9
— Я не собираюсь выступать с обличительной речью против США в целом и против корпорации «Спрейнт» в частности, но считаю необходимым вкратце разъяснить свою позицию, прежде чем будет сделан выбор, перед которым мы сегодня поставлены.
По моему убеждению, когда имеешь дело с имперской державой — не будем обманываться, именно таковой и являются США, — следует применять все ненасильственные формы сопротивления, хотя бы из принципа. США — великая держава и великая нация. Просто я не приемлю склонность этой нации избирать на верховные посты идиотов, проводящих крайне безнравственную внешнюю политику. Можно, конечно, возразить, что Буш-младший вообще не был честно избран, но, в конце-то концов, на прошлых выборах, когда американский электорат видел перед собой благородного смельчака и скользкого труса, половина тех избирателей, которые потрудились проголосовать, поддержали последнего.
По большому счету, «Спрейнт» не имеет к этому непосредственного отношения; это просто базирующаяся в США компания, которая уверенно выходит на международный уровень. С точки зрения прав человека принятые там нормы работы и профсоюзной деятельности разумно справедливы, а основные акционеры делают немало пожертвований на благотворительные цели. Честь им и хвала. Руководство, по-видимому, всеми доступными средствами защищает интересы держателей акций, но так и положено по законам капитализма в их теперешнем виде. К сожалению, в настоящее время эти законы работают так, что у руля оказываются самые толстые кошельки, но ничего не поделаешь, таково сейчас общее положение.
Руководители «Спрейнта» намерены купить «Уопулд груп» и вполне могут себе это позволить: у них есть денежные средства и активы, позволяющие им совершить сделку без особого ущерба для бюджета корпорации. Кроме того, мы для них — незаполненная брешь. Пока семья Уопулдов владеет большей частью фирмы, «Спрейнт» не полностью контролирует одну из самых прибыльных статей бизнеса. Такая ситуация влечет за собой некоторую неудовлетворенность: это непорядок, незавершенное дело. Куда предпочтительнее получить полный контроль, если только за те семьдесят пять процентов, которыми они еще не владеют, им не придется выложить чрезмерную сумму. Конечно, понятие «чрезмерный» весьма растяжимо. Возможно, в данном случае стремление навести порядок служит признаком некой имперской спеси — но коль скоро на твоей стороне превосходящие силы, отчего же не ублажить свою прихоть, если это можно сделать безнаказанно?
Мое личное мнение — фирму продавать не следует. Почему я так считаю? Причины — сугубо политические: сопротивление империализму, как военному, так и культурному. К семье это не имеет никакого отношения. Более того, я полагаю, что нам, как семье, лучше избавиться от фирмы, носящей наше имя. Не исключено, что, продав ее, мы наконец получим возможность вновь быть нормальной семьей. Ну, в той же степени нормальной, что и все нормальные семьи. Чем лучше я узнаю нашу семью и другие семьи, тем яснее понимаю, что нормальных семей не бывает. Везде есть свои странности.
Но — что самое главное — у нас появилась возможность проверить, что мы собой представляем как группа лиц, связанных исключительно кровными узами, а не этими же узами вкупе с деньгами.
Раскрываю свои карты: своей жалкой долей в сто акций я буду голосовать против независимо от цены. Однако, если мы все же продадим фирму, я предложил бы назначить цену в сто восемьдесят миллионов долларов за три четверти компании, которой мы еще коллективно владеем, и не идти ни на какие дальнейшие переговоры, за исключением соотношения денег и акций в ценовом пакете. А в нем я предложил бы не более пятидесяти процентов в акциях. Считайте, что я предлагаю поставить это предложение на голосование прямо сейчас — или как только чрезвычайное собрание будет официально открыто — и представить его мистеру Фигуингу и мистеру Фромлаксу в виде ультиматума: «да» или «нет». Вначале, однако, тетя Кэтлин, как мне показалось, также хотела бы сказать несколько слов. Спасибо за внимание.
Под вежливые, сдержанные аплодисменты, прозвучавшие в помещении танцевального зала, Олбан вернулся на свое место рядом с двоюродной бабушкой Берил.
— Молодец, хорошо сказал. — Она похлопала его по руке.
Он улыбнулся. Наконец-то с этим покончено.
Выступление тети Кэтлин было более деловым. В основном она оперировала распечатанными на двух стандартных листах цифрами, с которыми пару раз сверилась. Она сказала, что приятно удивлена короткой речью Олбана, которую, впрочем, расценила как агитацию за продажу. По ее мнению, им следовало бы остановиться на сумме в двести миллионов долларов и лишь в крайнем случае обсудить ее понижение до ста восьмидесяти, если «Спрейнт» категорически откажется проглотить двести.
Тетя Кэтлин стояла на небольшой сцене одна. За ее спиной был длинный стол, за которым вскоре, после официального открытия собрания, должны были занять места Уин, Кеннард, Энди, Гайдн, Филдинг, Перси и она сама.
Она спросила, не возражают ли присутствующие против открытого голосования по ее проекту резолюции, который будет первым пунктом повестки дня общего собрания.
Олбан воздержался. Почти все остальные проголосовали «за», хотя дядя Кеннард по ошибке поднял руку и «за», и «против».
Техасские нефтепромышленники считают, что о человеке судят по его друзьям, а потому сами всегда покупают для себя лучших. Прежде чем Ларри Фигуинга сочли подходящим кандидатом для работы в корпорации «Спрейнт», он работал в Техасе, в нефтяной отрасли, и достаточно хорошо знал клан Буша. Остроту о покупке лучших друзей, рассказанную с гнусавым техасским акцентом, Ларри услышал на заре своей карьеры от одного хьюстонского умника, который либо сам придумал ее, либо выдал за свою на каком-то мероприятии по сбору средств для Республиканской партии. Помнится, тогда Ларри был шокирован ее смыслом и решил держаться подальше от того циника — вероятно, тайного либерала, — который выдал такое при всех. Последующая жизнь в Техасе и работа в отрасли лишь показали, насколько справедливым было это изречение.
Вплоть до нынешнего уик-энда семейство Буша было для Ларри символом алчности, вероломства и протекционизма; теперь ему, однако, стало казаться, что Уопулды будут еще похлеще.
— Я не ослышался? — тихо спросил он у Фромлакса.
— Нет, сэр. Двести миллионов.
— Боже милостивый!
— Тише, сэр, пожалуйста.
— А? Ах да. Прошу прощения.
Двести было пределом установленных для него полномочий в зависимости от соотношения денег и акций. Фигуинг знал, что в самом крайнем случае совет директоров готов дойти и до двухсот пятидесяти, хотя он лично считал это безумием: при такой цене бизнес превращается в глупое позерство. Ну да ладно, это не играет роли. Двести? Он на это не согласится, нет, без борьбы он не уступит. Ему не хотелось возвращаться в Штаты с таким результатом — исчерпать все ресурсы, чтобы только не сорвать сделку. Это произведет неблагоприятное впечатление, будет свидетельством его мягкотелости, а то и неискушенности и не улучшит его положения в фирме и в совете директоров. Да, он успешно провел переговоры о приобретении «Уопулд груп» и выкупил право собственности на «Империю!», так что поездка все-таки прошла не без пользы, но если вернуться «со сдачей» в кармане, это будет большим плюсом. По крайней мере, надо задать жару этим рвачам.
Как назло, предложение было принято единодушным поднятием рук. Фигуинг был так раздосадован, что лишь после напоминания Фромлакса вспомнил о собственном праве голоса. Черт знает что! Он представлял намного превосходящую все другие, самую крупную долю акций. Они суммировали акции каждого из голосующих, но поскольку ни один человек не владел большим количеством, чем шесть процентов целого, это не играло роли. Резолюция была принята прежде, чем ему дали выступить, — до чего же изворотливы эти британские ублюдки.
Ему дали возможность сказать несколько слов, хотя после такого ультимативного голосования этому была грош цена. Он заранее подготовил большую речь, но теперь мало толку было произносить ее целиком. Он опустил ту часть, в которой собирался польстить им и их жалкой, ничтожной конторе, а просто рассказал, как грандиозен «Спрейнт» и как привлекательно предложение на сумму в сто двадцать миллионов, добавив, что глубоко разочарован нереалистичным требованием партнеров по переговорам, но тем не менее проинформирует о нем совет директоров «Спрейнта» сегодня же вечером. Несмотря на выходные, все члены совета директоров находятся на связи и ждут известий о ходе миссии. Остается надеяться, что встречные предложения будут восприняты с пониманием, а не отвергнуты категорически. Он поблагодарил присутствующих за внимание и был вознагражден удивительно теплыми аплодисментами.
Двести миллионов баксов. Пятая часть миллиарда. Жадные ублюдки.
— Ну, Олбан, ты наконец высказался, — сказала ему Уин после ужина.
На этот раз он не вел обработку, а просто разговаривал с разными группами собравшихся в гостиной людей, переходя от одной небольшой компании к другой и выслушивая как сдержанные похвалы, так и резкую критику его выступления на закрытом заседании. Он остановился возле камина, где, по обыкновению, сидела Уин, но пока не знал, что его ждет.
— Да, — согласился он, — высказался, это верно.
— Что собирался, то и сказал? — спросила Уин.
Она сидела со стаканом виски в руках в окружении Кеннарда, Ренэ, Гайдна, Линды, Перси, Кэтлин и Лэнса.
— В основном да.
— Не скрою, политическая часть была, на мой взгляд, совершенно лишней, — сказала она.
— Ничего удивительного. Обычно самая важная часть сообщения вызывает у людей неловкость или кажется неуместной.
— Ладно, ты хоть освободился от этого груза.
— Это точно. Гора с плеч, — согласился он.
— Значит, ты у нас идешь против течения, так я понимаю, Олбан? — вклинился дядя Перси, муж тети Линды, рослый, лысеющий, круглолицый человек, получивший пост менеджера бренда.
Он носил очки с необычайно толстыми стеклами, отчего казалось, будто у него постоянно выпучены глаза. Говорил он хрипло, с легким придыханием.
— Пожалуй.
У Олбана не осталось сил спорить. Он был измочален. Перед выступлением он нервничал больше, чем готов был признать, да и происшествие на рыбалке, как ни странно, совершенно выбило его из колеи. Ему хотелось одного — поскорее лечь спать.
Перед ужином Ларри Фигуинг успел передать хорошие/плохие новости всем членам правления «Спрейнта», и кое-кто в семье предлагал ждать хоть до поздней ночи, чтобы услышать из Штатов хоть что-то определенное. Олбан не собирался переживать по этому поводу. Он чувствовал себя как выжатый лимон и просто хотел спать.
— Охота же некоторым усложнять себе жизнь, — сказала Уин, обращаясь к Перси и прочим.
Эта язвительная сентенция повлекла за собой череду тактично-приглушенных согласных реплик, легких покачиваний головами и хмельных понимающих взглядов в сторону Олбана. Сама Уин лишь одарила его улыбкой. Он улыбнулся ей в ответ, потом извинился и отошел к другой — первой попавшейся — группе.
Когда Филдинг — в изрядном подпитии, нетвердо стоящий на ногах, сыплющий извинениями направо и налево — добрался до своей комнаты, был уже четвертый час, но Олбан еще не спал. Он спросил Филдинга, пришло ли что-нибудь из «Спрейнта», но вестей не было.
Олбан лежал без сна, слушая негромкий, фыркающий, бесконечный храп Филдинга.
Нашел ли он нужные слова для выступления на семейном совещании акционеров? Хотелось высказать то, что он ощущал, во что верил. Наверное, и вправду переборщил с политикой, слишком уж выпячивал собственное мнение, но когда еще представится возможность высказать такие вещи перед неравнодушной аудиторией? Необходимо было объяснить, что его нежелание продавать фирму не связано с семьей, что это дело принципа; хотелось подчеркнуть, что в случае продажи семья могла бы получить нечто большее, чем деньги. Он не знал, в какой мере ему удалось донести это до слушателей, но, по-видимому, его слова все же нашли отклик. Люди подходили к нему и за ужином, и после, чтобы высказать согласие с его мнением. Все они принадлежали к среднему поколению: сестренка Кори, кузины Лори и Клэр, кузен Стив. Эти его поняли, а старшее поколение, видимо, нет.
Что ж, теперь мяч на спрейнтовской стороне поля. Олбан предвидел, что противник будет тянуть время. Ведь немедленный положительный ответ не давал «Спрейнту» никаких преимуществ, если, конечно, на горизонте не просматривалось другого претендента, но признаков такового не было.
Если повезет, завтра поступят какие-нибудь известия. Он по-прежнему считал, что они сойдутся на ста восьмидесяти, хотя семья, очевидно, предпочла бы двести. Это дело техники. Просто цифры. Фигуинг был в некотором роде прав. А кроме того, с личной и материальной точки зрения Олбану было по большому счету все равно.
Он по-прежнему не знал всей правды относительно лодки и пускового шнура. Как бы то ни было, они вышли из положения, и теперь это не играло роли. Хуже всего было то, что он никогда больше не сможет доверять Нилу Макбрайду, — а насчет Уин он и так не обманывался.
Его попытка поторговаться с этой старой лисой ни к чему не привела. Он предполагал, что она будет ошарашена его своевременным возвращением с рыбалки. У него даже теплилась надежда, что она устыдится и проявит великодушие, но нет. Быть может, Уин догадалась, что его слова вопреки ее первоначальным опасениям вовсе не пойдут вразрез с ее истинными интересами.
В общем, из их разговора ничего не вышло, и его преследовало смутное, неотвязное ощущение, что эта неудача — в большей степени, чем он поначалу представлял, — объяснялась тем, как он ответил на ее вопрос о своем отношении к Софи.
Да, кстати, Софи. Он так и не знал, что думать, не разобрался в своих чувствах. Можно ли считать, что он должным образом, совершенно официально поставил точку? Стал ли последний эпизод очищающим моментом истины? Или же, наоборот, эта рыбалка и маленькая драма с порванным пусковым шнуром только раздули затухающее пламя, так и не перечеркнув давнего, пылкого, юношеского увлечения? Как знать? Олбан разрывался от этой двойственности. Для себя он мог сформулировать аргументы в пользу обеих точек зрения, но не мог сделать разумный выбор.
Какой вариант он предпочитал?
Он хотел, как ему казалось, от нее освободиться. То было глупое ребяческое увлечение, срок давности которого давно истек. Он хотел получить право подойти к ВГ и просто сказать: «Я твой, бери меня всего или по частям, сколько нужно. Я готов на любую степень близости и преданности, какую ты захочешь предложить или попросить».
Хоть вой. Какая-то часть его существа — можно сказать, старая гвардия — оказывалась чуть ли не на грани апоплексического удара при одной только мысли о забвении любви и преданности. Когда-то, на первых подступах к тому, кем он стал сейчас, он поклялся себе, что будет любить Софи вечно, и с тех пор носил в своей душе этот обет. Он построил свой мир вокруг нее, хотя и на расстоянии, без ее ведома или согласия, притом что образ ее был основан на прежней Софи, которая совершенно переменилась, повзрослела, выросла из своего — и его — былого «я», и притом что этот зарок противоречил всякому здравому смыслу и разумному себялюбию.
Это любовь. Романтическая, чистая, идеальная любовь; она и не должна быть здравой или разумной. Она стала сердцевиной его существа, эта страсть, чистота чувств и преданность. Как мог он допустить мысль отказаться от нее, а вместе с ней и от Софи? Этот обет долгие годы был стержнем его души. Мыслимо ли теперь отречься от него? Следует ли сделать попытку?
Ему вспомнилось, как он, лежа в постели в Лидкомбе, думал о своей матери Ирэн и давал себе клятву, что никогда не будет звать Лию матерью или мамой… Впоследствии он пошел на попятную, потому что Лия оказалась славной, потому что не вызывала у него ненависти или неприязни, и в конце концов пришлось себе признаться, что она хорошая и временами заслуживает того, чтобы называть ее мамой. Тогда ему стало стыдно за свою взрослость и расчетливость; он сказал себе, что предает Ирэн и все такое прочее. Значит, в нем это есть. Он делал такое и раньше.
А может ли быть иначе, если всю дорогу даешь себе глупые детские зароки?
«Отступник, — подумал он. — Презренный изменник».
Софи сделалась его божеством, понял он, опешив от такой мысли. Он построил храм вокруг ее образа, сделав из нее статую, застывшую, неизменную и нетленную икону. Главным стало преклонение перед этой иконой, а не перед той девушкой, какой она была, или той женщиной, в которую превратилась. Она воплощала истинность его убеждений, способность верить. Если он способен был верить в свою любовь к Софи, он мог считать себя личностью, достойным, порядочным человеком. Он придерживался атеистических и антицерковных взглядов, но теперь ему пришлось столкнуться с какой-то дурацкой собственной верой, с полубезумной религией, которую он носил в себе, и признать свою беспросветную глупость. Возможно, это была небесполезная глупость, проистекающая, подобно традиционным религиям, от некоторого невежества, но глупость есть глупость.
Когда-то он назвал религии обществами по отмене разума. Черт побери, мог ли он представить, какой апломб пронизывал его речи. Впору приносить извинения Тони Фромлаксу.
У него в уме возник образ миролюбивой, обходительной толпы, которая решила штурмовать храм с каменным изваянием Софи. Он явственно слышал завывания жрецов и стенания верующих, в то время как великие совершали омовение, чтобы их чистое, просвещенное воинство, размахивая скрижалями (с тщательно аргументированными письменами, с еще не высохшими чернилами) вместо факелов, оскверняло священное место своим присутствием, своими сомнениями, безверием и непререкаемым отсутствием определенности.
Когда эта пытливая, невероятно вежливая толпа вытащила из темного храма на холодный свет дня и разума несколько священных текстов, бессильные жрецы стали рвать на себе волосы и бросились ей вослед.
«Где их черти носят?», «С лошади брякнулась, сэр», «Ну, не до такой же степени, дядюшка!» «Ни фига подобного». (Помимо этого, его истово верующая натура, маниакальная часть его личности, которая неутомимо собирала эти маленькие реликвии, сегодня вознамерилась добавить к священному канону еще одну жемчужину: «Есть, капитан!»). Но в лучах солнца, при свете дня, эти реликвии как-то усохли, стали печальными, жалкими и нелепыми. Только сейчас он осознал, какими же мелкими были основания его веры. Как непрочны были краеугольные камни построенной по заказу, безыскусно сложенной культовой башни.
— Сестра, сестра, милая сестра.
Под храп отключившегося Филдинга он прошептал это тихо-тихо в непроглядной темноте спальни.
Как прощание.
Конечно, было бы ошибкой просто взять и заменить Софи на Верушку. Он знал, что такая опасность есть. Ему было бы нетрудно ей поклоняться: в его сознании она уже стала конкурирующей религией, причем новой, искрометной, более яркой и более земной на фоне его извечного обожания Софи.
Глупость, естественно. Узнав об этом, В Г не поблагодарила бы его за такое поклонение; к тому же это в конце концов — он в этом не сомневался — разрушило бы их с ВГ прошлое и возможное будущее.
— Просто люби ее, идиот, — вырвалось у него и ударило как обухом по голове. Его слова громом разнеслись по комнате. А он даже не собирался произносить их вслух.
Храп Филдинга неожиданно умолк. Олбан повернулся в его сторону, но впотьмах ничего не увидел. Потом он услышал, как Филдинг заворочался в постели — наверное, улегся поудобнее. Вскоре он опять захрапел. Олбан снова стал смотреть в невидимый потолок.
Люби ее, говорил он себе. Если у тебя к ней есть какие-то чувства и если ты способен в них разобраться, освободившись (вероятно, скорее всего) от абсурдного поклонения Софи, то веди себя по-взрослому, не глупи. Принимай это как есть. Посмотри, что у вас с ней получится. Ладно, она не желает иметь детей и, видимо, не захочет с тобой съезжаться. Но ты дай ей все, что можешь, и будь честен. А если тебе встретится кто-то еще и предложит все, чего ты действительно хочешь или считаешь, что хочешь, тогда ВГ, по крайней мере, должна тебя понять. Она сама об этом не раз говорила.
Не исключено, что человек не способен познать себя до конца, так что и она, возможно, заблуждается и, если дело примет такой оборот, будет вопреки своим ожиданиям мучиться от ревности; но из всех, кого ты знаешь, она меньше всего склонна к самообману. А пока цени каждую минуту, что вы проводите вместе. А если окажется, что это навсегда, на все оставшуюся вам жизнь, разве ты можешь вообразить, что с кем-то другим тебе было бы лучше?
Пожалуй, нет.
Он так надеялся, что с ней ничего не случилось, что она жива-здорова и ждет встречи с ним… Завтра, если считать, что уже наступило сегодня. Завтра… завтра он ее увидит. Если судьбе будет угодно. Если не вмешается случай.
В конце концов его сморил сон.
Совершенно бодрый, Олбан поднялся до шести утра, но знал, что во второй половине дня будет валиться с ног. Он позавтракал в одиночестве, достав еду из холодильника, и приготовил себе сухой паек на обед; потом взял в гардеробной рыбацкую сумку за неимением другой, вышел в холл, где оставил на восьмиугольном столе записку с подробностями своего маршрута, и закрыл за собой дверь, испытывая странное облегчение и даже радость от того, что не попался никому на глаза.
Он шагал через парк и лес под мелким дождиком, сыпавшимся из нескольких высоких туч, которые вскоре рассеялись, открыв ослепительно-яркую утреннюю синеву. Пологая тропинка вела его к склону горы Бейнн-Эйрд-да-Лох, откуда было видно место, где погибла его мать; над тихой черной водой кружили и пикировали чайки. Тут только он вспомнил, что Энди собирался сегодня утром разбросать на озере цветы. Хотел было повернуть обратно, но передумал.
Тропинка сделала поворот, открывая вид на другое озеро.
Путь теперь лежал вниз, по направлению к оконечности озера Лох-Глендху, между параллельными рядами островерхих скал. Он перешел через речку по небольшому мостику сразу вверх по течению от небольшой каменистой отмели и поднялся на дальний склон горы Глинн-Дубх, где утесы и скалы образовали мрачный каменный каньон, из которого он с облегчением выбрался и зашагал дальше, к яркому голубому небу над зелеными, желтыми и коричневыми холмами.
Выйдя из тенистого узкого глена, он сошел с главной тропы и направился вдоль северного берега небольшого озерца, название которого пришлось искать на карте. Идти по дюнам было трудно, мышцы ног заныли; обогнув по основанию Мейлл-на-Лейтрах, он достиг тропки от озера Лох-Мор. По ней он спустился к берегу ручья, впадавшего в небольшое озерцо, которое он уже оставил позади, и решил сделать привал. Сидя на камне, он наблюдал за полетом пары орлов, которые скользили по небу над Руигх-а-Хноик-Мхойр, подобно легким пернатым аэропланам. Он выпил воды, залитой в бутылку перед уходом из дому, съел сэндвичи и яблоки и продолжил путь к перевалу, взяв вправо и держа курс на вершину горы Бейнн-Леойд. В течение всего перехода он искал интересные растения — все, что выходило за пределы обычных вересков, трав, папоротников и приземистых от ветра деревьев, — но самыми экзотическими из обнаруженных видов были два небольших пучка осенней горечавки.
На вершине его встретил прохладный ветер, и он привалился спиной к бетонному столбу, чтобы отдышаться после финального рывка к пику.
Он засмеялся, вспомнив откровенный рассказ ВГ о бывшем коллеге, с которым они несколько раз переспали, а потом со скандалом расстались: «Случалось ли тебе когда-нибудь карабкаться в гору в дождь и ветер и достичь пика большой унылой вершины? Ты оглядываешься в поисках хоть какого-нибудь укрытия, чтобы присесть на корточки и съесть свои сэндвичи. Так вот, его член представлялся мне таким вот горным пиком: я рада, что он есть, я счастлива, что мне не нужно его ни с кем делить, но все бы отдала, чтобы он был немного побольше».
Он тогда почувствовал предательскую неловкость за свой смех и с содроганием подумал: «Что, интересно, она скажет обо мне какому-нибудь будущему любовнику?» — правда, она ни о ком другом не говорила так критично и жестко; видимо, тот тип ее достал, решил он.
Олбан смотрел на открывшиеся к северу от него вершины, яркие и отчетливые в чистых северных воздушных потоках, а сам думал, где сейчас Верушка. Возможно, стоит на одной из тех вершин вдали и смотрит в его сторону сквозь те же самые воздушные потоки. Нет, вряд ли; но еще живущий в нем романтик все же хотел, чтобы это было так.
«Просто вернись целой и невредимой, ВГ, — мысленно заклинал он. — Просто вернись ко мне целой и невредимой».
Он съел шоколад и направился по пересеченной местности вниз, а затем опять вверх к какой-то безымянной вершине, с которой увидел наконец Лох-Гарв, поместье и дом. Находящийся в добрых трех километрах и на семьсот метров ниже большой серый особняк, под этим углом почти не скрытый деревьями, выглядел крошечным, потерянным и ничтожным; он казался неким смутно геометричным, рукотворным вторжением в необъятный простор ландшафта, состоящего из темных длинных озер и местами ровных, местами брошенных как попало мохнатых шапок гор со скалистыми залысинами, — словно это был дешевый амулет на ниточке дороги, затерявшийся под скалистыми склонами.
Горы дышали незыблемостью и неизменностью, однако это впечатление было обманчивым. Много столетий назад все вокруг было покрыто лесами; сейчас же, как водится, надпочвенный покров отражал соответствующее природопользование: на крутом склоне устроили огромный заказник, где паслись олени и гнездилась промысловая птица — к услугам состоятельных господ с ружьями.
Олбан попытался заглянуть в будущее и увидеть это место глазами Нила Макбрайда: перемены грозили сделаться необратимыми. Наука предсказывает таяние ледников — вполне возможно, это произойдет уже к концу нынешнего столетия. Согласно одному из сценариев, который климатологи считают весьма вероятным, уровень моря повысится на семь метров. Как от этого изменится ландшафт, раскинувшийся у него перед глазами? Меньше, конечно, чем побережье восточной Англии, Голландии или Бангладеш. Но даже здесь, среди этих редко заселенных гор, изменения будут огромными. Бухты, прибрежные деревни, дороги, пахотные земли в большинстве своем исчезнут. Гарбадейл-хаус был построен на остатках ледникового тиля, скопившегося в конце размыва, ставшего озером Лох-Гарв, на отметке восьми-девяти метров над уровнем моря. Если растает Гренландия, то в штормовую погоду соленая вода будет бить в окна. Если растают льды Антарктиды, Лох-Гарв станет морской бухтой, а дом просто исчезнет под серыми волнами. Хотя это, конечно, будет совершенно незначительным событием по сравнению с исчезновением всех приморских городов мира и нескольких стран целиком.
Он подумал о детях Нила Макбрайда, его внуках и о мире, который они унаследуют. В этом мире все расшаталось. Олбан припомнил, как они говорили с Софи в саду Лидкомба о том, что представляет собой мир, унаследованный их поколением, и тоже решили, что он на грани краха. Порой кажется, что это вечная история: каждое новое поколение пытается исправить ошибки и огрехи предыдущего, не говоря уже о тех, что накопились еще со времен далеких предков. Сделать это не удавалось еще никому — конечного результата не видно. Нужда в переменах не отпала, и, конечно же, нельзя сидеть сложа руки, но если ты отдашь все силы на достижение заветной цели, то обречешь себя на горькое разочарование.
Он вспомнил, как Верушка рассказывала ему о людях, которые посвятили себя поискам Восточного полюса. По ее словам, их подвело превратное представление об устройстве мира. Прослышали о Северном и Южном полюсах — и заключили, что где-то должны быть также Западный и Восточный, а потому решили отправиться на поиски одного или второго, не понимая, что обречены на неудачу.
У некоторых людей надежды и чаяния направлены на поиск путей, а не на достижение результата. Для них важно сознавать свою причастность к исканиям, а не к покорению вершин, даже вполне достижимых; они это понимают, но все равно упрямо движутся вперед.
Хуже тем, кому требуется определенность — размеченная дистанция, где можно поставить галочку на промежуточном этапе, а на финише получить гарантированное счастье, исполнение желаний или прозрение. Рядом с такими всегда найдутся доброхоты, которые услужливо предоставят планы и программы, кодексы и уложения, введут в закрытые общества, не терпящие инакомыслия и всегда прикрывающиеся какой-нибудь верой, будь то вера в торговца индульгенциями, или в традиционную религиозную догму, или в любую светскую систему взглядов, которая заменила собой все эти примитивные воззрения и вошла в моду: прежде это был марксизм, теперь — рынок.
Была бы паства, а пастыри найдутся.
Он покачал головой.
Несмотря ни на что, упрямо двигаться вперед.
Олбан поглядел вниз, на особняк, ожидая увидеть там какое-нибудь движение, блик солнца на колышащейся траве или едва различимую точку, по миллиметру продвигающуюся по газонам, дорогам или тропинкам, но в течение пяти или десяти минут так ничего и не заметил. Хотя он знал, что поместье сейчас бурлит, в этот послеполуденный час оно словно застыло, поскольку расстояние и масштаб вещей свели все происходящее к светлой и тривиальной картинке.
Перед спуском он помедлил. Отсюда к дому было два известных ему подхода. Долгий, благоразумный маршрут пролегал по узкой, местами незаметной тропинке, плавно петлявшей по травянистому склону справа от него. А для быстрого спуска нужно было протиснуться сквозь преграждавшие путь залежи огромных валунов размером с автомобиль, а потом бежать сломя голову по гравийной осыпи до южной делянки темнеющего внизу хвойного леса, уворачиваясь от веерного серого камнепада.
Бег по осыпи — занятие азартное, но и опасное, потому что всегда рискуешь споткнуться или растянуть связку, а то и получить удар булыжником, свалившимся сверху. И поделом: нечего разрушать ландшафт. Ему всего дважды довелось проделать такой спуск. Оба раза здесь: первый раз с отцом, лет двадцать назад, а второй раз с Нилом Макбрайдом лет этак пять назад. Он понимал, что лучше выбрать спокойную тропу, тем более когда идешь в одиночку, но в сумасбродстве, грохоте и ненадежности быстрого спуска была какая-то неодолимая притягательность.
Пока Олбан обдумывал выбор маршрута, у него возникла одна мысль. Мысль о том, как расколоть Уин и вытянуть из нее правду, если ей хоть что-то известно. После обеда он отдохнет, продумает детали, а потом посмотрит, как сложатся обстоятельства на юбилейном банкете.
Он отвернулся от пологой тропинки, подтянул покрепче лямку старой рыбацкой сумки, переброшенной через плечо, спустился к боковине утеса и стал пробираться сквозь гигантские валуны. Потом примерился к серой осыпи, посмотрел вдаль, где за грядой деревьев виднелись парк и дом, и с воинственным криком прыгнул на склон, а там, поймав скольжение галечника, с колотящимся сердцем помчался вниз: он с силой отталкивался ногами, увязал ступнями в зыбкой колючей поверхности, скользил, шатался и, запрокинув голову назад, старался выбрать подходящий ритм, но камни сами увлекали его за собой, они сыпались, кувыркались и стремительно катились вниз; от их стука лопались барабанные перепонки.
Запыхавшийся, хохочущий, с дрожью в ногах, провожаемый стуком камнепада, он остановился на опушке леса через считанные минуты после того, как прыгнул на серый выветренный склон.
— И верно, Бригадун какой-то, идиллия, мать твою за ногу, — взорвался Ларри Фигуинг. — Говорю тебе, парень, это место — кусок говна из рыбьей жопы.
— А ведь поместье можно у них выкупить, — предложил Фромлакс.
Он прикинул, что нет смысла далее протестовать против сквернословия босса — пару стаканов назад он уже сделал такую попытку, но Фигуинг смерил его презрительным взглядом и посоветовал вытащить хоть один палец из задницы. Фигуинг был в ярости оттого, что правление согласилось отдать за «Уопулд груп» двести миллионов.
Во время юбилейного банкета по случаю восьмидесятилетия бабки ему с грехом пополам удалось скрыть свое бешенство: после первых здравиц он постучал по бокалу, чтобы привлечь всеобщее внимание, встал и объявил, что сделка одобрена, хотя предстоят еще переговоры о соотношении денег и акций, а также обычные юридические процедуры и так далее и тому подобное (его речь вызвала всеобщее ликование и была встречена хором одобрительных возгласов и похвал, а также неумеренными возлияниями), но Фромлакс знал, что Фигуинг вне себя от того, что не сумел сбить цену.
Члены совета директоров даже позволили себе намекнуть, что коль скоро Ларри был уполномочен распоряжаться означенной суммой, он просто дергал их попусту в выходные дни, обращаясь за новыми подтверждениями. Фигуинг, в свою очередь, посчитал, что правление подвело его, отказавшись принять вызов и сказать «нет», хотя бы для виду, непомерной цене в двести миллионов, и тем самым лишило его всех рычагов для игры на понижение. Они пошли на уступки, а слабаком будет выглядеть он.
— Как-как? — переспросил Ларри. — Выкупить что?
— Выкупить и поместье вкупе с домом, — повторил Фромлакс, наклоняясь к боссу, чтобы никто не смог подслушать. Учитывая оживленные разговоры, смех и призывный вой играющего на сцене оркестра волынщиков, эта мера предосторожности была, пожалуй, излишней. — Оно ведь тоже выставлено на продажу.
Фигуинг вытаращился на него как на сумасшедшего:
— Выкупить этот Горбордель? О'кей, великолепно, предложи это правлению. — Он отвернулся и покачал головой.
Но стоило двум представительницам клана Уопулдов — какой-то там тетке и безвестной племяннице — пригласить их на танец под названием «Лихой белый сержант», как его физиономия расплылась в профессиональной улыбке. Деваться было некуда, хотя у Фромлакса сложилось впечатление, что эти групповые шотландские пляски с кружением и подскоками специально выдуманы для того, чтобы иностранцы, не владеющие сложными фигурами и непостижимо замысловатыми переходами, выглядели посмешищем и чувствовали себя полными идиотами. Их в очередной раз вынесло на паркет, где проходило это обрядовое буйство.
— А от чего вы, ребята, так забалдели тогда в Сингапуре, не помнишь? — спросил Филдинга кузен Стив, специалист по контейнерным подъемникам.
Взопревшие от особенно темпераментного танца, они стояли у импровизированного бара в дальнем конце зала. Оба были в официальных костюмах шотландских горцев, при полном параде, как издревле заведено Красавчиком принцем Чарли, — килты, спорраны и все остальное, кроме курток, которые они сняли после первого же энергичного танца. Филдинг забыл, как в этой одежде человек мучается от жары. Не все мужчины семейства Уопулдов решились последовать праздничному каледонскому этикету — некоторые пришли в обычных смокингах, — но семья когда-то купила титул и с тех пор имела собственный тартан, а мужчины получили право носить тяжелые килты, туфли с девичьими кружевными ленточками крест-накрест поверх толстых белых гетров — честно говоря, гетры, если их не подворачивать, достигали длины чулок, — и прикреплять к поясу крохотулечные (местное слово) кинжалы. В таком духе.
— В Сингапуре? — Филдинг притворился, что не понимает, о чем речь. Он покачал головой и отхлебнул еще — сегодня шампанское лилось рекой и виски тоже, — потом остановился и погрозил пальцем: — Ах вот ты о чем! — Он еще выпил и поднял глаза на Стива. — Заметно было, да?
— Сдается мне, там дело не ограничилось тухлыми креветками с пивом, — закивал Стив.
— Спроси лучше Олбана, — ответил Филдинг. — Я что-то подзабыл.
— Вставило вам?
— До самых печенок, — подтвердил Филдинг.
— Где тебя носило? — Гайдн плюхнулся за стол рядом с Олбаном, чуть не пролив шампанское из принесенного с собой бокала.
Гайдн вырядился в килт со всей положенной атрибутикой и уже находился в той фазе подпития, которая напрочь освобождает от комплексов любого мужчину, щеголяющего без штанов. На Олбане тоже был комплект с килтом, но менее официальный: обычные туфли, поясная сумка-спорран из грубой кожи, тартан семейной расцветки, но в приглушенных тонах, и рубаха без застежки, из тех, что надеваются через голову, со свободными рукавами и кружевом по вороту.
— Гулять ходил, — ответил Олбан.
— Неужели по дороге?
— Нет, по горам.
— Просто так, для интереса?
— Просто так.
— Мы уж испугались — ты умчался, как на пожар, — сказал ему Гайдн. — Чуть на поиски не пошли. Твой дружок, Нил Мак-как-то-так, требовал горноспасателей вызвать.
— Знаю. Очевидно, ребятишки запускали с галереи бумажные самолетики, целясь в парадную дверь. Моя записка тоже пошла в дело — она на дорожке валялась, под рейнджровером.
— Да-да. — Гайдн обвел взглядом толпу прыгающих и пляшущих. — Кажется, все довольны, — отметил он.
— Еще бы, — сказал ему Олбан. — А ты разве не доволен?
— Я просто в экстазе.
— Останешься в фирме после продажи?
— Предлагают, — сказал Гайдн, глядя, как загипнотизированный, на водоворот танцующих. — Зовут переехать в Штаты.
— А куда?
— Хоть на Манхэттен. — Гайдн отпил из своего бокала. — Хоть в Сан-Франциско.
— Не самые плохие варианты.
— Вот именно. — Он посмотрел на Олбана. — А ты бы как поступил? На моем месте?
— Я? Ну, я бы не поехал жить в Штаты, как не переехал бы в Германию в середине тридцатых. Но это — я. А на твоем месте я бы, наверное, согласился. Ты же не из мусульман, к ним теперь относятся как раньше — к евреям, так что, вероятно, будешь там в безопасности.
Гайдн пристально посмотрел на него одним глазом, потом открыл второй глаз и сказал:
— Уин права. Какая-то у тебя болезненная реакция, понимаешь?
— Знаю за собой такое. Честно говоря, это мой недостаток.
— Ну вот, а говорят, что вы с Уин никогда и ни в чем не сходитесь.
— Мы все теперь сказочно разбогатеем? — спросила Дорис у Берил, перекрикивая оркестр.
Они оказались за одним столом с Энди и Лией, Олбаном, Кори, ее мужем и детьми. Дети, правда, на месте не сидели да и поблизости находились недолго: они, видимо, ходили на головах в игротеке, или сражались в компьютерные игры в телевизионной гостиной, или бегали по дому, исследуя те помещения, которые обычно находились под замком. Теперь их открыли для всех без исключения — в бьющей через край праздничной эйфории.
— Что-что, милая? — переспросила Берил.
— Мы все сказочно разбогатеем? — повторила Дорис.
— Я — безусловно, — сказала Берил. — А у тебя акций — ровно кукиш, милая моя.
— Вот гадюка.
Берил похлопала Дорис по руке.
— Мы обе разбогатеем, милая. Впрочем, я никогда не знала нужды и… ах, какое-то есть выражение… И по сю пору. Да. И по сю пору не нуждаюсь.
Дорис неспешно кивнула. Очевидно, раздумывала.
— Я считаю, — сказала она твердо, — что нам следует приобрести скаковую лошадь.
Берил остолбенела, не донеся до рта свой бокал, а потом ответила:
— Знаешь что? По-моему, это прекрасная мысль.
Шотландские народные танцы группируются по два, три или четыре, после чего оркестр играет медленный вальс или фокстрот, чтобы гости остыли и перевели дух или просто потанцевали парами, а не всем скопищем.
Олбан покружил в мягком, утонченном вальсе сначала Берил, потом Дорис, а потом и Уин — как-никак это ее день рождения.
— В итоге благодаря Кэтлин мы получили дополнительно двадцать миллионов, — констатировала Уин.
В его руках, даже на чопорном отдалении, она казалось немыслимо сухонькой и хрупкой. Олбан сдвинул спорран на бедро, чтобы он не попадал партнерше в неудобные места, и вел ее в танце, остро ощущая свой рост и силу по контрасту с этой тщедушной старушкой, которая с каждым днем становилась еще меньше, сжималась и усыхала, как яблоко, оставленное на печи или в воздушной сушилке. Он, конечно, не питал иллюзий, что это каким-то образом символизирует ослабление ее жизненной силы или власти над семьей.
— И не говори, — кивнул он. — А я-то хотел отдать все за жалкие сто восемьдесят миллионов долларов и обречь себя на нищету. Благодарение Господу за присутствие тети Кэтлин, нашей спасительницы.
— Разница куда больше, чем номинальные десять процентов, Олбан. Это далеко не пустяк и вряд ли заслуживает сарказма, которым ты так гордишься.
Олбану показалось, что она не вполне трезва. Уин редко позволяла себе излишества, по крайней мере на людях. Что же, сказал он себе, это ее юбилей, и семья только что получила огромный куш в обмен на фирму.
Танец продолжался. «Думаю, пора», — сказал он себе.
Потом Олбан пригласил на танец помощницу юрисконсульта Гудрун Селвз, женщину с эффектным именем, манящей фигурой и короткими иссиня-черными волосами. В туфлях на высоком каблуке она оказалась одного роста с ним; на ней было маленькое черное вечернее платье, открывающее потрясающие ноги. Она пользовалась большим успехом и, к счастью, не зацикливалась на профессиональных темах.
Лия, которую он пригласил после Гудрун, была в синем платье почтенной матроны, которое старило ее лет на десять; она довольно сильно захмелела и с каким-то непонятным восторгом, смешанным с грустью, переживала продажу фирмы, радуясь в то же время за остальных, охваченных нескрываемой радостью. Она сказала, что им следовало настоять, чтобы на банкете присутствовала Верушка: в ее обществе у него более счастливый вид. Он ответил, что рад это слышать.
Потанцевал он и с Софи, которая выглядела ослепительно в узком серебристом платье, обтягивающем ее фигуру. Он попросил ее об услуге.
Она отпрянула и сказала:
— Наверное, нам лучше присесть.
— Наверное, — согласился Олбан и подвел ее к свободному столу недалеко от того места, где расположилась Уин в окружении старейшин и добровольных помощников.
Он сел так, чтобы через плечо Софи видеть Уин. Та не смотрела в их сторону, но у него создалось впечатление, что их приход не остался незамеченным.
— Для начала, пожалуй, сообщу тебе предысторию.
— Нет. — Софи наклонилась к нему с заговорщической улыбкой. — Для начала ты принесешь мне шампанского.
— О'кей.
Про себя он подумал, что ей уже хватило, но направился к бару и принес пару бокалов. Он наклонился и поцеловал ее в щеку, ставя на стол бокалы и краем глаза наблюдая за Уин.
Софи прищурилась. Он поколебался, готовясь сесть, но потом протянул ей свободную руку и сказал:
— Давай-ка пересядем.
— Что за игры, Олбан, черт побери? — говорила Софи, следуя за ним в другой конец зала к угловому столику недалеко от оркестра.
— Софи, я хочу создать у бабушки Уин впечатление, будто ты в меня влюблена.
— После всего, что было? — засмеялась Софи.
— Да, именно, — сказал он. — А теперь позволь изложить предысторию. Можно?
— Валяй излагай, — сказала Софи, махнув рукой, и залпом выпила шампанское.
Он рассказал ей о преследующих его словах Ирэн, произнесенных ею в бреду или в полубреду, когда Берил стояла у ее больничной койки, о своих осторожных попытках докопаться до истины и о том, как высказалась Уин во время вчерашнего разговора у нее в гостиной, когда он задал ей прямой вопрос за чаем и тостами.
— Да-да, — сказала Софи, помрачнев. — Что-то я слышала про этот мед. Правду говорят, что он вставляет не хуже кокаина?
— Софи, ты меня слушаешь или нет?
— Я очень сочувствую тебе в том, что связано с твоей матерью, — сказала она, опять посерьезнев. — Но с чего мне изображать любовь и морочить голову бабушке?
— Из-за ее вчерашнего вопроса, — объяснил он. — Задним числом мне стало ясно: скажи я, что у нас с тобой есть будущее, она бы выложила все как миленькая. А так она прикусила язык из-за того, что я, как последний идиот, сказал ей правду.
— С этого места, если можно, подробнее. — Софи опустила руку с бокалом шампанского на стол и наморщила лоб.
— Пожалуйста: я сказал ей, что ты — моя первая юношеская любовь, я всегда буду вспоминать тебя с нежностью и даже боготворить, но и только.
— «И только»? Это не так уж мало, — настороженно заметила Софи. — Уж не хочешь ли ты обходным маневром втереться… — Она уставилась в потолок и пробормотала себе под нос: — Соблюдай вежливость. — Потом опять посмотрела ему в глаза и поправилась: — Завоевать мои симпатии, а?
Он клятвенно положил руку на грудь:
— Ни в коем разе. Речь идет лишь о том, чтобы выведать у нее некоторые сведения.
— Не врешь?
— Не вру.
— Серьезно?
— Серьезно.
— Уверен?
— Абсолютно. Доверьтесь мне — я мужчина.
Отсмеявшись, Софи наклонилась поближе и спросила:
— Итак, что я должна делать?
Олбан заметил, что в пределах видимости появилась тетя Лорен, которая еще не успела посмотреть в их сторону. Он еще ближе наклонился к своей кузине. Его окутал запах ее духов — пьянящий, теплый, сильный.
— Просто улучи момент, чтобы заговорить с Уин, — сказал он. — Сделай так, чтобы она поверила: ты считаешь, что я — чудо, что мы с тобой, к сожалению, провели врозь лучшие годы, но теперь хотим наверстать упущенное, начать все сначала.
— Знаешь, — хмуро начала Софи, придвинувшись так близко, что они едва не касались носами, хотя Олбан при этом не упускал из виду Лорен, маячившую где-то на заднем плане, — если это какая-то хитрая техника соблазнения, то она не действует, не будет действовать и изначально обречена.
— Полностью это сознаю, кузина.
— Тогда ладно, — сказала Софи, медленно прикрывая глаза. Она отстранилась и снова подняла бокал: — За полное осознание.
— За полное осознание, — повторил он, чокаясь с нею.
Они осушили бокалы и поднялись из-за стола, чтобы продолжить свой танец, но застали только последние такты вальса, а вслед за тем примкнули к толпе и сплясали в безумном темпе энергичные шотландские танцы «Заломай ветлу» и «Веселые Гордоны», после чего обнялись в очередном медленном танце, решив предоставить Уин лишнее доказательство правдивости всего, что ей собиралась наплести Софи.
Потом они расстались: он пошел отлить, а она взяла большой стакан воды в баре и примкнула к Уин и ее свите.
Сходив в туалет, он пересек главный холл и ненадолго вышел на свежий воздух. В танцевальном зале было не то чтобы накурено — курить в наше время не принято, — но невыносимо жарко, несмотря на высокие потолки. Он надеялся увидеть в небе звезды, однако ночь была темная, и к тому же начинал моросить дождь. Окна и в северном, и в южном крыле дома были ярко освещены, а два прожектора, установленные на фасаде, заливали стоянку и припаркованные автомобили ярким, беспощадным светом, который не мог смягчить слабый дождик.
Олбан почувствовал запах табачного дыма и услышал тихий хруст гравия. Из-за ближайшего рейнджровера появился Тони Фромлакс.
— Добрый вечер, — сказал Олбан.
— А, привет, — ответил Фромлакс.
— В старые времена, помню, люди выходили, чтобы курнуть травки, — сказал Олбан. — А теперь общество не приемлет даже простые сигареты.
— Да, это мой грех. — Фромлакс явно смутился.
— Я тебя не выдам.
Фромлакс показал мобильник, который собирался убрать в футляр.
— Мне все равно нужно было позвонить брату.
— Прием здесь слабоват.
— Если удается, звоню ему каждый день. Он сейчас в Ираке.
— В армии?
— Да.
— Надеюсь, благополучно вернется домой.
— Мы все на это надеемся. Но вначале нужно выполнить свой долг.
— Да, ты прав. Нужно защитить прибыли корпораций «Халлибертон» и «Бехтел».
Фромлакс посмотрел на гравиевую дорожку, прежде чем поднять глаза на Олбана:
— Вас не угнетает собственный цинизм, мистер Макгилл?
— А вас не угнетает недопустимость ваших действий?
— Мы мстим за причиненное нам зло и стараемся дать этим людям возможность лучшей жизни. У нас есть право делать первое и моральное обязательство — делать второе. Не понимаю, какой вы усматриваете в этом изъян.
— Ирак непричастен к одиннадцатому сентября, если вы это имеет в виду. Совершенно непричастен. А если вы хотите дать «этим людям» возможность лучшей жизни, то убирайтесь из их страны к чертовой матери. Прекратите вмешательство. — Олбан видел, что Фромлаке собирается ответить, но не остановился — мягко говоря, увлекся темой, а попросту говоря, дошел до ручки от американской наивности. — На самом деле, — продолжал он, — вы постоянно совершаете все новые ошибки, когда собираетесь компенсировать уже сделанные, так ведь? Сначала вам не нравится, что на выборах в Иране победили националисты левого толка, поэтому вы устраиваете военный переворот и ставите у власти шаха; потом вас раздражает и удивляет то, что иранцам не нравятся неизбранные тираны — ставленники Штатов, и в результате власть переходит к исламистам; вы десятилетиями закрываете глаза на средневековые варварства в Саудовской Аравии, потому что тамошние ублюдки сидят на нефтяной скважине, и вашим милым задницам нет никакого дела, что их прибыли идут на распространение фундаменталистского ваххабизма во всем мусульманском мире; потом у вас хватает наглости возмущаться, когда нашпигованные саудовскими фанатиками самолеты одиннадцатого сентября врезаются в ваши здания; вы поддерживаете агрессию Саддама Хуссейна против религиозной власти в Иране и не желаете понимать, к чему это может привести; в Афганистане вы поддерживаете моджахедов и получаете бен Ладена; вы поддерживаете…
— Да? А кто бы, кто по-вашему?..
— Нет, погодите, уважаемый, — сказал Олбан, делая шаг вперед и едва не тыча пальцем ему в грудь. — Я еще не все сказал. Дело в том, что вы и сейчас творите то же самое. В Пакистане вы в данный момент поддерживаете Мушаррафа, потому что он может помочь вам поймать бен Ладена. Исключительно во имя демократии, да вот только Мушаррафу пришлось устроить переворот, чтобы прийти к власти; он тоже никем не избранный тиран, военный диктатор, а кроме всего прочего, его государство уже имеет ядерную бомбу, а оппозиция, состоящая из крайних фундаменталистов, уже села ему на хвост, причем именно потому, что вы, ребята, его поддерживаете. — Олбан отступил на шаг назад, перенеся вес на другую ступню, скрестил руки на груди и смерил взглядом Фромлакса. — Вот вам другой сценарий, получите. Какой вы усматриваете в нем изъян?
Фромлакс покачал головой и выставил перед собой руки, ладонями вперед.
— Мистер Макгилл, — сказал он, глядя на гравий под ногами Олбана, — я нахожусь на вашей территории, в родовой усадьбе, в вашем фамильном доме, куда прибыл для совершения взаимовыгодной сделки. С моей точки зрения, вы агрессивный и неуравновешенный человек. А сейчас я намерен вернуться в зал и прошу мне не препятствовать.
Олбан какой-то миг смотрел на него, потом отрывисто качнул головой, отступил в сторону и назад, полностью открыв ему путь.
— Мистер Фромлакс, — окликнул он, прежде чем американец исчез за дверью в холл. Тот повернулся к нему с настороженным видом. — Я тоже был за эту войну на первых порах, — сказал ему Олбан. — Из-за этого мы чуть не разошлись с моей девушкой. У меня были свои доводы и аргументы, но знаете, что она мне сказала? Цитирую: «Искать оправдания войнам — все равно что искать оправдания насилию. Как ни приукрашивай свои мотивы, в конце концов остается только жгучий стыд за себя». Я целый год, не признавая очевидного, пытался найти какое-нибудь возражение, но так и не нашел. А вы что скажете?
Фромлакс посмотрел Олбану в глаза, покачал головой и скрылся в доме.
Олбан еще минут пять постоял на свежем воздухе, чтобы успокоиться, перевести дух и унять сердцебиение.
Наконец он сделал глубокий вдох и тоже вернулся в дом.
В танцевальном зале, где гости лихо кружились в искрометном шотландском танце «Рил для восьмерых», его поджидала тетя Лорен.
— Лорен, — сказал он, — станцуем?
— Может быть, позднее, — сказала Лорен, беря его за руку. — С тобой хочет поговорить Уин.
— Это можно, — сказал он. — Подать ее сюда.
— Она в гостиной, — сообщила Лорен, и они опять повернулись к дверям. — Похоже, у нее сильно испортилось настроение, Олбан.
— Неужели?
«Сегодня у меня это хорошо получается — портить людям настроение», — подумал он.
— Да, очень… А ведь она так радовалась. Оно и понятно, правда? — сказала Лорен, когда они шли по залу к гостиной.
— А как же — день рождения, — поддержал Олбан. — Круглая дата. И вдобавок такая куча денег. Понравилась ей моя открытка?
— Наверняка, — сказала Лорен.
Они остановились у порога гостиной. Лорен распахнула двойные двери. Внутри было почти совсем темно, лишь две небольшие настольные лампы освещали соответственно две стены, а в камине мерцали угли, венчающие горку золы. Казалось, в комнате никого нет, но потом Олбан разглядел маленькую фигурку, утонувшую в большом кресле у камина.
— Ступай к ней, — прошептала Лорен. — Я буду здесь, — добавила она шепотом, указывая на канапе и столик у самой двери.
Олбан направился в другой конец гостиной, где у камина сидела Уин.
Старушка неотрывно смотрела на догорающие угли в черной пасти очага — крошечные черные и желтые пещеры, изрезавшие холмик тонкой золы. От медного ведерка для угля, что стояло сбоку от камина, отражался темно-красный свет, который падал на седые кудельки Уин, делая их похожими на кружевную розовую ермолку.
— Уин, — сказал он. — Привет!
И сел напротив. Уин не сразу снизошла до того, чтобы посмотреть в его сторону. Перед ней на столике стоял стакан виски. Какое-то время она сверлила Олбана взглядом. Потом стрельнула глазами туда, где сидела Лорен, и удостоверилась, что та находится вне пределов слышимости. Подняв свой стакан, она сделала маленький глоточек.
— Насколько я понимаю, вы с Софи взялись за старое, хотя мы все считали этот вопрос закрытым.
— Можно и так сказать, — ответил он.
У него не было возможности узнать, что именно наболтала ей по его просьбе Софи. Он предпочел бы узнать это из первых уст, но его перехватила Лорен.
Уин не очень твердо поставила на столик свой стакан, следя за подрагивающей рукой будто за чужой.
— Вы действительно видите для себя совместное счастливое будущее? — спросила она.
— Почему бы не попробовать? — ответил Олбан, изображая беспечность и душевный подъем. — Я всегда буду любить Софи — я же говорил тебе. Мне казалось, она не отвечает мне взаимностью, но, как ты, очевидно, слышала, оказалось, что это не так. Возможно, у нас есть шанс найти счастье. Разве это плохо?
— Плохо, — ответила Уин, взглядом пригвождая руку со стаканом к столу, и опять подняла на него глаза. — Этому не бывать, Олбан. Этого нельзя допустить. Я не позволю.
Он покачал головой:
— Извини, Уин, но ты не сможешь нам помешать.
Поймав ее взгляд, он в изумлении увидел, что она плачет. В глазах у нее стояли слезы, сверкающие в свете от камина. Одна слезинка начала сползать по крылу носа. Уин то ли не замечала, то ли не обращала внимания, но не сделала никакой попытки вытереть нос.
— Прошу тебя, поверь мне на слово: это невозможно.
— Ни за что, — сказал он как можно мягче.
Какого черта она распускает нюни? Подумать только: он двадцать лет мечтал о том, чтобы довести эту старую вампиршу до слез, но теперь, когда она действительно всхлипывала у него на глазах, Олбан испытывал неловкость и тревогу, желая только одного — чтобы она успокоилась. Тем не менее все шло по плану, не так ли?
— Нет, боюсь, на этот раз ты нас не остановишь, Уин. Мы теперь взрослые. Как решим, так и сделаем, и ты вряд ли сумеешь нам помешать.
Уин кивнула. Слеза доползла до кончика носа, повисла и только подпрыгнула от этого кивка — крошечная капля, в которой играл свет камина. Ему не терпелось, чтобы слеза куда-нибудь исчезла, — хоть сам вытирай старухе нос. Неужели с годами настолько притупляются ощущения, что не чувствуешь своих слез и не торопишься смахнуть каплю, висящую на носу?
— Прежде всего, вы с Софи никогда не сможете иметь детей, — тихо сказала Уин.
Он нахмурился и даже позволил себе хмыкнуть:
— Не будем забегать вперед, Уин, но мне кажется, это не тебе решать.
Олбан открыл свой спорран. Там у него был носовой платок. Надо бы его достать — он уже был готов на все, чтобы только не видеть мерзкой, отвратительной слезы, которая висела у нее под носом, как сопля. Не исключено, что это одна видимость — для пущего эффекта. Многие мужчины полностью теряются при виде плачущей женщины. Он не из их числа.
— Причина, по которой вы не сможете иметь детей, заключается в том, что вы с Софи состоите в более близком родстве, чем ты думаешь, Олбан.
Он рылся у себя в спорране в поисках носового платка.
— Как это? — не понял он.
— Твой отец, Эндрю, Эндрю Макгилл, не приходится тебе отцом, — устало и тихо выдавила Уин.
Олбан похолодел. Одной рукой он все еще придерживал раскрытый спорран, вторая застыла внутри. Что? Что она сказала?
— У тебя хорошие родители, Олбан, но это не твои родные мать с отцом. Про Лию ты и сам знаешь. Но и Эндрю тебе не родной отец.
У него затряслись руки. Он опустил их на колени и сцепил пальцы.
— Кто же тогда? — спросил он.
— Блейк, — выдохнула Уин. — Блейк. Он твой настоящий отец, твой биологический родитель.
— Что? — вырвалось у него. — Блейк?
— Пожалуйста, не повышай голос, — проскрежетала Уин, будто у нее внутри что-то надломилось.
Ее рука опять потянулась за стаканом с виски, но, казалось, не справилась с его тяжестью. Она смотрела на стакан, словно забыв про Олбана.
— Блейк? — спросил он, подавшись вперед. — То есть… — начал он, потом опять откинулся назад.
Блейк? Черт побери, Блейк — его отец? Это полный бред. Он опять подался вперед:
— Как? Но он же… ты говоришь?.. Значит, Ирэн?..
— Ирэн была твоей матерью. Блейк — твой отец, — сказала Уин бесконечно усталым голосом. Она продолжала смотреть на свою руку, которая так и не сумела поднять стакан с виски. — Они были любовниками, очень недолго, в Лондоне, уже после того, как Ирэн познакомилась с Эндрю. Я бы предпочла сказать, что произошло изнасилование; звучит не по-людски, но… Тем не менее насилия не было, насколько нам известно. Блейк не насиловал свою родную сестру, он соблазнил ее. Она сама этого хотела, во всяком случае не противилась. Хотя впоследствии горько пожалела. По всей видимости, — сказала она, посмотрев ему в глаза.
Эта часть прозвучала сильно. Голос ее обрел дополнительную твердость. Несмотря на тепло от камина, у Олбана начался озноб; голова пошла кругом, потому что перед глазами неожиданно возникло преследовавшее его видение. В последние несколько недель этот сон о себе не напоминал и даже здесь, в Гарбадейле, не мешал ему спать, хотя Олбан этого опасался, — и вот все сначала: Ирэн берет пальто из гардеробной и выходит из дому, не обращая внимания на Олбана, оставляя его и направляясь через сад к темнеющему озеру; поднимает по пути камни, входит с ними в озеро и навсегда исчезает в глубине.
— Это бред, — слышит он свой ответ. — Откуда тебе это знать?
— На самом деле именно поэтому Блейка вышвырнули из семьи и фирмы. Мы его изгнали, так он оказался в Гонконге. Никакой растраты за ним не числилось, но он был виновен в кровосмешении. Деньги, которые якобы пропали, были выделены ему в качестве подъемных. Наши бухгалтеры подправили отчетность. По нашей указке.
— Но ведь Энди… — начал Олбан, у которого в ушах завывал странный шум, а перед глазами разверзался тоннель, грозивший затянуть его во тьму.
Это безумие. Такого не может быть. Он не верил ни единому слову. Помимо всего прочего, Эндрю говорил, что Ирэн была девственницей, когда они в первый раз переспали… Но это ничего не значило. Уин только что сказала, что связь случилась после того, как Ирэн познакомилась с Эндрю. Нет, все равно это не могло быть правдой.
— Боже мой, Олбан. — Уин начала злиться, хотя ее голос опять звучал слабо. — Потому-то Ирэн и бросилась под автобус в Лондоне: хотела покончить с собой. — Уин, наклонившись вперед в своем кресле, слегка дрожала и свирепо глядела на него. — Казалось бы, от одного стыда впору было наложить на себя руки, а она вдобавок обнаружила, что у нее во чреве плод кровосмесительной связи. Неужели не понятно? — Уин откинулась назад. — Потом родился ты — хорошо еще, что нормальный, но чувство вины оставалось. Эндрю женился на ней, зная, что ребенок… что ты… от кого-то другого. Насколько мне известно, она не раскрыла ему имени настоящего отца. Советую и тебе помалкивать.
Он привстал с кресла, чтобы не задохнуться. Чтобы не позволить себе такой глупости, как обморок. Это же бред, немыслимый, дикий. Просто эта злобная старуха, движимая какими-то корыстными целями, вознамерилась разрушить его счастье.
— Я тебе не верю, — бросил он ей.
— И напрасно, — сказала Уин, которой удалось наконец взять стакан с виски и поднести к губам. — Надеюсь, анализ ДНК тебя убедит? — Она выпила.
Господи.
— Полагаю, да. Да, убедит. Говори, где и когда я…
— Анализ давным-давно сделан, — утомленно сказала Уин, не скрывая неприязни.
— О чем ты, черт побери?
— Помнишь, ты ездил в Париж навестить Гайдна?
Париж. Гайдн. Особое поручение от фирмы, ночь в Париже и восхитительная… восхитительный секс.
Он пристально посмотрел на нее. В камине что-то рухнуло, и язычок пламени из образовавшейся пещеры заплясал в темноте под дугой оранжевых искр, из которых разгорелись новые язычки, — теперь они лизали оставшуюся нетронутой горку золы. У Олбана отвисла челюсть. Сглотнув, он кашлянул и спросил:
— Ты?..
— Понятия не имею, каким именем назвалась та девка, — сказала Уин, — но твердо знаю: это была одна из самых дорогих проституток Парижа. — Уин поставила стакан и усмехнулась. — Если уж я вмешиваюсь в чужую личную жизнь, то, согласись, дьявольски тонко. — Когда ее усмешка стала совсем незаметной, Уин продолжила: — Аналогичным образом был взят анализ и у Блейка. Нам требовалось установить истину, а наука к тому моменту вполне позволяла это сделать. — Она снова посмотрела на огонь, теперь уже с грустью. — Я со своей стороны, несмотря на все улики, которые можно было бы счесть косвенными, и невзирая на признания обеих сторон, всегда надеялась, что твоя мать просто перепутала даты и твой настоящий отец — Эндрю. Подозреваю, он и сам так считал. Между прочим, зная о наклонностях Ирэн, я лелеяла надежду, что у нее мог быть кто-то третий. — Она снова посмотрела на него. — К сожалению, не повезло. Твои родители — Блейк и его сестра Ирэн. Большая удача, Олбан, что для тебя это обошлось без последствий. Но пойми: шансы у двоюродных братьев и сестер произвести ребенка с генетическими отклонениями составляют один к четырем. Ты, как двоюродный брат, породнен с Софи вдвойне — и по матери, и по отцу. Поэтому шансы, что ваш ребенок будет физически или умственно неполноценным, — пятьдесят на пятьдесят. Вот почему, голубчик ты мой, — сказала Уин, сделав еще один долгий глубокий вздох, — мы в Лидкомбе чуть не рехнулись, когда застали вас в саду, на месте преступления. Хватило бы и того, что вы малолетки и двоюродные.
Он понял. Только теперь до него дошло. Казалось, весь мир, вся его жизнь вихрем улетают прочь, но теперь он знал все. Олбан несколько раз сглатывал слюну, пока к нему не вернулся голос.
— Кто еще знает? — глухо спросил он.
— Кеннард и Кэтлин, — сказала Уин. — Они клянутся, что ни с кем больше не делились.
Он покосился туда, где сидела Лорен.
— Лорен не знает, — сказала Уин. — Это не ее ума дело. Она во всем меня слушается, потому что безраздельно мне доверяет.
Некоторое время Олбан сидел, уставившись в темноту. Его охватило ощущение, близкое к помешательству. Он искал изъяны в ее рассуждениях, прокручивал в голове услышанное, пытаясь найти какие-нибудь — все равно какие — нестыковки.
Ничего не получалось. Все совпадало. Чувство вины, суицидная попытка, самоубийство, несоразмерная истерия вокруг его отношений с Софи, даже то чистое, неожиданное блаженство ночи с Кальпаной — и, конечно, ее настойчивое требование использовать презервативы, — и даже кое-что из того, что говорил ему Блейк в Гонконге.
Охренеть. Ему так не хотелось, чтобы это было правдой, но в этих объяснениях было больше смысла, чем в любых версиях, которые он мог придумать. Вот дерьмо.
— Я распоряжусь, чтобы тебе прислали результаты анализа ДНК, — сказала Уин. — Да, кстати, можешь забрать все свои любовные письма и стихи — все, что ты посылал Софи. По моим указаниям Лорен пересылала все это мне. Извини, — сказала она ему. — Если это тебя утешит, то я их не читала. Их никто не вскрывал.
— Будь осторожнее в желаньях, — сказал он вполголоса, адресуя этот затертый совет скорее себе, чем ей.
— Гм? — не поняла Уин. — Да. Ладно.
Он попытался вызвать у себя ненависть к Уин — или хотя бы обиду. Как она смела крутить его жизнью и жизнью Софи? А ведь она делала то, что считала правильным. Вероятно, были возможны и какие-то иные подходы — надо будет об этом подумать, — но поскольку семья решила хранить все в тайне, у нее, полагал он, практически не было выбора. Он не мог винить ее. И хотел бы, да не мог.
Блейк, подумал он. Блейк?
Энди и Лия всегда будут его родителями, всегда будут ему отцом и матерью. Но оказывается, у него есть еще один отец, а не только вторая мать. Считай, наполовину он подготовлен. Во всяком случае, какая-то симметрия.
— Обещай, пожалуйста, что ты не будешь… — начала Уин. Она сбилась и поправила себя: —…что вы с Софи не будете…
— Конечно, — поспешно ответил он и поднял одну руку. — Об этом не беспокойся. Забудь эту историю.
Уин выдохнула, как будто после долгой задержки дыхания.
— Ладно, — сказала она, набрав побольше воздуха. — С меня на сегодня достаточно. Устала. День был суматошный. Прости меня.
— Позволь, — сказал он, заметив, что она потянулась за тростью, прислоненной к изразцовой стене камина.
Он помог ей подняться, прежде чем из другого конца гостиной подоспела Лорен.
— Баиньки пора? — игриво спросила она.
— Думаю, да, — выговорила Уин.
— Спасибо, Олбан, — сказала тетя Лорен, давая Уин взять себя под руку. — Может быть, позже увидимся.
— Да, конечно.
— Не забудь поставить каминную заслонку, ладно?
— О'кей.
— Ну, доброй ночи.
— Доброй ночи, — выдавил он и прирос к полу возле камина, наблюдая, как уходят престарелые родственницы.
Через несколько секунд он сказал им вслед:
— Спасибо.
Обе остановились. Уин едва заметно повернула голову в его сторону и молча кивнула. В сопровождении Лорен она проследовала к дверям и вышла. Его взгляд опустился вниз, на столик. После Уин в стакане осталось виски. Он залпом влил в себя содержимое, а потом поставил заслонку перед непотухшим камином, чтобы искры не вырвались на свободу.
После этого он снова опустился в кресло и какое-то время сидел у огня.
Он находится рядом, когда Ирэн спускается из своей комнаты по широкой отполированной лестнице под высоким окном, выходящим на юг. Она идет по скрипучему паркету в сторону кухни — он за ней; она поворачивает в короткий коридор, ведущий мимо оружейной комнаты, дровяного чулана и сушилки к гардеробной, и он смотрит, как она останавливается и выбирает, в чем выйти из дому.
На Ирэн фирменные коричневые туфли, белые носки, джинсы и коричневый жакет поверх старого джемпера с высоким горлом. Белье из магазина «Маркс-энд-Спенсер», белое. Ни колец, ни других украшений. Никаких денег, чековых книжек или кредитных карточек, ни удостоверения личности, ни документов, ничего.
У него на глазах она выбирает длинное темное пальто с накладными карманами. Оно необъятное и почти черное, так как драп, некогда коричневато-зеленый, выцвел и обветшал за десятки лет, что прослужило это пальто, покрылся въевшейся грязью и уподобился буро-черной озерной воде. А сам он стоит в унынии, обволакиваемый вездесущим запахом воска. Дождь колотит по тонким, высоко расположенным окнам. Она делает шаг вперед и — он это видит — снимает пальто с деревянного крючка.
Пальто слишком велико, ее в нем не видно. Приходится дважды подворачивать рукава. Плечи висят, а нижний край чуть не волочится по полу. Она вытирает руки о залоснившиеся наружные карманы и проверяет, нет ли чего внутри.
Потом она выходит из дому на пасмурный послеполуденный свет. За ней захлопывается дверь, и он остается в молчаливом одиночестве.
— Олбан, Олбан. — Кто-то осторожно трясет его за плечо.
Олбан открывает глаза.
Уже ночь, он сидит в каминном зале Гарбадейла. В голове проносится: что-то случилось. Что-то непоправимое, ужасное. Потом вспоминает.
Блейк? Блейк?!
— Олбан! Олбан! — Человек, трясущий его за плечо, — это Чейни, гражданский муж кузины Клэр.
Он встряхивается, пытаясь проснуться.
— Здорово, Чей. Прости. Что такое?
— Это тебя.
— Что? К телефону?
— Да, тебе звонят.
Он смотрит на часы у себя на запястье. Десять минут пятого. Телефонный звонок — ему, сюда? Только бы это не было связано с ВГ.
— Кто?.. — начинает он говорить, потом кашляет. С трудом встает на ноги, испытывая боль в мышцах.
Ну пожалуйста, нет, только не ВГ. Нет, только бы не из полиции, не со спасательной станции, не из больницы. Пожалуйста, только не это, после всего, что на него обрушилось. Только не это. Олбан пытается внушить себе, что это сон, но знает, что не спит.
Умоляю, только не ВГ. Умоляю, что угодно, только не это.
— А кто? — наконец спрашивает он.
— Понятия не имею. Из Гонконга.
Олбан спешит по коридору вслед за Чейни в кабинет Нила Дэррила, домоуправителя. Они проходят через танцевальный зал, где еще в разгаре дискотека, правда, без грохота, зато в мигающих огнях. Похоже, половина гостей еще бодрствует, хотя танцует всего человек десять — двенадцать, которые мелькают вокруг него в судорожных позах.
По крайней мере, это не связано с ВГ, по крайней мере, звонят не из-за нее. Просто не учли разницу во времени, вот и все.
— Спасибо, — говорит Олбан, садясь за стол Нила Дэррила и поднимая лежащую рядом с телефоном трубку.
Кабинет небольшой, в нем шкафы с папками, компьютер, ксерокс, повсюду картотечные ящики. Чейни прикрывает за собой дверь, оставляя Олбана одного.
— Алло?
— Олбан? — слышит он знакомый голос. В нем звучит такая тоска, что Олбана пробирает холод.
— Блейк? — спрашивает Олбан, начиная задыхаться. Сентиментальщина, но он ничего не может с собой поделать. И все же надо взять себя в руки.
— Привет, Олбан. Мне сказали, ты… Ты знаешь правду.
— Да, похоже, так. — Он не находит подходящих слов, пытается сообразить, не позвонил ли кто-нибудь — Лорен? Сама Уин? — ему в Гонконг, если все пляшут под одну дудку, но в голову ничего не приходит. Как он может быть уверен?
— Просто хочу сказать, как я виноват, — сказал Блейк. Голос его звучал достаточно отчетливо, хотя звонил он, как понял Олбан, с мобильного.
— Ничего… Все нормально. Конечно, я, так сказать, немного… ну, в общем, немного прибалдел, но…
— Я всегда хотел, чтобы ты был в курсе, но не хотел, чтобы тебе открылась правда, понимаешь меня?
— Вроде понимаю.
— Теперь слишком поздно. Мне легче оттого, что ты знаешь, но вместе с тем — невыносимо. Не думай обо мне плохо. Не было дня, чтобы я не сожалел о случившемся. Очень рад, что познакомился с тобой. Ты будешь… — Голос его пропадает, и Олбан слышит те помехи, какие появляются, когда трубку прижимают щекой к плечу. — Ты еще слушаешь?
— Конечно, — отвечает Олбан.
— Коротышки-кули разбрелись кто куда — время-то обеденное. Но народу — прорва, машин полно…
— Послушай, Блейк, — говорит Олбан. — Знаешь… я думаю… по-моему, нам надо встретиться. Если хочешь, могу…
— Прости, — говорит Блейк, из трубки доносится тяжелое дыхание. — Боюсь, я этого не выдержу. Я так виноват… — Он издает странный звук, как будто с ним что-то происходит. Слышится нечто похожее на вздох, потом опять шорох трения. Вздох теперь сменился ветром, сильным ветром.
— Блейк?
— Прости, — громко повторяет Блейк, и голос его сносит ветром. — Ты переживешь. — Звук ветра перерастает в крик, а может, это и есть крик.
Олбан начинает понимать, что происходит. У него начинают вставать дыбом волосы.
— Блейк! — кричит он.
— …сти, сын.
Вслед за тем — только шум ветра. Потом глухой удар, а дальше — ничего.