8. ВСЕ ОБЪЯСНИЛОСЬ
следующим образом. Оказывается, Князь охотничьим чутьем распознал паршивцев и, желая выведать, что это за гуси и каковы их намерения, осторожно шел за ними по лабиринту, пока те, отбившись от группы паломников, не проскользнули в келейку. Тогда Князь спрятался во тьме бокового лаза, а тут я… чуть не выдал присутствие стаи, чуть не открылся перед врагом (что это был враг, сомневаться не приходилось), замышлявшим недоброе. Не случись он, Князь, рядом, нос к носу столкнулся бы с канальями!
Те, как и мы, бдительным оком изучали окрестности, словно натуру для съемок. Гора, лес на противоположном берегу, вид Дона, подземный монастырь им нравились – хороший антураж. Прикидывали цинично издержки. За ценой не стояли: что потребуется – то подтянем, что порушим – то возместим, кто сгибнет – тех спишем. Любой шахер–махер, мнили, нынче пройдет: не Желтый Зверь покроет, так разводящая пары война.
Все это Князь поведал мне уже наверху, вернее – внизу горы, когда мы спустились от пещерного храма по крутой тропинке, в особо угрожающих местах огороженной перилами, к Дону, где безо всякого причала, прямо к берегу пришвартовался туристический катер из Павловска, и пробирались вдоль реки через укрывающие нас от посторонних глаз заросли в направлении лагеря. Я восхищался Князем – его решимостью и точностью действий. Как вовремя он возник! Как стремительно взял на себя ответственность за меня, оступившегося и растерявшегося! Как соответствовал он образу, который сам же в слове нам явил:
– Если строитель обязан знать, какой груз могут вынести столбы дома, то вожак должен ведать, что по силам человеку.
От несоизмеримости происходят разрушения – ложь, предательство, кощунство.
– Вожак следит, чтобы песня стаи была крылата. Если в стенах дома духу тягостно – постройка неверна.
Зовите каменщиков, перекладывайте стены, пока песня не зазвучит свободно.
Неспроста «Дворец песен» называли древние вавилоняне светлое царство Ахурамазды. В нашей стае моя песня звучала свободно, как сирвента великого рыцаря и трубадура Бертрана де Борна «Guerra me plai», «Война – моя радость» свободно звучала в Лангедоке, Провансе и Аквитании. Того самого Бертрана де Борна, виконта замка Отфор, который на закате дней затворился в монастыре, но и там не обрел покой – он обратился в глыбу льда на леднике Сьерра–Маладетта, когда узнал, что на его любимую Романию, прибежище чистых, наложено проклятие и она ввергнута в ад.
А между тем сегодня, как сказал Брахман, племена, народы, государства – вся Земля людей подлежит проклятию. Вся целиком. И неумолимое проклятие вершится. Мир человека взорван, и ад с медленным треском уже разверзается под нашими ногами.
Созвонились с Нестором и Матерью–Ольхой (в подземелье связи не было): они, оказывается, давно выбрались из пещер, так как Мать–Ольха тяготилась замкнутым пространством, и сейчас возвращались в лагерь вéрхом, через монастырь, как пришли. Глядя на то, как я говорю по болталке с Нестором, Князь закатил глаза, будто на него внезапно снизошло наитие. А я вдруг вспомнил речи в келье: «…Бабу, лысого или бороду можешь, если руки чешутся».
– Осторожны будьте, – не вдаваясь в детали, предупредил я летописца, – супостаты рядом.
Здравомыслие, смущенное подземными событиями, понемногу возвращалось ко мне. Зачем там, в пещерах, возле кельи, мы таились? Чего опасались? По существу ведь выходило – двое надвое, плюс мы имели преимущество внезапности… Сейчас эти вопросы казались мне уместными, хотя там, в черных норах, даже не мелькнули в голове. Конечно, канальи могли быть при оружии… Однако и у нас – ножи. Это нормально. Таково наше естественное право… Другое дело, мордобой и поножовщина проблемы не решили бы. Убить? Не скажу за Князя, но разве я готов к такому обороту? Понятно, если б смерть за смерть, но в стае, слава Богу, нет потерь. И что бы мы сказали им, что предъявили? Злоумышления их против нас лишь нам и очевидны. Нет, правильно, что мы не обнаружили себя. Куда важнее вызнать их намерения и планы.
Признаться, мне не давал покоя подслушанный обрывок фразы, той, самой первой, про «бабу, лысого или бороду». Что имелось в виду? То, о чем я думаю и чего столь счáстливо избегли мы в харчевне «У мамусика»? Похоже, что ж еще?.. Но если так, то был ли кто–то в упомянутом ряду прежде того – до «бабы»? Ведь зачин этого пугающего допущения остался за пределами моего слуха. А вдруг перечень открывал какой–нибудь, к примеру, струнощип? Оказаться в списке на дозволенную ликвидацию мне отчего–то не хотелось. Во–первых, обидно. А во–вторых, сама мысль о подобной возможности вызывала легкое отупляющее уныние и неприятная дрожь на острых ножках пробегала под кожей головы.
– Они идут за нами по сигналу, – прервал мои раздумья Князь.
– Что? – не понял я.
– Наши болталки выдают нас. Все или чья–то конкретно. По сигналу нас пасут.
– До чего же длиннорукая контора!
Сначала я произнес это, и лишь потом мой разум озарила догадка. Ну конечно! Ухватки, информированность, возможности, дизайн под департамент, подписка о неразглашении… «Вечный зов» со всем его командорством и в самом деле – контора. Та самая, которой заправляют духи–хранители покоя, по большей части незримые. Вот какие это гуси! Да… Ну, не головная, разумеется, контора, а особое ее отделение, такая служба под прикрытием. Плюс промысел, само собой. Стая эта, слышал я, алчная – много чего к рукам прибрала. В качестве запасных посадочных площадок. Производство, строительство, коммуникация. Сетями сотовой связи владеет – и палец на пульсе, и теплые местечки к отставкам готовы… Хотя гусей в отставке не бывает. Гуси бывают в соусе с мандаринами. «Чур меня!» – машинально произнес я петушиное слово.
Князь, полагаю, просчитал расклад несколько раньше.
Итак, здесь был Льнява. И с ним какой–то башибузук – бригадир ликвидаторов. И тот и другой, само собой, с подручными. Из разговора между ними выходило, что мы для Льнявы – наживка. Вероятно, конторские консультанты подсказали ему, что у Брахмана с Желтым Зверем, возможно, есть своего рода связь, натянутая между их тонкими телами паутинка. То есть экспедиция «Вечного зова» в этом случае – просто осторожное преследование в ожидании, когда мы смотаем эту звенящую паутинку, приведем их к Зверю или выманим его на себя, что одно и то же. Уж больно просто. Хотя с точки зрения эффективности и экономии усилий – абсолютно верно. И когда в голову Льнявы пришла эта мысль? После того, как нас не удалось пустить в распыл? Или он с самого начала планировал подобный трюк, и приглашение меня к участию в экспедиции, последующий уход в отказ и гомерический гнев – одно комедиантство? Тогда выходит, что в харчевне «У мамусика» нас угробить вовсе не хотели. Хотели просто–напросто пугнуть, чтобы живец задорней бил хвостом. В конце концов, бомба рванула только тогда, когда мы уже были в безопасности, и неизвестно, кто в действие ее привел. Быть может, кто–то прятался неподалеку и кнопку красную нажал уже тогда, когда увидел, что мы из–под косы безносой ускользнули… Нет, тут все бессмыслица, все вздор – сплошная неувязка. Нас могли покалечить обломки, нас могли задержать до выяснения, нас… Да мало ли что. Скорее, мы вправду были на краю могилы. Нас попытались ухайдакать и списать. Не вышло. Доложили Льняве – тут он и решил осечку обернуть на пользу дела.
Когда мы с Князем добрались до стойбища, то нашли всех наших братьев невредимыми (Нестор с Матерью–Ольхой без приключений вернулись в лагерь раньше нас), пребывающими в бодром настроении и полной безмятежности. Рыбак балагурил возле костра, поигрывая штык–ножом, который не только в походных обстоятельствах, но и в партикулярном городском быту неизменно носил при себе на поясе; в казане над костром, шипя в пузырящемся масле и покрываясь золотисто–рудой корочкой, жарилась добытая им из Дона плотва. Одихмантий, вооружившись молодыми листьями лопуха, с помощью которых придерживал горячую крышку, сливал из котелка с вареной картошкой испускающий пары кипяток. Мать–Ольха складным ножом с узким лезвием и ручкой из рога (изящная наваха) резала на доске овощи и, прислушиваясь с недоверием к солдатским байкам кашевара, со сдержанной иронией играла уголками рта. Нестор, воодушевленный налитым сияющим жаром светилом, только что искупался и теперь, беззащитно бледнокожий, отжимал на берегу свою знатную бороду – вода текла на землю, и в ее потоках тонули хлопотливые муравьи. Брахман сидел в тени широкой ивы и то ли читал, то ли творил свой притяжной заговор с помощью толстой книги – подобных ей он захватил с собой две или три (я полистал одну; есть книги, как сладкая газировка, они не утоляют жажду, и после чтения чувствуешь себя липким; книги Брахмана были не из тех – при чтении их мысли сплетались в нагайку). Словом, все в предвкушении обеда находились при делах и в то же время проявляли непростительную беззаботность.
Это было неправильно. То есть сама по себе картина выглядела мило и мирно, но сейчас, с учетом новых сведений, осложнявших и без того непростую обстановку, подобное поведение стаи казалось чрезмерно легкомысленным. Мне виделся в этой буколике какой–то разящий диссонанс – роковая беспечность перед лицом беды. Беспечность совсем иного рода, нежели та, к коей призывал Брахман, проповедуя нам путь, по которому, «решившись на честный взгляд», следует ступать «как дети». Впрочем, мы ведь еще не огласили новости. «Шелк не рвется, булат не гнется, красное золото не ржавеет», – сотворил я шепотом укрепляющий заговор.
Стая выслушала нас с Князем внимательно. Даже Рыбак, пытавшийся шутить вначале, прикрутил фитиль пропитанного соленым словцом остроумия.
– Какие они неприятные, – только и сказал он, когда мы с Князем наконец суть дела изложили. – Весь аппетит пропал.
– Черти настоящие, – согласился Одихмантий.
Брахман добавил:
– Что ж, пункт отправления у нас с «Вечным зовом» один, а вот места назначения – разные.
– Люди всегда разделены, и одним других не жалко, – сделала из нашего рассказа неожиданный вывод Мать–Ольха. – Виновата какая–то изначальная порча. Если людей может что–то разделить, будьте уверены, они обязательно разделятся.
– Так что же делать? – опечалился мокрый Нестор.
– Пустить их по другому следу, – сказал Князь. – А самим стать невидимыми.
Честно признаться, я сомневался, что духи–хранители покоя позволят обвести себя вокруг пальца, но сомнения свои, чтобы не портить остальным обедню, решил не высказывать.
– Зверь близко, – предупредил Брахман. – Уезжать отсюда нам, пожалуй что, не стоит.
– А мы и не уедем, – с таинственным воодушевлением потер ладони Князь.
И мы немедля приступили к осуществлению его плана. Сперва, конечно, закусив плотвой с картошкой. Неумолкающий Рыбак, сожалевший, как оказалось, минуту назад о пропаже аппетита лишь для красного словца, скрасил наше застолье размышлениями об универсальности некоторых правил бытия, сформулированных немецким романтиком Гете. А именно: относительно зла, невольно в качестве побочного продукта всякий раз творящего благо, и о законности обретения гордого существования и высоких состояний духа лишь через самоотверженное усилие. По мнению Рыбака, второе наблюдение сумрачного гения как принцип имело широчайшее распространение и довлело, по существу, не только над всякой вещью, но и над содержанием всякого события. Как чудны, как волшебны и нежны были застолья в былинную пору нехватки товарной ерунды и сухости законов! Надо было сдать бутылки, в буквальном смысле обéгать полгорода, беззаветно биться в очередях, мерзнуть на «пьяных углах», чтобы добыть несколько пузырей живой воды. Приходилось даже налаживать собственные аппараты для дистилляции и, творя очищающие заклинания, контролировать процесс. Но каков был последующий праздник! Сплошной фейерверк духовности, глубоких мыслей и тонких чувств. А какие наутро являлись состояния ума и души! Незамутненные, полные пронзительных откровений, дивных прозрений и нездешнего покоя – мир становился хрустальным, проницаемым и открывал свои самые заветные тайны. А нынче? Полная девальвация. Рассветы исполнены тоски и стыда. Поставлена под сомнение сама идея благого возлияния. Теперь, когда живая вода доступна каждому и в любое время, былой дух этого славного чина, этого героического ритуала ушел безвозвратно и на его месте поселились уныние и скука… («Но–но, – пальцем погрозила Мать–Ольха. – Меня в эти помои не сливать».) Воистину, заверил нас Рыбак, лишь тот достоин фляги и веселья, кто каждый день… Ну, дальше понятно.
– Верно, – согласился Нестор. – Добытая в борьбе еда тоже имеет иное качество.
Тут даже Мать–Ольха не стала возражать.
Что сказать о донской плотве? Она превосходит самый звонкий акафист. Главное – вовремя снять с языка мелкие кости.
А о серафиме я ничего стае говорить не стал. Что хотел поведать Хитник своей назидательной историей? Это надо было осознать. Да и его ли это были бакенбарды?
Не прошло и получаса, как мы, вымыв посуду, разместив скарб по багажникам и прибрав место стоянки, выехали в Белогорье, которое проскочили насквозь без остановки, словно ласточка дырявый сарай, направив резвые колеса прямиком на трассу. Князь излучал уверенность и холодный азарт, он был спокоен и раскован на дороге, потому что здесь он сам был – опасность. И мы невольно заряжались его неодолимой выдержкой, отвечая, чем могли, – молчаливой признательностью в форме мерцающих благодарностью взглядов.
Вскоре мы уже подъезжали к Павловску. У хитроумного перекрестка с элементами кругового движения, где нам следовало свернуть с трассы в город, на обочине скопилось много бортовых грузовиков и фур: там располагались какие–то едальни и торговые палатки, в которых дальнобойщики справляли свои дорожные нужды. Скопление это Князь одобрил. Тоже встав на обочину, он забрал у нас все наши болталки, прибавил свою, сложил в полиэтиленовый пакет и завязал узлом. Потом вышел к подкатившей машине Рыбака, собрал болталки там и упаковал их во второй пакет. После этого Князь отправился вдоль ряда пыльных фур к торговым палаткам, возле которых бурлила жизнь, выплескивая в пространство непривычные голосовые модуляции с россыпями фрикативных согласных, и вскоре пропал из моего поля зрения. «На юге, – подумал я, – голос становится мягче, как серебро в горниле, и из него можно отливать звонкие песни. А на севере песни куют под молотом и звенят они хрупким ледяным звоном».
Вернулся Князь минут через пять с видом вполне удовлетворенным.
– Подбросил в контейнеровозы с ростовскими номерами, – поделился он содеянным. – Вроде парой идут.
– Что, что? – насторожил правое ухо Нестор.
– Вот бес! – взвился Рыбак. – Я ж номер деточки не помню!
– Очень хорошо, – сказал вожак. – С новых трубок – никаких звонков домашним.
Князь сел за руль, и наш маленький караван тронулся с места, уходя с перекрестка направо, в Павловск, встречавший гостей большим рекламным плакатом передвижной фотовыставки зеленцов «Улыбки тех, кого вы едите». На плакате красовалась лежащая на боку жирная свинья, глаза которой были закрыты, а рыло выражало неземное блаженство; у сосков ее пристроились четверо поросят, толстолапый щенок неопределенной породы и тигренок в разлинованной пушистой шкурке. Сомнений не было: все они уже пребывали в полях блаженных, где агнцы с волчарами танцуют краковяк. Рыбак ехал следом за машиной Князя – мы были разделены пространством и даже не имели возможности созвониться, но, несмотря на это обстоятельство, его грязная брань, как бьющееся стекло, зло дзинькала у меня в ушах.
Городок оказался живой, хлопотливый, разновысотный (патриархальные домишки соседствовали с архитектурой семиэтажного калибра), но какой–то невидный, без лица, словно неухоженная яблоня – когда–то плодила осеннюю полосатку, а теперь через год на третий уродит кислый дичок. У рынка поставили машины в тень обрамлявших улицу тополей и отправились вершить задуманное. Впрочем, не все – Рыбака, по–прежнему переживавшего утрату связи с деточкой, усиленную близким присутствием злокозненных зеленцов, оставили на заднем сиденье в рыдване Князя – стекла там были тонированы, и Рыбак с ружьем в руках мог незримо нести сторожевую службу. Ни на что другое он сейчас просто не был способен.
На улице разделились: Нестор, Мать–Ольха и Одихмантий пошли на торжище за продуктами, а мы с Князем и Брахманом отправились к павильону мобильной связи, который приметили на подъезде к рынку. Однако с полпути повернули назад: у павильона было малолюдно, а для осуществления плана нам требовался документ аборигена.
На рынке в мясном ряду, где мы застигли Нестора в момент покупки двух палок сыровяленой колбасы липецкой фабрикации (разумеется, после долгой пытки продавца и подробного изучения состава), Князь нашел сразу двух местных жителей, согласившихся за разумную мзду оформить на свой аусвайс приобретение новых болталок. «Ваши жиганы нашу машину обнесли, – сказал им Князь. – Документы, вещи, трубки – все украли». «Наши могут», – гордясь лихими соплеменниками, ответили аборигены.
Еще через полчаса, слегка пощипав едва только наполовину растраченную безвозмездную ссуду, мы стали обладателями новых простеньких болталок, подключенных к сети с хорошим местным покрытием и щадящим тарифом. Теперь, по плану Князя, нам следовало вернуться на берег Дона, который мы не так давно покинули, и действовать по обстоятельствам в соответствии со своей миссией – без оглядки на Льняву и его шайку. Поскольку те, поняв, что живец сошел с крючка, искать нас будут где угодно, но только не там, где видели в последний раз. В этом умозаключении Князь был отчего–то совершенно уверен.
Когда мы, исполнив все дела, вновь собрались у машин, вылезший из рыдвана Князя Рыбак доложил:
– Ваше благородие, все спокойно. – И, ударив себя кулаком в грудь, кивнул на тополь за спиной: – С нами белая сила.
Сначала я ничего не заметил, но, приглядевшись, разобрал: в играющей от легкого ветра листве окруженный подвижными бликами света на ветке сидел белый ворон.
Воодушевленные явлением тотемной птицы, обещавшей как опасность, так и избавление от бед, мы решили, что настало время огненной русской мистерии, и отправились на поиски местных бань. У Рыбака, правда, возникло иное предложение: явиться на фотовыставку зеленцов и закатить бесчинство, но мы напомнили ему, что нас тут нет, что мы в брутальном образе контейнеровозов уже, должно быть, прем в Ростов, и наш неукротимый брат смирился. Так озорно блеснуло и погасло детство в хмуром небе нашей зрелости.
Война раскручивала свои чудовищные жернова, и те, сотрясая континент, подобно сдвинувшимся и наползающим одна на другую с неумолимым напором материковым плитам, вздымали, дробили, мололи мир в ничто, в не знающий печали тлен, в гранитную крупу, в могильный прах, обреченный на вечное молчание.
Из Монголии китайские войска были уже практически выбиты русской моторизованной инфантерией, так как армии Поднебесной не успели наладить оборонительные рубежи. Однако в Маньчжурии и Джунгарии наши бригады столкнулись с ожесточенным сопротивлением: китайцы в буквальном смысле вкопались в землю, применив тактику норной войны, способы эффективного противодействия которой еще не были освоены военной наукой. К тому же их было много – пять лис на одного медведя. Но если враг владел инициативой под землей, то в воздухе безраздельно господствовали крылатые казаки. Эскадрильи летающих монахов, на которые духи Срединной империи возлагали большие надежды, против них оказались – ничто, как пух против ветра. Аэрократия – такова была геополитическая идея русского евразийства, поскольку небо, по голубым полям которого вольно текут воздушные реки, сплавляя в низовья полные дождя облака, подобно Евразии, не знает границ. И доктрина владычества в небе демонстрировала завидную состоятельность как в сравнении с западной талассократией, так и в споре с ориентальной концепцией земляного господства. Ведь небо покрывает и море, и материк, как Божья воля покрывает правых и неправых.
Китайские спутники в одночасье были выведены из строя магнитными ударами, в результате чего противник лишился навигации и космической связи. Попытки Пекина применить ракеты среднего радиуса действия принесли плачевный результат: все пуски были отслежены, а флогистоновые заряды с носителями перехвачены и уничтожены еще над китайской территорией. Зато русские карбоновые ракеты и бомбовые удары авиации достигли цели: были успешно поражены объекты в оперативной глубине, а кроме того, по свидетельствам китайских СМИ, Карамай, Урумчи, Фуцзинь, Хэган и Цицикар, по существу, остались теперь лишь метками на картах. В реальности они представляли собой мертвые руины – там не рыдали на пепелище осиротевшие дети и не рвали на голове волосы несчастные матери, поскольку гелевые, газовые и вакуумные бомбы не оставили шанса выжить ни тем, ни другим. Даже крысы не шныряли в горах щебня.
Однако Пекин не собирался уступать. Напротив, духи желтого генштаба предприняли контрудар в районе озера Ханка, где при поддержке речной флотилии китайцы высадили десант воинов звенящих мечей и продвинулись в глубь заповедного русского края по направлению к Спасску–Дальнему на тридцать километров. Сейчас эта ударная группа была остановлена и взята в кольцо, но все еще продолжала оказывать сопротивление и представляла известную угрозу.
Три дивизии сынов бури из секретного расположения в пустыне Алашан – дивизия имени Сунь У, отсекающего головы женщинам, дивизия имени Бай Ци, хоронящего врагов заживо, и дивизия имени Сун Биня, лишенного коленных чашечек, но разящего острой мыслью, – опасно вспоров фронт, точно брюшину зверю, вклинились между двумя сибирскими бригадами, проскользнули в их тылы и, захватив Баянхонгор, громили коммуникации, резали транспортные артерии и отвлекали силы с фронта, выкуривавшие регулярные части Поднебесной из разветвленной, многоярусной системы оборонительных нор.
Кроме того, оказалось, что китайские землячества в крупных городах Дальнего Востока, Сибири и европейской России уже давно имели план действий на случай военного конфликта. Как только первые бомбы разметали лёссы Поднебесной, от Владивостока до Пскова прогремели серии взрывов на железных дорогах, автомобильных и железнодорожных мостах, в аэропортах, на заводах и промышленных складах. В столице и губернских городах желтые боевики–мигранты организовали более сорока покушений (частью удавшихся) как на военных духов–начальников, так и на высоких гражданских духов. Попытки подрыва силовых установок на ряде крупных электростанций были предотвращены едва ли не в последний момент. Разумеется, службы имперской безопасности приложили все усилия для ликвидации формирований китайских боевиков (последние называли себя «звери Хуан–ди» – в память о тиграх и леопардах своего легендарного пращура, обративших в бегство воинов вероломного Чию), действующих в тылу державы, толком еще не ощутившей необратимой ввергнутости в горнило великой бойни. Были обезврежены сотни групп, найдены многочисленные тайники с оружием и взрывчаткой, инструкциями по организации и проведению диверсий, фальшивыми документами и деньгами. К настоящему времени все зоны компактного проживания китайцев уже подверглись зачистке, на городских улицах и в транспорте представители желтой расы подлежали поголовному досмотру, ведомство военной разведки организовало и уже практически заполнило дюжину контрольно–испытательных лагерей для подозрительных лиц, однако гарантий полного прекращения деятельности «зверей Хуан–ди» никто дать не мог.
Между тем русский флот, в первые два дня войны сокрушив семь из девяти китайских авианосцев торпедами–невидимками, пущенными с невидимок–субмарин, сконструированных секретными учеными «Рубина», блокировал порты Поднебесной на Желтом и Восточно–Китайском морях. Проливы Лаотешань и Бохай, как и вообще все судоходные лазейки между Порт–Артуром и Шаньдунским полуостровом, эсминцы кочевой империи наглухо перекрыли минными заграждениями, благодаря чему Ляодунский залив и Бохайвань превратились во внутренний китайский водоем, где к тому же шалили русские подлодки. Однако Южно–Китайское море все еще контролировалось флотом Поднебесной, пусть русские субмарины–невидимки и вели там успешную охоту как на военные корабли, так и на торговые суда под китайским флагом.
Дабы отвлечь огромную живую силу противника с северного направления, русская разведка рвала швы на пестром халате Срединной империи и подкидывала порох на тлеющие угли сепаратистских движений в Тибете и уйгурском Синьцзяне. Оружие, деньги, лесть и гарантии грядущей суверенности сыпались на них, как дождь на иссушенную степь, и та расцветала пунцовым маковым цветом, словно не ведая, что через срок цвет опадет, оставив на стеблях качаться лишь голые черные черепа. Тибет и прифронтовой Синьцзян всколыхнулись – западные провинции Поднебесной охватила дрожь.
Духи русского дипломатического ведомства, со своей стороны, напрягали все силы, дабы вовлечь в военные действия Вьетнам. И дело понемногу ладилось. Соблазну территориальных приобретений в Юньнане, Гуанси и Джуане, которые (приобретения) будут надлежащим порядком узаконены положениями международного права после капитуляции Поднебесной, противостоять было трудно. В этих областях издавна жили родственные вьетам племена, говорившие на схожем наречии, не требующем толмача, – панвьетнамским настроениям это обстоятельство уже не один десяток лет давало пищу. В признании этих приобретений Россия давала Ханою свои полные заверения. Помимо обещаний, в качестве аванса Россия прямо сейчас готова была де юре признать протекторат Вьетнама над Лаосом и Камбоджей, существующий де факто уже едва ли не четверть века. Усилия русской дипломатии на этом направлении имели известный успех еще и потому, что родовая память вьетов не могла простить китайцам обидный исторический сюжет – хань на протяжении последних тысячелетий то явно, то слегка смягчая форму, вели дела с вьетами, которых они называли юэ, не как с полноценными людьми, а, скорее, как с разновидностью домашней скотины. Так янки вели дела с самими китайцами в эпоху железнодорожного освоения очищенной от индейцев территории. Долг красен платежом – как не поддаться искушению реванша?
Корея держала угрюмый нейтралитет, с трудом переваривая последствия недавнего объединения, осуществленного на конфедеративной основе. Зато Япония, с одной стороны, злорадствуя по случаю возникших проблем у еще недавно столь успешного желтого соседа, с другой стороны, никак не могла сочувствовать России, некогда надругавшейся над ее самурайской спесью и до сих пор соскребавшей тралами крабов и черпавшей сетями сайру в ловчих угодьях Итурупа и Шикотана. Да и как не воспользоваться ситуацией, чтобы урвать свой кусок в драке двух гигантов, – это выглядело бы со стороны загребистых японских духов преступным небрежением. В конце концов, трагическое противоречие между масштабом островной территории и поголовьем населяющего ее народа по–прежнему требовало разрешения. В силу этих обстоятельств сердитые духи Японской империи во все горло протестовали против неограниченного использования русскими военными кораблями Корейского пролива безо всякого согласования с Токио. Одновременно под шумок Япония возрождала ВПК и вынашивала милитаристские планы. На островах Цусима были срочно заложены форты, где предполагалось установить крупнокалиберную береговую артиллерию и развернуть системы ПВО и ПРО – уже закупались через третьи страны зенитно–ракетные комплексы. В этом деле Токио открыто помогали британские специалисты по фортификации.
Война, как гигантская воронка, все сильнее засасывала в свой озаренный мрачным огнем зев народы и страны, срывая их с повседневной орбиты и швыряя в пекло. Мир разделился. Комитет безопасности все–таки вынес резолюцию, осуждающую оккупацию Монголии китайскими войсками, однако тут же Британия и Североамериканские Штаты попытались провести резолюцию, признающую военные действия России чрезмерными – превышающими разумную необходимость. Штука не прошла. Содружество наций раскололось на два непримиримых лагеря, тем самым поставив под сомнение само свое существование: Старый Свет за исключением Британии, Польши, Эстонии и Мальты, страны Ближнего Востока, а также Иран, Индия, Вьетнам и ряд стран Латинской Америки приняли сторону России; англосаксонские державы, Япония, Грузия, Катар и Пакистан вместе с упомянутыми Польшей, Эстонией и Мальтой стояли за Китай и, бряцая нервными угрозами, требовали отвода русских войск. Именно такой – ослабленный, со сбитой спесью – Китай был им угоден. Остальные государства, включая занявший особую позицию в Британском содружестве Австралийский Союз, от прямых оценок уклонялись. Поднебесная, бесспорно, выглядела во всей этой истории агрессором и разжигателем, но инвестиции китайского дракона в чужие экономики достигали несказанных размеров – стержневые духи и целые политические кланы многих стран были им куплены с потрохами. К тому же имелись и геополитические резоны: Австралийский Союз вынашивал планы по изменению расстановки мировых сил, дабы в будущем занять доминирующее положение в западном крыле Азиатско–Тихоокеанского региона. И в этих планах Россия виделась австралийским духам–стратегам скорее союзником, нежели недругом.
Перечню событий итог подвел Главный дух кочевой Русской империи. Он сказал: война отвратительна, но воистину велики та страна и тот народ, которые твердо исполняют как обязательства дружбы, так и обеты гнева, и он, Главный дух, не более чем гарант этой любви и этого воздаяния. Но и не менее. Он грозно обещал Поднебесной и тем, кто попытается оспорить право его страны на милость и возмездие, не только войну земли, воды, воздуха и огня, но и войну снов, которая продолжит терзать врага даже тогда, когда остальные битвы останутся в прошлом.
Такие новости сообщил нам вещий глас в аналитической программе, на которую Князь случайно наткнулся, манипулируя настройками. Удивительно, но в обстоятельствах масштабного военного столкновения ни Китай, ни кочевая Русская империя даже не пытались привести в действие свои ядерные жупелы. Это как нельзя лучше подтверждало правильность некогда провозглашенной Объединенным петербургским могуществом отмены ожидаемого конца света, который – по версии Брахмана – уже случился. Надо признать: жизнь человечества не удалась. Оно скользило задом по жирной грязи в бездну греха, и исправить это положение, как горбатого – могила, само собой, мог лишь конец света, но, подобно горбатому, отягощенный родовой порчей мир не спешил обрести исцеление. И тут наш жрец с описанием медленного взрыва, а не мгновенного стирания был, видимо, наиболее близок к истинной картине. По крайней мере такой, вытесненный из сознания полностью либо удаленный на периферию осмысления, финал был для человечества вполне приемлем.
Мы выезжали из Павловска, чистые после огненной мистерии внутри и снаружи, как вываренные с краниометрической целью черепа (не скажу про Мать–Ольху: досталось ли ей на женском отделении пару – не знаю), загруженные продуктами и с новой, незасвеченной связью. Когда после хорошей бани оказываешься на воздухе и легкий ветерок овевает твое лишенное веса тело, в эту минуту, не изменяя твоего сознания пошлой звездной пылью или небом в таблетках, Господь, да воссияет Его слава, показывает тебе, что такое рай. Эта мысль пришла мне в голову, пока я, обдуваемый нежным зефиром, брел от бани до машины.
Успешно проведенная операция по замене болталок вдохновляла нас на дальнейшие подвиги.
– Японцам бы помалкивать, – не откладывая работу над образом при помощи пудреницы и скрытого в ней зеркальца, подала голос с заднего сиденья розовая Мать–Ольха. – Мы им еще Лазо не простили.
Меня не оставляло ощущение, имеющее форму даже не догадки, а вложенного премудрым ангелом знания, что время, подобно низменному веществу, способно при определенных условиях изменять свойства и принимать разные агрегатные состояния. Наше, проживаемое стаей здесь и сейчас время, безусловно, имело плотность, но при этом оставалось невесомым, как туман, и не позволяло зависать угодившим в него и не приспособленным к парению в мгновениях предметам. А то, другое время, разлитое над землей, где шла война, было сгущено, так что одна и та же единица его измерения включала гораздо больше событий, нежели могло позволить себе наше парнόе время, очаровательно колышущееся при дуновении судьбы. Так замерзшая вода вмещает в себе больше воздуха, чем жидкая, отчего кочующая льдина не тонет.
– Чуднáя заварилась каша, – задумчиво изрек наш рулевой. – Неправильная. Что это за война? Она не отзывается горячим сполохом в душе, сердце не детонирует, и дух не воспаряет, как должен воспарять – гордо, грозно и тревожно. Это не та война, что затыкает дьяволу лживую пасть и возвращает людей на их путь. Она вся словно бы случайная – ходили бы лучше друг к другу в гости, уважая законы наших домов, пили бы живую воду с зеленым чаем, а не мочились друг у друга в гостиных… Победа в этой войне не принесет мира и покоя, поражение – желания собраться с силами и пересдать экзамен. Не война, а сплошное недоразумение, ошибка. Конечно, профилактика необходима, и утилизировать отслужившие свой срок боевые заряды как–то надо, но для смотра красоты полевой формы, точности наводки и изящества маневра не нужен такой масштаб – довольно было бы небольшой локальной стычки на мировых задворках. Скажем, где–нибудь в Палестине или на Гаити. Там достаточно места для рассыпанных в дыму шеренг и предписанного уставом героизма.
– Это он. – Брахман совершил короткое клюющее движение головой, которое я периферическим зрением отметил. – Это Желтый Зверь толкает мир в необратимое расчеловечивание. – Я повернулся, чтобы видеть Брахмана прямым взглядом, и невольно отметил, что за несколько дней, проведенных на свежем воздухе, он посмуглел и в целом стал выглядеть здоровее и мужественнее. – Он явился, и само его явление есть вызов, что следует приветствовать. Ведь мы, если припомнить старый разговор, получили счастливую возможность вызов этот принять и положить предел делу забвения. То есть торжество забвения отсрочить. Что делать рыцарю в королевстве, где перевелись великаны, оскорбляющие неучтивостью прекрасных дам? Нам повезло, преисподняя не поскупилась и выделила на нашу долю вполне приличное чудовище. Но если мы позволим себе сплоховать, если нам не хватит сил и духа для победы, мир целиком ухнет в котелок с этой неправильной кашей. В ней увязнут все, и тут уже держись: для Америки, выдавившей из себя по капле трансцендентального субъекта и строящей счастливое общество хуматонов, ни кочевая империя, ни Китай заветных спор для посева атомных грибов не пожалеют.
Жаль, что Нестор со своей Большой тетрадью катил за нами следом в машине Рыбака. Он бы не постеснялся и непременно задал уточняющий вопрос, который, каюсь, и мне помог бы прояснить туман пророчеств, изрекаемых Брахманом. Нет, я вполне понимал смысл послания, но… Я думаю, это не стыдно: признаться, что тебе недостает ума. Напротив, подобное признание недурно человека аттестует, возвышает его, отмечает, что ли, гордым клеймом личности. Мне вот ума недостает определенно. И не для того, чтобы глотать взахлеб скачущие по непереводимым терминам глаголы делёзигваттарий[1]. Для этого живой ум не очень–то и нужен. А вот хотя бы для того, чтобы, оставаясь частью мира человеков, все–таки воспарить над ним, как мошке над циклопическим червем, и увидеть волны дрожи, вблизи кажущиеся не более чем конвульсиями, перекаты кожных складок, все эти мышечные сокращения его огромного тела и постичь, куда же он, мир этот, ползет. Чтобы прозреть мир во всех его неясных сочленениях и понять, какое превращение он нам и самому себе готовит. Чтобы… Черт! Мне даже не хватает ума, чтобы толково сказать, для чего мне его не хватает.
– Хулим все и хулим, а чтоб и нам чего–нибудь у англосаксов не занять? – Мать–Ольха, обделенная вниманием, выпустила свое язвящее недовольство на прогулку, решив, должно быть, что вредно долго держать такого жильца взаперти. – Вон как они свои талантишки пестуют. А у нас для наших дарований вместо заботы и поощрения если не тупое равнодушие, то зависть, злоба да ушаты нечистот. В слоновью кожу надо обернуться, чтобы ступенька за ступенькой до признания дойти.
– Эта добродетель – забота о талантах соплеменников – отпускается только в комплекте, – заметил я. – Вместе с заносчивостью, то есть убежденностью в собственной исключительности, и необходимой в этом случае для внешнего коммуницирования двойной моралью.
– Да хоть бы и так. Ну а свобода выбора? – не унималась Мать–Ольха. – Она в каком комплекте отпускается? Почему мы, забывая о вольном духе и разнообразии жизни, из всех возможных вариантов постоянно предпочитаем выбирать между плохим и очень плохим, как между двумя упырями?
– Тебе не дает покоя твой общественный темперамент, – пришел мне на выручку Князь. Он смотрел вперед и, кажется, сам был уже там, впереди, на бегущей точке собственного взгляда. – Ты увлекаешься игрой теней, пытаешься принять ее всерьез и так–таки в итоге принимаешь. Но в глубине сердца сама не веришь в то, что говоришь. И правильно делаешь. Все это пламенное правдолюбство – не более чем риторика. Яркая, обжигающая, но риторика. Иначе сердце твое давно бы не стерпело и лопнуло от горя и гнева.
– Что значит игра теней? О чем ты говоришь? Это моя жизнь и жизнь тех, кто меня окружает. Ничего более реального на свете для меня не существует.
– Я тоже за свободу выбора. – Князь будто не замечал пульсирующего в голосе Матери–Ольхи критического заряда, вот–вот готового обернуться испепеляющей молнией. – Но я люблю Бога. И мне дорого то, что любит Он. Поэтому мой выбор – это выбор Господа. Согласен, такое положение вещей с подсказки черта легко можно интерпретировать как неспособность к выбору. Но таков наш дар. И он, в свою очередь, отпущен нам в комплекте с всемирной отзывчивостью души и ревностью к благополучию соседа.
Воздух в салоне машины заискрился, но гром не грянул. Не успел. Мы уже выезжали из Павловска – до перекрестка с магистралью оставалось метров двести.
– Стоп. – Брахман впечатал в брешь между мной и Князем вертикально поставленную ладонь.
Славившийся отменной реакцией Князь резко ушел на обочину, так что Рыбак проскочил мимо и затормозил уже впереди нас. Князь, я и едва не угодившая из–за лихого маневра носом в пудреницу Мать–Ольха выразительно посмотрели на Брахмана. Глаза его были закрыты, лицо как бы устремлено вперед и вверх, кадык под подернутым растительностью подбородком недвижим, дыхание мертво. Так длилось долго – кажется, я пару раз успел моргнуть.
– Нам не надо на прежнее место, – наконец сказал Брахман и открыл глаза. – Нам надо ехать прямо.
Впереди была трасса «Дон». За перекрестком, на котором, дабы возвратиться в Белогорье, к монастырской горе, нам следовало повернуть налево, второстепенная дорога уходила прямо, на Калач. Этот маршрут подробно мы не изучали, поэтому я на правах штурмана извлек из щели между моим сиденьем и тоннелем с рычагом коробки передач атлас и мы с Князем углубились в карту. Дорога на восток по существу была тупиковой: от Калача можно было идти либо на север, либо на юг, либо, немного проехав за Калач, опять же на север. Ни на какой иной столбовой хайвей там было не перескочить. Разве что через Урюпинск на шоссе Москва – Астрахань, но удобней было сделать это раньше, сразу за Воронежем…
– Ну… – Князь поднял раскрытый атлас так, чтобы туманная перспектива была видна Брахману. – И куда?
– Прямо. – Брахман на карту даже не взглянул. – Там лес. Там Желтый Зверь. Он рядом. Он нас ждет.
Выйдя из рыдвана навстречу подошедшему Рыбаку, договаривавшему какие–то слова в новую болталку (вспомнил номер деточки?), Князь, окатив товарища испепеляющим взглядом, положил атлас на капот и что–то некоторое время объяснял строптивому обормоту, водя пальцем по вздыбленному двумя волнами, бледно раскрашенному развороту с наброшенной на рисунок крупноячеистой паутинкой. Рыбак по привычке балагурил, бранился и несдержанно жестикулировал.
Нынешний день выдался длинным. Очень длинным. Подробно описывать его финал не буду – так, пара штрихов. В нескольких километрах от трассы, за мостом через едва заметный под ним ручеек, свернули налево, к Елизаветовке, ибо в ту сторону устремилась рука Брахмана. За поселком расстилалась степь, частично распаханная под сельскохозяйственные нужды, частично пребывавшая в первозданной дикости. По левую руку кое–где виднелись овраги и островки деревьев, по правую – покатые балки с клочками кустарника. Все в машине молчали, стараясь не мешать Брахману, подвисшему в состоянии приема над тертым кожаным сиденьем, вести нас по эфирному чутью к цели.
Когда въехали в Воронцовку, Князь, щурясь на низкое солнце, объявил, что пора искать место для лагеря.
Пока колесили по оплетавшим Воронцовку проселкам в поисках подобающего клочка пространства, видели двух лис и одного стоящего у норы байбака, гневно освиставшего наши тарахтелки. Речка Осередь, изображенная на карте довольно привлекательно, в действительности оказалась жалким ручьем с мутной водой и заросшими камышом берегами. По соседству с приглянувшимся было прудом обнаружился огороженный жердяным забором скотий выгон, откуда несло как из хлева (реплика Рыбака: «Как скверно пахнет ваш свежий воздух»). В итоге встали в голой степи, на холме, за полосой молодой древесной поросли, окаймлявшей идущую по склону холма полевую дорогу. И только уже возведя палатки, отпущенные подслеповатой нуждой торопливого обустройства, увидели на темном северном горизонте щетинящийся лес – огромный, мрачный, источающий из гущи грубого меха желтовато–белесый туман.
Не знаю почему, но вид этот растревожил нас. Поэтому после молчаливого ужина на нежданно поднявшемся ветру (для ободрения и привлечения удачи пустили в ход живую воду), прежде чем расползтись по палаткам, мы сговорились о порядке караула.
Без свидетеля
Дерево стояло тут издавна, и не было в соседстве великана, способного поведать, что здесь творилось прежде, до того как выпустило дерево свой первый лист. Оно само было великаном – за стволом его мог спрятаться олень, а в кроне без следа растворялся любой птичий табор. Оно было выше всех собратьев в округе, помнило то, что иные считали преданием, и тенью своей держало в страхе и смирении потомков, желавших вознестись на кормящей его корни земле. Сотни лет оно пробуждалось среди набухших водой мартовских снегов, рождало лист, бушевало зеленью и кормило лесное зверье желудями, сотни зим стояло в тяжелой дреме и заледенелый сок рвал его тело, оставляя в память о холодном сне влажную сочащуюся рану. Счет жизни его был велик, память его росла кольцами, число их не ведало и само древо.
Там, в кольцах, хранились воспоминания, словно письмена в свитке, словно пестрые бутоны в рулоне ситца. Иногда они проступали, расплывались на скрытых в глубине ствола волокнах, точно цветные чернила на промокашке, и дерево вновь проживало былое: косулю драла волчья стая, Яга летела в ступе сквозь пущу, куница давила мышь, медведь, помечая хозяйство, когтил над мохнатой головой кору, накалывал леший про запас грибы на сучья и откликался на лесные шорохи эхом, прыгала на плечи охотнику, топчущему тирлич–траву, желтая рысь, ломали ноги кони степняков в волчьих ямах лесного народа, клыкастый секач, ощетинив холку, загонял на клен росомаху, играли лисята на солнечной плешке, сшибались рогами в поединке олени, срывался с ветки в бесшумный ночной полет за мышью красноглазый филин, стонали под топором на лесной окраине братья–исполины…
Когда–то лес шумел здесь без конца и края. Потом – то ли посек человек, то ли выросло дерево, и стал ему виден предел родного простора, – сдавила лес степь, очертила границы, в чаще пробили просеки люди. Но и в положенном пределе лес оставался велик, прекрасен и силен. Сюда, в глушь, где вознесло к небу крону дерево, редко заходил человек: крутосклонные, сумрачные, до дна заросшие овраги преграждали путь колесу, давая ход только пешему. Зверье тут обретало бестревожный дом: охотник промышлял в этих дебрях нечасто, лесоруб, выбирая жертву вдоль просек, не совался вовсе. Потому не знало дерево ужаса, кроме ужаса перед всепожирающим огнем, да и тот шел весной или в засуху из степи травопалом и губил лес на кромке.
Однажды, лет двадцать назад, стал наведываться сюда помощник лесника, уставший от давильни человечьего общежития; являлся, кидал ветровку на землю, садился на нее, приминал сныть и копытень и, источая кислый дух, какой испускает иной раз пенящийся сок в трещине коры, сам себе рассказывал сказки. Так на ветру скрипят сцепившиеся сучья – никому. Он был затейлив, этот свистун, хотя жизнь его не в пример словам была простой и подчинялась извечному обороту времен, как жизнь ежа, барсука или белки. Раньше он где–то учился, мечтал, строил планы на будущее, тянулся в круговорот тщеты, но потом сбежал из города, оформился в лесничество, и дни его обрели ясность. Сначала дерево просто слушало гостя. Потом частями стало отпечатывать его образ и речь в растущем кольце. И постепенно сложилась история – таинственная история человека, рассказывающего невеселые сказки. Целиком ее, историю, не получалось разгадать, и образы ее нельзя было передать на медленном наречии деревьев, не ведавших мудреного устройства человечьего житья, но на языке людей сказки его рассказывались так. Когда–то, давным–давно, слоны и люди были одним народом и вместе ловили рыбу. Поэтому и по сей день слон больше других зверей похож на человека: он злопамятен и подвержен приступам ярости. Или так. Случилось однажды то, чему не следовало случаться. А раз такое дело вышло, известно: путного не жди. Человек еле спасся – он был не нужен матери, но та пропустила срок для аборта из–за пьянства и распутства. Он не должен был родиться, но родился, и ничего удивительного, что при таких обстоятельствах жизнь его получилась словно бы загробной. Пребывание в утробе обернулось для него сущим адом, поэтому страшный быт, который окружил его после рождения, он воспринимал вполне нормально: ведь настоящее его являлось смертью. Так длилось долго – годы и годы. И наконец настало время, когда его прижизненная смерть оборвалась. Поскольку он существовал так, как будто и не существовал вовсе, то его похороны явились исправлением изначальной ошибки. Чтобы окончательно стереть следы его прозябания, в могилу ему положили все, что он имел на этом свете – собственные мемуары. Но люди устроены таким макаром, что способны испортить не только жизнь, но и смерть. Агенты модного издательства ночью откопали рукопись. Одна только история ее происхождения вызвала ажиотажный спрос на книгу и обеспечила ее последующую экранизацию…
Для дерева это была чужая сказка, просто звук – так можно слушать песню на мертвом языке, где голос – не более чем дуда, легко и точно выводящая свое ля–ля. Пусть надутое весельем, пусть налитое тоской, но определенно лишенное смысла.
Потом помощник лесника пропал – то ли снова начал строить планы, то ли соплеменники окончательно испортили его жизнь, чтобы следом испортить и смерть. Дерево вспоминало о нем редко. Оно не понимало мглы, переполнявшей человеческое существование, потому что всем естеством своим тянулось к свету. И само было угодно небу, дарующему свет и все, что было в его власти, помимо света: солнце окатывало его знойным золотом бытия, ветер звенел над ним и щекотал изнанку листьев, брызгал на него весенний дождь, накидывала прохладу звездная ночь, омывал до корней августовский ливень и земля отдавала ему дары небес, которые вливались в его соки и наполняли знанием земного покоя и земных тревог. Даже снег, обсыпáвший зимой черные ветви, был заботой неба о нем и его сне.
Да, до сего дня дерево не знало ужаса. Но теперь ужас лежал, свернувшись в чешуйчатый клубок, у дерева в корнях. В кольцах памяти, как ни взывал к ним великан, не находилось знаков, способных помочь ему распознать в этой глыбе опасность, связать образ с уже однажды явленной угрозой, – нет, это создание порождало ужас, не нуждавшийся в оценке опыта. Ужас был присущ ему изначально, как воде от рода присуще свойство быть мокрой. Как грому – голос и дрожь отдачи. Если гром утратит голос свой, что останется? И это откровение само по себе пугало так, что отступали прочь все ранее изведанные страхи.
Зверь тяжело ворочался, свиваясь в ком, на ночной земле. Дерево, воздев в звездное небо ветви с яркими молодыми листьями, чей глянец на солнце еще отдавал младенческой желтизной, трепетало. Воздух был недвижим. Птицы в округе молчали. Туман сочился из сырой земли. В лунном свете на седой от росы траве темнели тропы куропаток. Зверь вздыхал и грузно переваливался с боку на бок. Дерево бил озноб.