Я становлюсь дикаркой
Ясный теплый день. Бреду по узкой седловине, где свирепствует ветер, направляясь от Шамони на восток. Впереди сумрак тумана и туч.
Постоянно думаю о Великом Делании. Каждый вечер, когда укладываюсь спать, мои мысли возвращаются к ней. В памяти теснятся ослепительно яркие мгновения радостных открытий и мрачные — разочарования. Больше всего я думаю о матушке. Она возлагала такие большие надежды на этот свой замысел. «В мире происходят грандиозные вещи, — говорила она мне. — Мужчины бросают вызов вечным законам неба. Но в этом принимают участие и женщины, мы, кто одного пола с Природой, кто живет в едином с ней ритме и чье тело плодоносно, как земля».
Матушка видела своего сына будущим Исааком Ньютоном от алхимии, гением, который поднимет этот революционный век на новые высоты духа. Может ли быть, что она, женщина столь умная и глубокая, ошиблась в своих ожиданиях? Судите сами: никого из мужчин еще не готовили так тщательно к Деланию, как Виктора, никто еще не стремился так страстно к химической женитьбе; и все же он — даже он — не смог устоять перед искушением Грифона. А разве я не сделала все, что требовалось от Soror? Однако Виктор переступил грань, как переступили другие мужчины. Ибо я знала, что я не первая мистическая сестра, с которой так поступил ее «супруг». Неужели матушка была не права и женщина всегда должна играть в Делании роль проститутки, которая не просит ни уважения к себе, ни любви, ни дружбы и все терпит ради мужчины? Значит ли это, что адепты требуют от мужчины невозможного — подлинного желания союза равных? Жажда знания была у Виктора столь неистова, что она сделала его глухим к моим переживаниям. Когда я молила его внять моему желанию, он не слышал моей просьбы. Но не плотская страсть заставила его идти до конца в момент нашей близости; в этом я была уверена. Это была скорей его неукротимая жажда узнать — узнать, что ждет в конце Полета Грифона, причем узнать любой ценой. Я слышала, что философы-картезианцы вскрывают живых существ, относясь к их мучительным крикам как к простым «мускульным» сокращениям. И я слышала, что они приколачивали кошек и собак гвоздями к доскам, резали и били их, чтобы изучить, как они будут реагировать. Я знаю, как страдали эти несчастные создания; я сама испытала подобное унижение. Была тем животным, пригвожденным к стене.
* * *
Теперь я иначе смотрю на мир и то, что в нем происходит. Когда-то я относилась к рассказам о зле и несправедливости, прочитанным в книгах или слышанным от других, как к старинным сказкам; по крайней мере, это все было далеко и затрагивало больше рассудок, нежели чувство; но теперь страдание находило отклик в моей душе и люди казались чудовищами. У меня было ощущение, будто я балансирую на краю пропасти, куда тысячные толпы стараются столкнуть меня.
* * *
Просыпаюсь от шквалистого ветра. Дождь, собиравшийся все утро, днем наконец полил. Прячусь в шахте, где добывали горный хрусталь.
Мир — это зашифрованное учение; Великое Делание состоит в прочтении этого шифра. Так учила меня Серафина. Сегодня, купаясь нагишом в ручье, я пыталась приложить эту идею к собственной личности. Скажем, то, что у нас между ног и что разделяет нас на мужчин и женщин, тоже представляет собою загадку. Каков ее истинный смысл? Что я вижу, когда разглядываю эту нежную щель? Проход, туннель, открытое окно, раскрытая калитка… корзина, чаша, сосуд. Она создана открываться и впускать, удерживать и оберегать. Однажды Виктор во время ритуала сказал, что это напоминает ему жадный рот, чем заставил нас с Серафиной рассмеяться, ибо это, конечно, далеко не так. Мне это скорей видится домом, пещерой, укрытием. Первым домом ребенка. А мои груди, которые стали намного полней? Они напоминают мне сытные плоды.
Теперь возьмем мужчину. Он создан, чтобы пронзать, проникать. Он извергает семя. Виктор называл свой член пикой, боевым оружием. Таран, копье, дубинка. Значит, сама Природа назначила нам, мужчине и женщине, играть разные роли? Отдающая и берущий, победитель и побежденная. Великое Делание предполагает объединение того, что разделено, превращение Двоих в Одно. Что, если это ошибка? Что, если время создает это различие, а время не течет вспять? Что, если время, создавшее эти тела, более реально, чем представляют себе адепты?
* * *
Я начинаю терять счет дням и вижу, что наслаждаюсь свободой, которую дает это неведение. Я больше не привязана к часам и календарям. Живу по времени Алу, и лишь луна отмечает для меня смену месяцев, а солнце — сезонов, они, да еще ритм моего тела. А есть ли иное истинное время, кроме этого? Время, отмеряемое часами, — выдумка людей, все подсчитывающих; ни растениям, ни животным нет дела до него, ни небесным сферам. Время — клетка, в которую подобные люди заключили бы мир. Чем дальше, тем я все больше живу, как живут звери, — ближайшими потребностями, и они определяют мои действия. Сплю столько, сколько велит усталость; хочется отдохнуть, отдыхаю, хочется есть, ем; дни я провожу в поисках пищи, собирая ягоды и съедобные растения, в наблюдениях за тем, что предвещает погода. На ночь укрываюсь в пещерах или устраиваюсь на деревьях; последнее, что я вижу, прежде чем сомкнуть глаза, — это звезды над головой. Бывает, что у меня по нескольку дней не появляется желания говорить; возможно, я вообще разучусь это делать. Я никак не называю цветы, или зверей, или горы; ничто не нуждается в том, чтобы я называла его. Адам в Эдеме давал имена животным. Адам. А не Ева.
Я купаюсь в ледяной, обжигающей воде ручьев. Потом часами брожу в лесу нагая, только с ножом, получая от этого удовольствие, несмотря на холод. До изнеможения бегаю среди деревьев. Я упиваюсь этим слиянием с дикой природой. С какой легкостью мы освобождаемся от обычаев цивилизованного мира! И обнаруживаем в себе звериные инстинкты, таящиеся глубоко в нас. Я могу беззвучно ступать по земле; мой слух обострился; я способна учуять кого-то по запаху, доносимому ветром; когда необходимо, я двигаюсь с осторожностью и изяществом кошки. Холодный воздух закаляет меня. Я покрылась ореховым загаром, оттого что часто лежу нагой на солнце, гордо выставляя свое тело на обозрение небесам. Моя прежняя прекрасная нежная кожа сошла, отшелушась; волосы растут, как им заблагорассудится, и превратились в гриву, развеваемую ветром.
Если меня сейчас увидят, то примут за женщину из племени дикарей и, может, станут за мной охотиться. Я читала, что в Новом Свете, в лесах, встречали таких женщин. Но они дики от рождения. Интересно, существуют ли женщины, которые по воспитанию были салонными дамами, жили во дворцах и водили беседы с аристократами, которые отвергли законы цивилизации и вернулись в девственные леса? Думаю, я одна такая.
Я пьяна от свободной жизни. Руссо был совершенно прав. Цивилизация подобна тесной одежде. Но даже ему не хватило бы воображения, чтобы представить себе женщину, в какую я превратилась: дикого зверя, дитя Природы.
Никогда не вернусь в общество!
* * *
Я мчусь среди деревьев, быстро, как лань, за которой гонюсь, — или кажется, что так же быстро, пока силы меня не оставляют, а она, перескакивая через кусты, не скрывается из глаз. Тяжело дыша, падаю на землю и гляжу в бездонное пылающее небо, пока голова не начинает кружиться и я чувствую, что нахожусь на грани обморока. Я не боюсь никаких зверей; я одной с ними крови, такая же дикая. И теперь знаю, что могу убить, как убивает кошка или хищная птица.
Этим утром брожу в ручье, выглядывая рыбу. Глаза непривычны к такому занятию, но Алу будто догадывается, чем я занята, и, прыгая вдоль берега, вскоре зовет меня: заметила добычу — горную форель, выплывшую из-под скалы. Мне приходилось видеть, как умница Алу ловит рыбу, убивая ее ударом клюва. Но сейчас она терпеливо ждет, словно желая посмотреть, смогу ли я справиться сама. Заношу нож, бью! Рыба трепещет, насаженная на лезвие. Я наблюдаю, как стекает ее кровь по моей руке, как она умирает. Я так голодна, что ем ее сырой, бросая кусочки Алу, которая довольно покрякивает.
Какая я эгоистка, что так долго брожу по лесам! Я знаю, что оставшиеся дома беспокоятся обо мне. Теперь они, верно, уж решили, что я стала жертвой разбойников или волков. Но у меня нет желания возвращаться! Пока еще нет.
Я еще не стала окончательно независимой.
* * *
Ненастное утро, дождь с градом. Позже, днем, солнечно и тепло.
Всю ночь крестьяне жгут дымные костры в ложбине, чтобы уберечь от заморозка свой урожай на полях в горных долинах. Длинная линия костров, пылающих в ночи, как сигнальные огни, представляет собой великолепное зрелище. Костры багровыми пятнами светят сквозь пелену серебристого тумана и темного дыма, окутавшую долину. Над некоторыми вершинами, очищенными ветром от облаков, сияют в небе крупные звезды. Оттого, что горные пики поднимают черный стиснутый горизонт к небесам, звезды, кажется, сияют еще ярче. Неистовый Альдебаран сверкает над черным силуэтом горы, словно адская искра, только что вылетевшая из жерла вулкана.
На другое утро нахожу на примороженной земле мертвых птиц, жертв ранних заморозков. Собираю их, как опавшие плоды, ощипываю и пеку на открытом огне. Алу наблюдает, не выказывая неодобрения, но разделить трапезу отказывается.
По нескольку дней не вижу ни живой души, ни человеческого жилища. Два утеса, обращенные друг к другу передними отвесными склонами в космах вечнозеленых растений, растущих на их макушках, тесно сдвигаются вокруг меня и бесчисленными поворотами как бы подталкивают вперед, запирая наконец в тихом, уединенном месте. Я наткнулась на развалины древнего приюта отшельника и остаюсь там на ночь; ничто не выдает их происхождения, кроме нескольких изящных арок, наполовину скрытых оползнями: земля снова заросла травой и дикими цветами. Вокруг никаких прекрасных видов, поражающих контрастами; одни дивно и ровно зеленые склоны да однообразие лесных чащ — глазу не на чем остановиться. Вдалеке из каждой расселины в скалах плывут клочья тумана, приветствуя солнце, как проснувшиеся души в Судный день. Вечные туманы, высокие ели повсюду, узкие полосы лугов и лесов, разрезанные непреодолимыми крепостными валами гор. И снова, пробуждаясь, я здороваюсь со снежной твердыней Монблана и вижу внизу подо мной дно долины — огромный многоцветный ковер.
Чудеса, чудеса… довольно наслаждаться красотами. Что мне нужнее, что я хочу знать, кроме этого?
Несколько дней прошло с тех пор, как я в последний раз бралась за дневник. На душе слишком неспокойно, чтобы писать. Но причиною тому не раскаяние… нет, не раскаяние! Но полнота бытия, которая сообщает мне чувство такой первобытной свободы, что нет желания записывать свои мысли.
Разве рыскающего медведя заботит память о его подвигах, как и орла, высматривающего добычу? Разве отмечают они свой путь монументами?
Размышления — это глупый человеческий обычай, плод нечистой совести. Свобода зверя в том, чтобы жить моментом.
Завершив трудный дневной переход и покончив со скудным ужином, я сидела, наблюдая за игрой бледных молний над горами, пока усталость не сморила меня. Шум водопада в дальнем ущелье действовал на мои обостренные чувства, как колыбельная; я прикрыла веки, и усталость свалила меня там, где я сидела, я уснула, даже ничем не укрывшись от холода.
Я подумала, что проснулась оттого, что промерзла до костей, когда открыла глаза и увидела над собой заиндевевшую луну. Однако разбудили меня голоса, вторгшиеся в мой сон: близкие мужские голоса, резкие и грубые. Прислушавшись к ним, я узнала язык: итальянский, вульгарный диалект местности, где прошло мое детство. Сначала я слышала двоих, потом к ним присоединился третий: первые двое более пьяные, чем последний. Они на чем свет стоит кляли ночь. Слева от меня сквозь деревья мерцал огонь костра. Я поискала Алу на деревьях, но ее не было видно. Подкравшись ближе, я увидела троих мужчин шагах в двадцати ниже по склону; они жарили дичь над костром, фляжка со спиртным переходила из рук в руки. Солдаты, определила я по их одежде, но явно нестроевые, слишком расхристанные — или дезертиры, или наемники. А возможно, контрабандисты, собирающиеся ночью перейти границу. Ветер доносил до меня обрывки разговора — о войне в этих краях; они занимались тем, что грабили трупы, остававшиеся на поле сражения. Мне противно было слушать их, я тихо собралась и приготовилась незаметно ускользнуть.
Обходя стороной их лагерь, я сделала круг по мелколесью и вышла на тропу ниже. В руке у меня был нож, который я поспешно выхватила из своего узла. Я с трудом представляла, как им защищаться, если придется; и все же он создавал некоторую иллюзию безопасности. Вслепую нащупывая путь в темноте, я часто шелестела листвой или наступала на сухой сучок, и тогда мародеры прерывали разговор и оглядывались, не медведь ли это. Огонь их костра еще не вполне пропал за деревьями, как я увидела впереди второй, совсем близко. Двое мужчин в драной форме сидели на поваленном дереве, пьяно хохоча и обмениваясь шутками, они были даже пьянее тех, что остались позади, голоса грубей, ругательства крепче. Но были у костра и другие, сидевшие молча. Женщины, я насчитала троих; две совсем юные, а третья годилась им в матери. Одежда на них больше походила на лохмотья и едва прикрывала тело. Женщины жались друг к другу, сидя на земле в неестественных позах. Приглядевшись, я увидела, что ноги их у лодыжек связаны, а веревка обмотана вокруг кола, вбитого в землю. Солдаты захватили их, чтобы получить выкуп, — так я думала, пока вдруг из кустов позади костра с шумом не появился третий, таща отчаянно рыдающую женщину в кофточке, разорванной на груди. Солдат швырнул ее наземь и, грязно ругаясь, стал привязывать к остальным женщинам. Когда он поднял руку, чтобы ударить ее, она съежилась и закричала на наречии французских крестьян, умоляя не бить ее больше. Он милостиво плюнул в нее и отошел, шатаясь.
Присоединившись к товарищам, он заорал в темноту, зовя других, у первого костра. «Эй! Ваш черед. Или дать потаскухам поспать?» Оттуда донесся хриплый голос: «Иду, иду!» Прежде чем я сообразила, куда бы спрятаться, человек, спотыкаясь о корни, протопал мимо, всего в нескольких шагах от того места, где я, сжавшись, сидела под деревом. Не останавливаясь у костра, он подошел к женщинам, постоял, пьяно шатаясь, над ними, обошел еще раз кругом, потом нагнулся и принялся отвязывать ту же самую женщину, которую только что привели из леса. Теперь я разглядела, что это совсем юная девушка, вряд ли старше меня. «Оставь ее. Выбери кого посвежей. С этой девки уже достаточно. Возьми ту, которая постарше; в темноте все равно разницы не увидишь». Его соплеменник мерзко расхохотался. «Небось, не из мыла. Не измылится». Отвязав девушку, он грубо потащил ее прямо в ту сторону, где я пряталась в темноте за пределами круга света от костра. Я едва успела отползти, как он оказался под тем же деревом. В двух шагах от меня он швырнул девушку на землю и велел ей задрать подол, а сам, пьяно пошатываясь, стал стаскивать с себя штаны. Горько плача, девушка подняла юбки до талии и легла, покорившись судьбе. В следующее мгновение солдат, отшвырнув башмаки и штаны в сторону, уже стоял над ней полуголый и энергично работал рукой, пока его член не стал размером с небольшую дубинку. Смочив его слюной, он, как хищный зверь, набросился на нее и, не обращая внимания на протестующие вопли жертвы, бешено овладел ею.
В отсветах костра мне было видно все, и я смотрела, не отворачиваясь, как ни ужасно было происходящее. Мне были слышны их тяжелое дыхание и его грязная ругань. «Давай, цыпочка! — рычал он ей в ухо, — Тебе же это нравится, а? Нравится, когда тебя имеют. Ты могла бы обслужить целый батальон, да? Ну-ка, подай голос, хочу послушать, как тебе хорошо! — Он ударил ее кулаком в бок раз, другой, — Проси, чтобы я поддал жару!» Но девушка только стонала и плакала. «Сука! Я буду драть тебя всю ночь». Шаг вперед, и я дотянулась бы до ее руки: так близко они находились. Хотя я и боялась обнаружить себя, мне не терпелось прийти ей на помощь. Но что я могла сделать? Броситься на насильника и колотить его? Ударить его камнем? Я понимала, что все это бесполезно. Я едва сдерживала ярость, клокотавшую во мне и готовую вырваться на волю, несмотря на всю мою осторожность. Ибо я знала, что переживает сейчас девушка! Я предала забвению свои воспоминания; я постаралась оставить их позади, когда ушла в леса. Но сейчас воспоминание вернулось — о том, как я лежала, подобно ей, беспомощная и молящая о пощаде, испытывающая то же унижение. Самая моя плоть вспомнила то неистовое насилие. Но мужчина, который так поступил со мной, не был пьяным чужаком и вражеским солдатом; у него не было подобного оправдания. Я видела над собой его пылавшее лицо, он упивался моим страданием больше, чем если бы я дарила его наслаждением по собственной воле. Хотя слезы застилали мне глаза, я видела, что он жаждет именно этого: радости брать, а не принимать.
Ярость, как хмель, затмила мне разум, заставила забыть о доводах рассудка. В ушах стоял лишь один звук: жалобный плач девушки — моей сестры, которая лежала в нескольких шагах от меня, подвергаясь жестокому унижению. Я вновь почувствовала, как яростный вой рвется из меня — вопль, который мог бы потрясти горы и вызвать лавину. Секунду спустя я поняла, что не издала ни звука. Эти несколько мгновений жизни как бы отсекло, и я пришла в себя в другом времени. Ярость моя нашла выход, но не в крике, а в ударе. Слепом, инстинктивном, так наносит удар разъяренный зверь. Но что я все-таки сделала? Я не могла сказать этого, пока не увидела, что мой нож торчит в шее мужчины, так глубоко войдя в его горло, что, попытайся он закричать, ничего у него не вышло бы. Но он и не закричал; только придушенно захрипел, коротко содрогнувшись. После чего замертво рухнул на девушку. Моя рука нанесла удар, опередив саму мысль об ударе.
Тут же мною овладела необыкновенная тревога. Я бросилась к девушке, освободила ее, стащила с нее труп, потом шепнула на ухо: «Тише! Он мертв. Спасайся! Быстрей! Они решат, что это ты убила его». Бедняжка потрясенно смотрела на меня. Что она должна была подумать о странной фигуре, внезапно выскочившей из тьмы? Что, если я очередной насильник, явившийся, чтобы удвоить ее мучения? Но она была не глупа; как только она увидела нож, вонзенный в ее врага, мои слова дошли до нее и она, спотыкаясь, стала отступать в лес, стягивая на груди порванную кофточку. Она не лучше моего знала, в какую сторону безопасней бежать; но тут шум, который она производила, слепо продираясь сквозь кусты, напугал солдат у костра, которые решили, что к ним подбирается какой-то зверь, и бросились наутек. Так у меня появилась возможность спасения; но прежде я наклонилась над трупом, чтобы вытащить свой нож. Однако обнаружила, что он попал в кость и так крепко засел, что освободить его не удавалось. Я смотрела в изумлении; я и не представляла, что способна ударить с такой силой. Ничего не оставалось, как оставить нож в теле. Я собрала свои веши и крадучись пошла подлеском в сторону, противоположную той, куда убежала девушка.
Помертвевшая от ужаса, ощущая тошноту в желудке, я нащупывала путь в ночи. Я совершенно не представляла, в какую сторону идти, то и дело натыкалась на деревья и кусты, раня себе лицо и руки. Позади мелькали огни головешек и слышались голоса солдат, звавших своего мертвого товарища, скоро сменившиеся воплями ужаса, когда они наконец нашли его. Я побежала быстрей, бросаясь туда, где заросли казались менее густыми, но скоро увидела, что вернулась на прежнее место. Головешки неожиданно замелькали впереди! Я бежала прямо на них. Вдруг на тропе передо мной вырос солдат, размахивавший горящей палкой. «Стой! Кто здесь?» — крикнул он, хватаясь за мушкет. Я в панике повернулась и помчалась в другую сторону. Тут же за спиной появились еще люди и с криками пустились в погоню. Мне было не убежать от них.
Внезапно я услышала над головой знакомый голос — хриплый голос Алу, кричавшей пронзительно как никогда. Я слышала хлопанье ее крыльев и вопли ужаса перепуганных солдат. Алу напала на моих преследователей, била крыльями и клевала в лицо, — так однажды она нападала на собак. «Дьявол!» — услышала я вопль одного из солдат, когда они, спасаясь, разбегались по лесу. Гремели выстрелы. Голоса солдат затихли вдалеке, но еще долго до меня доносился хриплый голос Алу, снова и снова звучавший над деревьями, точно голос ангела мщения. Он и в самом деле звучал словно голос из ада.
Хотя враги рассеялись, я продолжала бежать, будто меня преследуют. Постоянно спотыкалась о кочки и падала на колени. Мало того что луна светила тускло, еще и слезы туманили глаза. Но это были слезы победы; я чуть ли не смеялась во весь голос, мчась по темному лесу. Душа ликовала. Какое прекрасное чувство испытываешь, пролив подлую кровь! Я упивалась сознанием, что убила этого зверя, который представлял всех этих скотов, всех насильников над женщинами. Я не жалела о содеянном. Даже убежав на поллиги или больше от того ужасного места, я, казалось, продолжала слышать жалобные вопли оставшихся женщин, чьи тяжкие испытания еще не закончились. Это еще больше утвердило меня в правильности моего поступка. Если б только я могла убить всех этих негодяев!
Наконец, когда больше не осталось сил бежать, я свалилась под деревом и уткнулась лицом в землю. Вновь и вновь повторяла себе: «Я поступила правильно! Это не преступление», — пока усталость не сморила меня. И сон был мне как великое прощение. Ужас содеянного, мучивший душу, притупился; и пока глаза мои были закрыты, вокруг меня выплывали из темноты величественные картины. Я проснулась лишь поздно утром. Первое, что я увидела, смахнув с ресниц капли слез, — пейзаж дивной красоты, явленный мне, словно для исцеления души. По ту сторону долины виднелся могучий Монтанвер, изрезанный ужасными трещинами и заиндевелыми пустотами. Громадный дымящийся ледник был окружен отвесными горами, застывшими потоками и безмолвными водопадами — царство суровых льдов.
Оторвавшись от этого поразительного вида, я обратила внимание на свои руки, которые все были в пятнах, сухие и с запекшейся кровавой коркой вокруг ногтей. Уж не кровь ли это? Не поранилась ли я? Но тут мои мысли прервала веточка с ягодами, упавшая рядом. И я услышала, как надо мной, на дереве, затрещала клювом Алу. «Спасибо, Алу!» — крикнула я и принялась шарить в своей сумке: нет ли там чего добавить к моему завтраку. Но обнаружила только один из ножей: белый.
Только тогда я вспомнила, откуда взялась кровь.
Но где же раскаяние? Его нет. Я изумилась, поняв, сколь очищающим было совершенное убийство. Не просто «оправданным», как его могли бы назвать в зале суда, но очистительным. Эта кровь очистила меня, освободила от ярости и озлобленности, как бы примирила с миром. Я совершила правосудие собственной рукой, рукой женщины! Часто ли женщина имеет такую возможность? В глазах мужчин насилие над женским телом позорит женщину; ей не следует говорить об этом; преступление остается безнаказанным. Но я восстановила справедливость одним смертельным ударом ножа.
Неподалеку я нашла родничок: тонкую холодную струйку, сочившуюся из скалы. Набрала в горсть воды и смыла кровь с ладоней. Закончив, непроизвольно подняла руки к солнцу жестом словно бы молитвенным. Я наслаждалась ощущением чистоты, которая больше той, что дает мытье. Через мгновенье я набросилась на еду, ибо просто умирала с голоду.
* * *
Ясное, сверкающее утро. На вершинах холмов лежит иней. В сумке почти пусто: немного сушеной рыбы и засохший сыр. Нужно набрать орехов и грибов.
В этих диких местах водятся звери, которые охотятся и убивают; здесь сходят лавины, которые сметают все живое и уносят во тьму забвения. И все равно Природа прекрасна. Ибо ничто в Природе не является воплощением зла, ничто не служит злу; ничто не лжет, но довольно ролью, отведенной ему в этом мире. Все создания существованием своим как бы возносят благодарственную молитву вечному чуду жизни, подтверждают ее законы. Почему же тогда в присутствии этой славы единственно человек, чьему богоподобному Разуму под силу постичь Природу, может быть столь подл? Как совместить величие этих гор, возносящихся к небу, которые приветствуют меня каждое утро, и жестокость человека по отношению к себе подобным?
* * *
Но почему я говорю «человек», когда имею в виду мужчин? Почему так великодушно соглашаюсь, что женщины должны в какой-то степени разделить с ними этот позор? Кто грабит города и развязывает войну? Кто убивает невинных и угнетает бедняков? Кто рабовладельцы, пираты, вандалы? Кто охотники на ведьм, инквизиторы и палачи? Не могу перечислить всех; но что касается этих, знаю точно: женщин среди них не найти. Когда я прохожу через горящую деревню, усеянную трупами, я могу не знать, какого рода-племени те, кто совершил преступление, но относительно их пола у меня не возникает сомнений.
* * *
Я слишком много размышляю о смерти и ужасах, не знаю почему. Здесь, в присутствии этих снежных вершин, не место подобным мыслям. Что хуже всего в человеке? Его низость. То, что он не способен преодолеть свои мелкие страсти и возвыситься до благородных убеждений и обычаев. Есть лишь один закон, которому должно следовать: закон Природы, который высечен на этих горах и запечатлен в наших сердцах. Отец верил, что книга Природы написана на языке математики. Я говорю: нет. Она написана на языке чувства, известном каждому неграмотному ребенку.
* * *
Просыпаюсь от хриплого крика Алу. Надо мной в небе кружат три стервятника. Это единственные живые существа, кроме моей неизменной спутницы, которых я увидела за последние несколько дней. Дороги к утру обледенели, это замедляет мой путь. Ближе к полудню с гор обрушивается снежный шквал. Я набрела на пустую пастушью хижину и остаюсь в ней до конца дня. Кончаю писать, рука слишком замерзла.
* * *
Сегодня, перед самым заходом солнца, замечаю столб дыма, поднимающийся над следующей горой. Через час, пройдя кружными тропами, вижу перед собой монашеский приют, из трубы идет дым. Стучу в дверь. Меня встречает один из братьев, толстый добряк, и приглашает войти. В доме живут капуцины, в нем тепло и чисто. Ожидая в прихожей, снимаю, как полагается, шапку, но предусмотрительно прячу волосы под поднятый воротник, надеясь, что меня примут за мальчика. Меня отводят на кухню и кормят так, как я не ела уже много недель: горячий луковый суп, хлеб, тарелка вареных овощей и красное вино. В конце дня присутствую на вечерней молитве и укладываюсь спать на сеновале. Ночь я проспала как убитая, а утром меня проводили в дорогу, наполнив мою сумку едой. Как огорчились бы эти божьи люди, узнай они, что женщина провела ночь под одной крышей с ними, в такой близости, что слышала их храп!
* * *
С каждым днем становится все холодней. Этим утром мороз сковал крутые склоны, ноги скользят на обледенелой земле. Пронизывающий ветер. Там, куда не достают солнечные лучи, на ручьях корочка льда. Алу приносит мне пищу, хотя она не всегда мне по вкусу. Я благодарю ее за личинок и мух, которых она бросает к моим ногам, но не притрагиваюсь к ним. Нахожу остатки ягод на кустах; к полудню желудок сводит от голода, и я варю осиновую кору и стебли рододендрона, но этим не насытишься. Орехов осталось немного, еще неделю не протянуть. У самой линии снегов наткнулась на грибы. Собираю, хотя они перезрело-слякотные, получится какой-никакой бульон. И тем не менее день стоит солнечный, радостный; не променяла бы это место на любое другое. Но смогу ли я пережить зиму?
* * *
Просыпаюсь ночью от голодных спазмов. Голова кружится. Состояние ужасное. Чудится, что все ледники пылают в ночи, как свечи на алтаре. Какому богу поклоняются в этой бесплодной ледяной пустыне? У входа в мою пещеру опускается сова; слышу, как она говорит с Алу на их общем языке птиц, который мне теперь понятен. Сова сообщает, что видела в небе машины с железными колесами и шестернями. Она говорит Алу, что я должна вернуться и предупредить. Наконец под утро меня рвет и со рвотой выходит то, чем я отравилась. Я слишком слаба, чтобы продолжать сегодня путь. Алу приносит мне, что ей удалось найти, — немного примороженных ягод, немного мягкой коры.
* * *
Медленно плывут облака. Проплывая над горами, они кажутся живыми, пасущимся стадом. Поют птицы, невидимые в тумане. Прошлой ночью прозрачный, как хрусталь, ледяной воздух окружил луну радужным кругом, поймав в него две звезды. Снова слишком слаба, чтобы идти. В сумке нашла только крошки. Необходимо добраться до какой-нибудь фермы, иначе погибну от голода.
* * *
Проснулась от крика Алу. Прислушавшись, различила позвякивание колокольчиков. Сквозь несущиеся облака вижу внизу подо мной цепочку людей и мулов, поднимающихся из лощины; они направляются к тому же перевалу, куда намеревалась идти и я. Алу кружит над ними, показывая мне кратчайшую дорогу. Как я ни слаба, все же тороплюсь перехватить путников и попросить у них еды, притворившись нищим мальчишкой. Это работники, собранные по деревням внизу и посланные на расчистку перевалов для купеческих караванов. Они оказались столь щедры, что снабдили меня сушеной говядиной, сыром и хлебом, которых мне хватит на три дня. Я поделилась своим богатством с Алу, которая лишь раза два клюнула хлеб, оставив остальное мне.
* * *
Я прошла все долины, какие могу назвать. Монблан теперь далеко на западе и почти исчез из виду. Ночью просыпаюсь от пронизывающего холода; луна мчится сквозь быстрые облака. Четко рисуется каждый зубчик, каждый выступ скалы. И высоко надо мной выделяется на фоне черно-серебряного неба вершина горы, похожая на человеческую голову.
* * *
Пробуждаюсь от восхитительного сна, детского сна, в котором слышу голос Анны-Греты, зовущей к завтраку, как это часто бывало, когда я впервые появилась в замке; чудится аромат хлеба и кексов. Мчусь на кухню, где меня ждет Селеста с шоколадом и бисквитами на подносе. Счастливо смеясь, просыпаюсь и понимаю, что это мой желудок играет со мной такие шутки во сне. Несчастный! Он ждет, чтобы его накормили, а раздобыть пищу становится все трудней. Придется возвращаться в долину и искать приют У пастухов.
Ближе к вечеру, пробродив несколько часов, вижу озеро и ложусь у края воды, чтобы напиться. Алу издает короткий предупредительный крик. Поворачиваю голову и улавливаю слева, на краю утеса, нависающего надо мной и отражающегося в воде, какое-то движение. Медленно поворачиваюсь и вижу рысь, не спускающую с меня горящих желтых глаз! Она подкралась совсем близко и уже сжалась для прыжка. Бежать поздно. Алу кружит над огромной кошкой, выжидая, бросится ли она на меня. Лежу не шевелясь и в упор смотрю на рысь, она — на меня. Кто кого. Время замерло. Безумно колотящееся сердце успокаивается; страх внезапно пропадает. Мои глаза говорят зверю нечто такое, чего я не могла бы выразить словами, — и, да, она понимает! Медленно встает, облизывается, потом поворачивается и гибко запрыгивает на выступ утеса. Мгновение, и она исчезает.
Меня признали.
Пора возвращаться домой.
* * *
Запри ворота, закрой все двери —
От дикого тебе не скрыться зверя.
На стогнах града, во чистом поле
Его ты встретишь помимо воли.
Крещеный ты или язычник,
Лишь часа ждет свирепый хищник.
В мозгу твоем, в твоем нутре
Зверь затаился, как в норе.
Воздвигнешь стены страху в угоду,
Как бы не вырвался зверь на свободу,
Его ж добыча куда ценней,
Царствует зверь в душе твоей.
Примечание редактора
О дикарском периоде в жизни Элизабет Франкенштейн
Несколько недель, якобы проведенных, как уверяет Элизабет Франкенштейн, среди девственной природы, представляют непростую проблему для редактора. Не нужно большого воображения, чтобы поверить всему, что она рассказывает. Здесь мы сталкиваемся с самообманом и вымыслом. Но где проходит черта, отделяющая реальность от фантазии? Безусловно, убийство, которое она, по ее словам, совершила, произошло лишь в ее мыслях; хрупкая, не обученная пользоваться оружием девушка, аристократка, не способна на столь ужасный поступок, ей просто не хватит ни физических, ни моральных сил. Самый факт, что она могла придумать столь ужасную сцену и описать ее, свидетельствует о том, сколь тяжким было ее душевное состояние. Это, как многое другое, о чем она пишет в данной части воспоминаний, несомненно, следует отнести на счет нервного переутомления, причиненного болезнью и последующим выкидышем, едва не убившим ее. Как станет ясно из дальнейшего, вспышки болезненной фантазии были вызваны вполне объяснимым гневом на Виктора. Она сама поняла, что это предвкушаемое убийство — плод мстительного чувства, признаться в котором ей было слишком тяжело.
Хотя о достоверности данного эпизода говорить не приходится, все же эти страницы содержат немало ценного биографического материала: мы имеем здесь безошибочное свидетельство усиливающейся эмоциональной неустойчивости Элизабет Франкенштейн. Именно с этого момента в своей жизни она начинает все чаще выказывать признаки умственного расстройства. Придуманный ею для себя образ дикарки был трогательной попыткой возвратить невинность и покой детства, навсегда оставшиеся в прошлом. И более глубокие умы искали утешения в иллюзии. Выдуманное Руссо идиллическое единение с природой породило множество поэтов и философов, мечтавших о вольной и счастливой жизни в Аркадии. В случае с Элизабет Франкенштейн то же самое философское упование явно перерастает рамки интеллектуального упражнения; в своем отчаянии она придала ему форму недолгого галлюцинаторного бегства от реальности. Ах, если бы этот эпизод принес успокоение, необходимое, чтобы к ней окончательно вернулся рассудок!