III
Армия перемирия
Я всегда искал подходящий порядок в человеческих делах, так же как всегда нуждался в некоей упорядоченности своего жилища и украшении своего существования.
Армия — тоже порядок и, вопреки принятому мнению, вовсе не такой тупой. Подготовка к такому исключительному событию, как битва, требует каждодневных и очень методичных военных упражнений. Я не скрываю, что люблю армию — ее кадры, иерархию, традиции. Если бы Франция в 1940 году стала победительницей, я постарался бы продолжить карьеру военного.
Армия, названная «армией перемирия», была маленькой, без мощных средств, без обещания больших подвигов. Она была здесь, чтобы оправдать существование так называемого Французского государства. И в некоторой степени она позволяла уйти в себя, до лучших времен.
Второй гусарский полк, в который я был зачислен, был один из самых старых и самых знаменитых полков французской кавалерии — гусары Шамборана. Тут не представлялись «кавалерист такой-то», но «Шамборан такой-то». И полковник во время торжественного построения, устроенного для раздачи крестов, не преминул напомнить, что гусары Шамборана некогда доходили до Берлина. «До Берлина», — повторил он с нажимом, чтобы придать своим словам особую значимость. Каждый утешается, как может.
Нас там было человек двадцать аспирантов, которым некем было командовать и чьим единственным занятием была верховая езда.
Тарб — коневодческий край. Тут разводят лучшие породы, англо-арабов например: это лошадь среднего роста, изящная, ловкая, умная и благородного нрава. Единственный ее недостаток в том, что она «на глазу», то есть слишком впечатлительна и легко пугается, внезапно шарахаясь в сторону или становясь на дыбы из-за листка бумаги, который шевелится на дороге, или птицы, вспорхнувшей из живой изгороди. Но до чего же она приятна и как старается вам угодить!
За исключением арабо-бербера, которого мне подарил король Марокко Хасан II, у меня не было более привлекательных лошадей, чем англо-арабы.
Благодаря своим зеленым волнистым просторам, мягким лугам, склонам, ручейкам, которые приходилось преодолевать, Тарб идеален для конных прогулок.
Возглавлял наши тренировочные поездки старый капитан лет пятидесяти, во время боевых действий не покидавший гарнизона. У него было две пары сапог — одна, служившая ему лет пятнадцать, другая — десять, — и он бранил своего ординарца, когда тот ошибался: «Идиот, я же тебе сказал новые!» Он приезжал в расположение части в легкой тележке, запряженной караковой лошадкой, и никогда не носил перчаток, ни зимой ни летом, отчего его пальцы были красными и заскорузлыми, как переваренные сосиски.
Ему доставляло удовольствие увлечь нас галопом через сельскую местность, заставляя перескакивать через bull-finch — длинные насыпи с кустами, разделявшие луга. Насыпи, вопреки их названию, — отнюдь не легкое препятствие; это высокая и густая живая изгородь; нередко перед ней или за ней проходит канава. И таким образом, приходится прыгать через этот подрост, опустив голову. В результате лошадь раньше наездника видит, что находится по ту сторону. Случалось так, что для наездников пару раз дело кончалось в госпитале.
Я понял, что надежнее всего как можно ближе держаться к капитану или даже ехать рядом с ним. И вот однажды, когда моя лошадь споткнулась, я услышал, как капитан воскликнул: «Кляча, а не кобыла!» Я мог бы тогда ответить, поскольку вел подсчет: «Знаете, сколько раз мы прыгали, господин капитан? Шестьдесят четыре!»
Я сохранил хорошее воспоминание о Тарбе, а также о квартире, которую снимал в старом саду.
Увольнительные позволяли хоть ненадолго сбежать от казарменной жизни. Одну из них я провел в Монпелье, где нанес визит Луи Жилле — другу семьи моей жены, который переехал в Монпелье со своими близкими. Крупный специалист в области истории искусства и член Французской Академии с 1935 года, стало быть, совсем молодой, Луи Жилле был учеником Рене Думика, на дочери которого и женился, тем самым привязав себя к потомству Эредиа. Его знания были всеобъемлющими, охватывая историю искусства не только Франции, но и Германии, Англии, Фландрии. Он царил над всеми эпохами, живописными и литературными: от примитивистов до Ватто и от святого Франциска Ассизского до Джеймса Джойса, включая Данте и Шекспира. Он умел заворожить слушателей содержательной беседой, а еще привычкой говорить, запрокинув голову, отчего борода задиралась вверх и видны были только белки глаз… Ему оставалось жить всего три года.
Во время еще одной увольнительной я попал в Аржеле, к Пропперам, банкирам еврейско-австрийского происхождения, типа Ротшильдов, которые тоже были вхожи к Буленвийе.
Именно здесь я встретил ту женщину, о которой уже говорил и которая оставила у меня до конца жизни упорное ощущение тайны. Как ее звали: Лулу Валабрег или Лулу Лагардель? Возможно, она последовательно носила оба этих имени. Довольно высокая, можно сказать, роскошная женщина; тогда она была одета в бежевое джерси. Прекрасные сорок лет! Она сообщила мне, что была влюблена в Лазаря Кесселя, Сибера, моего биологического отца, и практически обручена с ним. Предполагаю, что именно она сменила мою мать в последние недели его слишком короткой жизни.
Лулу не скрывала, насколько взволнована знакомством со мной; она словно накладывала на мое лицо черты человека, умершего практически в моем возрасте, но все еще не забытого. В ее голосе проскальзывали интонации, говорившие о разбитых мечтах, и каждая их частица блестела, словно осколки зеркала.
Мы совершали долгие прогулки вдвоем. Никогда еще я не шагал рядом с женщиной столь созвучной поступью: мы шли рядом, но не касались друг друга. И будто некая волна пробегала между нами, которая и сегодня, спустя столько лет, воспринимается мной как тень несостоявшейся любви.
В середине ноября меня перевели в Ним. Командир нашего эскадрона, майор де Турнемир, дал прощальный ужин. Мой командир — альтер эго знаменитого Анри де Бурназеля, которому он уступил лишь в одном: не был убит в красном мундире спаги, когда шел в атаку с саблей наголо где-нибудь в Рифе или Тафиале. Элегантный, гибкий и подвижный, Турнемир удивлял нас своим веселым, можно даже сказать смешливым, характером, что отличало его от других старших офицеров. Так, ему нравилось, выходя из комнаты, гасить свет, нажимая на кнопку выключателя носком сапога.
Перейдя из Тарба в Ним, я из гусара превратился в егеря и был назначен командиром взвода. В 5-м егерском полку также хранили обычаи кавалерии прошлого. Там обозначали подразделения не по номерам: «первый, второй эскадрон…» — а по имени их командира: «эскадрон господина де Роша», «эскадрон господина дʼОтфея», «взвод господина Дрюона»…
Он был не слишком блестящим, мой взвод. Помощник, старший унтер-офицер, корсиканец маленького роста, но с огромными ножищами, рапортуя, ритуально объявлял мне:
— Один человек в госпитале, три в санчасти, три в увольнении… Господин лейтенант, этот взвод катится к смерти.
На что я столь же ритуально отвечал:
— Поскорей бы уж…
В Ниме я завязал дружбу с двумя выжившими в битве при Сомюре: отважными лейтенантами Габриелем де Гальбером и Юбером де Ла Лансом, которые были неразлучны и только что покинули госпиталь после выздоровления. Оба отличались великолепной внешностью.
Гальбер всегда был образцом офицера. До начала боевых действий он благодаря своему имени, красоте и возвышенности чувств удостоился прозвища Архангел. Его подвиг во время боя вошел в легенду. Видя, как приближаются три вражеских танка, он дал команду курсантам, находившимся у него в подчинении, залечь. И в одиночку, с револьвером в руке, бросился на дорогу, вскочил на первый танк и, стреляя в прицельные щели, нейтрализовал его экипаж, затем под пулеметным огнем подбежал ко второму танку и сделал то же самое, но был ранен снарядом, выпущенным из орудия третьего танка. Осколок снаряда прошел всего в нескольких миллиметрах от сердца. С тех пор Гальбера называли Баярдом, не зная, что кто-то из его предков, прославившихся ратными подвигами, был одним из латников этого знаменитого рыцаря.
Что касается Юбера де Ла Ланса, командовавшего обороной моста Монсоро (да, той самой дамы Александра Дюма), то ему во время боя перебило пулей артерию на руке. Он наложил себе жгут и, продолжая командовать, попросил одного из своих людей каждые полтора часа ослаблять жгут, «чтобы выпускать кровь» и избежать гангрены.
Впоследствии Гальбер занимал самые высокие посты: он был начальником Сомюрской школы и закончил карьеру армейским генералом, великолепным комендантом Дворца инвалидов. Он был и остается одним из тех, кем я больше всего восхищался всю свою жизнь.
Ла Ланс, командовавший школой как заместитель, в конце концов тоже получил генеральское звание и угас в своей родной Лотарингии.
Однако мало кто из знакомых мне парижан решились искать прибежища в этих краях, да и жизнь в Ниме была суровее, чем в Тарбе.
Я навсегда приобрел стойкое отвращение к бриджу из-за одного майора, который со всей страстью отдавался этой игре и практически каждый вечер привлекал меня в качестве четвертого. Когда я не был его партнером — это еще куда ни шло; но положение становилось невыносимым, когда я оказывался его визави. Чего мне тогда только не приходилось выслушивать!
— Мой бедный друг, при таких никудышных способностях не играют в бридж!
— Это именно то, чего я желаю, господин майор.
Увы, на следующий день все повторялось сначала.
Я компенсировал монотонность существования, наслаждаясь Нимом — самым римским из городов Франции, — от которого невозможно устать. Века здесь наслоились один на другой, не стерев Augusta Nemausus. Башня Мань напоминает о его былых стенах, а ворота Цезаря — об имперском величии. Прекрасные Фонтанные сады здесь разбиты вокруг храма и фонтана Дианы. С арен Нима еще доносятся возгласы двадцати четырех тысяч зрителей, которые их заполняли. А Квадратный дом является образцом совершенства.
Не это ли купание в античности вновь усадило меня за работу над трагедией «Мегарей»? Зима была холодной, день кончался рано, а обязанности были не слишком обременительными. Я жил в комнате с беленными известью стенами, напротив арены, арки которой вырисовывались перед моим окном. Пьеса была закончена незадолго до конца февраля 1941 года. У моего труда не было возраста; мне было с равным успехом и две тысячи лет, и двадцать. Через три дня меня демобилизовали.
Так одновременно закончились и мое первое литературное произведение, и моя военная жизнь.