Глава 13
— Доброе утро. Мистер Дэниел Уэйр? Я вгляделся в голубоватый экран. Двое.
Молодые, чисто выбритые. Плащи, костюмы, галстуки.
— Да, — сказал я.
Тот, что говорил, продемонстрировал камере маленькую пластиковую книжечку.
— Я детектив констебль Джордан, это детектив констебль Макиннес. Не могли бы мы немного поговорить с вами?
Думаю, молчал я не больше секунды. Затем сказал «конечно» и впустил их. Я подумал, что это что-нибудь насчет клуба «У Монти» и разбитого аквариума. Что там могло случиться? Еще одна смерть? Еще одна случайная катастрофа? Может, у одного из вышибал оказался не по профессии хрупкий череп? Или кто-нибудь скопытился из-за кровяного сгустка, закупорившего сосуд в мозге? А вдруг треснутое стекло неожиданно развалилось и раздавило — либо разрубило пополам — какого-нибудь ремонтника? Я был готов допустить любые, даже самые экзотичные варианты.
Начало ночи я провел в спальне на полу, туго свернувшись калачиком и зябко подрагивая, а затем поднялся в верхнюю, совсем пустую комнату колокольни и немного там посидел, глядя на город. Спать совершенно не хотелось. Чтобы хоть как-то отвлечься от размышлений о Дейви, Кристине и своей собственной нескладной, Иониной , жизни, я спустился в крипту и попробовал заняться музыкой, но вскоре бросил это дело и пошел слоняться по темному уснувшему городу. Спать как не хотелось, так и не хотелось, плакать — тоже; мало-помалу во мне окрепло убеждение, что выбора у меня фактически нет, что две эти смерти лежат на моей, и только на моей, совести и что если Бог все-таки есть, то он самый настоящий садист — или ему просто все по фигу. А если его нет, то хитросплетения причин и следствий вкупе с этой штукой, которую мы величаем «судьбой», явно пытаются что-то такое мне сказать.
В конце концов я устал, продрог и вернулся в церквуху с твердым, свежепринятым решением, что жить мне больше не хочется. Я взобрался на верхушку своей святотатственной колокольни, взглянул сверху на мостовую и понял, что таким способом я не смогу.
А каким еще? Ядов у меня никаких не было, разве что марксистское бухло. Выпить пару бутылок водки? Но мой желудок всегда надежно защищал меня от крайностей алкогольного отравления; действуя на манер предохранительного клапана, он своевременно сбрасывал зловредную жидкость, не позволяя ей причинить мне серьезный ущерб, так что этот яд был не для меня — в смысле как яд.
Я лег в постель. Сон все не шел и не шел, слезы тоже. Я включил приемник в надежде послушать живой человеческий голос.
Помехи, белый шум.
Он наполнил темную спальню, наполнил меня, я вяло подумал, что он поможет мне уснуть, но он не помог. Громкий, без смысла и содержания, звук омывал меня и подхватывал, и я отдался его непредсказуемому течению, смирился и закрыл глаза.
Теперь я знал, что я с собою сделаю.
Я слушал и слушал и выключил приемник только тогда, когда на восточный край затянутого облаками неба начал выползать стылый, бесцветный рассвет.
Я пришел к девяти в «Олбани» и позавтракал с Риком Тамбером. Мы поговорили. Я сказал, что подумаю насчет возвращения. Он был рад. Судя по всему, ему казалось, что я уже оправился после вчерашнего потрясения, смирился со смертью Кристины, и это тоже его радовало. Он не знал, что я придумал эту штуку.
Он расплатился по счету и поехал в аэропорт, чтобы поймать челнок до Лондона. Я побрел сквозь редкий, подсвеченный солнцем снегопад к собору Св.Джута. Через полчаса ко мне заявились полицейские.
Томми сидел в каталажке; они пришли на квартиру его родителей, чтобы порасспросить его насчет кражи некоторого количества банок со взбитыми сливками; он оскорбил сотрудников полиции действием и оказал сопротивление при аресте.
Детектив констебль Джордан снял с меня показания. Я показал, что я не знал, что эти банки ворованные, и что я разрешил Томми вынюхать из них газ; я надеялся, что это соответствует показаниям самого Томми, но не был в том уверен. Д.К.Джордан не исключал, что против меня тоже будут выдвинуты обвинения. Они, полиция, будут поддерживать со мною контакт.
Живи я в обычном доме, они бы непременно устроили обыск на предмет наркотиков, но сделать это в соборе Св.Джута было несколько затруднительно.
— Вы используете это здание в качестве склада? — спросил Джордан, обводя глазами нагромождение ящиков, контейнеров и разнообразной техники.
— В общем-то нет, — сказал я. — Это мой дом.
Лицо полицейского выражало крайнее сомнение.
— Я занимался музыкальным бизнесом, — пояснил я. — Кроме всего прочего, наша записывающая компания продавала пластинки коммунистическому блоку, а они там очень не любят расставаться с твердой валютой, предпочитают бартер. Все это хозяйство — это то, что мы не сумели здесь продать. — Детективы переглянулись. — Если хотите проверить, свяжитесь с моим адвокатом, фирма «Макрей, Фитч и Уоррен», у них есть все необходимые накладные и таможенная документация.
Полицейские бегло осмотрели помещение — мечтая, по всей видимости, чтобы наваленные там товары оказались в действительности крадеными, — и ушли, ограничив свою добычу все той же тележкой с вынюханными банками взбитых сливок.
Я проводил их до двери, надел свою шинель, выключил нагреватель, газ и электричество, постоял немного посреди клироса, безуспешно пытаясь высмотреть или хотя бы услышать голубя, а затем покинул церковь через выходящую на Элмбанк-стрит дверь в полной уверенности, что никогда не вернусь.
Потому что Кристину убил тоже я. С этими моими шибко умными, дурацкими, богохульственными идеями. Приколоться, видите ли, захотелось, верующих поддразнить.
Подобно всем себе подобным, история эта уходит корнями в далекое прошлое, в один из бессчетных случаев, когда ты ничуть не сомневался, что делаешь то, что надо, принял абсолютно верное решение, однако в твоих решениях, высказываниях и поступках незримо присутствовала какая-то вроде бы мелочь, за которую придется потом платить, и очень дорого; некая ложная, но притом весьма действенная идея, способная, будто раковая клетка, множиться, разрастаться, заполнять все вокруг. Убивать.
Американские фундаменталисты, напустившиеся на нас после моего злосчастного интервью, произвели на меня весьма сильное впечатление; взращенный и воспитанный в тепличных британских условиях, я был искренне изумлен, что подобные люди все еще существуют, и до крайности возмущен, что их ископаемые взгляды просачиваются в школы и учебники, влияют на жизнь. И вот однажды, когда я был с Кристиной, мое возмущение выплеснулось наружу и породило ту самую злокачественную клетку.
Было это, сколько помнится, в год от Рождества Христова одна тысяча девятьсот семьдесят восьмой; мы лежали на кровати в одной из огромных, холодных как склеп комнат Морасбега. Я купил это поместье годом ранее, в приступе стяжательского энтузиазма и во власти своей дурацкой идеи стать шотландским помещиком (острова у меня еще не было, его я купил позднее).
Мы тогда только что вернулись из двухнедельной развлекательной поездки по Маллу, Скаю и Гебридам . Вела машину, конечно же, Кристина. В конце поездки, когда мы были на Льюисе, неожиданно оказалось, что паромы по воскресеньям не ходят, и мы проторчали в Сторновее лишний день, ковыряли в носу и смотрели, как порядочные люди идут в церковь. Воспоминание об этом эпизоде перевело нашу с Кристиной беседу на религию вообще и христианских фундаменталистов, которые окрысились на нас в Штатах, в частности.
— А знаешь, что бы нам стоило сделать? — спросил я, садясь на кровати и беря с тумбочки бинокль.
— Что? — Кристина перекатилась на бок и подперла голову безукоризненно загорелой рукой (вторая неделя подряд на островах выдалась очень солнечной).
Спальня располагалась на втором этаже, а наша кровать стояла прямо в огромном, роскошном, но жутко выхолаживавшем помещение фонаре с видом на бескрайнее болото, поросшее кое-где вереском, и клочок поблескивающего вдали моря. Я подкрутил колесико бинокля, пытаясь высмотреть кого-нибудь из тех оленей.
— Мы должны по-настоящему достать этих троглодитов; я в смысле, что они вот все кричат, что мы пытаемся развратить молодежь, поминаем имя Господа всуе, и вся такая срань, ну так мы просто обязаны нарочно придумать что-нибудь такое, от чего они вообще вырубятся.
— А что, если назвать наш следующий альбом «В рот имел я Бога»? — предложила Кристина.
— Нет, — поморщился я. — Слишком тонко. Не забывай, что тут мы имеем дело с самыми махровыми «реднеками» .
— У-гу, — согласилась Кристина и почесала меня по густо поросшему шерстью хребту; я продолжал осматривать открытые всем ветрам просторы Арднамерхана.
— Римейк распятия, — придумал я и прищурился, когда в поле зрения бинокля попало пылающее серебро моря. — Но только с негром в главной роли.
— Слишком картинно, да к тому же… Черного мужика прибивают гвоздями к кресту, это ж может им и понравиться.
— Хмм. Да, в общем-то да.
На юго-западе в яростном блеске моря дрожали и переливались далекие силуэты дюн, волнующаяся под ветром трава; какая-то смутная тень показалась мне похожей на оленя, но пока я наводил бинокль на фокус, она исчезла.
Я вспомнил, как неделю назад мы с Кристиной сидели на пустынном берегу Айоны, глядя на закат, на атлантические валы, разбивающиеся о скалы длинными полосами пены и брызг. Наше внимание привлекло какое-то пятнышко в воде, и не успели мы решить, действительно ли это тюлень, как вдруг увидели все его крепкое узкое тело, вертикально повисшее на фоне зеленой, круто вздыбившейся волны.
— Вот оно, — сказал я, опуская бинокль.
— Что?
— Твое имя.
— Кристина? Кристина Брайс?
— Часть его. Часть от «Кристина». Кристина недоуменно вскинула брови.
— Откинь «и», «эн», «а», — объяснил я. — Что останется? «Крист» .
— У тебя часто бывают такие идеи?
— Вот это мы и обыграем, мы приколотим к кресту тебя ! Прямо на сцене!
— Благодарствую, — поклонилась Кристина.
— Вот как это будет, — не унимался я. — Мы положим тебя на огромную гитару, на ее гриф, там будет вроде как крестовина… нет, это будут две обычные гитары, образующие перекладину креста. Да, точно! Ты ложишься на нее в темноте, а потом тебя поднимают вертикально, и вспыхивает свет, и ты словно висишь на кресте, распятая, а потом ты спрыгиваешь вниз, берешь одну из этих, из перекладины, гитар и начинаешь первую песню.
Кристина скептически фыркнула, легла на спину, заложила руки за голову и некоторое время изучала высокий, темно-серый потолок.
— Да, — согласилась она в конце концов, — отдельные люди могут и возмутиться. И все же это слишком умственно.
— Ну уж не знаю. Зрительные образы запоминаются. Эта штука должна сработать. Я бы и вправду предложил ее использовать, только ведь нас линчуют.
Я лег рядом с Кристиной и обнял ее гибкое, медового цвета, тело.
— Меня-то уж, — Кристина выгнулась мне навстречу, — тогда точно линчуют.
— Оно конечно, — рассмеялся я, — только не сейчас же, верно? Лучше когда-нибудь потом.
— Нет, сейчас. — Кристина обняла меня за шею; ее волосы разметались по подушке, как золото по снегу, и я невольно вспомнил: «Suzanne takes you down…» — а потом поцеловал ее и больше ни о чем не думал.
Четырьмя годами позднее она связалась со мной и спросила, не против ли я, чтобы она использовала эту идею, она как раз формировала собственную группу LaRif и параллельно обдумывала будущее сценическое шоу. Я сказал ей, да за ради бога. Нужно было предупредить ее, сказать, чтобы она поосторожнее, чтобы подумала хорошенько, что идея, в общем-то, глупая, это я тогда в шутку, но я ничего такого не сделал. Я раздувался от гордости, я думал, как же это здорово оказывать такое влияние, что даже самые бросовые твои идеи приносят в конце концов богатые плоды. И еще ликовал, представляя себе, в какую ярость приведет эта хохма людей, глубоко мною презираемых.
После смерти Дейви прошло уже целых два года; большую часть этого времени я практически бездельничал, а полгода назад снова начал работать над своим первым и единственным сольным альбомом. Мне и в голову не пришло, что задуманное Кристиной шоу может представлять для нее вполне реальную опасность. Должно было прийти, но не пришло, скорее всего — потому, что смерть Дейви была еще слишком свежа в моей памяти и я просто не хотел думать о чем-либо подобном. Одним словом, я не предостерег Кристину, а скорее, наоборот, подтолкнул.
Реакцию нетрудно себе представить. Мгновенная, колоссальная известность, а заодно — яростное, с пеной на губах, поношение со стороны «морального большинства» и зажравшихся телевизионных проповедников; некоторые южные штаты вообще запрещали Кристине выступать, другие разрешали при обязательном условии, что эта фишка с гитарным распятием будет выкинута из программы. Не говоря уж, конечно, об угрозах.
Ну и кто же тут виновник?
Да чего там, к хренам, разбираться, если я уже точно решил, что покончу с собой.
Господи, ну а как бы еще могло быть? Я был обременен, связан этим огромным, несуразным телом и лицом, с каким только в цирке и выступать, я родился бедным, нескладным и то ли слишком совестливым, то ли слишком слабым, чтобы стать бизнесменом или удачливым жуликом, а потому было бы вполне простительно, если бы я сдался и принял заранее уготованную мне роль местного пугала: кушай кашу, а то я отдам тебя этому дяде; я мог бы прилежно вкалывать на добропорядочной работе без всякой надежды достигнуть чего бы то ни было, но зато всегда был бы надежной опорой для моих друзей, которые называли бы меня «Длинный»; я привык бы не обижаться, когда меня спрашивают, какая там наверху погода или от какого собора ты отвалился, и, может быть, я нашел бы девушку, которая полюбила бы меня и которую смог бы полюбить я, или не смог бы, и стал бы отцом множества маленьких, уродливых детей; все это я мог бы — но не стал.
Я попытался сделать что-нибудь более яркое, более заметное, и довольно долго мне казалось, что у меня все отлично получается. Упорная работа и милость судьбы помогли мне превратиться из уродливого ничто в некрасивого рок-идола, я заработал много денег, я посмотрел на мир; то, что я делал, нравилось людям, забавляло их, иногда — шокировало. Я мог создавать хорошие вещи, я мог стать чем-то значительным, победить унылую неизбежность предначертанной мне судьбы. Пусть даже я не мог стать красивым — я мог порождать красоту.
Но каждый раз, когда мне начинало казаться, что все это надежно доказано, случалось нечто непредвиденное, и я оставался на пепелище в окружении мертвых, сломанных надежд; ошеломленный и недоумевающий, я глядел на очередное доказательство своей заразной, летальной нескладности. Призрак на пиру, ангел смерти и разрушения, вот что я такое. Вечный неудачник, меченный своей жуткой внешностью, подобно какому-нибудь ядовитому насекомому, чья яркая, бросающаяся в глаза окраска говорит потенциальным хищникам, что с этой тварью лучше не связываться. Я смошенничал, я проигнорировал громко и ясно выраженную волю природы, я сам создал себе везение и — сам того не подозревая — переложил свое гибельное невезение на других.
Я добрался пешком до Большой Западной дороги и сел там на автобус, идущий в Олд-Килпатрик. По какой-то не совсем ясной причине я должен был идти пешком либо ловить автобусы и попутки; я напрочь отвергал поезда и такси, я хотел начать свой путь здесь и сейчас, встать и идти и двигаться все дальше и дальше в этом не спланированном, но предрешенном путешествии, конечная цель которого была жестко и бесповоротно определена.
Возможно, я руководствовался самой обычной ностальгией, воспоминанием о том разе, когда мы, шайка старшеклассников из Фергюсли, рванули автобусами и на попутках в эту же самую сторону с намерением добраться до… Крианлариха, Обана, Малла, докуда денег хватит. В конечном итоге мы вышли на берег Лох-Лолинз, разбили лагерь и дрожали под дождем, счищая щепками грязь со своей выходной обуви и предаваясь размышлениям, не найдется ли тут какой-нибудь гостиничный бар, откуда нас не вышвырнут прямо с порога.
Бог с ним со всем. Мокрые улицы, северный ветер, тускло поблескивающие здания и бегущие по ярко-синему небу облака вывели меня к широкой дороге, вечно стремящейся через холмы, по берегу Клайда и дальше, и дальше, и дальше. Садясь в автобус, я ни о чем уже больше не думал; мой мозг словно пророс ржавчиной, намертво заглох, окоченел.
Я смотрел на лица других пассажиров, слушал их разговоры. Все они казались настоящими, разумными, нормальными, было даже странно, как это затесался в их среду такой урод, как я. Эти люди тоже знали победы и поражения, приобретения и утраты, в их жизни тоже имели место сложности, происходили неожиданные изменения, и все же это была рядовка, заурядный товар из магазинчика за углом.
В то время как жизнь Дэниела Уэйра оказалась даже гротескнее, уродливее, безобразнее самых мрачных моих опасений. Мир принадлежал этим людям, я слишком долго осквернял его своим присутствием, и вот пришло время платить за эту неслыханную наглость, время признать, что жизнь права, а я кругом не прав, признать и покончить с этим несуразным существом, навечно упокоить это извращенное, чуждое жизни чудище.
Слипающимися от усталости глазами я наблюдал, как проплывают за окном дома и перекрестки, как выходят пассажиры автобуса, а на смену им входят новые, как начинает и перестает идти дождь. К Олд-Килпатрику я успел уже совсем уснуть и проснулся только на конечной остановке от толчка при торможении. Я вышел из автобуса и оказался почти что в узкой тени моста Эрскин-бридж. К югу от Клайда расстилалась холмистая, кое-где поросшая деревьями равнина; на дальнем, правом берегу проглядывала нужная мне дорога, а за ней, за последними городскими домами — высокие холмы и крутые, каменистые откосы.
Ловить попутку и удить рыбу; трудно сказать, какое из этих занятий действует на мозг более отупляюще. Будь обстоятельства иными, я бы мгновенно начал дергаться, но сейчас эта беспросветная, почти гипнотизирующая мутота не вызвала у меня никакого протеста. Я провожал глазами сворачивающие на запад машины, я стоял, вытянув руку с поднятым большим пальцем, и прилежно старался выглядеть человеком абсолютно безвредным, психически здоровым и не склонным к насилию. Не знаю уж, как это выглядело со стороны, но за пару часов мимо меня проехала уйма машин, и ни одна из них не остановилась.
Дерево, под которым я переждал внезапно хлынувший ливень, не давало практически никакого укрытия; я кутался в свою шинельку, зябко подрагивал и вяло удивлялся, ну не смех ли, вот так вот прятаться от невинного дождика, когда ты твердо решил утопиться в море, как только до него доберешься. Ливень закончился, машины все так же катили на запад, запутавшееся в облаках солнце постепенно клонилось к дельте и горам Аргилла.
Я думал о Кристине, а затем сделал над собой усилие и перестал, начал думать о Дейви. Я никак не мог вспомнить его таким, каким он был, я все время видел его фотографию, вспоминал, как звучали в той или другой песне его гитара и голос, как он выглядел на видеозаписях. Потом я начал думать о Макканне, о Крошке Томми, о Бетти, о Рике Тамбере и даже — помоги, Господи, тварям Твоим гнусным — о Заме и об этом идиотском голубе. Подобно последним двенадцати годам, последние семь дней представлялись мне сплошной путаницей, сумбуром, неразберихой; приходилось с тоскою признать, что я не могу удержать в голове, мысленно упорядочить даже такой краткий промежуток времени.
И снова дождь. На этот раз я не стал никуда прятаться, хотя и понимал, что мокрого пассажира ни один водитель все равно не возьмет. Мрачный и недвижный, до нитки промокший, я смотрел, как проносятся мимо легковушки и грузовики, как бегают по их ветровым стеклам щеточки дворников, как сияют их фары, как взлетают из-под шипящих по бетону покрышек фонтанчики брызг.
Дождь прекратился.
В начале четвертого нашлась наконец хоть одна добрая душа, гаражный механик на «ленд-ровере»-пикапе. К сожалению, он мог довезти меня только до Дамбартона, какие-то несколько миль. Стоя в рекомендованном им месте, прямо на развилке, я по второму разу попал под дождь, насквозь промочивший меня получасом ранее и ушедший затем на запад.
Вторую попутку я поймал буквально через пять минут, когда только-только начало смеркаться.
— И куда ж это ты наладился?
— Айона, — сказал я.
— Ну да, понятно. Остров?
— Ага, рядом с Маллом.
— Понятно. Куришь?
Мой спаситель низко скрючился над баранкой потрепанного «хиллман-эвенджера». По виду — лет семьдесят, если не больше. От былой шевелюры остались редкие клочки белоснежного пуха. На заднем сиденье валяются какие-то свертки, пластиковый мешок с надписью «Фрейзере» и порядком засаленная войлочная шапочка с наушниками. Мешковатый костюм и сильные очки. Он ехал в Аррохар и мог скинуть меня в Тарбете, это две трети пути по западному берегу озера. Мужик протянул мне пачку «карлтона». Я был уже готов по привычке отказаться, но затем сказал: «Да, спасибо».
И взял сигарету. Старик протянул руку и вдавил автомобильную зажигалку в гнездо.
— Джон Маккандлесс, так меня звать, а тебя-то как, крохотуля?
— Дэн. Дэниел Уэйр.
— Да, Дэн, не лучший ты выбрал день кататься на попутках. — Смешок Маккандлесса сильно походил на сдавленный кашель. Зажигалка выщелкнула из гнезда, и мы закурили. Машина катила по двухполосному шоссе, направляясь к южной оконечности озера.
— Да уж точно, — согласился я.
— И чего ж это ты там забыл, на этой Айоне?
— У меня там знакомые. Еду к ним на Рождество.
— Дело хорошее. — Он на мгновение оглянулся, окинул меня цепким взглядом. — А у тебя что, сынок, нет с собой ни сумки, ни ничего?
— Нет, — сказал я, выпуская струйку дыма. От первой же затяжки у меня закружилась голова. — У меня есть там кое-какие шмотки, оставил у ребят в прошлый раз.
— Понятно, понятно.
Сигаретный дым горчил, резал горло и отдавал прошлым. Я упивался им, безразлично слушая, как поскрипывают дворники, как монотонно гудит мотор. С промокшего воротника, а может, и просто с головы, за шиворот сочилась холодная, как взгляд инквизитора, вода, и моя спина покрылась гусиной кожей. На краткий, головокружительный момент dejavu я перенесся на тринадцать лет назад, в Фергюсли-парк, вспомнил, как под серым, унылым дождем с отпечатанными песнями в кармане и без особых надежд я шел в студенческий клуб взглянуть на группу с диковатым названием FrozenGold.
Я курил и смотрел, как разбиваются о ветровое стекло капли дождя, как растирают их устало елозящие дворники. Мне следовало спросить Маккандлесса, что он покупает в городе, чем он занимался до выхода на пенсию, всегда ли он жил в Аррохаре, чем занимаются его дети, сколько лет его внукам, да мало ли есть здравых, разумных тем для вежливого разговора, мне нужно было выказать интерес и хоть какую-то благодарность за то, что он подобрал меня с обочины, вымокшего до нитки. Но я не мог.
Отчасти это объясняется эгоизмом, тем же самым на все наплевательским настроением, которое подтолкнуло меня принять от него сигарету, хотя я уже пять или шесть лет как завязал с курением; это был последний мой вечер на земле (но никак не последний день, теперь-то я точно не успею добраться сегодня до Айоны или хотя бы до побережья), а потому я считал, что имею право на небольшую поблажку. Кроме того, я был попросту не в силах изображать вежливый интерес — не интересовали меня дела этого человека, и все тут, а притворяться я не мог. Фактически я уже не принадлежал этому миру.
— У тебя есть работа, Дэн?
— Нет, — сказал я. — Раньше была, а теперь… теперь нет.
— Да, плохие времена, — покачал головой мистер Маккандлесс.
«Вот и возвращаются тридцатые, снова Депрессия», — съехидничал я про себя, однако, к моему удивлению, Маккандлесс обошелся без этой осточертевшей аналогии, а только еще раз покачал головой и повторил:
— Да, плохие времена.
Я курил и смотрел на дождь.
Когда он скинул меня в Тарбете, было совсем темно; дождь как шел, так и шел. Я поторчал немного с выставленным большим пальцем у ведущей на север дороги, но ни одна машина не остановилась. Игнорируя большую старую гостиницу, стоявшую прямо у развилки, я пошел вперед; в том месте, где кончался асфальт и начиналась узкая, идущая по самому берегу грунтовка, я остановился. Дождь за это время не перестал, а даже усилился. Ярдов сто назад я миновал нечто вроде постоялого двора. Я развернулся и пошел на светящуюся в темноте вывеску.
— Да? — Мужчина оглядел меня с головы до ног. Хозяин, наверное.
И что же предстало его глазам? Длинный, расхлябанный, диковатого вида парень с темной нечесаной шевелюрой и щетиной на подбородке. Крючковатый нос, ошалело выпученные глаза, мокрая, хоть выжимай, шинель.
— Пожалуйста, у вас не найдется свободной комнаты? Только на эту ночь. Я вас ничем…
— Извините, но у нас все заполнено. Рождество, на Рождество всегда так.
— Только комнату. — Я вытащил из кармана комок ассигнаций. — Мне даже завтрака не нужно. — Я отсчитал пять десяток. — Я заплачу вперед, а уеду я совсем рано.
Хозяин — англичанин, довольно пухлый, волнистые каштановые (не иначе как крашеные) волосы, беспокойные глаза — взглянул на деньги и негромко причмокнул.
— Э-э… вдруг кто-нибудь отказался. Спрошу у жены, она лучше знает.
Из двери бара, за которой он исчез, плеснуло теплом и шумом.
Его жена — тоже пухленькая — взглянула мне в глаза и дружелюбно улыбнулась:
— Мне очень жаль, мистер…
— Дэниел Уэйр.
— Мне очень жаль, мистер Уэйр, но у нас нет свободных мест.
— Ваш муж предположил, что кто-то мог отказаться, — сказал я, аккуратно складывая десятки.
— Скорее нет. Есть одна пара, которая еще не въехала и не подтвердила свой заказ, однако, — она взглянула на стенные часы, — мы еще не можем отдать вам их номер. Часа через четыре, если они не приедут и не позвонят… ну, тогда, может быть.
— Понятно. Спасибо за хлопоты. Спокойной ночи.
Я повернулся к двери.
— И вам доброй ночи. Я уверена, что вы найдете номер в каком-нибудь другом заведении. А куда… — Закрывшаяся за мною дверь обрубила вопросу хвост.
Дождь. Фары проезжающих грузовиков. Там, за границей поселка, темные, холодные воды озера плещут в каких-то ярдах от плавно изгибающейся дороги. Пророкотали массивными рубчатыми покрышками многоосные трейлеры, полотнища брызг из-под огромных колес. Я стоял на мокром асфальте и думал: а на кой ляд мне та Айона? Почему не прямо здесь?
А не мог я здесь, и все тут. Даже в смерти, которая всех нас объединяет и уравнивает, я хотел быть иным; перспектива броситься в это древнее, живописное, но слишком уж прирученное озеро либо под грузовик, груженный консервами или досками, представлялась мне слишком нормальной, слишком заурядной. Мне нужны были безбрежные, безразличные к человеку просторы океана. И не говорите мне про гипертрофированное самомнение, даже сейчас, по трезвом размышлении, я абсолютно уверен, что оно было здесь ни при чем, мною руководило не что иное, как чувство уместности, соответствия. Вкус.
Ну что ж, нет у них мест — значит, нет. Я вздохнул и потащился к большой, которая на развилке, гостинице, заранее готовя себя к отказу. Здесь меня пустили без полслова, крохотная девулька тут же дала мне заполнить бланк прибытия; номер был двухместный, заодно она уговорила меня заказать не только завтрак, но и обед («Да зачем вам отказываться, мистер Уэйр, все равно же включено в стоимость»).
Я согласился пообедать, потому что усталость моя куда-то исчезла и сменилась голодом, а времени было еще только полпятого. Долгие зимние ночи. Этого я как-то не учел. Меня провели в мой номер. Я немного постоял, созерцая его безликость и пытаясь прикинуть, сколько же гостиничных номеров было в моей жизни. Я принял душ и подсушил свои одежки на радиаторах. Я посмотрел немного какую-то детскую передачу, а затем выключил телевизор. Я оделся, прошел в бар, выпил несколько порций, купил пачку сигарет, наполовину ее выкурил, пообедал и вернулся в свой номер.
И все это время я ждал.
Ждал, что хоть что-нибудь почувствую, что неожиданно разрыдаюсь или столь же неожиданно почувствую себя в полной норме, оправлюсь и от этой невзгоды, как от бессчетных прошлых, или впаду в истерику и с разбегу выброшусь из окна, буде тут найдется достаточно высокий этаж, ждал… но ничего из вышеперечисленного не случилось, и вообще ничего не случилось.
Я был словно на автопилоте, словно все мои дела передали какому-то временному правительству, какой-то аварийной команде мозга; король умер, да здравствует регент.
На Айоне все должно было встать на место, сейчас я был нигде, посередине, между, и на это время жизнь остановилась. Вот когда я доберусь туда, когда взгляну на сине-зеленые волны, тогда я снова начну думать, тогда, когда я наконец воочию представлю возможность убить себя, не быть больше, добровольно покинуть этот безумный, безвкусный, безжалостный балаган, где шуты и уроды так часто оказываются более разумными — но и больше, конечно же, презираемыми, — чем кишащие вокруг ротозеи.
Я ничуть не сомневался, что сделаю то, что задумал. Да что там не сомневался, мне, можно сказать, не терпелось. Я слыхал, что некоторые старики приветствуют смерть, что есть своего рода метаусталость, которую ничуть не облегчает краткий, торопливый сон, — медленное и неуклонное, как сползание ледника, источание жизненных соков самой жизни, изматывающая своей безысходностью последовательность: завести пружину, потикать, завести пружину, потикать… Прежде я думал, что это — хорошая мина при безнадежно проигранной игре, ложь, придуманная стариками, дабы убедить самих себя, что смерть вполне приемлема, вырвать жало у страха. Но вот теперь… теперь я не был так уж в этом уверен. Мне казалось, что я начинаю понимать эту усталость.
Я лежал на кровати во всей одежде и при включенном свете. Лежал и ждал, чтобы что-нибудь случилось.
И уснул.
Проснувшись, я не мог взять в толк, сколько сейчас времени. Еще не светало, за стенкой играла музыка. Часов в номере не было. Я включил телевизор, пощелкал переключателем, но картинки нигде не было. Я зевнул, потер лицо, подумал и разделся (в последний же раз, думал я, а завтра я раздеваться не буду, это и быстрее, и вроде как попристойнее). Я забрался в широкую холодную постель и выключил свет.
Музыка играла слишком, очень громко. Я знал, что она не даст мне уснуть, и сама эта мысль не позволяла выкинуть ее из головы. И это… это были мы.
Через стенку музыка звучит совсем иначе, потому я сперва и не узнал, но теперь-то я точно слышал, что это FrozenGold — «MIRV» . Первая сторона, только что окончился «The Good Soldier» и пошла «2000 AM» . «Oh Cimmaron» я, значит, проспал, дальше будет «Single Track», потом «Slider» , а потом — ведь это, скорее всего, пленка на магнитофоне — пойдет вторая сторона.
Очень громко. Достаточно громко, чтобы я различал Кристинин голос, гитару Дейви. Я лежал и слушал как загипнотизированный.
Сперва-то я рассмеялся, потому что на «Личных вещах» есть песня с такими вот словами:
Старый рок-идол, напевший когда-то
Тысячи песенок про любовь,
Крутился всю ночь на гостиничной койке,
Как грешник на сковородке:
Какой-то садист за стенкой
Гонял его старый хит.
Только это был совсем не веселый смех, смех горького осознания, что жизнь не придерживается правил честной драки и ничуть не гнушается пнуть упавшего — не со зла, а просто чтобы не забывал следить за спектаклем, а с этим смехом, как обухом по голове, пришло откровение, что нет реальной границы между трагедией и комедией, что это просто ярлыки, которые мы наклеиваем на неподвластные нам последствия нашего участия во вселенском данс-макабре, различные точки зрения на одно и то же — различные для различных людей, для различных времен, да и просто для различных настроений взирающего…
И Дейви запел «Одноколейку»:
Преступно пепельных блондинок
В моем мозгу — не перечесть,
Но эта снежная принцесса
Страшнее всех, страшнее всех!
А затем Кристина запела «Шепот»:
Ну и что, что ты так считаешь?
Твой путь — лишь один из многих.
А я слышу в засухе голос потопа,
В крике я слышу шепот.
И Дейви запел «Апокалипсо»:
«Плотину прорвало, — калека сказал, —
Но я буду жить», — сказал он и помер.
«А и хрен с ним, — сказал наш дружок кардинал, —
Пошли-ка лучше в мой номер.
Берите просфоры,
Прикупим кагору
И айда причащаться в мой номер».
И Кристина запела «Вот так оно бывает»:
Ты можешь витать в облаках
Или твердо стоять на земле,
Все равно эта жалкая тень любви
С головой окунет тебя в грязь.
И они вместе запели «Наискосок от луны и чуть пониже»:
Послушай морскую ракушку —
Там неумолчно бьется море,
Твоей беспокойной крови
Горячее бурное море.
И я быстро перестал смеяться, и сидел, и слушал, и сердце у меня колотилось, и мне не хватало воздуха, а затем — постепенно, понемногу — пришли слезы.
И вот тогда-то я наконец оплакал Кристину и сам не заметил, как уснул на мокрой, соленой подушке, а утром проснулся от стука колес проходящего поезда с облегчением и чем-то вроде разочарования и неохотно смирился с обязанностью жить.