8
В одно прекрасное утро в Монреале маленький мальчик по имени Флетчер Грэм наблюдал за рекой Сент-Лоренс из окна отцовского кабинета, когда его отец нечаянно спустил курок кремневого ружья. Старинное ружье выстрелило прямо у мальчика за спиной. Пока выстрел звенел у него в ушах, превращаясь в звук, который он то и дело слышал до конца своей жизни, его перекрыл рев реки, и эти два звука стали для него неразделимыми; еще долго после этого случая он слышал треск кремневого замка, когда слишком долго глядел на неустанное течение воды. В это мгновение Флетчер повернулся и увидел себя в зеркальной панели в углу комнаты; увидел, как его лицо мучительно преображается во множество концентрических кругов, сжимавшихся все туже по мере того, как звук становился все более невыносимым. Ему не суждено было забыть свое лицо в ту минуту. К тому же выражения всех лиц на картинах его отца, которые стояли на расставленных по комнате мольбертах, преобразились в выражение его собственного лица, так что ему стало ясно (он был серьезным мальчиком, не выдумщиком и не бестолочью), что все они опалены отзвуком выстрела; все лица на всех картинах выглядели так, словно не могли вынести звона в ушах. А его отец просто стоял в своей красной робе, которую надевал всегда, когда занимался живописью или воображал себя живописцем; он уставился на дымящееся ружье у себя в руках, как будто с ним заговорил призрак. В противоположной стене зияла огромная дыра, пробитая зарядом ружья, из которого уже сто лет как не стреляли. Отец Флетчера положил ружье обратно на полку и попятился от него, ожидая, что аномалия просто исчезнет, но, увидев лицо сына и ужаснувшись ему, он начал всхлипывать вместе с ребенком. С раны в стене опадала штукатурка.
Вообще-то ружье мистер Грэм получил, когда и сам был еще очень молод, в награду за свою самую знаменитую картину. Это случилось в один-единственный момент подлинной славы в жизни живописца, когда ему было тринадцать. В начале двадцатых он закончил эпическое полотно под названием «Зал Конвента в разгул террора» к премьере одного фильма. Картина была довольно большой, она простиралась вдоль всей стены кабинета, а когда-то принесла вундеркинду настоящую известность. Юного живописца даже привезли в Париж, чтобы показать ему его картину, вывешенную в Гранд-опера, где должен был состояться первый показ фильма. Когда, по необъяснимым причинам, в самый день премьеры фильм был отозван, шанс, выпавший художнику, также обратился в ничто; мальчик забрал свою картину обратно в деревню, где вырос, а позже, покинув Францию, – в Канаду. Он сменил имя на решительно английское Франклин Грэм, женился на англичанке на пятнадцать лет моложе себя и жил в английской половине разделенного Монреаля; все это было выражением смутного чувства, что его предали. Тем не менее он оставил себе кремневое ружье, врученное ему за картину и использовавшееся в самом фильме, – оно, насколько было известно, не заряжалось и не стреляло с дней революции. Теперь же Флетчеру Грэму, оглушенному запахом пороха и долгим эхом воскресшего ружья, казалось, что люди в отцовском «Зале Конвента в разгул террора» силятся побороть не только кровавый потоп, но и тот же самый взрыв – даже сами Дантон, Робеспьер и Марат, – словно все собрание ввел в неистовство звук, который им никак не удавалось выкинуть из головы.
Флетчер не винил отца в предсмертной агонии ружья, что было разумно; он винил себя, что было необъяснимо. Его любовь к отцу была настолько всепоглощающей, что мальчик мог лишь с самого себя требовать ответа за отцовское горе, которое, как он предположил по юности, было целиком связано с этим несчастным случаем. Позже, по мере того как он взрослел, ни его преданность, ни чувство вины не ослабевали, несмотря на открытия, которые потенциально могли бы разочаровать его в так называемой гениальности отца. На самом деле Франклин Грэм вовсе не был хорошим художником, а после инцидента с ружьем стал художником совсем беспокойным; ни его стиль, ни техническое умение, ни видение нисколько не продвинулись со времени написания шедевра, выполненного им в возрасте тринадцати лет, и в конце концов его мастерская наполнилась портретами детей, которые выглядывали из окна – позади текла река Сент-Лоренс, – и вопили за стеклом, отпрянув от внезапной пальбы безмозглого оружия. Позже художник начал изображать маленькие фигурки застреленными – выпавшими через стекло или лежащими под окном, по ту сторону дорожки. После смерти мистера Грэма мать Флетчера продолжала поддерживать легенду о том, что ее муж был великим, но непризнанным живописцем, и превратила дом в музей, рассказывая своим гостям о великой силе его картин и о подробностях биографии, а также привычно вычитая десять лет из возраста Грэма, чтобы убедить людей, будто он трагически погиб юным талантом, а вовсе не неудачником средних лет. Еще позже, когда Флетчер начал поправлять мать насчет возраста, она неистово возражала, хотя, казалось бы, арифметику опровергнуть невозможно. Но к тому времени юный Грэм уже давно знал правду – с тех самых пор, как купил у лавочника немой фильм без титров, на одной катушке, под названием «Французская революция», и увидел отцовский шедевр запечатленным на целлулоиде. Тогда ему стало ясно, что это тот самый фильм, ради которого и был написан «Зал Конвента», а его отец никогда не был талантливым юным гением, но лишь талантливым юным копировальщиком, который искусно срисовал свой эпический холст с одного-единственного кадра.
Когда Грэму было пятнадцать, однажды вечером он отнес фильм в Монреальский кинематографический архив – показать кураторам. Картина позабавила и заворожила этих людей; директор архива, такой старик, что он еще юнцом видел «Большое ограбление поезда» , проникся заинтересованностью Флетчера и пообещал разузнать о фильме побольше. Он также предложил Флетчеру хранить пленку в сейфе архива; они подписали соответствующий договор, в котором было указано, что фильм принадлежит мальчику. Я бы посчитал, что фильм принадлежит тому, кто его снял, сказал Флетчер, и директору архива это понравилось. Тем временем он заразился энтузиазмом мальчика, с трудом поддававшимся анализу; Флетчер никому не рассказывал о картине отца и теперь уже сам точно не знал, почему фильм стал для него так важен; он чувствовал лишь, что страсть и безрассудство фильма пленяют его, хотя сам страстностью и не отличался. Директор архива, доктор Агги, примерно через неделю после просмотра фильма позвонил мальчику и пригласил его прийти и потолковать.
Вечером, когда Флетчер появился, доктор Агги был искренне воодушевлен. Он отвел мальчика к себе в кабинет, где они поговорили об обыденных вещах вроде учебы Флетчера и его интереса к кино. Флетчер объяснил старику, что сначала коллекционирование фильмов было для него хобби; его отец был художником, и идея движущейся живописи впечатляла его, вот он и заказал какие-то фильмы из рекламных проспектов и журналов. Этот фильм он заказал вместе с несколькими другими, по объявлению, практически в последний момент. И он стал его любимым фильмом – словно сама история глядела на него одним глазом через белое окно.
– Ну, а я сделал захватывающее открытие, – сказал Агги, снимая с полки справочник и усаживаясь обратно в шезлонг. – У меня есть причины думать, что это потерянная пленка из фильма «Смерть Марата». Ты знаешь этот фильм?
– Нет, – ответил Флетчер.
– Он был снят молодым режиссером по имени Адольф Сарр через несколько лет после Первой мировой, но так и не показан публике. Предположительно, этот Сарр, которому было не намного больше, чем тебе, когда он начал работу над фильмом, продолжал работать над ним еще несколько десятков лет. Те, кому удалось увидеть фильм, – сказал Агги, – говорят, что это лучшая картина, произведенная французским кинематографом в эру немого кино. Другие говорят, что это вообще лучший немой фильм, на многие годы опередивший работы остальных режиссеров. Тридцать лет назад этот фильм был настоящей легендой.
– А почему он его не закончил? – спросил мальчик.
– Некоторые говорят, что закончил. Но он настаивал, что фильм недоделан, и продолжал работу еще долгое время после того, как актеры и большинство съемочной группы скончались. Актер, игравший Марата, погиб в лечебнице для душевнобольных через пару лет после того, как фильм должен был выйти в прокат в Париже. Считается, что женщина, сыгравшая Шарлотту Корде, умерла после Второй мировой, тоже в Париже. Единственным, кто остался с Сарром, был его оператор-датчанин по фамилии Роде.
– Так что же случилось с фильмом?
Агги пожал плечами.
– Его выкупил Голливуд. Сарр этого, конечно же, не знал; он думал, что они собираются помочь ему закончить его шедевр. Они вызвали его в конце тридцатых, вместе с его сыном Жаком и с Эриком Роде. Но на самом деле они ничуть не были заинтересованы в том, чтобы закончить фильм, – они лишь хотели заплатить достаточно денег, чтобы забрать у него картину.
– Но зачем?
– Она ужасала их, – ответил Агги. – Этот человек растягивал экран и делил его, перетасовывал, как колоду карт. Голливуду с трудом давался переход к звуку, они не хотели снова проходить через все это. Ирония в том, что Сарр никогда не стремился к звуку. Так что через пятнадцать или двадцать лет, когда студию возглавил сын Сарра, Жак, он сам саботировал фильм. Попытался его спалить.
– А Сарр еще жив?
– Понятия не имею. Когда о нем слышали, по всей видимости последний раз, он все еще жил в Лос-Анджелесе.
Агги отложил книгу.
– А фильм? – спросил мальчик.
На это тоже не было готового ответа. К тому времени, как Флетчер стал студентом университета, он прочел все, что было написано об Адольфе Сарре и «La Mort de Marat»; все эти материалы относились к периоду до Второй мировой войны. Сны Флетчера наполнились сценами из «Марата», каждая из которых в определенный момент замирала – целлулоид превращался в гобелен, черное и белое приобретало приглушенные масляные оттенки. В то же время все персонажи выглядели одинаково – их лица были составлены из концентрических кругов. Будил Флетчера Грэма всегда один и тот же звук. Посреди ночи он садился на постели и ждал, сжав голову ладонями, – ждал, когда все это прекратится.
Не то чтобы Флетчер воображал отца всякий раз, когда думал об Адольфе Сарре, он ведь видел фотографии молодого Сарра; однако годы спустя Флетчер думал об отце всякий раз, как представлял себе Сарра. Перед глазами у него стоял Адольф Сарр, пишущий все эти ужасные картины в кабинете; вот только, когда Сарр заканчивал их, они становились чудесными картинами. «Зал Конвента в разгул террора» выглядел так же, как и в фильме, и был реальней и живее, чем все когда-либо написанное Грэмом. Это потому, что Сарр был не просто искусным копировальщиком – он был гением, выдающимся талантом; он был тем, на что Грэм-старший претендовал, и чем, как продолжала доказывать мать Флетчера, он являлся.
Порой Флетчер видел даже, как Адольф Сарр стреляет из кремневого ружья у него за спиной; порой именно лицо Сарра казалось ему таким страдальческим и полным раскаяния.
К тому времени, как он закончил университет, он успел собрать более половины фильма. Примерно тогда же Флетчер начал пытаться отыскать Сарра в Лос-Анджелесе. Отрывок за отрывком он скопил все важнейшие материалы из фильма, дело оставалось лишь за монтажом. Он не нашел пока сцены с кремневым ружьем. В последующие годы он странствовал по всему свету в поисках концовки фильма, пользуясь финансовой поддержкой архива, который, хотя Агги уже не было в живых, упорно придерживался обязательства, данного старым директором: помочь Флетчеру восстановить утерянный шедевр.
Когда его попытки выследить Сарра провалились, когда он не сумел даже удостовериться, что Сарр все еще жив, Флетчер решил попробовать выйти на сына Сарра, Жака, который продюсировал кино в Лос-Анджелесе под именем Джека Сарасана. Конфликт между Сарасаном и его отцом к тому времени уже вошел в анналы; но Флетчер рассудил, что, если кто-то еще хочет сберечь «La Mort de Marat», у Сарасана уже не может быть причин возражать. К тому же Сарасан по крайней мере сможет сказать Флетчеру, где находится Адольф Сарр, жив режиссер или мертв. Но никто не ответил Флетчеру из Лос-Анджелеса – на телефонные звонки не отзывались, а полет на побережье не увенчался даже поверхностным разговором. Сотрудники студии уже прекрасно знали, кто такой Флетчер, чем он занимается и каким занудой сделался за этим занятием.
Он наконец нашел Джека Сарасана к югу от Монреаля, в Манхэттене. Сарасан сидел с какой-то юной старлеткой во французском ресторане на Восточной Пятьдесят седьмой стрит, когда у их стола появился Флетчер. Сперва Сарасан заявил, что не знает ни Флетчера, ни о чем тот говорит, и метрдотель приготовился выпроводить незваного гостя. Флетчер сказал Сарасану, что подумывает о том, чтобы в конце концов написать книгу о своих усилиях воссоздать картину, и что он уверен – Сарасан будет заинтересован в том, чтобы разъяснить всю историю. «Мне абсолютно все равно», – ответил ему Сарасан, поднимая глаза и вытирая усы салфеткой. И все же, когда рука метрдотеля уже сжала локоть Флетчера, Сарасан жестом приказал оставить его.
– Ладно, я знаю, кто ты такой, Грэм. – Он взглянул на сиденье напротив. – Садись. Послушай, – продолжал он, – вы с моим племянничком вместе ввязались в это дело?
Флетчер тупо уставился на Сарасана. Сарасан отпил вина. Он не предложил Флетчеру бокал.
– Можно подумать, старик ему приходится отцом. Он и знать не знал, что Адольф вообще есть на свете, пока кто-то не рассказал ему, что он живет в Голливуде.
Старлетка уставилась промеж мужчин на кусок бархата на противоположной стене.
– Он еще жив?
Сарасан ни разу не взглянул на Флетчера, сосредоточив внимание на еде.
– Ты мне расскажи про моего племянничка, а я тебе расскажу об отце.
– Он все еще в Голливуде?
– Адольф? В Париже.
– Я слышал…
– Он в Париже, Грэм. – Теперь Сарасан смотрел прямо на него. – Я отправил его обратно в Париж много лет назад. Чего тебя так пробило на этот фильм? Во имя искусства?
– Да, – сказал Флетчер, – из-за искусства.
– Ну и почему ты решил толковать об этом со мной? Я искусством не занимаюсь.
Флетчер поджал губы.
– Я понимаю, что в свое время в сфере кино могли испугаться этой картины…
– Испугаться! – сказал Сарасан. – О чем ты?
– Она настолько опережала время. Но кинематограф ушел вперед, вряд ли фильм все еще может кому-то угрожать.
– Я не знаю, о чем ты.
Старлетка принялась еще пристальней сверлить глазами кусок стены.
– Знаешь, ты и впрямь говоришь, как мой племянник. Только у тебя не уходит весь день на одно слово. У меня же в зале заседаний, перед моими директорами он стоял и вопил на меня, узнав, что я отослал моего отца обратно в Париж, ты об этом знаешь? Мне кажется, вы оба помешались на этом фильме.
– Я собирался было сказать то же самое о вас, – сказал Флетчер.
Сарасан подозвал метрдотеля.
– Печатай свою гребаную книжку, – огрызнулся он. Метрдотель подошел, и Флетчера вывели.
Флетчер Грэм прибыл в Париж осенью, в середине дня, на Северный вокзал (следуя через Дюнкерк, Дувр, Лондон, Шеннон, Монреаль), и привез с собой огромный сундук. В отеле он договорился с консьержем, позволившим ему держать сундук в подвале; он приплачивал консьержу по пятнадцать франков в день лишь за то, чтобы иметь ключ к подвалу и возможность взглянуть на сундук, когда ему заблагорассудится. Консьержу было ясно, что с сундуком было связано дело крайней важности, потому что благорассудилось Флетчеру часто.
Флетчер вел переговоры. К этому времени он уже был мужчиной лет тридцати – высоким, худощавым, неразговорчивым, в очках в проволочной оправе, с редеющей шевелюрой умеренной длины, всегда одетым по-деловому – в костюме, в галстуке, с дипломатом. Он много времени проводил в походах по газетным редакциям, киноакадемиям и библиотекам. На четвертый день своего пребывания в отеле он сказал консьержу, что, кажется, скоро уедет и тогда консьерж снова станет хозяином подвала. Он сказал это, слегка улыбнувшись, – пошутил.
В тот день на Флетчере был другой костюм, почищенный и отглаженный, темно-серый; он разговаривал с консьержем, направляясь на выход. В это утро он немного нервничал. Через сорок минут он стоял перед другим отелем, на другом конце города, недалеко от Монпарнаса. Флетчер взглянул на кнопки у входной двери и, не находя имени, которое искал, вызвал консьержку. Через секунду отозвалась женщина. Как большинство парижских консьержек, она посмотрела на него с подозрением.
Флетчер спросил ее, говорит ли она по-английски. Ну конечно нет, ответила она. Он кивнул и спросил на неестественно литературном французском, не живет ли в отеле пожилой джентльмен. «Ему, должно быть, около восьмидесяти, – сказал Флетчер. – Его зовут Адольф Сарр».
Нет, ответила она. В ее отеле нет человека с таким именем.
Он сказал, что ему дали понять, что человек с таким именем живет именно в этом отеле. Он отошел обратно на тротуар, чтобы свериться с номером дома. Семнадцать, рю де Сакрифис.
С таким именем – никого, сказала она. И закрыла дверь.
Он отправился обратно в отель и сказал консьержу, что пока тот не может хозяйничать в подвале.
Прошло несколько недель. Флетчер повторно отследил каждую нить. Он не мог продолжать платить консьержу по пятнадцать франков в день за хранение сундука, который надеялся доставить в течение первой недели. Консьерж спросил Флетчера, для чего же он все-таки приехал в Париж. Флетчер взглянул на консьержа – мужчину лет пятидесяти – и спросил его, знакомо ли ему имя Адольфа Сарра. Флетчер спросил, ходит ли консьерж в кино. Не часто, ответил консьерж; в последнее время ему мало что нравилось из фильмов. Адольф Сарр, сказал Флетчер Грэм, снял величайший фильм за всю историю кинематографа. Он так и не был закончен, так и не был показан. Флетчер сказал консьержу, что приехал в Париж, дабы закончить фильм Адольфа Сарра.
Расследовав еще несколько зацепок и еще несколько раз оказавшись в тупике, Флетчер вернулся к дому семнадцать по рю де Сакрифис. Он дал консьержке свою визитку и сказал, что верит ей, раз она говорит, что у нее в отеле нет никакого Адольфа Сарра, но если вдруг она все-таки ошиблась, то пусть передаст мсье Сарру визитку, на обратной стороне которой Флетчер написал: «Марат». Флетчер вернулся к себе в отель и, не включая в номере света, уселся на постель в своем темно-сером костюме. Прошло несколько часов, а он так и сидел, и в пятом часу услыхал, как в фойе звонит телефон. Он продолжал звенеть, и спустя четыре или пять звонков в мозгу Флетчера прогремел звук выстрела, пронзительно нараставший. Как обычно, он зажал уши руками, тщетно пытаясь заглушить его; а так как порой выстрел перебивал все другие звуки и на какое-то время оставлял его полуглухим, он не слышал ни голоса консьержа, ответившего на звонок, ни его шагов вверх по лестнице – хотя почувствовал череду тихих вибрирующих ударов. Таким образом, он не услышал, но почувствовал консьержа по ту сторону двери и предположил, что тот постучал. И все же Флетчер не шелохнулся, а продолжал сидеть на постели в своем темно-сером костюме, теперь уже измятом, плотно прижав руки к ушам.
– Oui? – произнес он и едва различил ответ консьержа:
– Мсье, вам звонят. – И, после паузы: – Вы отдыхаете?
– Я возьму трубку, – сказал Флетчер, спуская ноги с кровати.
Консьерж, казалось, подпрыгнул от удивления, когда открылась дверь. Он секунду таращился на Флетчера, затем повернулся и провел его вниз по лестнице, к телефону. Когда Флетчер взял трубку, гул у него в голове продолжал приливать и отливать.
– Алло.
На том конце была тишина; Флетчер знал, что звонивший там и, возможно, сию секунду говорил с ним, а Флетчер не слышал его из-за шума в ушах. Гул, казалось, утих, но Флетчера ошпарила паника, и он не мог решить, не будет ли самонадеянным заговорить первым.
– Мсье Грэм?
– Да, – ответил он с облегчением.
– Вы говорите по-французски?
– Не очень хорошо. Может быть, если бы вы говорили помедленней…
– Так и сделаем. Боюсь, я дурно говорю по-английски. – Флетчеру показалось, что он слышит, как собеседник засмеялся. – Почти сорок лет провел в Штатах, а так и не усвоил языка.
– Ну что ж, – ответил Флетчер, – я вырос в Монреале. У меня была возможность выучить французский, но мой отец был категорически против. Учитывая, что он француз, это было весьма нелогично с его стороны.
– Весьма.
– В юности он нарисовал панно к вашему фильму.
– Правда? Да, кажется, припоминаю… кажется. Прошло уже, э-э-э, много…
– Мы – люди, говорящие на своем собственном языке, мсье, – выпалил Флетчер.
Тут же ему показалось, что это прозвучало глупо. Он снова услышал, как его собеседник рассмеялся.
– Это нас красит или вредит нам?
Снова пауза.
– Так что же, мсье Грэм?
– Фильм…
– Всем безразлично, мсье Грэм. Это всем безразлично. Я его так и не закончил. Я вообще-то даже не знаю, где его большая часть. Мой сын вполне мог его уничтожить.
– Часть его, – медленно проговорил Флетчер, затаив дыхание, – часть его была в Лос-Анджелесе. Часть в Нью-Йорке. Кусок в Лондоне. А началось все с того, что я наткнулся на одну из катушек в Монреале.
– Но на то, чтобы все это собрать в одном месте, потребуется потратить годы, мне кажется.
– Я потратил эти годы, мсье Сарр. Я проехал всю Северную Америку, и я провел семь месяцев в Лондоне, прежде чем приехать сюда несколько недель назад. Я провел четыре месяца в Ирландии, прежде чем уехать оттуда с пустыми руками.
Помолчав, старик спросил:
– И где же фильм сейчас?
– В подвале моего отеля.
Он подождал, пока тот что-нибудь скажет.
– Мне хотелось бы встретиться с вами. Я могу принести фильм.
И снова молчание.
– Мсье Сарр…
– Всем все равно, мсье.
Он слышал, как тихо и горько тот произнес это.
– Я стар. Мне восемьдесят с лишком. Это старость. Я так и не закончил его.
– Я проделал такой путь, – сказал Флетчер и почувствовал, как неслись к этому мгновению все прошедшие годы.
И снова молчание.
– В таком случае приходите завтра утром к десяти.
– Я принесу фильм.
– Не приносите фильм. Приходите сами. Поговорим.
И завершающая пауза, словно он собирался еще что-то сказать – или передумать. Но он повесил трубку.
В десять часов в доме семнадцать по рю де Сакрифис Флетчера Грэма провели в уединенный, укрытый от остального отеля кабинет, в котором оказался крохотный человечек, чья макушка была гола, но чьи длинные белые волосы, как паутина, ниспадали почти до плеч. Несмотря на свои заверения, что он больше не задумывается о прошлом, Адольф Сарр окружил себя воспоминаниями. На стенах висели два увеличенных кадра: на одном – Тьерри Турен в ванне, над ним на стене – два кремневых ружья крест-накрест, вокруг разбросаны газеты «L'Ami du peuple» , голова укутана в полотенце и откинута назад, глаза открыты, прикованы к потолку, а в груди, над сердцем, в кляксе черной крови, вертикально торчит кинжал. Рядом был снимок поменьше, сделанный в конце двадцатых, – Гриффит, положивший Адольфу руку на плечо; к тому времени Гриффит уже совсем вышел в тираж, а Адольф был легендой, провидцем от кинематографа, так и не закончившим величайшую картину в его истории. Здесь же висела вырезанная откуда-то фотография Лилиан Гиш . На полке рядом с этими снимками стояло собрание сочинений Эйзенштейна , книга Бастера Китона и «Les grands auteurs du cinema». Рядом с полкой стоял сундук, почти такой же огромный, как тот, что был привезен из Монреаля. Рядом с сундуком стояли кровать и стул. На стене у кровати висели другие старые фотографии – галерея режиссеров: колосс Гриффит, Йозеф фон Штернберг , русские – Эйзенштейн и Пудовкин . Рядом с Пудовкиным висел второй увеличенный снимок. Он был огромен, почти заполнял стену; сперва зритель видел ее глаза, затем рот в вихре грязновато-светлых волос, в печати получившихся серо-угольными, – и невыносимо было смотреть на эту неописуемую скорбь. Тут был и намек на предательство, и то, что она выглядела уязвленной, словно тот, кому она откроется, провалится в нее навсегда; в ее глазах словно бы слышался свист, с которым ее душа камнем неслась вниз. Рядом с этой фотографией ничего не было.
Флетчер осмотрел все в комнатушке, долго простояв перед кадром с мертвым Маратом в ванне и двумя ружьями над телом, затем он повернулся к старику.
– Это честь для меня, мсье, – сказал он бесстрастным голосом.
Адольф повел рукой. Он не выглядел моложе своего возраста. Он и сам обвел комнатку глазами – и с деланным отвращением покачал головой.
– Старики, – сказал Адольф. – Старые снимки. Все это чепуха, в самом деле.
– Вовсе нет.
– Ну конечно же. – Он взглянул на Флетчера. – Послушайте, – начал он и остановился. – Присядьте, – сказал он. – Вы не против того, чтобы сидеть на кровати?
– Нет.
– Я предпочитаю стул. – Он сел на стул. – Послушайте, – начал он снова, – я тронут вашей заботой, правда. Но этот фильм – конченое дело.
– Я так не считаю. – Флетчер сосредоточенно наклонился вперед. – Как я понимаю, у меня есть весь фильм, кроме самого конца.
– Конца не было. Поэтому у вас его и нет.
– Я читал, что вы сняли конец. Убийство Марата.
– Это был не конец, – сказал Адольф. – В конце была казнь Шарлотты Корде. Я ее так и не снял.
– Я считаю… – Флетчер на секунду остановился. – Простите мне мое нахальство, мсье Сарр. Но вы легко могли бы закончить фильм смертью Марата.
– Возможно. Но… – Он пожал плечами, словно ему было безразлично. – Я очень сомневаюсь, что у вас может быть весь фильм. Частично он, должно быть, в ужасном состоянии. Ведь это все-таки реликвия.
– В этом фильме есть вещи, – сказал Флетчер, – которые и сегодня остаются поразительными.
– Люди только посмеются над ним.
– Не посмеются.
Адольф лишь снова пожал плечами. Флетчер не мог определить – может, Адольф просто не позволял себе больше надеяться теперь, когда прошло столько лет; именно к этому в конце концов пришел отец Флетчера. Они продолжали разговор, но старый режиссер стоял на своем, доказывая, что завершение фильма, начатого им почти семьдесят лет назад и оставленного тридцать лет назад, занятие совершенно бесполезное. Флетчер, в свою очередь, доказывал, что фильм все еще способен покорить воображение людей, которым дорог кинематограф, и тот факт, что фильм так и не вышел в прокат, лишь добавит ему ореола таинственности. Флетчер вслух предположил – а не этого ли и боялся Адольф, что, возможно, фильм не оправдает легенды о нем, а затем принялся настаивать, что фильм превзойдет легенду и станет настоящим событием.
Все это было высказано с такой искренностью, что Адольфу ничего не оставалось, как уступить. На следующий день, с утра, сундук был доставлен; Флетчер в последний раз сдал ключ от подвала. В течение следующих двух дней Адольф просматривал то, что сделал Флетчер. Он был мягко изумлен. Флетчер отыскал материал, о котором Адольф совершенно забыл и который, как тот предполагал, был безвозвратно утерян. К тому же Флетчер снова собрал все куски в единое целое, почти так, как это мог бы сделать сам Адольф; ему удалось уловить даже ритм монтажа в кульминации, с бьющими по нервам переходами от крупных планов к широкоугольным панорамам, от сокровенного безумия Марата и Шарлотты к очумелой суете крестьян на улицах Парижа. Адольф не мог не возликовать, что спустя все эти годы нашелся человек, который понял, чего режиссер пытался добиться. Но, продолжал говорить он Флетчеру, было слишком поздно.
– Разве может быть, – сказал Флетчер, когда старый режиссер заговорил так, – что никто не занимался этим до меня?
– Да, занимался, – ответил Адольф. – Лишь один человек. Многие справлялись о фильме, но лишь один, как ты, взялся завершить его.
Флетчер подождал, в то время как Адольф глядел на стенку и оглядывался по сторонам, а затем покачал головой. Флетчер ждал; взгляд Адольфа уплыл куда-то вдаль. Он принял какое-то решение.
– Ты знаешь, кто она такая? – сказал он, обращаясь к снимку на стене.
– Актриса, которая сыграла Шарлотту Корде.
– Мать моей дочери и бабка моего внука. Он ни словом не упомянул сына.
– В последний раз, когда я видел ее, она гуляла в Тюильри с нашей четырехлетней дочерью. Я стоял на другом конце сада. Девочка выглядела точь-в-точь как ее мать, – я знаю, потому что помню ее мать в четырехлетнем возрасте. Она повернулась и взглянула на меня, и я быстро ушел, пока мать не повернулась и тоже не увидела меня.
– Вы видели их с тех пор?
– Никогда, – сказал он. – Я никогда больше не видел ни ту ни другую. Я стал получать письма от дочери много позже, когда она выросла и узнала, кто я. Я пережил обеих.
Флетчер все ждал.
– Я не понимаю, – наконец сказал он. – Значит, это ваша дочь хотела закончить…
– Мой внук, – сказал Адольф. – Это был мой внук. Мой внук, которого она послала в Штаты… – Он остановился.
– И?
– В первый раз я увидел его издалека, – задумчиво сказал Адольф, – так же, как издалека видел его мать. Но он так и не увидел меня, и он был всего лишь маленьким мальчиком. Он узнал обо мне только позже. И тогда он приехал в Париж, чтобы закончить картину.
– Почему же он этого не сделал?
– Чего не сделал?
– Не закончил картину.
– Он уехал навестить мать, она умирала.
– Он так и не вернулся?
– Нет.
– И больше не давал о себе знать?
– Нет.
– Легко же он вас покинул, – сказал Флетчер своим монотонным голосом.
Адольф помолчал секунду и пожал плечами.
– Странный молодой человек. Одну секунду такой, другую секунду другой. С другой стороны, люди и меня всегда считали странным молодым человеком. Мне кажется, он был больше моим сыном, чем мой сын, – если вы понимаете, о чем я.
Флетчер не стал раздумывать, почему, но, когда он это услышал, ему расхотелось об этом разговаривать. И вообще, решил он, есть ответы, которых он предпочитает совсем не знать. Он нашел Сарра, сказал он себе, и все, чего он теперь хочет, – это закончить фильм. С этого момента они проводили все время за просмотром пленки, собранной Флетчером по всему миру. Тридцать часов пленки, спроецированной на голую стену. Мелькали дни и ночи, а они снова и снова просматривали эти тридцать часов. Без толку, сказал Адольф. Без толку рассчитывать на законченный фильм, когда нет конца, а конец, сказал он, утерян навсегда.
Когда архив в Монреале уведомил Флетчера, что у них нет больше средств на финансирование его работы, у него не осталось иного выхода, кроме как обнародовать свои поиски. Он давал объявления в газеты, расспрашивал киноэкспертов и историков, корпел над справочниками в кинематографических библиотеках. Он снова перепроверил все источники, которые изучал все эти годы. Он выступал перед студентами и художниками и всегда приносил с собой отрывок из фильма. Неоднократно его поражало и огорчало то, как много людей среди его слушателей никогда не слыхали о Сарре; годы, проведенные в Голливуде, вымарали его роль в истории французского кинематографа. Поскольку многие преподаватели считали Сарра в некоторой степени сумасбродом, перед Флетчером стояла задача убедить их, что он пытается вернуть в изначальную форму картину, которая никогда не существовала в такой форме или, во всяком случае, в более-менее окончательном виде. Реакция на Флетчера и рассказ о фильме всегда была одна – праздный интерес, но только пока он не показывал отрывок пленки. Тогда их ошпаривало. Отклики, вопросы тоже всегда были одинаковыми, их задавали столько раз, что Флетчер разбирал их, даже когда выстрел, звучавший у него в голове, заставлял его читать слова по губам. Вскоре журналы и газеты «вновь открыли» режиссера. Через шестьдесят лет после того, как должна была произойти премьера, Адольфа пригласили продемонстрировать «Марата» – «шедевр, который невозможно было окончить», – в Гранд-опера. Адольф отказался: как можно говорить о картине под названием «La Mort de Marat» без собственно «la mort», спрашивал он; это нелепо, словно роман без последней главы, это невообразимо; незаконченный фильм показывать нельзя.
Флетчер почти пришел к выводу, что концовки фильма не существовало. Он не сомневался, что Адольф когда-то снял ее, он не сомневался, что в былые времена она существовала. Но если учесть, что он уже прочесал все мировое кинематографическое сообщество, если учесть, что фильм превратился в causecelebre как для киношников, так и для студентов, и если учесть, что вся эта огласка не привела ни к обнаружению записи, ни к какому бы то ни было ее следу, становилось очевидным, что конец фильма был уничтожен – скорей всего, Джеком Сарасаном, – или же похоронен так глубоко под пластами безразличия, невежества и безвестности, что вряд ли когда-нибудь отыщется. Флетчер считал, что, возможно, фильм стоит показать без концовки; возможно, «La Mort de Marat» никогда не суждено быть завершенным. И все же он не мог не восхищаться тем, что художнику Сарру этого не хватало, что его не могло удовлетворить ничто, кроме полной реализации его видения, – «Марата» не будет, если это не «Марат» Сарра. Флетчер считал такую преданность безумием, коим она, вероятно, и являлась, но он не мог не восхищаться – если не безумием, то преданностью идее.
Это продолжалось почти год. Как-то днем Флетчер один находился в комнате у Адольфа, дожидаясь старика, который отправился на одну из своих редких вылазок за пределы отеля; он разглядывал фотографии на стенах, завороженно изучая каждую. Он посмотрел на книги и взял в руки вырезки и фотографии, лежавшие на сундуке. Он никогда раньше не заглядывал в сундук. Адольф никогда не открывал его при нем.
Флетчер перебрал несколько памятных бумажек, перевернул несколько старых журналов и увидел в странном свете, наполнявшем эту комнату и шедшем, казалось, из ниоткуда, блеснувший металл; дотянувшись до этого предмета через ошметки стариковских воспоминаний, Флетчер вытащил его: круглую, серебристую, запыленную коробку, на краю которой на обрывке пластыря было написано: Marat. Finis.
Он услышал, как открылась и закрылась входная дверь, но продолжал стоять и смотреть на пленку. Он стоял с пленкой в руках и повернулся, когда Адольф вошел в комнату. Он посмотрел на Адольфа, а Адольф посмотрел на него и на пленку у него в руках, и его маленькие глазки вылезли на лоб. Секунду оба молчали; старик побелел, а его протеже стискивал коробку так сильно, что металл едва не прогибался под его пальцами. Его трясло. Старик бросился вперед, его руки взлетели к пленке, но Флетчер отдернул коробку. Адольф перевел взгляд с открытого сундука на руки Флетчера.
– Как ты посмел, – пробормотал он.
– Как я посмел? – хрипло прошептал Флетчер.
Не веря, он огляделся: комната показалась ему памятником унижению. «Как я посмел», – повторил он, почти про себя, и взглянул на Адольфа, повалившегося на постель. Флетчер медленно присел на край сундука, все еще держа пленку в руках. Он закрыл глаза. Старик в углу кровати казался еще меньше и белее. Он совсем не глядел на Флетчера; казалось, он съеживается, пряча глаза от света в комнате.
– Все это время он был у вас, – спустя несколько мгновений произнес наконец Флетчер.
Он говорил ровно, словно это было нечто резонное; словно это было нечто, что всегда было для него очевидно.
Адольф ничего не ответил, закрывшись руками на дальнем конце постели. Когда прошло столько времени, что можно было, казалось, понять, что от него ожидаются объяснения, он поднял взгляд, но не на собеседника.
– Вы закончили фильм давным-давно, не правда ли? – продолжал Флетчер. – Все это время он был закончен, но вы вечно находили причины, чтобы не заканчивать его. Жадные продюсеры, меняющиеся времена, ваш сын, все, что угодно. Все предоставляли вам массу причин, из-за которых фильм не мог быть закончен. – Он подумал. – Может, вы испугались, что он не сможет оправдать…
– Нет.
Адольф снова прислонил голову к стене.
– Он так переплелся с вашей жизнью, что вы не смогли расстаться с ним…
– Нет.
Он взглянул на старика и привстал с ящика, брызжа слюной:
– Тогда почему? Тогда скажите мне – почему?!
Но Адольф даже не взглянул на него.
– Я всегда был недостоин этого фильма, – заявил он наконец.
Он сидел и слушал отзвук своих слов, раздумывая над тем, что они значили, определяя, как давно он знал, что дело обстоит так.
Флетчер покачал головой. Он продолжал качать ею, стоя перед стариком. Нет, ответил он. Он все качал головой. Нет, снова сказал он, и сошел с места, где стоял, и снова вернулся на него, качая головой, как заведенный. Костяшки его пальцев все еще белели – он продолжал держаться за пленку.
– Что вы мне такое говорите? – спросил он. – Что это, покаяние такое?
Адольф ничего не отвечал. Флетчер отвернулся от него и вытащил проектор из шкафа. Он установил его и начал заряжать пленку.
– Это не имеет значения, – сказал он.
Кровь уже отхлынула от его лица; он говорил голосом, едва доносившимся до другого конца комнаты.
– Этот фильм больше не ваш. – Он кивнул Адольфу. – Я унаследовал веру в него, которая когда-то была у вас, как бы давно это ни было. Вы лишились права на него, когда лишились своей веры в него, когда расплатились им со своей совестью за… что бы то ни было.
Он закрыл дверь в комнату и метнул злобный взгляд на свет, который никогда не гас; затем он включил проектор.
Первые и последние минуты были склеены встык или же утеряны; оставалось лишь главное действие. Шарлотта Корде сидела дома. Сразу же что-то показалось странным, не вписывалось. Дом не был обставлен под нужную историческую эпоху; женщина была намного старше, чем в остальном фильме. Ей было под пятьдесят. Камера следовала за ней из комнаты в комнату, но чем больше комнат оказывалось перед камерой, тем более неправильными они выглядели. Звука не было, но были субтитры – по-английски, не по-французски – и старик не мог их разобрать. Но Флетчер прочел их, и после того как старуха рассказала о том вечере, когда нашла своих утонувших сыновей-близнецов на берегу, он начал понимать, что это вовсе не Шарлотта и уж точно не «Марат». Пленка кончилась, а они вдвоем, потрясенные, продолжали смотреть на пустую стену. Флетчер повернулся к Адольфу.
– Где она? – спросил он.
Адольф медленно повернулся к нему. Сфокусировал на Флетчере взгляд.
– Где что?
– Концовка. Убийство Марата.
Адольф покачал головой, ошарашенный. Флетчер обошел проектор и встал, глядя на него сверху вниз. Адольф все поджимал губы, словно собирался задать какой-то вопрос. Он снова уставился на стену, затем на свои руки.
– Я не знаю, – наконец проговорил он. Он показал на стену.
– Я не помню. – Он на секунду замер, почти потерянно. – Она так постарела.
Флетчер метнулся, отворачиваясь от старика. Он сел на кровать рядом с ним, но, казалось, больше не замечал, что Адольф рядом. Он закрыл лицо руками.
– Тогда я, – наконец сказал он, – буду, видимо, продолжать поиски.
Адольф погрузился в воспоминания.
Флетчер погрузился в отчаяние. Он впервые потерял уверенность в том, что Адольф вообще снимал концовку, хотя Адольф заявлял, что снимал. Он больше не доверял ничему, что помнил или не помнил Адольф. Пленка в коробке не имела ничего общего с «Маратом». Он перемотал пленку и положил ее обратно в металлическую коробку, а коробку убрал обратно в сундук.
И все же, и все же. На стене был тот кадр с Тьерри Туреном в ванне, с кинжалом в сердце. И просто не существовало способа превратить фильм в связное целое без сцены убийства; весь фильм, как с повествовательной, так и со стилистической точки зрения, был построен на том, чтобы подготовить зрителя к сцене, в которой девушка убивает революционера. Без этой сцены два главных героя в фильме были навечно разделены, их дороги не пересекались; если показать публике фильм без убийства, он навсегда останется незаконченным. Флетчер просто не был к этому готов; он уже зашел слишком далеко, сказал он себе.
Итак, Флетчер продолжал искать, и поиски его, несмотря на огласку, стали сложнее, а не проще. Если сперва лекции, журналы и газеты разожгли интерес к Адольфу с «Маратом», то затем, когда у тайны не оказалось разгадки, пресса потеряла терпение и принялась ехидничать. Теперь почти все серьезно сомневались, что у фильма вообще был конец; и, как десятилетия назад, ценность фильма вновь была поставлена под вопрос – эта пленка, со всей ее гениальностью, могла с тем же успехом не существовать вовсе, если она оставалась скрытой от мира.
Шли дни. До Флетчера доносились отклики из невидимых краев за пределами дома семнадцать по рю де Сакрифис: мрачные звонки посреди ночи и ни к чему не приводившие письма. Адольф был пленником фильма и его судьбы и одновременно – фактором сопротивления. Пришла еще одна осень и еще одна мумифицирующая зима; и вот однажды днем зазвонил телефон. Звонил человек, справлявшийся об объявлении, виденном им в «Фигаро», которое давалось так давно, что Флетчер уже забыл о нем, вспоминая лишь в те минуты, когда решал отменить его, но передумывал. Но этот звонок, понял Флетчер немедленно, был непохож на другие, потому что человек на том конце провода описал сцену убийства Марата в подробностях, включая скрещенные ружья над ванной.
– В каком состоянии пленка? – спросил Флетчер.
– Вроде бы в хорошем, – ответил его собеседник.
– Я бы хотел ее увидеть.
– Мне к вам приехать?
– Нет. Я приеду к вам.
– Ладно. В отеле, в котором я живу, электричества чаще нет, чем есть.
– В Париже так уже давно.
– Да, в Штатах тоже.
– Если это та пленка, какова ваша цена? – спросил Флетчер.
– Я ее не продаю, – послышался ответ.
Голос на том конце провода подождал реакции Флетчера, но, не дождавшись, продолжил:
– Мне кажется, произошла путаница.
– Что вы имеете в виду? – спросил Флетчер. Снова молчание.
– Ну, – сказал тот, – если это та пленка, которую вы ищете, и если я прав, то вы должны знать, что я имею в виду. Я хочу сказать, произошла подмена. Если у меня ваша пленка, то у вас моя.
Флетчер ничего не сказал.
– Возможно, это ошибка, – сказал голос.
– Нет, – быстро возразил Флетчер. И добавил: – Расскажите мне, что за пленку вы ищете.
– Я довольно давно ее видел. Несколько лет назад. Там женщина в доме. – Снова пауза. – Может, это ошибка, – повторил он.
– Я не понимаю, как могла произойти такая подмена, – сказал Флетчер.
– Я тоже.
– Вы должны иметь об этом какое-то представление.
– А почему это я должен, если вы не имеете?
– Я представляю другого человека.
Наконец голос сказал:
– Я не знаю, как была сделана подмена. Я не помню. Но мне хотелось бы получить пленку назад.
– Но, может быть, это не ваша пленка… – начал Флетчер.
– Моя, – ответил его собеседник. – Она явно, явно у вас.
– Мы можем обсудить это при личной встрече?
– Прекрасно, но только при условии обмена. Я не торгуюсь. Я не продам пленку. Если хотите увидеться, я встречу вас внизу в метро на Сен-Жермен-де-Пре. Вы должны принести свою пленку с собой. В три часа пойдет?
В полтретьего Флетчер Грэм вышел из дома семнадцать по рю де Сакрифис. До Сен-Жермен-де-Пре было далеко; хотя некоторые станции подземки и пешеходные переходы и были открыты, сами поезда не ходили уже больше года. Флетчер прошел по бульвару Сен-Мишель в надежде поймать такси, но ему не повезло. Тогда он пошел по бульвару Сен-Жермен. Улицы были в дыму от костров. Кое-кто из прохожих повязывал платки, чтобы защитить рот и нос от сажи. Стоял величественный мороз, как в Монреале, и всюду было скользко, так что идти приходилось намного медленней. Когда Флетчер дошел до главного входа на станцию на Сен-Жермен-де-Пре, там ревел гигантский костер, вокруг которого собралась толпа; через ворота было не пробраться. Флетчер пересек улицу ко второму входу и осторожно спустился вниз. Он стоял под землей и дожидался рандеву в условленном месте.
Пять минут спустя он увидел, как тот, другой, приближается из дальнего конца туннеля. У него были черные волосы, на нем был длинный старый синий плащ, а под мышкой – коробка с пленкой. Он выглядел моложе, чем Флетчер ожидал, но сходство со старыми фотографиями Адольфа Сарра было поразительным. Когда он подошел, они не представились друг другу – лишь обменялись небрежным рукопожатием, кивнув в знак узнавания.
– Электричество в отеле, похоже, дают днем, – разъяснил его собеседник.
Они отправились в отель и поднялись на второй, третий, четвертый этаж. В комнате было очень холодно, но там был маленький обогреватель, который за франк включался на пятнадцать – двадцать минут, когда давали электричество. И правда, ток был. Но Флетчер снова запротестовал.
– Я не вижу, – сказал он, – почему я должен торговаться с вами, чтобы вернуть себе свою собственность.
– Так и вы всего лишь возвращаете мне мою собственность, – ответил тот.
– Мне неоткуда знать, что она ваша.
– У меня ничуть не больше и не меньше уверенности, что эта пленка, – он постучал по бобине в проекторе, – ваша.
Флетчер угрюмо взглянул на него.
– Посмотрим, что там у вас, – наконец проговорил он.
Тот начал крутить пленку, и в первые же несколько секунд сердце Флетчера остановилось. Какими бы размытыми ни казались образы в дневном свете, тем не менее они были такими, какими он всегда их представлял себе, и это-то так поразило его – отсутствие нового, воплощение его собственного воображения. Ему трудно было поверить, что это реально, что женщина со стены в комнате Адольфа входит в ванную Марата и убивает его в неистовом экстазе. Его тело дернулось под ножом, и каждая деталь была отчетлива: пар, шедший от воды, мышцы ее ног, напрягшиеся, когда она сделала свое дело, всплеск воды из ванны, страстность, с которой она отпрянула от крови. Кадры из комнаты Адольфа пришли в движение, как ожившие картины в кабинете у Франклина Грэма – с ошеломительной четкостью. Флетчер понял: все это время он пытался примириться с мыслью, что фильм, как и «гений» его отца, все-таки был мистификацией. Но сейчас фильм существовал, он был у него перед глазами, а с фильмом появилась и новая достоверность: над ванной висели ружья, и никто в сцене не замечал их, никто не догадывался, что по крайней мере одно из них заряжено и готово к стрельбе и что через тридцать лет кто-то в первый раз услышит выстрел, а через шестьдесят все еще будет слышать его. Пленка кончилась, а Флетчер продолжал глядеть на стену. Наконец он взглянул на того, второго, перематывавшего пленку и укладывавшего ее обратно в коробку. Ни один из них не сказал ни слова.
Когда тот, другой, закончил, он сказал:
– Я хотел бы увидеть вторую пленку, – и указал на фильм на коленях у Флетчера.
Флетчер уставился на него.
Он не понимал, почему ему так не хочется отдавать эту пленку. Почему-то он не чувствовал, что должен что-то отдавать в обмен на то, что только что увидел; он уже отдал достаточно и имел на это право. Кроме того, почему-то отдавать что-либо именно этому человеку было хуже всего. Но он протянул коробку и глядел, как она крутится в проекторе; и она продержалась на стене меньше минуты, прежде чем тот ее выключил.
– Что случилось? – спросил Флетчер, внезапно встревожившись.
Тот, второй, лишь прислонился к стене рядом с двумя прикрытыми жалюзи дверями, которые вели на балкон. Он уставился в пол, глубоко дыша.
– Что такое? – повторил Флетчер. – С вами все в порядке?
– Да.
– Похоже, вам дурно.
– Нет.
– Это тот фильм, который вы искали?
Второй лишь кивнул. Флетчер облизнул губы и подождал. Наконец тот поднял голову и снова взглянул на стену, а затем перевел глаза на Флетчера.
– Значит, договорились.
– Да.
– Эти две женщины на наших пленках, они очень похожи.
Он протянул Флетчеру коробку.
– Как мать и дочь, – согласился Флетчер.
– Вы так думаете? – спросил тот.
– Вряд ли.
– Нет, наверное, нет.
Флетчер облизал губы и сказал:
– Что ж. – Он постучал по коробке под мышкой. – Значит, договорились.
Он снова облизал губы и снова обиженно кивнул. Он поплотнее запахнул пальто.
– Ума не приложу, как эти две пленки перепутались, но теперь все встало на свои места.
– Точно, – сказал второй, дожидаясь его ухода. И Флетчер Грэм ушел, довольно быстро.
Когда он проснулся посреди ночи, ему показалось, что она рядом. С тех пор как он просмотрел пленку, Адольфа мучило воспоминание, которому он никак не мог найти места; он чувствовал, что теряется в водовороте памяти. Снова и снова он перебирал свое прошлое, ища тот день, неделю, месяц, когда вновь нашел ее, бродившую по коридорам того старого дома. Он сел на кровати и помотал головой. Почему он вычеркнул это из памяти? – спрашивал он себя. Почему он позволил себе продолжать думать, что в последний раз видел ее в тот день в тюильрийских садах, когда вот она, у него на целлулоидной пленке, годы спустя, одинокая, печальная? Если она позволила ему снять ее такой, должно быть, она его простила, решил он. А может быть, она просто больше не помнила его.
Он жалел, что не понял, о чем она говорила в фильме. Он ничего не мог вспомнить при этом вездесущем приглушенном свете в комнате. Я так чертовски стар, сказал он себе.
И тогда он задумался об очевидном, он – не слишком осторожно – приближался к неизбежному: что она все еще была там, за экраном. Она, конечно же, никуда не пропадала, она и сейчас была за стеной. Жанин, сказал он, и осмотрелся. Каким-то образом она вернулась туда, она сделала то, что не удавалось ему: проскользнула через первую же подходящую дверь в свет на той стороне. Ему пришло в голову, что если она пошла на такой риск, если нашла в себе столько мужества, значит, она, должно быть, чувствовала себя совсем побежденной и преданной; должно быть, она совсем не видела причин жить дальше. Чтобы вот так уйти туда, не зная, что там будет, она должна была решить, что хуже уже ничего быть не может, что ничто уже не принесет ей больше опустошения и горя. И он понял, что это он так с ней обошелся, он сделал ее такой; но он знал, что он не человек, а всего лишь проекция, тень какой-то чужой фигуры. Он помнил, как лежал на поле битвы, восхищенный и очарованный огнями в небе, в то время как люди вокруг него бились в агонии и испускали дух; и он понял – теперь, когда он удалился умирать в ту самую комнатку, где рос ребенком (он огляделся; он провел ногтями по стене и прижался к ней губами. Жанин, прошептал он), замкнулся порочный круг, обступивший его извращенным кольцом фактов. Он понял, что с самого начала был обречен быть брошенным, что он сам с самого начала бросил мир, в котором жил. Теперь он желал, чтобы жизнь бросила его.
Он встал и распахнул перед собой сундук. Он достал пленку. Он хотел снова взглянуть на Жанин, увидеть, как она движется. Он хотел попробовать понять ее слова. Его не волновало, что она постарела, его не волновало, что ее грязно-желтые волосы поседели. Его не волновало, что ее грустный рот сжался, что сжалось ее грустное лицо; он подумал, что, возможно, ему удастся спроецировать фильм на стену и, когда пленка кончится, в слепящем сиянии проскочить на ту сторону. Он долго ковырялся с проектором и с пленкой, но наконец сумел его включить и стал смотреть.
Перед собой он увидел не пожилую женщину в доме, а юную девушку, занесшую в воздухе нож, и крупным планом – ее глаза в один из последних дней в Виндо, когда он любил ее. Пораженный, он вернулся к сундуку.
– Что вы делаете?
Адольф резко повернулся. Проектор щелкал и трепетал; он не слышал, как подошел другой.
– Что вы делаете? – сказал Флетчер от двери.
– Где она? – спросил Адольф.
– Кто?
– Жанин в доме.
– Вот пленка, – сказал Флетчер, указывая на проектор.
– Это «Марат».
– Верно. Теперь фильм закончен. Премьера в Гранд-опера через три месяца. У нас не так много времени. Завтра мы переезжаем.
– Переезжаем?
– В большую студию. У нас впереди много работы, нужно привести фильм в порядок. Я найму команду.
Адольф покачал головой.
– О чем вы? – Он казался оглушенным.
– Отправляйтесь спать, – сказал Флетчер.
– Постойте, – сказал старик. Он схватил Флетчера за плечо. – Где та пленка?
Флетчер без выражения уставился на него.
– Какая та пленка? – сказал он ровным голосом.
– Где пожилая Жанин. Ну вы знаете. – Он показал руками. – В доме. Мы…
– Той пленки нет.
– Да ведь есть же. Вы помните.
– Нет.
– Жанин…
– Это была не Жанин.
Адольф поднял глаза на Флетчера.
– Что вы хотите сказать? – спросил он.
– Это была ваша дочь, – сказал Флетчер. – Жанин больше нет, помните?
– Но…
– Идите спать, Адольф, – сказал Флетчер. – «Марат» закончен. Мы показываем его в Опера в марте. – И прибавил, дабы убедиться, что его поняли: – Это ваш триумф.
Адольф еще долго после ухода Флетчера сидел на своем стуле, который ему так нравился, уставившись на свет проектора, не слыша его жужжания. Время от времени он откидывался на спинку стула и прислонялся ухом к стене, прислушиваясь.