6
Когда маршал Фош ввел победоносные французские войска в город, Адольф впервые по-настоящему увидел Париж, прежде видав лишь рю де Сакрифис да несколько отдаленных переулков. Он шагал по улицам с остальными солдатами под приветственные вопли разбушевавшейся толпы, и ему даже не приходило в голову, что фасады зданий были построены вверх, от земли, – скорей, предполагал он, город сформировался как каньон, выдолбленный в земле вековыми дождями, огнем и рекой, бегущей по центру каньона. Он не мог представить себе, чтобы Гран-Пале, высящийся над Сеной, был изобретением точно таких же живых существ, как те, что лежали, умирающие, искалеченные, на полях сражений всего в километрах отсюда. Знай он это до того, как пошел на войну, возможно, он сильнее проникся бы состраданием и отвращением, глубже сопереживал бы раненым и убитым; возможно, он не так мгновенно сделался бы фаталистом. Он был изумлен при виде обрадованных мужчин на улицах – не в комнатах и не в окопах; он был изумлен при виде женщин, которые были стары и некрасивы, а не прекрасны, нарумянены и молоды. Цитадели Парижа поднимались, как иссеченные скалы, а окна мерцали, как пещеры, в которых разожгли и поддерживали огонь, – крохотные дырочки в экране, иллюзорно далекие.
В своей военной форме, ему было достаточно приостановиться и взглянуть на что-либо, проявляя маломальское желание или интерес, как его тут же хватали за локоть, провозглашали героем и приглашали отведать. Так его кормили, давали приют и ухаживали за ним по всему городу. В те первые послевоенные дни погоны служили молодым людям повсеместным пропуском: в первый же вечер, когда он вступил в Париж, его накормили ужином в отличном ресторанчике, пара стариков со слезами на глазах предложила ему ночлег и его бесплатно пустили в Гранд-опера, где показывали американскую кинокартину «Рождение нации» Д. У. Гриффита .
Он понятия не имел о том, что такое кино. Конечно же, сама идея его заинтриговала: картины, помнившиеся ему из номера семнадцатого, ожив, замелькали перед ним. Но фигуры в этой кинокартине были точными образами, а не репликами или характеристиками, и действие мерцало перед ним, а не проносилось мимо, и, несмотря на перешептывание публики на протяжении всего фильма, идея движущихся изображений не потрясла его и не заставила изумиться. Скорее его ошеломил размах, гигантский масштаб марша генерала Шермана (хотя он был вовсе не уверен в том, кто такой генерал Шерман), и то, насколько это повторяло – по организации снабжения, если не по ужасу – войну, свидетелем которой он только что был. И когда поскакал Клан и вся Гранд-опера, казалось, затряслась от топота копыт в пыли, его так же ошеломила сила сцены. Он вышел из театра, чувствуя, что интуитивно понял язык виденного, словно волшебство, к концу картины поднявшее на ноги весь зрительный зал, потрясшее зрителей до буйного исступления, такого же, как реакция на возвращавшиеся с войны войска, – это волшебство было для него вторичным, оно вовсе не было волшебством. Он всего лишь увидел то, что искал все это время, когда заглядывал за поверхность вещей и пытался увидеть ослепительный свет.
Адольф посмотрел «Рождение нации» еще множество раз и как-то вечером забрел наверх, в будку киномеханика. Возможно, человек, крутивший ленту, и удивился, но Адольф все еще носил военную форму, а значит, был героем, и, если ему хотелось немного посидеть в будке, вполне можно было оказать ему эту небольшую услугу. На самом деле Адольф остался там на несколько дней – он спал на полу, принимая от киномеханика бутерброды и вино, которые тот приносил днем. Хотя киномеханику, возможно, и казалось странным, что Адольф не выказывал желания покидать будку, для молодого человека, годами не выходившего из комнаты на рю де Сакрифис, это было совершенно естественным; Адольфа влекло то, как этот щелкающий квадратный серый ящик вспарывал мир, оставляя белый разрез, и открывал другой мир, спрятанный за ним.
Где-то на четвертый день в кинотеатр пришел человек из студии «Патэ» и принес несколько катушек с фильмами; студия распространяла не только французские фильмы, но и иностранную продукцию. Адольф спросил, нельзя ли ему проехаться вместе с ним в студию, на окраину Парижа. Там он устроился на работу – разгружал оборудование, менял декорации и бегал на посылках, а еще остолбенело наблюдал за тем, как «Патэ» выдает сотни фильмов – от короткометражек на катушку-две до крупных, престижных проектов. Остальные участники съемок по большей части находили Адольфа слегка ненормальным, но не противным малым. Он был вежлив и особенно почтителен с юными дивами, напоминавшими ему женщин, у которых он жил до войны. Его считали внимательным, хотя и слегка задумчивым парнем, и киношники часто не жалели времени, чтобы что-то ему объяснить. Редакторы в монтажной взяли его себе как бы в подмастерья; ему дали ключ от помещения, которым он пользовался по ночам, когда все уже расходились. Тогда он вставал в углу монтажной и при свете единственной голой лампочки смотрел на развешанные над столами куски пленки, словно на струи воды, замерзающие у него на глазах, пока вся комната не начинала казаться ему пещерой, полной сверкающих сосулек.
Спустя какое-то время Адольфу дали смонтировать кусок фильма, состоявший из нескольких сцен. Он смонтировал сцены не так, как велел режиссер картины, а сконструировал серию мятущихся, резких сопоставлений, огорошив и взбесив начальство. Его уведомили о том, что у него нет способностей к монтажу, и выставили из отдела. Однако один из монтажеров поделился с администрацией своими соображениями – он был не особенно доволен тем, что Адольф сделал с его сценами, однако посчитал, что у молодого человека имеются свежие идеи и, возможно, ему стоит писать сценарии. Этот аргумент не вполне убедил людей, заправлявших студией «Патэ», но если им что-то и было нужно, так это идеи и сценарии, и тогда они отправили Адольфа в сценарный отдел. Как и с монтажом, Адольф начал работу фактически в качестве подмастерья и приложил руку к сценарию, который, после переработки, в «Патэ» нашли приемлемым. Он поработал над двумя другими сценариями и потом самостоятельно написал еще один, который, как заявили руководители «Патэ», им понравился. Когда Адольф увидел отснятый материал, он настоял на встрече с продюсером и режиссером и объяснил им, что их версия ни капли не похожа на то, что ему виделось; он описал сон, а они отсняли нелепый спектакль. В свою очередь, продюсер с режиссером объяснили Адольфу, что «Патэ» – крупнейшая студия в мире, крупнее даже голливудских, и что они знают все о том, как снимать фильмы; но если он считает, что знает о съемках кино больше, чем они, он может отправляться в любую из маленьких, независимых парижских студий, коих было много и которые ровным счетом ничего не значили – не больше, чем мошки, гудевшие перед мордой льва, «Патэ». Тем вечером он вернулся на рю де Сакрифис. Он пошел туда в тот час суток, который всегда был так важен для него, когда он там жил, – сразу после захода солнца, но прежде, чем почернело небо. Ничего не изменилось – во многих смыслах улица стала еще буйнее и сногсшибательнее, чем раньше. Он не стал ударяться в сногсшибательное буйство. Он уселся в кафе с видом на номер семнадцатый и принялся наблюдать за крыльцом и за входившими и выходившими. Одного-двоих он узнал, остальные не были ему знакомы. Спустя два часа и несколько рюмок коньяку Адольф впервые в жизни был пьян. Он поманил к себе одного из клиентов, выходивших из номера семнадцатого. Там девушка, сказал он, запинаясь. Ее волосы – спутавшиеся ветки на Елисейских Полях, а тело не менялось с тех пор, как ей исполнилось двенадцать; у нее сливово-красные губы. Мужчина понятия не имел, о чем он бормочет; он отошел, и Адольф зарыдал, уронив голову на стол и обхватив ее руками. Официант принес ему счет.
Как-то утром, десять месяцев спустя, Клод Авриль вышел из своей квартиры, в которой жил один, доехал на извозчике до метро, затем поездом в северную часть города и уселся у себя в кабинете размышлять о кинокартинах – со смутным недовольством, как и в любой другой день. У Авриля была грудь колесом, ему шел пятый десяток, он был сыном французского рабочего класса, робко подтянувшимся до следующего уровня; отнюдь не чванясь, он легко признавал, что еще не во всем разобрался, – он считал, что так у него больше вариантов. Ему наскучили прежние деловые проекты, удававшиеся ему с умеренным успехом (поскольку его амбиции в этих делах ограничивала скука), и поэтому несколько лет назад он переключился на кино, привлеченный рискованностью дела. Он совершенно правильно считал себя в некотором роде финансовым авантюристом; он не думал о себе как о предпринимателе и уж тем более – как о продюсере. Его небольшая студия, находившаяся на участке, где раньше располагалась одна из многочисленных, испещривших пригород барахолок, ограничивалась производством одно– и двух-катушечных короткометражек, на которые Аврилю удавалось выбить финансирование; люди с деньгами смотрели на всю эту киношную ерунду как на новинку, на фишку – ерундовыми не были лишь способы ею воспользоваться, пока она не приелась. Сам Авриль, далеко не творец и не художник, лелеял мысль, что кинокартины пойдут далеко. Хотя многие считали их варварством, привлекавшим в основном только варваров – к примеру, американцев, – Аврилю тем не менее казалось, что именно варварство диктует порядок вещей; он начал сильнее всего ощущать это не во время войны, а после. Он смотрел на съемочную площадку из окна кабинета, наблюдая, как перекатывают с места на место нелепые и хрупкие декорации, как играет актерская труппа – понарошку, словно взрослые дети, которые возятся в грязи, но тут вошла его ассистентка и сказала, что к нему посетитель, мальчик.
– Мальчик?
– Ему не больше восемнадцати.
– И чего этот мальчик хочет?
– Поговорить с вами по поводу фильма.
Ну конечно же. Мсье Авриль покачал головой, она вышла; он все сидел и глядел на снимающуюся сцену, пока не понял, что снова заскучал. Он встал из-за стола, вышел из кабинета, прошел мимо ассистентки и открыл дверь. Он догнал мальчика на лестнице.
– Эй ты, – сказал ему Авриль с верхней ступеньки. Мальчик повернулся. У него были черные как смоль волосы, а взор был полон твердости и настораживал.
– Ты хотел со мной о чем-то побеседовать? Я мсье Авриль.
– А я Адольф Сарр.
– Сколько тебе лет? – спросил Авриль. Последовала пауза.
– Двадцать, наверное, а может, на год-другой больше. Или на год-другой меньше.
– Ты не знаешь, сколько тебе лет?
– Когда я пошел воевать, решили, что мне шестнадцать. Это было три с половиной года назад.
Ну, тогда я в любом случае больше не стану звать тебя мальчиком, подумал Авриль. В кабинете они уселись, глядя друг на друга, по разные стороны стола. Перед Аврилем оказалась рукопись. Это набросок фильма, сказал Адольф. Рукопись была озаглавлена «La Mort de Marat» . Ничего себе набросочек, сказал Авриль, листая страницы. Несколько минут он сидел и читал. Он немедленно осознал потенциал картины о французской революции, но тут явно намечалось больше, чем на две катушки. Авриль поднял глаза на терпеливо дожидающегося Адольфа.
– Что ж. Внушительно. Ты потратил на это немало времени и усилий.
– Десять месяцев, – сказал Адольф.
– Вот что я хочу спросить. Ты не ходил с этим в «Патэ»? Вполне возможно, что они бы очень заинтересовались.
– А вы не интересуетесь?
– Я этого не говорил.
– Я не хочу в «Патэ».
– Почему?
– Я не хочу, чтобы они забрали у меня мою историю.
Авриль откинулся назад и положил ладони на стол.
– Чего же ты хочешь? – спросил он. – Ты хочешь сам снимать этот фильм?
– Да.
– Ты когда-нибудь снимал кино?
– Нет. – Адольф помолчал. – Я знаю, это самонадеянно.
– Мне пришлось бы собрать на это много денег. Так что это больше, чем самонадеянность. Понимаешь, о чем я?
– Да.
– Ты знаешь, кто такой Жан-Батист Бернар?
– Нет.
– Он поставил для меня не один фильм.
– Вы хотите, чтобы он ставил эту картину? – сказал Адольф.
– Я не хочу забирать ее у тебя, – сказал Авриль. – Десять месяцев на один только набросок. За это время мы снимаем тридцать-сорок фильмов.
– Я знаю, это самонадеянно, – повторил Адольф. – Не могли бы вы нанять меня ассистентом мсье Бернара?
Авриль протянул рукопись Адольфу.
– Возвращайся через три недели, – сказал он.
Авриль переговорил с Жаном-Батистом Бернаром.
Около тридцати лет назад Бернар завоевал себе имя, поставив несколько удачных программ в Гранд-опера; сейчас, когда ему было под семьдесят, «Студия Авриль» наняла его в качестве человека, который знал актеров и мог хоть как-то заставить их совершать нужные телодвижения. Ясно было, что он уже не пользуется успехом в театре, раз может тратить время на кино; у Авриля не было уверенности, что у Бернара есть нюх на кино, но он был настолько неуверен в собственном нюхе, что не мог обойтись без человека, у которого был хотя бы театральный опыт. Бернар выслушал описание картины, которую думал снимать Авриль; как обычно, он не выглядел ни взбудораженным, ни вдохновленным: он просто внимал.
На самом деле, кроме Бернара, у Авриля никого не было. Авриль навел кое-какие справки и был слегка изумлен, узнав, что «Патэ» не работает над собственной картиной о французской революции. Авриль переговорил с инвесторами. Они, конечно же, настаивали на гарантиях, хотя в понимании Авриля это был бизнес без гарантий; поэтому-то потенциальные барыши и были так привлекательны. Потом Аврилю улыбнулась фортуна, когда на ужине, устроенном общим знакомым, он уговорил Мари Рэнтёй, одну из самых известных актрис Гранд-опера, сыграть Шарлотту Корде, убийцу Марата; в свою очередь, она завербовала Поля Котара, в некотором роде идола дневных французских баль-мюзеттов, сыграть роль самого Марата. Это произвело на инвесторов большее впечатление, и они выложились на предварительные расходы по началу производства фильма. Когда Адольф Сарр вернулся в студию через три недели, Авриль купил сценарий на месте и нанял его в качестве ассистента продюсера. Адольфа, казалось, немного смутило то, что актриса, которой уже за сорок, будет играть двадцатичетырехлетнюю Шарлотту, а фанатичного революционера Марата изобразит звезда кабаре.
На следующей неделе Бернар начал снимать интерьеры. Авриль разыскивал костюмеров и декораторов для будущих крупномасштабных сцен, а также нанимал команду консультантов, чтобы добиться подлинности исторических штрихов. Несмотря на заметный шум, поднявшийся в киношных кругах, а особенно в «Патэ», по поводу нового проекта «Студии Авриль», сам Авриль пребывал в странной депрессии. Под вопросом было, потянет ли Авриль такое предприятие – его контора, мизерная по сравнению с «Патэ», не была оборудована для съемок такого масштаба; Авриля задевали все эти пересуды, и втайне он даже разделял эти сомнения. У него было чувство, что задача поставлена в корне неверно, и когда он время от времени заходил на съемки, чтобы посмотреть, как идет дело – чего никогда не делал ради прежних короткометражек, – и наблюдал, как Бернар мучительно проталкивает Рэнтёй и Котара через каждую сцену, в то время как юный Сарр сидит в углу и молчит, его опасения отнюдь не утихали. Прошел месяц; Авриль все еще нанимал декораторов и то и дело сталкивался с людьми из «Патэ», которые осторожно задавали вопросы. Его тревожило, что уже ходят слухи, будто картина еле держится на плаву; он совершенно закрыл площадку и запер ворота студии от всех, кто не имел отношения к проекту, – чем лишь разжег слухи еще пуще. Авриль вызвал Бернара и объявил, что желает увидеть уже отснятое.
Они встретились в дальней части студии, в пустом помещении, где складывали задники, которые использовались в короткометражках, снятых за предыдущие годы. Они все вместе уселись в темноте: исполнители двух главных ролей, несколько ассистентов по производству, оператор, костюмеры, декораторы, режиссер и продюсер. После просмотра актеры заявили, что довольны, ассистенты по производству покивали, костюмеры прокомментировали изменения, которые следовало внести в гардероб; режиссер Бернар вяло шаркал по комнате. Оператор, датчанин по имени Эрик Роде, молчал, продолжая изучать стену, с которой уже давно исчезло изображение. Авриль сидел, ничего не говоря, потом хлопнул себя по коленям, поблагодарил всех за присутствие, спросил, не хочет ли кто-нибудь что-нибудь сказать, и отпустил их. Они беззвучно вышли по одному; Адольф сидел позади. Когда они остались вдвоем, Авриль закрыл дверь.
– Итак? – сказал он.
Адольф посмотрел мимо него на стену, совсем как оператор Роде.
– Как будто ничего не происходит, – сказал Авриль.
– Все неправильно, – сказал Адольф. – Движения нет. Люди двигаются, а сцена – нет.
– Почему это?
– Потому что камера не движется.
– Камера и не может двигаться.
– У Гриффита она движется.
– Так это у Гриффита.
– Бернар все делает неправильно. Он ставит фильм, как будто это спектакль. И актеры все делают неправильно. Они играют, словно это спектакль. А это не спектакль. Это кино, движущиеся картины. Они должны двигаться.
Авриль взглянул на него.
– Что же тебя так привлекает? – спросил он. – Ты изучал историю?
– Я совсем не разбираюсь в истории.
– Может, Марат как персонаж?
– Не Марат.
– Нет? Ну, тогда сами события.
– Их тени.
Авриль моргнул, словно вот-вот уснет.
– Тени?
– Да.
– Допустим, ты бы ставил этот фильм. Что бы ты сделал иначе? Передвигал бы камеру?
– Да.
– Уволил бы Рэнтёй и Котара?
– Да.
– Ты же отдаешь себе отчет в том, что это под Рэнтёй и Котара я получил финансовую поддержку. Без них… – Он остановился.
– Но деньги уже вложены, – сказал Адольф.
– На условии, что Рэнтёй и Котар снимутся в фильме.
– А они могут отозвать свои деньги, если мы избавимся от Рэнтёй и Котара?
– Ты успел поразмыслить, да, Сарр? Ты все-таки не просто так там сидишь с загадочной физиономией.
Я не знаю, могут ли они отозвать свои деньги, но они могут воздержаться от поддержки в будущем. А нам она будет нужна. Мы не сможем снять весь фильм только на то, что они уже дали.
– Но это вложение, – сказал Адольф. – Им придется в какой-то момент решать, понести убыток или вложить еще, в надежде в конце концов возместить убытки, если не получить прибыль. И тогда мы должны будем убедить их продолжать.
– Рэнтёй и Котар – двое наших самых успешных актеров, знаешь ли.
– Нам не нужны актеры. Нам нужны лица. Я могу объяснить им, что делать, как делать. Я могу объяснить им, когда они перегибают палку, а когда мне нужно от них больше. У Рэнтёй и Котар не те лица. Нам нужны лица, которых никто еще не видел и которых никто не забудет, увидев однажды.
– Ты сможешь объяснить им, что делать и как?
– Да.
– Ты говоришь так, будто ты уже режиссер картины.
– Мы говорили гипотетически.
– Ты все знаешь про кино, да?
– Нет.
Авриль мерил комнату шагами.
– Я всегда считал себя игроком, знаешь? Но это меня пугает: моя маленькая студия – и такая заваруха. Тут же речь идет о размахе.
– Я понимаю, что еще молод…
– Да, но что с того? – Авриль пожал плечами. – Это молодая индустрия, все американские режиссеры молоды. Гриффит исключение, сколько ему – сорок с лишком? Остальные – провалившиеся актеры, писатели, бродяги, железнодорожники, юристы. А у тебя что провалилось, Сарр?
Адольф наблюдал за собеседником.
– Вчера я видел одну картину, – сказал он. – Я хотел бы, чтобы вы тоже ее увидели.
И в тот вечер они пошли вдвоем в кино, а после вместе шли по берегу реки. И утром, на рассвете, они все еще шли – фонари на улицах начали гаснуть, и часы сияли над тротуарами, как пронумерованные луны; внизу, на причалах, у воды рядами спали бродяги.
– Ну, – сказал Авриль, – мне показалось, что это довольно непримечательная картина.
– Но вы помните, – сказал Адольф, – слепую девочку в первой части, когда мы в первый раз встречаем моряка на мосту?
– Да.
– Блондинка, с очень грустным ртом, который слегка кривился.
– Да, верно.
– С карими глазами и светящейся кожей.
Авриль остановился, руки в карманах, уставившись на юношу.
– Этого я на черно-белом экране не разглядел, но верю тебе на слово.
– Она иногда была очень грустна, словно грустит всегда.
– Я помню. Ну и что?
– Шарлотта.
– Думаешь?
– То самое лицо.
– А Марат?
– Мы его найдем. Они пошли дальше.
– Тени, говоришь.
– Тени, – сказал Адольф.
На следующее утро Авриль уволил Жана-Батиста Бернара и нанял Адольфа Сарра режиссером «La Mort de Marat». Почти всем, киношникам и нет, было ясно, что это всего лишь смелейший рекламный трюк, мистификация. Дешевая конторка Авриля объявляет о производстве картины огромного масштаба под руководством мальчишки, о котором никто никогда не слышал и который ни разу еще ничего не снимал. Инвесторы, поняв, что Авриль уже распределил их деньги, впали сперва в панику, а затем в ярость. Авриль умолял дать Адольфу шанс показать, что он может. В студийном пресс-релизе он клятвенно заявил журналистам, что глубоко убежден: Сарр – гений. Сам Адольф решил на время убраться из Парижа. Он собирался снимать «Марата» где-то еще; он хотел найти место, которое не только не особенно изменилось за последние полторы сотни лет – это само по себе было нетрудно, во Франции было полно деревень, которые не изменились и за последнее тысячелетие, – но в котором была бы собственная драма и которое было бы уместно как для позднеподросткового безумия Шарлотты Корде, так и для изгнанного из Парижа Марата. (На самом деле в изгнании Марат жил в Англии, но Адольф, несмотря на свои «кропотливые» исследования, предпочел не обращать на это внимания.) Адольф решил поселить Корде и Марата поблизости друг от друга за несколько лет до его смерти. Он решил, что ему нужно море, предпочтительно вблизи от леса или гор. Итак, несмотря на то что Шарлотта Корде была родом из нормандской части Франции, Адольф уехал не в Нормандию, а на Бискайский залив, оставив позади суматошный Париж; он почти что чувствовал, что сам отправляется в изгнание.
Он поехал прямо в местечко под названием Виндо, не раздумывая и не сомневаясь. Позже он будет вечно удивляться этому. Авриль получил телеграмму: «Начинаю производство здесь. Шлите актеров». Через несколько дней на рассвете он стоял на перроне станции; здесь уже собиралась толпа горожан. Из дымки вынырнул поезд, заполненный актерами, операторами и техниками, ассистентами по производству и творческими консультантами, сценаристами, исследователями, декораторами, костюмерами, музыкантами, которые должны были создавать актерам правильную атмосферу во время особенно драматичных сцен (с музыкантами вскоре разделались: Адольф сам создавал атмосферу, без помощи второсортных скрипачей). Пассажиры казались горожанам иностранцами, перенесшимися из другого века: даже поезд сиял металлическим зеркальным светом, в котором проскальзывали образы из будущего. Поезд плавно остановился, съемочная группа высыпала из дверей – и началась беготня, какой эти места никогда не видывали: толпа ринулась в городок с ящиками, реквизитом, костюмами, дуговыми лампами, штативами, осветительными мостиками, видеомонтажными масками, аппаратурой от «Америкен Белл энд Хауэллс», мимо Адольфа Сарра, которого все приняли за одного из местных парнишек. Он смотрел, как они проходят, и сам был впечатлен и взволнован: он подумал, что не все эти люди взялись с задворок студии Авриля. Он последовал за ними по главной дороге городка, прислушиваясь к смеху и возбуждению. На следующий день, водворившись за укрепленными воротами города, он послал за ней.
Она оставила Париж, как беглянка, глухой ночью, взяв извозчика до Восточного вокзала. На рельсах лежал снег, поезд катил на юг. На следующее утро, когда поезд въезжал на станцию, она глядела из окна купе. Она слышала, что он молод и всего год назад вместе с остальными войсками вернулся с войны. Она прочла в газетах, что до перемирия он валялся в коме в лазарете и что о его происхождении или семье ничего не известно. Правда просто не приходила ей в голову.
Поезд остановился, она стащила с полки свою единственную котомку и прошла по вагону. Она шагнула из дверей в снег и никого не увидела; над ней торчала старая вывеска с облезающими зелеными буквами, гласящими: ВИНДО. Она медленно поплелась через перрон к вокзалу, волоча котомку за собой. Когда она вошла, она услышала, как позади кто-то произносит ее имя.
Она обернулась. Он вышел из-за столба, и она увидела, как синий свет упал из окна ему на лицо. Секунду она глядела с недоуменным выражением, которое вскоре сменилось одновременно подозрительным и удивленным. «Адольф», – наконец сказала она. Она помотала головой и подивилась – почему, как она могла не вспомнить. Адольф де Сарр, звала его ее мать.
Он шагнул вперед и подхватил ее котомку. Он секунду постоял со слегка грустной улыбкой. Казалось, он не тот, каким она его помнила. Она осознала, что он и не мог быть тем же. «Дай я возьму твою котомку», – сказал он, уже взяв ее.
Она не так уж и изменилась, она не так уж и повзрослела. Она бросила взрослеть и меняться тем утром, когда ей было восемь и она сидела на биде. Они молча прошагали к гостинице, и он отвел ее в ее номер. Из окна ей видна была почти вся южная часть городка: стены замка – зазубренные, массивные, окруженные грозными валами и парапетами, – после которых сразу же начиналось море. Лодки были пришвартованы у пристани прямо под этими стенами, и там же были кафе и мелкие притоны, где по вечерам пили моряки; в окнах висели фонари. Валы были синие, все в городке было синим, потому что ветер разносил по нему морскую соль; все обледеневало, твердело и синело. По другую сторону от городка стоял лес с поникшими деревьями, бледно-синими и отяжелевшими от соли.
Месяцы спустя оба гадали – когда они были порознь или же молчали вместе, – не собирались ли они все это время заставить случиться то, что случилось. Адольфу было ясно – он собирался. Он знал, что не забыл ничего, что было на рю де Сакрифис. Она, с другой стороны, забыла бы рю де Сакрифис ради чего угодно; она забыла бы Париж ради чего угодно, хотя бы и для съемок фильма. Ее не так уж волновали эти съемки; она снялась только в той единственной картине пару лет назад, когда ее заметил продюсер, однажды зашедший в номер семнадцатый. Об этом она рассказала Адольфу, а больше – ничего. Еще сказала, что никто не должен знать, что она в Виндо. Если в Париже объявят, что она появится в этой картине и что она в Виндо на съемках, то она уедет немедленно, заявила она Адольфу, либо в Альпы, либо в Пиренеи. А если он сохранит ее секрет, она будет делать, что он пожелает; ей все равно.
Синева была такой неуловимой, что она часто сидела, вглядываясь в простыни, в страницы книг, в потолок над собой, пытаясь решить, действительно ли они голубые, или же цвет настолько впитался в ее зрение, что это она привносит синеву во все, чего ни коснется ее взор. Через четыре дня после ее приезда, когда вся съемочная группа все еще готовилась к началу съемок, предстоящему через сорок восемь часов, она села в ночи, глядя в синеву: синева разбудила ее. Синевой была выстлана и обратная сторона ее век, и пленка на ее зрачках, а когда она перевернулась и коснулась подушки губами, она почувствовала вкус синевы. Ее консистенция была густой, как у коньяка, но вкус был металлический. Она села на постели и обхватила голову руками, прижала одеяло к груди и уставилась сквозь ставни на море и фонари в лодках. Она не заметила, что, когда она позвала его, он тут же оказался рядом, словно спал за ее дверью. Он притянул ее к себе и только через десять минут – так сосредоточилась она на синеве, и ставнях, и море – она поняла, что он уже в ней. Позже, когда лампа горела на письменном столе, синева уже не казалась такой ужасной; и когда она глядела на его волосы, она совсем не видела синевы. Она спросила его о синем свете, и он всю ночь проговорил о нем; он сказал, что заметил его, как только приехал, и подумал, что сможет им воспользоваться. Он спросил, помнит ли она свет в его комнатке в номере семнадцатом – свой собственный, особенный свет, который там был; вот так же и здесь, сказал он. Оказалось, что она не заметила света; втайне он был разочарован. Наверно, она почувствовала это, когда спросила, почему он хочет, чтобы она снялась в этой картине. Он рассказал ей, что видел ее лицо в кронах на Елисейских Полях, но он не сказал ей, что все еще помнил, что так и не изгнал из памяти за все то время, что лежал, ослепнув, среди раненных на войне, как она засмеялась, когда Жан-Тома взял ее. Адольф знал, что никогда не простит ей тот смех, что этот смех был надругательством над его памятью о ней, его видением ее, и что он воспользуется и этим, как воспользуется светом в поселке. Женщина, которая так смеялась, могла убить Марата, сказал он себе.
После этого они всегда спали вместе: она – держась за его не-синие волосы, а он – гадая, свет ли привел его в Виндо. На самом деле он так не думал.
Раз под вечер они вышли за городские ворота, к воде и лодкам. С одной стороны они слышали гам в барах, а с другой – воду, плескавшуюся о борта. По направлению к Испании простиралась, обрамляя дом на холме на том конце берега, глубокая чернота. Дом светился даже в ночи, покорив сердце Жанин. «А мы когда-нибудь будем жить в том доме?» – спросила она Адольфа; и ночь была цвета ночи, а не синей, пока они не подошли к одному из кафе. Оно сияло той же синевой, что и деревня, только сильней, словно синий свет всей деревни мог исходить из этого кафе, которое гудело и раскачивалось, словно электрогенератор. Когда Жанин отшатнулась, Адольф шагнул вперед, держа ее под руку, и объяснил, что, если они зайдут в это кафе, быть может, она перестанет бояться синевы, но у дверей он помедлил, прежде чем притронуться к ручке, как будто та могла ударить его током.
Изнутри кафе было как огромный фонарь – выгнутые матовые стены колыхались от враждебных теней. За столами в помещении сидели дюжины две древних моряков с окладистыми белыми бородами и сверкающими белыми трубками. Слышались разговоры и смех, но тихо, почти приглушенно; каждый моряк медленно, размеренно кивал в ответ на рассказ другого, а улыбки расплывались целую вечность и все равно так и не изгибались до конца. На столе за стойкой стояли бутылки. Там были винные бутылки, бутылки бренди, бутылки виски, коньячные бутылки – в зале их были сотни, ряды тянулись вдоль стен и по полу, ими заставлены были углы, они катались туда-сюда у ног моряков – и все, даже те, что, казалось, списаны в хлам, были закупорены и запечатаны. В каждой из них горела пламенеющая синева. Они горели так ярко, что весь зал окрасился в синий. Когда Адольф с Жанин вошли, несколько голов повернулось к ним, но многие моряки лишь продолжали беседовать. Адольф что-то прошептал Жанин; она повернулась, чтобы лучше слышать, и увидела, что его больше нет рядом. Она оглянулась и снова перевела взгляд на моряков, слегка запаниковав. Один из них окликнул ее, другой протянул бокал бренди. Казалось, оно тоже должно было быть синим, однако же оно было светло-коричневого цвета, цвета бренди. Моряки продолжали разговаривать, и она собралась было уйти, но посторонние разговоры сникли, и внимание зала обратилось на очень старого моряка, возможно старейшего из собравшихся. Плечи его обвивали нанизанные клыки, и у него были самые длинные пальцы, которые Жанин когда-либо видела. Он брал в руки каждую бутылку, медленно откупоривал, а затем поднимал ее горлышко к большой пустой коньячной бутыли с длинным горлом. В этой бутыли не было ни капли синевы, пока старый моряк как будто не слил в нее синеву из остальных бутылок. Он проделал это со всеми бутылками, сливая синий свет из каждой в одну коньячную бутыль, пока через несколько минут не вскрикнул, предупреждая присутствующих, что стекло может разлететься, раскалившись добела. Старики лишь засмеялись, словно уже видели этот фокус. Но Жанин увлеклась, зрелище заворожило ее, и древний моряк заметил это; он повернулся к молоденькому морячку, сидевшему рядом с ним, – к мальчишке, единственному во всем кафе, – и подмигнул ему. К своему удивлению, Жанин увидела, что это Адольф в полосатой бело-синей тельняшке. Он подмигнул в ответ, и старик шагнул к Жанин и презентовал ей коньячную бутылку. Он велел ей взять ее в руки – бутыль, мол, Уже остыла и она может к ней притронуться. Она подержала ее перед собой и, изумленно ахнув, увидела внутри два синих глаза. Эти глаза моргнули.
Все моряки рассмеялись и принялись стучать по столам. Она взглянула на них и рассмеялась в ответ. Она посмотрела на Адольфа, но его не было; и тогда она выпила еще бокал бренди, а затем еще. Она захмелела, ей было хорошо, но вдруг она поняла, что Адольф так и не вернулся, и пошла его искать.
Адольф ждал у воды. Он сам не знал, почему ушел, но, когда он зашел в кафе вместе с Жанин, он почувствовал, что стоит слишком близко к чему-то – внезапно то, что притянуло его в Виндо, стало слишком неизбежным. Должно быть, это свет, сказал он себе. Он подумывал, не вернуться ли в гостиницу одному, когда она подошла к нему в темноте и пощекотала его за ухом. Она рассмеялась, когда он повернулся к ней.
– Йо-хо-хо, – сказала она.
– Ты теперь пират?
– Следующий фильм ты можешь снять про пиратов, – сказала она. – Или сделать Марата пиратом. С повязкой на глазу. – Она подергала его за рубашку. – Мне так понравилась твоя матросочка.
– Что-что понравилось?
Она засмеялась.
– Смотри, Адольф. Он отдал мне бутылку. Ты так быстро убежал, что я не успела тебе показать. Как это он так сделал?
Он взглянул на глаза в бутылке. Они моргнули.
– То есть я понимаю, что это не настоящие глаза. Но вещица чудесная.
Он отвел ее обратно в гостиницу, пока она хихикала и лепетала что-то про глаза и матросочки и что уверена: из него вышел бы отличный моряк, если бы он не был режиссером. Раз или два она совсем размякла, словно вот-вот заснет у него на руках; переходя последний в череде мостов, ведущих к стенам города, она споткнулась, и бутыль плюхнулась в воду. Адольф перегнулся под мост, но бутылка покачивалась чуть дальше кончиков его пальцев, а потом поплыла в море. «Моя бутылка», – жалобно протянула Жанин. Они посмотрели, как она уплывает. «Прощай», – пробормотала она и забылась в его объятиях.