Книга: Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Назад: Саламандра
Дальше: Грифон

Василиск

…октября 178…
Тревожный поворот событий…
Три вечера назад мы вновь собрались в домике Серафины, чтобы повторить львиный ритуал. С самого начала все у нас не ладится. Виктор раздражителен, не может сосредоточиться. В таких случаях Серафина говорила нам, чтобы мы представили себе горящую свечу и сосредоточили все мысли на ней. Вокруг свечи бушует ветер, и мы будто укрываем свечу ладонями, чтобы она горела ровно, не трепеща, яркой точкой света.
Но этим вечером Виктор в отвратительном настроении, он словно костер на ветру, сыплющий искры во все стороны. Даже успокоительное питье, которое приготавливает для него Серафина, не действует. Когда он так возбужден, я не могу спокойно лежать под его пристальным взглядом. Плотью ощущаю, как его глаза впиваются в меня, нетерпеливо, настойчиво. В своих упражнениях мы теперь достигли настолько тесной мысленной близости, что я могу уловить малейшее движение его настроения. В этот вечер, как и в другие, он заставляет меня чувствовать себя проституткой, когда я лежу перед ним голой. Проходит сколько-то времени (не знаю сколько; очень трудно определить, как долго продолжаются эти наши медитации), мне становится так стыдно, что я готова попросить прекратить сеанс, чтобы можно было прикрыться. Но в следующий момент чувствую, его настроение изменилось, мысли омрачились. Он смотрит на меня уже не с вожделением, а с ужасом, отчего мне хочется заплакать. Волны печали накатывают на меня.
Что происходит?
Серафина, которая, кажется, читает наши мысли, тоже чувствует тревогу Виктора. Успокоясь, оглядываюсь и вижу, что она сидит рядом с Виктором и, обняв, утешает, успокаивает его. Она спрашивает, не хочет ли он рассказать ей, что его так встревожило, но он ничего не говорит, единственное его желание — уйти.
В тот день он удаляется к себе, не пожелав мне покойной ночи. Наутро он до завтрака уходит бродить среди скал Мон-Салэв. Я не вижу его два дня; он возвращается еще более подавленным и не желает ничего говорить.
И вот нынешняя ночь. Я просыпаюсь от звука шагов в моей комнате. Спрашиваю в темноте: «Кто здесь?» Но ответа нет, только шорох в изножье кровати. Я впериваюсь во тьму, обращаюсь в слух. «Кто здесь?» — спрашиваю снова и в ответ слышу звук, от которого мурашки бегут у меня по коже. Кто-то плачет в моей комнате. Дрожащей рукой нащупываю огниво, зажигаю свечу и вижу Виктора, стоящего нагим у моей постели. Зову его, но он не слышит. Да Виктор ли это, сомневаюсь я, может, он мне мерещится? Придвигаюсь ближе и вижу, что глаза у него закрыты; он спит! Я беру его за руку и осторожно усаживаю рядом с собой на кровать. Даже в неверном свете свечи вижу, как он бледен, по щекам его бегут слезы. Он содрогается от рыданий. Обнимаю его и стараюсь успокоить.
Скоро он просыпается и с удивлением обнаруживает, что он в моей спальне.
— Мне снился сон, — говорит он дрожащим шепотом, — Боюсь закрыть глаза, чтобы не увидеть снова.
Я укладываю его рядом с собой и обнимаю, пока он окончательно не успокаивается. Он прижимается ко мне, утыкается лицом мне в грудь, как напуганный ребенок. Я уговариваю его рассказать, что ему приснилось. Он долго отказывается; но я продолжаю просить, и наконец он начинает рассказывать.
— Мне снилось, что ты беременна и у тебя должен родиться ребенок, наш с тобой ребенок. Ты была так горда. Прибежала ко мне сказать, что наконец наш союз осуществился, наше Великое Делание завершено. Ты была так восхитительна, Элизабет; от тебя шло золотое сияние. Твое тело стало красиво округлым: налитым и зрелым. Я понял, что наконец ты стала настоящей женщиной. Мы бросились к матушке поделиться новостью; но она не обрадовалась, как мы ожидали. «Элизабет слишком молода, чтобы рожать этого ребенка, — заявила она, — Я его выношу за нее». И в тот же миг по какому-то волшебству ребенок переместился из твоего тела в ее. Она видела наше замешательство и отчаяние, но ее это не тронуло. «Я всегда считала, что ребенок должен быть моим, — объяснила она. — Элизабет не подходит для брака». Трудно передать, что последовало за этим. Беременность оказалась для матушки пыткой. Ее отвратительно разнесло, она чувствовала себя все хуже. Что-то было не так. «Он отравляет меня!» — кричала матушка и взывала ко мне, чтобы я избавил ее от ребенка. Я был в ужасе. Сказал, что не могу. Сказал: «Позволь Элизабет помочь тебе. Она знает, как помогать при беременности». Но матушка повторяла, что это могу сделать только я. Тебя она не подпускала к себе. «Это ты виновата! — вопила она на тебя. — Ты завидуешь мне; цыганское отродье, вот ты кто!» И выгнала тебя из комнаты. Я был в ярости, но не смел перечить ей. Я, как мог, приготовил ее к родам. Обложил подушками и начал раздевать, но слишком неуклюже и медленно. «Скорей!» — не выдержала она, сорвала с себя одежду и осталась передо мной голой, с огромным животом. Это было так противоестественно, что я задрожал от стыда, стоя над ней. Мы ждали, ждали. Родам пора было начаться, но ребенок все не появлялся. Я умолял матушку тужиться сильней, но она не могла и кричала, чтобы я помог ей. «Вытащи его из меня!» — приказала она и широко раскрылась предо мной. Я проник в ее тело, чтобы ухватить ребенка: словно какой-то огромный сосущий зверь проглотил мою руку, — но нащупал лишь что-то шершавое, чешуйчатое, что, извиваясь, ускользнуло от меня глубже в утробу. Матушка начала кричать от боли; я понимал, что должен извлечь это из нее, иначе она наверняка умрет. И наконец, собравши все силы, просунул руки дальше и сумел ухватить и вытащить того, кто был в ней. Но то, что я держал в руках, не было человеческое дитя; существо походило на отвратительную птицу и свирепо оглядывалось вокруг. У него был смертоносный клюв, горящие глаза и хвост, похожий на змеиный, которым оно хлестало по сторонам. Оно остановило свой яростный взгляд на матушке и попыталось было броситься на нее, но я крепко держал его. Наконец оно вырвалось из моих рук и с хриплым криком исчезло в небе. Я обернулся к матушке и онемел от ужаса. Она лежала на кровати: безучастная, серая и неподвижная. Я коснулся ее… и обнаружил, что она обратилась в камень.
Он вновь затрясся от рыданий.
Мне пришло в голову, что Виктор в первый раз заговорил со мной о своих снах. Когда-то он похвалялся тем, что вообще не видит снов и что если такое все же произойдет, то приучит себя выбрасывать их из памяти, как глупые фантазии. Но я не верю, что ему удастся выкинуть из памяти этот сон. Остаток ночи он так и провел — прижимаясь ко мне. Мы с Виктором много лет не делили одну постель — с тех пор, как были детьми. Как мне было бы хорошо оттого, что он со мной, рядом, не будь он так несчастен и испуган. Перед рассветом он забылся беспокойным сном; а когда проснулся, ему стало стыдно своей слабости и он поспешил удалиться.
* * *
После этого случая Виктор резко переменился. Или, скорее, произошедшее помогло мне заметить эту перемену, совершившуюся раньше. Позднее, оглядываясь назад, я отчетливо видела, что уже много недель, как интерес Виктора к Деланию остыл. Нетерпеливость, которую я замечала в нем всякий раз, когда наши занятия становились скучны ему, была признаком душевной неудовлетворенности. Некоторое время он стремился подавлять раздраженность и занимался с удвоенным рвением; но ему трудно было пересиливать себя. Что-то в самом его характере восставало против Делания — и, думаю, против меня. В самом начале наших занятий не проходило дня, чтобы мы с Виктором горячо не обсуждали уроков Серафины. Нам не терпелось остаться одним, чтобы обсудить то, что каждый из нас узнал нового для себя. Но шли месяцы, и мы говорили об этом все меньше и меньше. Когда занятия прекращались или переносились на день-другой, Виктор избегал моей компании, предпочитая одиночество; уходил в горы, но меня с собой не звал. Или уединялся в своей комнате, ссылаясь на то. что устал от наших упражнений.
Серафина быстро почувствовала это внутреннее сопротивление в Викторе. Каждый раз, как мы собирались, она всячески старалась щадить его чувства. Ради него она больше времени уделяла грубым веществам, демонстрируя, как они смешиваются, взаимодействуют и при этом чудесным образом меняют свою природу. Она называла это малым деланием, занятием откровенно заурядным; но Виктор проявлял к нему огромный интерес. Он немедленно оборудовал себе небольшую лабораторию в одной из надворных построек. Устроил там печь из кирпича и начал собирать всякого рода перегонные кубы, реторты и разнообразные вещества для опытов. Месье Удар, аптекарь из Лозанны, сам страстный алхимик (хотя и сугубо материалистического толка), оказывал ему в этом большую помощь и даже одолжил древний атанор, приобретенный им в Александрии. Скоро лаборатория Виктора превратилась в место столь смрадное и закопченное, что было очень неприятно бывать там. Но Серафина, поддерживая Виктора в его увлечении, велела нам проводить там больше времени и даже давала Виктору советы по части необходимых инструментов, какие могут понадобиться ему. Хотя Серафина считала опыты с веществами низшей формой Великого Делания, тем не менее она обладала на удивление обширными знаниями о процессах, которые Виктору хотелось исследовать, и это внушало ему огромное уважение к ней.
Целых три лунных цикла — время, которое она намеревалась использовать иначе, — Серафина потратила на то, чтобы открыть нам тайны химического огня.
— Каждый огонь обладает собственной душой, — рассказывала она нам, — и требует, чтобы нему относились с подобающим почтением. Дух огня своенравен, и его нелегко укротить.
Уступая настойчивым просьбам Виктора, она показала нам, как пользоваться сухим огнем и влажным и как усмирять вырвавшееся на свободу пламя. Она учила нас, как создавать жар, применяя черный уголь и антрацит, камфарное масло и нашатырь, древесный уголь и торф. Мы узнавали, что каждый материал горит по-разному. Тис горит жарко, но скоро прогорает, и применяется, когда адепту нужна скорость; у дуба капризный характер и приходится повозиться, чтобы он разгорелся, но уж тогда он ведет себя, как римский солдат, послушный приказу, и горит ровно всю самую долгую ночь. Береза проказлива и часто бывает вредной, так что не годится при тонких процессах, но только при грубой перегонке; лиственница дает огонь Близнецов, веселый, танцующий, который лучше всего подходит для тонкого нагрева; что касается кедра, то он дает жреческое пламя, и адепты приберегают его для священного ритуала. Серафина также учила нас использовать конский навоз, тепло которого ровней и спокойней всего и способно греть самую тонкую субстанцию и столько времени, сколько предписано рецептом. Последним она с большими предосторожностями продемонстрировала яростную селитру, чей взрывной характер стоил многим экспериментаторам потерянных конечностей, а то и жизни. Что до самих химических процессов, то она научила нас молитвам и песнопениям, сопровождающим элементы в их одиссее превращения.
Я терпеливо слушала все ее наставления, но исследования были мне малоинтересны; я была… далека от этого. Они не имели ничего общего с теми образами и соответствиями, что разжигали мое воображение. В них не было души. Однако Виктор получал от опытов огромное удовольствие; он с увлечением следил за малейшими переменами в исходном веществе: как оно постепенно раскаляется, плавится и меняет свою форму. Даже когда нужно было поддерживать огонь день и ночь и спать только урывками, чтобы концентрат не переставал кипеть, он готов был и на это: сидел всю долгую «философскую ночь», наблюдая за тем, как элементы меняют цвет и консистенцию. Он по-детски радовался, видя, как киноварь, доведенная до нужной температуры, превращается в текучую ртуть; как потом ртуть, соединенная с сурьмой, «свирепым серым волком», застывает, образуя черный ком; как, наконец, этот черный шлак, если его несколько раз посыпать негашеной известью, неожиданно вспыхивает сотней дивных красок и это называется «хвостом павлина».
Чудесные опыты стали настоящей страстью Виктора, ему хотелось добиться от веществ еще большего, чем они ему открывали. Серафина напомнила ему, что Делание — не кухонная стряпня.
— Это духовное искусство, — не раз говорила она ему. — Изменения, которые ты видишь в земном материале, не более чем знаки их философского смысла. Ты должен знать, что мы ведем эти наблюдения испокон веку.
Виктор делал вид, что с уважением слушает, однако ее наставления не находили отклика в его душе.
— Меня занимает совсем другое, — признался он мне. — Мне скучно действовать ее методами. Все эти вещества, которые она называет по имени и уговаривает своими песнями — я имею в виду металлы и камни, — они ведь не имеют ушей, не слышат, когда она обращается к ним. По мне, это всего-навсего ведьмовство.
Когда я возразила, что он слишком нетерпелив, он охотно признал свою вину, но нашел себе оправдание:
— Боюсь, у меня нет способности к «женским мистериям».
Но когда я потребовала, чтобы он больше доверял Серафиме, он вспылил:
— Не думаю, что Серафина понимает истинную суть Великого Делания. Если возможно превращать низшие металлы в золото, я хочу овладеть этим искусством.
— Но зачем? Неужели золото так важно для тебя?
— Вовсе нет! Дело не в самом золоте. Что до меня, я бы тут же обратил золото обратно в свинец. Но мне важно понять, что за сила управляет этим превращением, неужели тебе не ясно? В ней вся суть. Это бы означало, что вся материя едина в своей невидимой природе. Подчини мы эту силу, мы могли бы переделать мир собственными руками. Пески пустыни превратить в плодородную почву, камни — в хлеб, чтобы накормить голодных. Изгнать болезни из человеческого тела и сделать людей неуязвимыми для смерти. Заставить неведомую энергию пахать и строить для нас. Не трудиться больше в поте лица своего ради хлеба насущного. Возможно, Бог оставил эту задачу для нас: создать племя счастливых и прекрасных людей.
Я держала в тайне неудовлетворенность Виктора; но лето еще не прошло, как странный поворот событий прервал наши занятия.
Виктор взял с меня клятву, что я никому не расскажу о его сне. Я пообещала; но тем не менее тайна раскрылась сама собой. Я не могла забыть то, какою матушка была во сне Виктора: нетерпимой, деспотичной и суровой ко мне. Мне постоянно приходилось убеждать себя, что это было лишь сновидение Виктора. И все же порою чувствовала, что становлюсь холоднее к матушке, отдаляюсь от нее. Будучи проницательной, матушка не могла не заметить во мне тени отчуждения, но молчала несколько недель после ночного появления Виктора у меня.
Я пришла к ней в студию, чтобы, как обычно, позировать для большой картины. Она несколько раз коснулась кистью полотна, потом неспешно отложила кисти.
— Оденься, Элизабет, и сядь со мной рядом.
Некоторое время она задумчиво приглаживала волосы, собираясь с мыслями.
— Скажи мне, — прервала она наконец молчание, — что-нибудь беспокоит тебя на занятиях в последнее время?
— В каком смысле?
— Я думаю о Викторе. Делился он с тобой своими чувствами в отношении занятий?
— Да. Мы часто разговариваем о них.
— Не выказывал ли он недовольства?
Мне не хотелось отвечать, но я знала, что должна быть правдивой.
— Иногда он расстраивается оттого, что мы слишком медленно продвигаемся вперед. Он нетерпелив.
— Он и с тобой торопится — когда вы призываете львов? Он бесчувствен?
— Иногда. Но он не хочет быть грубым, уверена.
— Тебе это бывает неприятно?
— Я знаю, он делает это ненамеренно.
— Есть ощущение, что тебе трудно мысленно соединяться с ним?
Тут я поняла, что дальше нужно быть осторожной. По правде сказать, действительно, всякий раз, когда мы с Виктором возвращались к Кормлению Львов, я чувствовала себя все неуютней под его взглядом. Как предсказала Серафина, мыслями мы становились все нераздельней; я начинала чувствовать, что грежу с ним в унисон. Но это мысленное слияние было не совсем то, чего я ждала. Мыслями Виктора владело вожделение, которое мы должны были отбросить, а оно проявлялось все сильней, что рождало во мне тревогу.
— Уверена, Виктор не всегда смотрит на меня так, как, думаю, должен был бы.
— А как он должен был бы смотреть?
— Подразумевалось, что он будет видеть во мне сестру.
— А этого не происходит?
— Нет. Он видит кое-что другое.
— Это тебя беспокоит?
Ответить было непросто.
— Нет, не беспокоит. Потому что мне не всегда хочется, чтобы он видел во мне свою сестру.
— Серафина встревожена, — после долгой паузы сказала она, — Опасается, что Виктор отдаляется от нас. Что он, возможно… не подходит для нашего дела. А ты как считаешь?
Воздух вдруг стал хрупок, словно стекло; одно опрометчивое слово — и расколется. Я испытующе посмотрела на матушку, прежде чем открыть рот. Хотя она сделала вид, что спросила об этом мимоходом, в голосе ее слышалось явное беспокойство. Я поняла, что ей стоило усилий спросить об этом, и нужно отнестись к ней с предельным тактом. Если ответить, что и по моим ощущениям Виктор неспособен продолжать наши занятия, это будет ударом для нее.
— Виктор говорил, что, по его мнению, Делание больше подходит женщинам, чем мужчинам. Не могу сказать, почему он так думает. Я иногда старалась не слишком усердствовать на наших уроках, чтобы ему не казалось, что я обгоняю его.
Она долго размышляла над тем, что услышала. Наконец, больше себе, чем мне, сказала:
— Плохо.
И, дважды шепотом повторив: «Плохо», поднялась, медленно пересекла комнату и остановилась у окна; лоб ее собрался в глубокие морщины. На лицо тенью легла печаль. Я понимала, что она переживает тяжелый момент своей жизни, и я тому свидетель. Она молчала долго, так долго, что я уже было подумала, не следует ли извиниться и уйти, оставив ее наедине со своими мыслями. Но я должна была спросить ее кое о чем; вопрос несколько недель вертелся у меня на языке. Я взяла со стола палочку угля и нарисовала в раскрытом альбоме свирепую птицу со змеиным хвостом.
— Матушка… что это за зверь?
Она подошла взглянуть и тут же узнала:
— Птицезмей по-французски, или, иначе, Василиск.
— Что он означает?
— Дурной знак. Предупреждение. Знак того, что Делание пошло в неверном направлении. Почему ты спрашиваешь? Видела его?
— Нет. Наткнулась в одной из книг.
— Неужели? Любопытно, в какой. Птицезмей — знак столь зловещий, что его редко изображают.
* * *
После этого прошел целый месяц, прежде чем мы встретились с Серафиной. На этот раз мы сошлись на утренней заре на поляне. Было прохладно — начало безоблачного прекрасного дня. Я знала, что Серафина и матушка часто встречались и говорили между собой и что их разговоры касались Виктора, но мне не хотелось предупреждать его. Виктор же был слишком занят в своей лаборатории, чтобы думать о чем-нибудь, кроме «испытаний и страданий Природы», как он называл свои опыты. Но когда Серафина снова позвала нас, он понял, что для него эта встреча будет последней.
— Она недовольна тем, как я продвигаюсь, — сказал Виктор. — И больше не хочет учить меня.
Однако Серафина сделала все, чтобы убедить его в обратном. Когда мы собрались тем утром, она сказала, обращаясь больше к Виктору, нежели ко мне:
— Не нужно думать, что я недовольна вами. Считайте, что мне хотелось бы, чтоб вы больше времени уделяли тому, чему я вас учу. Это тонкое искусство, и некоторым требуется вся жизнь, чтобы постичь его. — Хотя она старалась казаться бодрой, она была не такой, какой мы ее всегда знали. И без того старая, в тот день она выглядела еще старее — и мрачной, подавленной, — Леди Каролина уверена, что нам нужно сделать передышку. Думаю, она права. Вы много сил отдавали учебе, а вы еще так молоды. Придет время, и мы вернемся к нашим урокам. Кроме того, вашей старой наставнице нужен отдых.
Над нами на ветке старой лиственницы сидела Алу, пристально наблюдая за нами. Я не могла припомнить, чтобы птица смотрела на нас так внимательно, словно тоже понимала важность этой встречи и не хотела пропустить ни слова.
Серафина сказала, что во всех частях света есть женщины, которые чтут ее и каждый год ждут ее; она какое-то время поживет с ними. Зимой она обычно посещала своих подруг, когда отправлялась на юг, на родную Сицилию. Она любила время от времени пожить ближе к природе, среди полей и лугов, у моря.
— Среди дикой природы я порой чувствую себя больше дома, чем среди людей. Общение со зверями очищает. А будущей весной я возвращусь, и мы возобновим наши уроки.
Но что нам делать в ее отсутствие, спросили мы.
— У вас есть книги. Леди Каролина почитает их с вами. Она моя самая способная ученица и сможет ответить на все ваши вопросы. Ты, Виктор, наверно, захочешь продолжить свои эксперименты? Я оставлю трактаты, которые представят для тебя особый интерес. Великий фон Гельмонт составил несколько описаний того, как готовить волшебный порошок проекции. Эти труды дадут новую пищу твоей любознательности, ибо подобные приключения с prima materia тоже есть часть Великого Делания. Но всегда помни, что наша работа — это прежде всего философские поиски. Великая перемена должна совершиться здесь, а уж затем придет очередь всех могучих сил. Думай, если можешь, о Делании не как о чем-то, что должно быть совершено или найдено, но как о чем-то, что хочет родиться в твоей душе, хорошо?
Она повернулась к своей сумке и достала из нее несколько вещей, которые заботливо разложила перед нами на земле. Первым она расстелила расшитое покрывало со множеством оккультных знаков на нем и вязью букв неведомого алфавита. На него она положила два своих ножа; это были старинные лезвия, тщательно начищенные, одно с черной роговой рукояткой, другое с белой костяной.
— Элизабет, — спросила она, — ты принесла свои ножи, как я просила? Тогда положи их сюда, так чтобы кончиками они касались моих.
Я положила ножи, и теперь они образовали квадрат. Внутрь его Серафина поместила маленькую глиняную чашку и насыпала в нее каких-то трав. Повернулась к Виктору и сказала:
— Это обряд благословения, совершаемый женщинами, когда им приходится расставаться. Мужчины в него не посвящены, но ты исключение, Виктор. Мы хотим, чтобы ты был посвящен в наши учения и наши ритуалы.
Она высекла огонь и подожгла травы в чашке. В воздухе повеяло приятным медовым ароматом. Соколиным пером Серафина погнала дымок поочередно в сторону каждого из нас и к себе.
— Теперь возьмемся за руки, — сказала она и запела негромко. Алу на дереве, широко распустив крылья, вторила Серафине горловым мягким воркованьем, словно ей знакома была эта песнь. Невозможно было вообразить, что птица способна на такую печаль.
Прости и прощай, грусть расставанья.
Прости и прощай, до нового свиданья.
Прости и прощай, на долгую разлуку.
Прости и прощай, на сердечную муку.
Прости и прощай, чтобы радость и любовь,
Прости и прощай, вернулись вновь.
Хатор, храни
Нас всех в пути.

Мы еще долго молча сидели так, держась за руки. Когда она наконец отпустила нас, Виктор достал из кармана вещицу, которую я сразу узнала. Это была небольшая призма величиной примерно с его ладонь. Я видела, как Виктор много раз использовал ее в своих опытах, но дорога она была ему не поэтому. Ее подарил ему на десятый день рожденья месье Соссюр и показал, как ею пользоваться для изучения свойств света. Виктор повесил призму на серебряную цепочку, и вот теперь собирался преподнести Серафине в качестве прощального подарка. Она долго рассматривала вещицу, вертя ее, чтобы поймать радужные отблески.
— Кристалл — один из древних духов света. Мать радуг. Смотри, как призма родит разноцветные лучи. Они — ее любимые дети. Вижу, тебя забавляет то, как я говорю об этом, Виктор. Но надеюсь, хотя бы это ты извлек из наших Уроков: что вещи обладают душой точно так же, как мы, и могут страдать, плакать и создавать красоту. И Великое Делание учит: всем в мире движет воля и дух. Ничто не мертво, даже сама Смерть. Все говорит, — Она протянула призму Виктору, — Это прекрасный подарок. Я буду дорожить им. Повесишь ее мне на шею?
Он исполнил ее просьбу. Опершись на палку, Серафина поднялась, сказала на прощание: «До весны!» и побрела по лесу, держа путь на юг; с трудом верилось, что она уйдет от нас дальше чем на лигу, так медленно она двигалась. Алу следовала за ней и перепархивала с ветки на ветку, легко взмахивая огромными крыльями; наконец обе скрылись среди деревьев. Но позже в тот день, глядя в подзорную трубу в сторону Вуарона, я четко различила в далеком небе крохотное черное пятнышко — Алу, медленно кружащую над своей хозяйкой.
Мы с Виктором еще долго чувствовали себя одинокими и покинутыми. Хотя Виктор жаловался на методы Серафины, он переживал ее отсутствие так же остро, как я. Напряженную противоречивость их отношений Виктор воспринимал как приятное испытание. Больше всего его, почти помимо воли, восхищала таинственность, окутывавшая ее. Ибо она была магической личностью.
Как и говорила Серафина, теперь матушка заняла место нашей наставницы, пообещав читать вместе с нами и объяснять скрытый смысл книг. Втроем, она, Виктор и я, мы читали мудрые трактаты мастеров алхимии. Изучали великие видения Парацельса, Роберта Фладда и Василия Валентина, задерживались на каждом образе и символе на странице, потому что всегда в них открывалось что-то большее, если рассматривать внимательно.
* * *
С наступлением весны я почувствовала, как нарастает нетерпение матушки, ожидавшей возвращения Серафины. Она призналась, что каждый раз, когда они расстаются, боится, что это навсегда. «Она стара и слаба и не так осторожна, как прежде. Боюсь, не случилось бы с ней чего». Раз в месяц она звала меня к себе перед сном, чтобы вместе помолиться о благополучном возвращении Серафины. И вот однажды утром меня разбудил знакомый звук. Это был хриплый крик Алу. Я бросилась к окну, глянула в одну сторону, в другую, но ничего не увидела с этой стороны замка. Я сбежала по лестнице в столовую и заметила за окном матушку, которая стояла на коленях на лужайке, закрыв лицо ладонями. Я никогда не видела ее в таком положении и кинулась к ней. Она рыдала, сотрясаясь всем телом; Алу была над ней, сидела на вязе. Птица кричала безостановочно, словно в нее всадили нож.
— Где Серафина?
— Алу вернулась одна, — проговорила матушка сквозь слезы.
Почти со злостью я крикнула неумолкающей птице:
— Где Серафина? Где? Где?
Потом я заметила что-то на шее Алу. Это был один из браслетов Серафины. Немного погодя, словно закончив свое сообщение, птица замолчала и слетела к матушке, сидевшей на траве. Не ожидая приглашения, Алу устроилась у нее на плече, как прежде устраивалась на плече Серафины. Она что-то ворковала ей на ухо, но матушка не обращала на нее внимания, сидела, словно окаменев, холодная и молчаливая, и до конца дня не произнесла ни слова.
Женщины-посвященные были как бы соединены некими невидимыми живыми нитями знания. Известия о случившемся с ними могли распространяться на сотни миль, от деревни к деревне, словно переносимые ветром. Кто говорил, что они используют для этого птиц, другие — что они умеют общаться посредством древесных корней, находясь в разных концах царства. Таким способом они узнавали об опасностях и несчастьях быстрей любого царского Двора. Судьба столь видного учителя, как Серафина, у которой были сотни учениц во всех концах Европы, не могла долго оставаться неизвестной; так что ранней весной на одной из общих встреч на поляне мы узнали, что произошло с ней. Месяц назад недалеко от ее дома на Сицилии ее схватили за колдовство. Инквизиторы, посланные на остров, допрашивали ее о снадобье, которое она дала одной из местных женщин. К ней применили пытку водой, осудили на костер и сожгли. Четверо сицилианок благородных фамилий пробовали спасти ее, но их тоже схватили и посадили в темницу. Сожгли еще нескольких женщин, последовательниц Серафины. Женщины на всем юге Франции и Италии были предупреждены.
Насколько верным было это страшное известие? Матушка сразу восприняла его как свершившийся факт. Свидетельством тому служила Алу. «Птица никогда не оставила бы Серафину, будь та жива, — сказала она, — Алу вернулась ко мне, как и говорила мне Серафина, — что она перейдет ко мне после ее смерти. Я надеялась не дожить до этого дня».
Спустя несколько недель, в полнолуние, женщины собрались на лесной поляне; я никогда не видела их в таком возбуждении. Царила атмосфера страха, гнева и скорби, смешанных с невозможностью поверить в случившееся. Селеста снова прочитала свиток имен; слезы душили ее, мешая говорить. Она с трудом закончила чтение и, сделав паузу, заставила себя произнести последнее имя: «Серафина Сицилийская». Раздались вопли и причитания, которые становились все громче и неистовей. Некоторые женщины катались по земле, корчась и воя. Матушка с Ату на плече сидела онемевшая и окаменевшая посреди этой бури яростной скорби; она уже выплакала все слезы. Я сидела рядом с ней и пыталась не давать воли отчаянию. Но тщетно. Всеобщие скорбь и плач заставили меня отбросить всю сдержанность и присоединить свой вопль к другим воплям, несшимся в ночи. Я упала на колени и билась на земле, пока не иссякли силы. Да, в моем плаче было горе, но больше ярости от собственного бессилия. Что достойная женщина может противопоставить столь ужасной, бесчувственной силе и добиться, чтобы ее поняли? Почему никто не заглянул в сердце моей наставницы, не увидел в нем мудрость и доброту? Они мучили ее, руководствуясь нелепой верой, будто она летает на помеле и обращает материнское молоко в уксус? И сожгли ее для того, чтобы можно было по-прежнему твердить: Бог, Бог, Бог? Я представила, как меня бросают в костер, и содрогнулась от ужаса.
Виктор был в не меньшей ярости, чем я. Ледяным от гнева голосом сказал:
— Отец прав. Они все должны сгинуть, эти тираны, прикрывающиеся Богом. Они враги истины. Не странно ли, что у колдуний и людей науки единый враг?
После случившегося матушка совершенно охладела к нашим занятиям. Былая ее энергичность пропала, появилась физическая слабость. Снова обострилась чахотка, которой ей удавалось сопротивляться годами; лихорадка и жестокий кашель часто вынуждали ее оставаться у себя в комнате. Виктор винил в страданиях матушки себя, зная, что его неспособность завершить Делание приводила ее в отчаяние. Он разложил перед ней все наши книги и едва ли не умолял продолжить чтение с нами; но было видно, что свет этих трактатов померк для нее. Ей доставляло чуть ли не физическую боль читать о мистериях, совершения которых, как она чувствовала, никогда не увидит. Теперь, когда на нее навалилась болезнь, все, чем мы занимались, она воспринимала с углублявшейся безысходностью.
— Я возлагала на него слишком большие надежды, — призналась она как-то вечером, когда я сидела у ее постели, ожидая, чтобы утих приступ лихорадки. Болезнь истощила ее, мысли ее путались, — Возможно, интуиция его не подводит; возможно, Великое Делание — тайна, доступная только женщинам. Однако женщина не может осуществить мистический союз одна. — Матушка в замешательстве потерла лоб, как человек, видящий крушение дела всей жизни, — Что с нами станется? Неужели в Новом веке женщинам придется вновь быть простыми нулями, оставить мир в руках бездушных математиков?
С каждым месяцем она все больше замыкалась в себе. Не принимала участия в обрядах на поляне, где ее очень не хватало. Еще более говорящий знак того, что матушка окончательно пала духом, — она перестала работать в студии. Ее полотна валялись там, забытые, наравне с прочими многочисленными свидетельствами прежней жизни. Я часто посещала это унылое святилище, беспорядок в котором когда-то неприятно поражал меня; теперь я видела в студии внешнее воплощение матушкиной души, место сказочного очарования и неземной роскоши. Даже прогорклый запах, стоявший в комнате, и густая пыль, плававшая в солнечных лучах, придавали ей в моих глазах особую прелесть. Открывая дверь студии, я попадала в царство высших переживаний, мной испытанных. Здесь мне впервые открылось иное знание, языком которого был язык грез и фантазий, лучше всего проявлявшийся в грандиозных, ярких символах, наполнявших живопись матушки. Хотя она не давала мне разрешения внимательно изучать ее картины, я всякий раз, когда бывала в студии, рассматривала новую груду ее рисунков и полотен. Как необычен был мир матушкиных фантазий! Студия была полна эскизов с изображением сокровенных частей женского тела и чувственных наслаждений, которых, как считается, женщины не жаждут. Я нашла целую полку картин, изображавших пещеры, ущелья и гроты в горах, окружающих замок, — им тоже были приданы женские формы: все странно напоминали женские половые органы. Но было также и множество видений — небеса и ад женской души. Прежде всего, это огромное полотно, над которым она работала так долго и на котором я была главной фигурой; оно было не закончено и стояло на мольберте. Я не могла смотреть на него без острого чувства утраты. Я видела на нем себя, застывшую во времени, девочку-женщину, балансирующую между детством и зрелостью, в нежных объятиях своей матери, Серафины и всех женщин, живших до нас, — их цепочка тянется в даль времен, к тем дням, когда, как верила матушка, мужчина и женщина жили в гармонии друг с другом. Ее заветнейшей мечтой было то, что Великое Делание покажет путь к обретению того потерянного рая. Какое-то время я была участницей этого великого поиска, теперь покинутая! Я не могла не представлять себе, какие восторги души и духа ожидали меня впереди, уже совсем близкие.
Была среди картин одна очень мрачная, которую, помнится, я разглядывала много раз. Несомненно, было некое инстинктивное предчувствие в том любопытстве, которое так влекло меня к этой матушкиной картине, где она изобразила нашу несчастную сестру, деву в цепях, чью трагическую судьбу мне вскоре предстояло разделить.
После каждого нашего посещения матушки Виктора все больше мучило, что он не смог исполнить самое заветное ее желание.
— Я потерял ее любовь, — сказал мне Виктор. — Для нее Делание — самое важное в жизни, а я не оправдал ее надежд. Я был эгоистичен и слеп и довел ее до предсмертного состояния.
Разубеждать его было бесполезно, ибо еще более его я была убеждена, что так оно и есть. Наконец, в отчаянии, что ничем не может искупить вину, Виктор предложил смелый выход.
— Мы остановились, когда цель уже была близка. Давай завершим Делание самостоятельно.
Я ошеломленно возразила:
— Но мы не знаем как.
— Чепуха! Нас хорошо учили. К тому же у нас есть книги. Какой будет подарок матушке, если мы совершим химическую женитьбу!
Прекрасно помню, с каким жаром он предложил это; ту же страсть я впервые услышала в его голосе, когда вдвоем, еще детьми, мы смотрели на грозовые тучи в горах. Он сказал тогда — мне живо вспомнились его слова: «Как бы я хотел, чтобы эта молния была моей короной». Втайне меня покорял воинственный восторг, охватывавший его в такие мгновения. Несмотря на великую опасность, его предложение было захватывающе заманчиво. Как ни страшно мне было, я согласилась в ту же секунду. Больше всего на свете мне хотелось доказать, что я достойна его.
Той ночью мы впервые совершили Кормление Львов самостоятельно, без чьего-либо руководства. Никогда еще ритуал не был столь восхитительно соблазнителен, и никогда мы еще так не торжествовали, преодолев этот соблазн. Значит, Виктор прав, думала я. Мы можем без страха двигаться вперед.
Назад: Саламандра
Дальше: Грифон