Книга: Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Назад: Время молчания
Дальше: Я становлюсь дикаркой

Жизнь в лесу

Нас было десятеро, собравшихся тем ранним утром на поляне, в большинстве матери, потерявшие детей. Затянутое тучами небо предвещало дождь. Прошел месяц, как я лишилась ребенка; я была еще неимоверно худа, кожа да кости, но достаточно окрепла, чтобы покончить с затворничеством и вернуться в мир. Поскольку обряд проводился днем — один из немногих, предназначенных для этого времени суток, — мы всегда собирались небольшой группой и быстро расходились, чтобы нас не заметили. Кристина принесла останки моего нерожденного ребенка, которые хранились в куске замши, перевязанной виноград ной лозой. Сверток был крохотный, меньше ее ладони; однако это была зародившаяся жизнь, и ее кончину следовало почтить.
Прежде я не раз принимала участие в подобной церемонии проводов детей, умерших, не увидя света мира; Природа жестока, нам часто приходится хоронить детей, и бывает, с их матерями. Повитухи могут быть более добрыми и знающими, чем врачи, и все же им часто не удается спасти младенца. Но в отличие от мужчин, они торжественно отмечают происшедшее; они заботливо сохраняют нерожденное дитя, чтобы мать могла оплакать его, прежде чем схоронить в земле. Даже если дитя умерло в результате прерывания беременности, его провожают как подобает. Тогда оно уходит достойно, а мать может выплакать свое горе.
Тем утром вновь медленно звучали барабан и бубен и сладкую скорбную мелодию выводила флейта. И вновь, как бывало, Кристина пела простую песнь, и остальные подхватывали по ее знаку. Но на сей раз выводить материнский рефрен пришлось мне. Кристина начинала:
Нет для женщины родов тяжельше,
Чем роды, что кончаются смертью.
Мать, последнее слово скажи
твоему нерожденному.

Тут вступала я:
Мой малыш,
Мой неназванный,
Возвращаю тебя, возвращаю.

Затем подхватывали женщины:
Чьи глаза не увидели ни света солнца, ни света луны.

Я:
Возвращаю тебя, возвращаю.

Женщины:
Чьи губы не отведали ни сладости,
ни горечи жизни.

Я:
Возвращаю тебя, возвращаю.

Женщины:
Чьи уши не слышали пения птиц.

Я:
Возвращаю тебя, возвращаю.

Женщины:
Приявшего боль, не узнавшего радость.

Я:
Возвращаю тебя, возвращаю.

Женщины:
Имя не названное.

Я:
Частичка моего сердца уходит с тобой.

Женщины:
Частичка нашего сердца уходит с тобой.

Крохотный сверток передали мне. Женщины поочередно по-сестрински обнимали меня и отходили. Зная, что теперь мне предстоит остаться одной, я благодарила их и просила уйти. Я захватила с собой самое необходимое, чтобы провести день в лесу: одеяло и немного простой еды. На случай ненастья была хижина, построенная женщинами, в ней можно было и переночевать. Я должна была оставаться одна с моим мертвым ребенком и похоронить его. Только Алу была со мной; но даже она в тот день держалась в стороне, сидя высоко на дереве и лишь изредка поглядывая на меня, так что я могла оплакивать дитя сколько хочу: недолго или до глубокой ночи.
Я дошла знакомой тропинкой дотуда, где начиналась каменистая почва, и углубилась в лес. Тут, я знала, могло быть опасно, и нужно было соблюдать осторожность. В некоторых местах нагорных лесов водились волки и даже медведи. Но мне странным образом было не страшно, словно я знала, что они не причинят мне зла. Я остановилась отдохнуть на краю горного луга, у сверкающего озерца, и тут простилась со своим нерожденным ребенком. Я не удержалась и развернула замшу, желая посмотреть, что находиться внутри. Я увидела кусочек пахучего кедра и листья камфарного дерева, и в листьях — засохший мазок крови. В нем я разглядела крохотный клубенек беловатой плоти и поняла: вот так начинается жизнь, столь незаметно и неопределенно, что глазом не разглядеть. Всего-навсего. Но из этого кажущегося ничто вырастает и приходит в мир полноценное человеческое существо. Действительно ли дитя, спрашивала я себя, страдало пороком развития, как сказал доктор? Или могло выжить и стать таким же красивым, как Виктор, стройным, как ангел, и ясноглазым? Я так пристально вглядывалась в этот крохотный бесформенный комочек, что в глазах У меня поплыло — и неожиданно мне представилась неясная фигура, лицо, как бы глядевшее на меня сквозь воду озера: глаза, нос, подбородок. Я прищурилась, и черты обрели определенность. Я едва не отшвырнула раскрытый сверток — ибо лицо было ужасно. Это было лицо не младенца, но скорее злобного урода, более похожего на труп, чем на живое существо. Но его глаза были раскрыты и смотрели прямо на меня. Неужели таким мог стать мой ребенок, если бы выжил? Тогда куда лучше, что он не родился.
Я поспешила завершить обряд. Завернула все обратно и подыскала место для упокоения моего нерожденного младенца. Я выбрала подножие древней ели; из двух ножей, принесенных с собой, черным выкопала глубокую, по локоть, дыру между корней и поместила на дно замшевый сверток. Запах камфары и кедра предохранит его от зверей, пока земля не поглотит его. Засыпав дыру, я разбросала над ней лепестки, пакет с которыми дали мне женщины.
Потом, как меня научили, села над тайной могилкой и запела «Возвращаю тебя, возвращаю», ожидая, что слова проникнут мне в душу и снимут давящую тяжесть. Я долго пела, но не почувствовала облегчения. Сердце по-прежнему разрывалось. Я жаждала освободиться от скорби по умершему ребенку, но не могла. Я была в том же волнении и смятении, что и до начала церемонии. Почему? Что держало меня и не отпускало, откуда эта тревога?
Наконец я пошла к озеру, чтобы помыть руки в его холодной воде. Солнце в небе окончательно поднялось и пригревало, его яркие лучи сверкали на потревоженной глади, слепя глаза. Долго я сидела у края воды, словно зачарованная ее мерцающим блеском. Скоро вода успокоилась, стала ясной как зеркало, и я увидела свое отражение, глядящее на меня. Как странно я выглядела! Это было не прежнее лицо юной девушки, а взрослой женщины. Оно казалось измученным, потемневшим. А каким еще ему быть? В короткое время я прожила много лет. Дважды за последние два месяца смерть коснулась меня. И я стала матерью — или почти стала, прошла через такие мучения, освобождаясь от клочьев мертвого ребенка, каких не знают многие женщины, производящие на свет нормальное, здоровое дитя. В лице, глядящем на меня из воды, я видела озабоченность и горе, но больше всего — гнев. Я видела лицо, какое бывает у меня, когда в груди пылает гнев. Сжатые губы, жесткий взгляд. Женщина в гневе. Гнев душил меня, не давал вырваться слезам. Виктор — вот кто был причиною гнева. Он нанес мне мучительную рану, унизил, предал — все единственным бездумным поступком. Взял силой, как, представлялось мне, солдаты-завоеватели насилуют пленниц. И не отпускал, пока не удовлетворил своего желания и оставил с нежеланным бременем.
Не отдавая себе в этом отчета, я ударила ладонями по земле, еще раз и еще; потом запрокинула голову. Долгий вопль вырвался из моего горла, крик столь мощный, что я сама поразилась, не узнав своего голоса. Нет, не крик — яростный вой, эхо которого пронеслось далеко в горах. Испуганная Алу с тревожным криком взлетела со своей ветки на высокой сосне. Как это хорошо, крикнуть вот так! Этим воем я выплеснула все. Выразила себя, как никогда никакими словами не могла выразить в домашних стенах или среди людей. Я напряженно вслушивалась в эхо, катившееся по долинам и ущельям. И, вслушиваясь, думала, что впервые услышала себя. Это говорила Элизабет. И эхо превратилось в зов, возвращавшийся ко мне: «Приди! Приди!»
Остаток дня я шла дальше краем озера, пока на вечернем небе не показался ущербный диск луны, шелковисто-белый и прозрачный. Тогда я нехотя повернула назад, к дому, и в голове у меня созрело твердое решение: «Не могу больше оставаться в мире людей». Я должна уйти туда, где душа вольна будет излиться в крике, яростно и свободно, как ей хочется, не испрашивая ничьего позволения, не соблюдая никаких приличий, не боясь ничьего осуждения. Я вернусь и останусь среди этой дикой природы, где смогу жить как Дикое существо, не больше повинующееся людским законам, чем лось или орел, бегущий ручей или устремляющийся вниз ледник. Этот мир станет моим новым домом — на неделю, месяц или дольше. Буду жить жизнью Серафины — или какой она мне воображалась: жизнью мудрой женщины, ходящей где хочется, больше беседующей с реками и звездами, чем с людьми. Матушка завещала быть хозяйкой самой себе. А где еще женщина может быть хозяйкой себе, как не среди девственной природы, которая неподвластна человеку.
Следующие несколько дней я тщательно разрабатывала план дальнейших действий. Отобрала необходимые вещи: теплую одежду, крепкие башмаки, одеяло, кремень с огнивом, свечи, фонарь, ритуальные принадлежности, мои два ножа, дневник. Но за сборами я упустила одну вещь, что задержало мое бегство: я не могла придумать подходящую отговорку, чтобы потом не угнетало меня беспокойство домашних. Ибо я знала, мои планы неизбежно встретят сопротивление. Всякий, кто считал себя вправе командовать мной, велел бы выкинуть эту безумную идею из головы. Женщине, сказали бы они, неуместно и недопустимо скитаться одной. Что позволительно мужчинам — и что Виктор неоднократно делал, — то не дозволено мне. Если бы отец был дома и сказал мне это, пришлось бы отступить. Но мне могли помешать только слуги.
Наконец я просто и отважно сказала правду, не заботясь о том, что кто на это возразит, и моя прямота дала мне почувствовать себя сильной женщиной. Я собрала все свое мужество и объявила, что намерена предпринять пешую прогулку в горы, будто это была самая естественная вещь на свете. Но конечно, это было не так; объявление всех ошеломило. Особенно взволновался Жозеф; в отсутствие барона бедный старик оставался in loco parentis и чувствовал ответственность за всех домочадцев, особенно женщин. «Недели две, — небрежно ответила я, когда он спросил, как долго я намерена отсутствовать, — возможно, дольше». А про себя подумала: «А возможно, уйду навсегда!» Он неодобрительно нахмурился и предостерег, что этого делать не следует. Но когда он пригрозил запретом, я мягко возразила, напомнив, что я не его дочь, а хозяйка дома. Если ему вздумается не отпускать меня, придется ему посадить меня под замок, иначе я при первой возможности поступлю по-своему. Видя, что его угрозы не действуют, он принялся настаивать, чтобы меня сопровождал один из слуг. К его ужасу, я отвергла и это предложение.
Я понимала его страхи; опасность ожидала не столько со стороны дикой природы, сколько от всякого люда, бродившего по лесам и горам. Местность полна была отчаявшимися бедолагами: дезертирами последних войн, беженцами из Франции. В те дни можно было видеть целые семьи, лишенные крова и бродившие по дорогам с котомками на спине в поисках пристанища, где они могли бы спастись от революционных катаклизмов эпохи. Многие уходили в леса и жили там, как дикари; другие с отчаяния становились разбойниками. Век Разума и Естественного Права породил беспримерное бесправие и жестокость.
Но я ничего этого не боялась; окрестные леса я знала как свои пять пальцев; вместе с Виктором и отцом мы бродили по ним, устраивали привалы. Я знала, где могу переночевать и укрыться от любой опасности со стороны людей. Больше того, я была уверена, что могу рассчитывать на свои хитрость и проворство, поскольку здоровье быстро возвращалось ко мне. К тому же я не буду в лесу одна. Со мной будет самая верная спутница, Алу, которая всю жизнь сопровождала Серафину. Под ее бдительной охраной я буду в большей безопасности, чем имея при себе мастифа. И еще одна предосторожность: я собиралась прикинуться последней нищенкой без гроша в кармане. Кому тогда захочется приставать ко мне?
Селесту мой замысел не убедил.
— Как бы женщина ни было бедна, — мрачно предупредила она, — у нее есть то, что мужчина только и норовит отнять.
Я отмела все ее опасения:
— Тогда переоденусь нищим мальчишкой. И возьму с собой крепкую палку, которой умею пользоваться, а еще склянку с протухшим цибетином и побрызгаю на себя, если станут приставать.
* * *
Ранним августовским утром я пустилась в путь. Собралась ночью и выскользнула из замка, когда луна еще не растаяла в небе. Я не сомневалась, куда направиться: на восток к нагорьям Вуарона, дальше по ущелью, где бежала Арвэ, в долину Шамони. А там… куда направит фантазия.
Путешествовать пешком было нелегко, особенно если не сходить с узких тропинок. За первый день я недалеко ушла от неровной восточной границы Бельрива; на другой день я выдохлась, не достигнув и Меножа. Я безусловно переоценила свои силы. Но громадные вершины и бездонные пропасти по сторонам, рев реки, мчащейся среди скал, пенные водопады — все это скоро заставило меня ощутить душевный подъем. Нигде на земле я не могла бы надеяться увидеть столь могучее проявление стихий. Чем выше поднималась я по склонам, поросшим сосновым лесом, тем величественней становилась панорама долин. Развалины замков, прилепившихся к утесам, стремительная Арвэ внизу подо мной, языки ледников, дымящихся под солнцем, складывались в картины, потрясающие воображение. Впечатление еще больше усиливали исполинские Альпы, чьи сверкающие белые пирамиды возвышались надо всем, словно принадлежали иной планете.
Не имея определенной цели, я неспешно брела, придерживаясь южного направления. Первые несколько дней пути я держалась в виду крестьянских домиков и коровников, которые усеивали горный пейзаж. Каждый день мне случалось видеть пастухов, гнавших свои стада по тропам; до вечера воздух на мили вокруг был наполнен звоном тяжелых колокольцев. Пастухи всегда встречали меня радушно, с готовностью и щедро делясь едой и питьем. Когда погода портилась и припускал дождь, они приглашали меня к себе, погреться у очага. Pâtres легко принимали меня за бездомного мальчишку, под которого я рядилась. Убеждать их в этом не было нужно, за меня говорила моя одежда; их обычная неразговорчивость избавляла меня от необходимости хитрить. Да и не похоже было, что они способны представить себе, чтобы благородная женщина выступала в такой роли — мальчишки, одиноко бродящего по дорогам. Они пускали меня ночевать в свои хижины или на сеновалы, а утром отпускали, прежде накормив и снабдив на дорогу свежей провизией. Я неизменно расплачивалась с ними какой-нибудь мелкой монеткой, а где-нибудь подальше, чтобы они не сразу нашли, оставляла флорин. У меня не было желания, чтобы меня принимали за кого-то еще, а не за нищего бродягу.
Наконец последние крестьянские хижины остались позади, и, бывало, я по нескольку дней не видела человеческой души. Единственными, кто скрашивал мое одиночество, были Алу, горный козел, скачущий по скалам, да гордый орел, сторожащий свою воздушную империю. Мне чудилось, что я иду среди развалин погибшего мира, единственная, кто уцелел, и стоило больших усилий убедить себя, что я не одна на всей планете. Я рада была уединению, которое подарили ясные, холодные горы; но понимала, что теперь меня подстерегают все опасности, которые грозят одинокому путнику. В этих горах шныряли бандиты и контрабандисты. С наступлением темноты я тщательно выбирала укрытие для ночлега, старалась не давать костерку разгораться слишком сильно и поддерживала огонек лишь столько, сколько нужно было, чтобы наскоро приготовить ужин и черкнуть несколько строк в дневнике. Алу я доверяла исполнять роль часового; когда она предупреждала о приближении путников, я гасила костер и пряталась в скалах. Питалась я из тех запасов, что носила с собой, обогащая свой скудный рацион ягодами и орехами, попадавшимися по пути. Кое-как подкрепившись, я устраивала постель с тем расчетом, чтобы меня не обнаружили ни рысь, ни волк, ни человек; кого я боялась больше, не могу сказать. Я отыскивала выступ на склоне горы, где можно было свернуться калачиком и, укрывшись собранными ветками, стать совсем незаметной.
Через две недели неспешного путешествия я оказалась в долине Серво; спустя еще три дня я перешла мост Пелисье, откуда ущелье расширялось и дорога круче забирала вверх. Здесь я ступила в долину Шамони, обрамленную высокими горами, покрытыми снегом; плодородные поля кончились. Все было голо, дико и величественно. Громадные ледники, эти бескрайние сверкающие моря льда, наползали на тропы, по которым я шла. Ни дня не проходило, чтобы я не отмечала далекий рев и белый дым скатывающихся снежных лавин, эхо камней, рушащихся с небесной высоты. Над голыми остроконечными горными пиками высился на горизонте Монблан, его громадная вершина возвышалась над долиной, как голова великана. Я много лет не видела его в такой близи и успела позабыть его ужасающее великолепие. Я не стала торопиться пересекать долину в тот же день, а предложила Алу провести в этом месте еще одну ночь, прежде чем попытаться пересечь ледник Мер-де-Глас.
Я теперь разговаривала с птицей, словно она понимала каждое мое слово. Как я жалела, что не знаю ее языка! Ибо была уверена в ее сообразительности и не удивилась бы, начни она давать мне дельные советы. «Красота здешних мест действует на тебя, Алу? — спрашивала я ее, — Или ты и все остальные из мира животных и птиц сами часть этой красоты и так слиты с ней, что не способны отделить себя от не-себя? Возможно, доля человека — мучиться своими фантазиями, оторванными от реальности».
В тот день я на несколько часов укрылась в ельнике, восхищаясь дивной картиной, которая позволила мне забыть свои ничтожные тревоги. Каким покоем повеяло на меня от суровой бесстрастности Природы и ее величественного равнодушия к преходящим треволнениям людей! В тот вечер — не помню точно ни числа, ни месяца — я вновь вернулась к дневнику .
Назад: Время молчания
Дальше: Я становлюсь дикаркой