Глава 29
Выход
Больше Toy не мог просить, чтобы церковь оплачивала материалы. Когда у него осталось всего десять фунтов, он понял, что, истратив их, окажется в отчаянном положении; с другой стороны, если он выживет, не трогая эти деньги, то будет, вероятно, жить вечно. Запах вареной капусты, донесшийся из глубин здания, натолкнул его на идею. Вскоре после полудня он вышел в переулок за церковью, где стояли мусорные баки, и нашел вываленные остатки школьных обедов. Он стал ходить туда с тарелкой и подбирать куски хлеба и баранины, комья слипшихся макарон и клецок. Однажды он услышал крик: «Дункан Toy!» — и встретил обвиняющий взгляд миссис Коултер. Он принялся оправдываться:
— Я не ворую. Это никому не нужно.
— Вам должно быть стыдно, такой воспитанный мальчик!
С горкой еды на тарелке он поплелся за миссис Коултер, но на следующий день она принесла в церковь большую миску с крышкой и со словами «Твой обед» поставила на краешек скамьи.
Он отозвался раздраженно:
— Не нужно этого делать, миссис Коултер.
Она фыркнула и вышла, но то же повторилось и в следующие дни недели, за исключением пятницы, когда она оставила две миски. Однажды вечером пришел декоратор, мистер Ренни, и спросил коротко:
— Вам по-прежнему нужна помощь?
— Больше, чем раньше.
— Хорошо. Я стану приходить по вечерам два раза в неделю.
Он начал натягивать на себя комбинезон, a Toy, у которого в последнее время глаза были на мокром месте, удалился в укромный уголок церкви. Вернувшись, он спросил:
— Видите мое древо жизни, мистер Ренни? Оно большое, красивое и стоит не там, где надо. Чересчур по центру. Нужно сдвинуть его на два с четвертью дюйма влево, с плодами, птицами, белками и прочим. Понимаете почему?
— Не спрашивайте меня почему, просто покажите, как это сделать.
— Хорошо, мистер Ренни. Простите мою суетливую болтовню — я боюсь, что вы исчезнете. И не могли бы вы снова на несколько дней одолжить мне леса? Я хочу вернуться к плафону.
— Священнику это не понравится.
— Всего на несколько дней.
Помощь мистера Ренни, приходившего всего на шесть часов в неделю, была настолько кстати, что Toy приятно было говорить с ним, даже когда он отсутствовал.
— Мы ведь работаем не на краю вселенной, а, мистер Ренни? Нет-нет, Каулэр — район исторический. В кинотеатре дальше по дороге имеется гранитная плита — в стене над заткнутым фонтанчиком для питья. Когда-то, должно быть, она лежала плашмя: надпись говорит, что под ней покоится Джеймс Нисбет, который принял мученическую кончину в тысяча шестьсот восемьдесят четвертом году, в этих местах. Наверное, здесь тогда была дикая местность, поросшая вереском. Его расстреляли правительственные войска за то, что он молился не по молитвеннику, а сочинял слова на ходу. Злодеяние? Нет, вопрос закона и порядка. Человек, который отказывается пользоваться надлежащим образом одобренным молитвенником, может угрожать властям, молясь Богу об их смене. И вот, пиф-паф, всего хорошего, Джимми Нисбет. Но через четыре года явилась другая группа политиков, которая решила, что Шотландией вполне можно управлять и без молитвенников. Войска перестали преследовать пресвитериан, которые не желали молиться по молитвеннику, и вновь взялись за католиков, которые молились по латинским молитвенникам. И на месте нынешнего кинотеатра «Казино» (в следующем году его собираются переделать в зал бинго) кости Нисбета накрыли плитой, а на ней вырезали плохонькие стишки, которые заканчиваются вдохновенным вопросом:
Виновна — Англия. Ответь,
Читатель: ты свободен впредь?
Свободны ли мы, мистер Ренни? Конечно, свободны. Мы создаем собственную модель вселенной, и никто не налагает на нас за это проклятия…
Да, мистер Ренни, для мученичества места куда как хватает. Неподалеку на кладбище имеется памятник Бэрду, Харди и Уилсону, ткачам, которые в тысяча восемьсот двадцатом году едва не свергли британское правительство. Положение властей в то время было очень неустойчивым. Незадолго до этого была одержана победа в большой войне, и в стране появилось множество безработных. Механизация обогащала классы собственников, а бедных делала еще беднее — в особенности ткачей. В городах с ткацким производством возникла тайная организация, она планировала призвать к всеобщей забастовке, поубивать министров, напасть на казармы и установить всеобщее избирательное право. Ловко, да? Детали восстания были выработаны по большей части правительственными агентами и на заре великого дня им пришлось потрудиться, чтобы сдвинуть всех с места. Как бы то ни было, в деревнях Стратхейвел и Беллсхилл нашлись энтузиасты, выступившие с красными флагами. Четверо из них водрузили один из этих флагов на Кэткин-Брэс, а потом отправились домой пить чай, так как было ясно, что ничего больше не происходит. И вот Бэрд, Харди и Уилсон были арестованы, осуждены и повешены, и кровавый прилив революции отступил. Далее, в один прекрасный день до правительства дошло, что можно дать право голоса едва ли не каждому и при этом не потерять власть. Безработным помогли перебраться в Канаду, Австралию, Азию и Африку, где они стали жить припеваючи, захватывая землю у туземцев. Британия сделалась империей, все затем зажили счастливо, и в честь Бэрда, Харди и Уилсона, умерших за нашу свободу, был воздвигнут монумент. Но не подумайте, мистер Ренни, что этот пламенный радикализм сделал нас менее религиозными. В Глазго до сих пор полно церквей, построенных за последнее столетие. Половину из них приспособили под склады. Может, мы с вами расписываем самое нарядное в Соединенном Королевстве хранилище велосипедов и телевизионного оборудования.
Позднее он сказал:
— Простите, мистер Ренни, я в это не верю. Я думаю, эту церковь снесут, но прежде нужно довести роспись до совершенства. Когда вещь совершенна, она вечна. Пусть она потом будет уничтожена или постепенно разрушится сама, но ее совершенство сохраняется в прошлом, а прошлое — единственная неизменная часть вселенной. Ни одна власть, ни одна сила, ни один бог не сделает существовавшее несуществовавшим. Прошлое вечно, и каждый день в него падают наши неудачи: разладившиеся любовные связи, нелады в семьях, дети, к которым мы не были добры. Давайте мы с вами, мистер Ренни, сделаем подарок вечности — вещь законченную, совершенную, гармоничную и абсолютно безобидную; вещь, от начала и до конца созданную сознательными, любовными стараниями; вещь, не имеющую ничего общего с орудиями разрушения, вещь, которую не продадут ради собственной выгоды какие-нибудь озабоченные благом общества бизнесмены. И вспомните, мистер Ренни, мы не делаем ничего принципиально нового. В течение пяти или шести тысячелетий египетские, этрусские и китайские художники помещали свои лучшие творения в гробницы, которые никогда не вскрывались. У древних греков и римлян было не меньше Леонардо, Рембрандтов и Сезаннов, чем у нас, но за исключением нескольких квадратных ярдов в Помпее вся их стенная живопись обратилась в прах. Мне не жалко. Слишком много существует цветных фотографий Великого Искусства Прошлого. Не будь цветных репродукций, у искусства середины двадцатого века не было бы причин вообще называть себя искусством… и не будь нас с вами, мистер Ренни.
— Бросьте этот покровительственный тон, — прозвучали слова.
Toy дернулся и уронил кисть: было уже три часа ночи. Слабо засмеявшись, он начал спускаться по лестнице.
— Никогда больше не буду разговаривать с вами покровительственным тоном, мистер Ренни, если вы пообещаете не обращаться ко мне, когда вас здесь нет. Простите, я немного устал.
Спать ему с некоторых пор стало так же нетрудно, как работать, потому что во сне он находился внутри росписи. «Вот оно: земля, небо и солнечный свет, — сказал он Богу, своему отцу, когда они огибали ежевичный куст, а за ними извивала хвост змея. Был ясный день, в приливных лужах ликовали актинии. — Я приведу это все в порядок и верну тебе. Терпеть не могу быть в долгу. Как видишь, с разумной мерой страданий и смерти справился легко». Они подняли глаза на ястреба, державшего в когтях крольчонка, потом помедлили на верхушке утеса. Внизу, на реке, сплеталась шеями пара лебедей, на дальнем берегу первые любовники стояли рядом, преклонив колени. На западном горизонте высился гигантский обрубок Вавилонской башни, вверху размахивали флагами крохотные фигурки; к востоку, на горе Синай, в пятне плохой погоды, священник высекал триангуляционные скрижали Завета. «Секс и история — две проблемы, которые я не могу решить, поэтому возвращаю в той же форме, в какой получил от тебя, только немного уточнив их постановку. К Новому году я закончу, и тогда не буду тебе ничего должен. Хотя я был бы благодарен, если потом получу от тебя нескольких платных заказчиков: мне понадобятся деньги… Прости, я на секунду». Он взобрался наверх и передвинул молнию над Синаем на два с четвертью дюйма вправо, делая ее повторением трещины на древе познания. Просыпаясь, он не чувствовал этого. Пока он лежал с закрытыми глазами, его ум с ленивой мощью кружил по стенам алтаря, задерживаясь на своде, чтобы выбрать участок для работы в тот день. Он даже наблюдал сверху свое тело, свернувшееся на кафедре, как червячок в орехе, и знал, что вскоре поднимет свой рабочий вес на верхушку лестницы, где тот присоединится к мыслям. Тело и ум целиком служили росписи, так что сексуальные фантазии его больше не посещали, и он знал только, когда кисть делалась неподъемно тяжелой, что должен поесть. Самые странные, сродни мечте, моменты случались не тогда, когда он работал. Однажды он сидел у престола и ел комья крема из миски миссис Коултер, а старый священник глядел на него и бормотал: «Да-да, вы настоящий художник. Настоящий».
Позднее он находился в переполненной художественной лавке в центре города, где без спешки и паники воровал краски. Еще позднее он стоял на тротуаре, договариваясь о встрече с Джун Хейг.
— Да не придешь ты! — засмеялся он ей в лицо. — Знаю я, ты не придешь.
— Не беспокойся, я там буду. Угол Пейсли, у моста. Я там буду.
— Я тоже, но ты не придешь.
Он снова засмеялся, так как почувствовал, что этот разговор не происходит сейчас, а происходил два или три года назад.
Сумерки сгустились рано, он работал, щурясь в полутьме, и тут позади раздался кашель. В боковом нефе стояли мужчина и женщина, и, когда глаза Toy привыкли к более яркому освещению на церковном полу, он обнаружил, что женщина была Марджори. Мужчина проговорил сердечно: «Привет, Дункан», а Марджори с улыбкой подняла руку. Toy отозвался: «Привет» — и, глядя на них сверху, слегка улыбнулся. Мужчина сказал:
— Мы навещали в Лензи приятелей и подумали: старые добрые времена и все такое прочее, почему бы не заглянуть сюда и не проведать Дункана? И вот мы пришли.
Мужчина смотрел вверх меж лестничных перекладин.
— У тебя, наверное, зрение как у кошки: работать при таком освещении.
— Выключатель за дверью.
— Нет-нет. Нет-нет. Мне как раз нравится полумрак: так таинственней, если ты меня понимаешь… Впечатляет. Очень впечатляет.
Марджори что-то произнесла, но Toy не расслышал.
— Что? — переспросил он.
— Это не твой обычный стиль работы, Дункан.
Чуть помолчав, Toy отозвался:
— Я пытаюсь показать больше воздуха и света.
Мужчина подхватил:
— Вот именно. Вот именно. — Он отступил назад из алтарного пространства, глядя на живопись и спокойно мурлыкая что-то себе под нос — Ты почти закончил.
— До этого еще далеко.
— Мой взгляд профана почти не видит недоделок.
Toy показал куски, которые предстояло переписать.
— Сколько тебе еще потребуется времени?
— Несколько недель.
— А чем займешься потом? Преподаванием?
— Не знаю.
Toy отвернулся и сделал вид, что работает. Мужчина тут же кашлянул и сказал:
— Ну ладно, Марджори. — И: — Думаю, мы пойдем, Дункан.
Toy обернулся и попрощался. Пара отошла в середину церкви. Мужчина спросил:
— Кстати, знаешь, что мы с Марджори думаем пожениться?
— Нет.
— Ну вот, думаем.
— Хорошо.
В наступившей тишине мужчина добавил:
— Ну ладно, до свидания, Дункан. Когда мы поженимся, приходи в гости. Мы по-прежнему все тебя вспоминаем.
Toy крикнул:
— Хорошо!
Звуки загромыхали по потолку и стенам. Toy видел, как Марджори оглянулась в дверях и подняла руку, но улыбалась она или нет — рассмотреть не смог.
Было уже слишком темно, чтобы работать. Он лег на доски; мысли, путаясь, все время возвращались к Марджори, как кончик языка так и норовит забраться в дырку от вытащенного зуба. Сомнений не было: только что он видел девушку, не выделяющуюся ни особой красотой, ни умом. Он не понимал, почему прежде она воплощала в себе все, чего он желал от женщин. Она так же отличалась от Марджори, как отличался от его матери труп миссис Toy. Неплохо было бы вставить два-три иронических или памятных слова, но она не дала ему такой возможности.
«Это не твой обычный стиль работы, Дункан».
Его охватила дрожь, и он медленно спустился вниз. В теле чувствовалась необычная тяжесть. Он включил свет и осмотрел стенную роспись. Она выглядела ужасно. Toy поднялся на галерею, где хранил для таких случаев большое зеркало. Иной раз когда он слишком долго трудился над росписью на слишком близком расстоянии, отражение в зеркале, где право и лево менялись местами, давало картину новую и волнующую. Теперь же она казалась еще хуже, чем то, что видел невооруженный глаз. Toy швырнул зеркало вниз, на скамьи, и закричал:
— Не Красота! Не Красота! Ничего, кроме голода!
Он попытался прихватить ртом одновременно все суставы пальцев на руке, затем сошел вниз, поискал между скамей, подобрал самый большой осколок зеркала и поспешно стал обходить помещение, ловя новый свежий ракурс своей работы. Он стремился к гармонии нежно-голубого, коричневого и золотого, оживленной там и сям искрами чистых цветов, а видел только грубый черный с серым, кричащие красный и зеленый. Пытался изобразить человеческие тела в глубине мягкого света, делящего пространство с облаками, холмами, растениями и животными, однако глубина его пространства едва превышала фут, а люди были втиснуты в него, как в узкий чулан. На росписи был показан мир-западня, искривленный мир неврастеничной девственницы. Он запустил в алтарь осколком зеркала.
— Это не искусство! — выкрикнул он, наклоняя голову и бешено ее расчесывая, — Не искусство, а просто голодный вой. О, зачем она меня выследила? Почему не осталась? Как я могу создать для нее прекрасный мир, если она мне отказывает? О Боже, Боже, Боже, дай мне убить ее, убить ее! Мне нужно на улицу.
Он зашел в уборную при ризнице, стащил с себя халат и комбинезон и начал умываться. Наверху хор участниц Каулэрского женского благотворительного клуба завывал: «Кто ныне сокрушается?» Пока он при помощи газеты, смоченной скипидаром, оттирал краску у себя с колена, ему на глаза попалась реклама какого-то фильма под названием «Летчик-испытатель». Мужское лицо, твердое, но тронутое мукой, смотрело в небо из кабины с мягкой обивкой, в окружении микрофонов, кабелей и приборных шкал. Рядом стояла в профиль женщина, спиной к летчику, но обернув к нему голову с призывной улыбкой. Темными короткими волосами и контуром губ она напоминала Джун Хейг. Она была босая, в ножных браслетах и черных газовых шароварах с разрезом от талии до щиколотки. Черная газовая рубашка без рукавов прикрывала груди, но оставляла на виду ложбинки между ними, горло и талию. Постепенно подняло голову сексуальное воображение Toy и начало свои игры с неспешным раздиранием одежд, но он смял газету и отбросил в сторону, говоря себе:
— Женщины такими не бывают. Или они кажутся такими, а потом: «Кончай лапать меня, Дункан». Но это моя вина. Я видел их с другими мужчинами на автобусных остановках, как они к ним жались, заглядывали в глаза, откровенно показывая, что хотят понравиться или что счастливы чувствовать себя желанными. Но я непривлекателен. Неважно. Чем бы кормились проститутки, не будь таких, как я? Мое место на Бат-стрит.
Надевая костюм, он заметил в кармане куртки две уцелевшие банкноты по пять фунтов. Он вернулся в церковь, чтобы выключить свет, и уловил там вонь — такую сильную, что на мгновение подумал, не начинается ли пожар. Потом узнал сладкий запашок гниения, появившийся после смерти его матери. Невесело засмеявшись, он сказал:
— Все еще на месте, старушка? И если нос меня не обманывает, стала еще больше. Посмотрим, поможет ли Бат-стрит от тебя избавиться.
Было десять часов, и трамвай шел в город почти пустым. Toy сел и, покусывая сустав пальца, уставился в окно. Порочно-соблазнительные видения меркли при мысли о мирном сне в объятиях женщины, делающей вид, что любит тебя. Он вышел из трамвая и отправился вдоль Уэст-Риджент-стрит. На противоположных углах Блитсвуд-сквер стояли две женщины. Он миновал их быстрым шагом, потом затормозил, ругая себя за трусость. Вспомнил, что у него уже два или три дня не было во рту и маковой росинки. Купил в магазине у Чаринг-Кросс упаковку чипсов и, хрустя ими, пошел по Бат-стрит. На углу стояла женщина, одетая в красное пальто, с большой черной сумкой. Для проститутки она выглядела чересчур пожилой и солидной, однако даже по ту сторону улицы он вроде бы ощущал на себе ее косой взгляд. Он опирался на ограждение, доедал чипсы, и сердце у него в груди колотилось. Смял и уронил картонную упаковку и собирался уже перейти улицу, как заметил прохожего. По противоположному тротуару к женщине приближался нетвердой походкой какой-то коротышка. Она обернулась. Он замедлил шаг, пошарил в карманах и извлек пачку сигарет. Мужчина и женщина обменялись несколькими словами, потом женщина взяла сигарету, мужчина поднес огонек, и они двинулись вместе к Сочихолл-стрит. Полный гнева и облегчения, Toy пошел дальше и завернул в кафе у театра Грина. Заказал кофе и сидел до тех пор, пока итальянец за стойкой не начал водружать стулья на столы и мести пол. Идея снять проститутку не внушала теперь ничего, кроме тоски, но отступать было некуда. Ни в церковь, ни домой ему не хотелось возвращаться никогда. Он вышел на Ренфилд-стрит.
Уже наступила полночь, но прохожие все еще попадались, шагали поспешной походкой один или два щеголя, на углу читал газету какой-то праздношатающийся в грязном пальто. На противоположной стороне дороги остановились две женщины. Они были молодые и высокие, в черных, отороченных мехом пальто нараспашку, под которыми виднелись платья. Одна отставила ногу, задрала платье до середины бедра и принялась поправлять чулок. Ее спутница надменно огляделась. Toy остановился, живот пронзила стрела нервного возбуждения. Махнул рукой и перешел улицу, стараясь изобразить улыбку. Обратился к женщине, которая стала одергивать платье:
— Привет. Мы, кажется, знакомы.
Другая женщина сказала:
— Ошибаетесь. Вы знакомы не с ней, а со мной, — и уставилась на него.
Он отозвался:
— Хорошо.
Вторая женщина выпрямилась.
— Увидимся позже, Грета.
— Ага, хорошо. Погоди, отойдем на минутку.
Они отошли в сторону и начали шептаться. У обеих были бронзовые волосы с одинаковой химической завивкой. На Грете было платье в обтяжку, обрисовывавшее кувшинообразный изгиб ее бедер. Спереди оно было застегнуто на пуговицы, от которых разбегались складки, похожие на параллели. Toy был взволнован и озадачен тем, что все идет как по маслу. Девушка поменьше ростом попрощалась: «Доброй ночи, Грета. Доброй ночи, верзила» — и ушла. Другая взяла Toy под руку. В ноздри его ударил сладкий запах дешевых духов. Он спросил:
— У тебя есть куда пойти?
— Конечно.
— Возьмем такси?
— Ага. Давай шиканем.
Он махнул приближавшемуся такси и, чувствуя себя уверенно, проследил, как оно подкатило к бордюру. Они сели в машину, женщина назвала адрес. Toy стало уютно, он откинулся на спинку сиденья. Женщина спросила:
— Сколько времени тебе нужно? Немного?
— Всю ночь, пожалуйста. Я чуточку устал.
— Это влетит в копеечку.
— Сколько?
— Ну-ну, не дергайся, десять фунтов.
Toy был слегка ошарашен.
— Так дорого?.. У меня только девять фунтов, шестнадцать шиллингов и десять пенсов. Это пока я не уплатил за такси.
— Пожалуй, этого хватит.
Он заколебался, потом произнес:
— Меня будет непросто раскочегарить. Я холодный как рыба.
Она похлопала его по коленке:
— Я тебя раскочегарю. Умения мне не занимать.
Такси остановилось у белого портика церкви. Toy расплатился с водителем и вслед за женщиной выбрался на тротуар.
— Мы что, венчаться собираемся?
— Я живу рядом, за углом.
Они вошли во двор внутри квартала, где располагалась его прежняя мастерская. По лестнице Toy поднимался с трудом. Грета спросила:
— Тебе нехорошо?
— Чуточку устал, вот и все.
В матовом окошке у двери имелась черная треугольная дырка. Грета сунула туда руку и вынула ключи. Открыла дверь, тщательно закрыла ее за собой и Toy, шепнула, чтобы он не шумел. Провела его в темноте по низкой скрипучей лестнице, открыла и закрыла еще одну дверь, тронула выключатель, и Toy увидел розоватый свет настольной лампы в розовом атласном абажуре. Они находились в уютной мансардной спаленке с покатым потолком. Женщина включила электрический свет, сняла пальто и села на кровать, глядя на Toy. Он начал раздеваться.
Немного позже она с внезапной подозрительностью спросила:
— Что это?
Toy тяжело дышал и не отзывался.
— Стой! Что это?
— Ничего.
— И это ты называешь «ничего»?
— Это экзема, она не заразная, гляди…
— Не надо! Стой! Прекрати!
Она встала и начала одеваться.
— Мне нельзя рисковать.
Toy глядел на нее с дурацки распахнутым ртом. Он не мог поверить в происходящее. Женщина застегнула на себе платье.
— Вставай! — грубо потребовала она.
Он медленно сел и начал одеваться. Его рот по-прежнему был открыт. Раза два он застывал, уперев взгляд в пол, и она велела ему поторапливаться. У него закружилась голова, и он попросил:
— Дай посидеть минутку. Она отозвалась уже не таким грубым тоном:
— Мне нельзя рисковать.
— Это не то, что ты подумала. Никакой заразы или инфекции.
Он вынул из кармана и положил на стол три фунтовые бумажки.
— За что это?
— За потерю времени.
— Забирай обратно.
Он глядел на деньги, не двигаясь. Она схватила их и сунула в карман его куртки. Toy встал и надел куртку. Женщина проводила его вниз по лестнице.
Медленно переставляя ноги, он переулками доковылял до жилища Драммонда, открыл дверь со сломанным замком и тихонько пробрался в комнату, примыкавшую к прихожей. В отсвете уличного фонаря было видно кресло из искусственной кожи с китайскими узорами на сиденье. Toy сдвинул его, сел, уперев локти в колени и склонив подбородок на костяшки пальцев; он сидел так, пока за окном, над крышами, не занялась холодная заря, а его зубы не начали выбивать дробь. Временами в снах наяву он казался себе одним из предметов обстановки, подобным часам на каминной полке или орнаменту на полу. Звуки голосов на кухне стукались в него так же, как в другие предметы. Однажды мимо двери прошел мистер Драммонд, бормоча вслух: «Чушь собачья…», затем донеслись шумы из уборной. Чтобы согреться, Toy обернул себя ковриком. Ему начало сниться, что он сам — коврик, ковер из плоти и крови, с дыркой. Из этой дырки должно было явиться что-то ужасное, Toy обонял его холодное дыхание. Послышались быстрые шаги и крик: «Приживала и попрошайка!»
Открыв глаза, Toy увидел женщину, довольно пожилую, но живую и стройную, которая уставила на него обличающий взгляд. Одну руку она упирала в бедро, в другой держала птичью клетку с чучелом канарейки на жердочке. Женщина опустила глаза на клетку, и они наполнились слезами.
— Бедненький мой Джоуи, — тихо шептала она. — Бедненький мой Джоуи. Проклятая котяра. Приживала и попрошайка! — вновь выкрикнула она. — Я этого не вынесу!
Вошел широким шагом Драммонд.
— Ма, не распускайся. О, привет, Дункан. Ма, бога ради, приготовь себе чашку крепкого черного кофе.
— Больше мне не вынести! Забил весь дом разными Молли и Джанет, мне уже бежать хочется от одного их запаха, потом твои дружки-лоботрясы пробираются потихоньку и переставляют фарфор моей дорогой сестры; больше я этого не вынесу!
— Прости, Дункан, — невесело извинился Драммонд.
Взяв мать под локоть, он вытолкал ее из комнаты. Toy пошел прочь.
Утро было ясное, город уже весь пропах дешевыми духами. Toy мрачно прибрел в кондитерскую Брауна, где час или два просидел в тепле среди звяканья ложек. Голова болела. Какая-то невысокая девушка, подсев к нему, проговорила:
— Привет, Дункан, ты сегодня очень нарядный. Костюм шикарный, только что помят немного.
Toy уставился на нее. Она продолжила:
— Помнишь, однажды ты сказал, что болеть иногда бывает полезно?
Он не отводил глаз.
— Так вот, то же самое мне сказал доктор. Знаешь, когда мне было три года, моя мать покончила с собой, отчего, наверное… и тогда я пошла жить к тете, и доктор думает, я довела себя до болезни… чтобы за мной ухаживали. Я, мол, сперва внушила себе плеврит, потом малокровие, потом простуды, так что теперь мне надо к психиатру. А как дела у тебя?
Toy все глядел. Он улавливал ее слова, но не обнаруживал в них смысла.
— Слышал, кто-то, не помню кто, сказал, что ты гений? Не знаешь ли, кто это?
Toy глядел.
— Фамилию я забыла, но он художник… Кажется, имя начинается на «Б». Очень известный. Так или иначе, ты должен себя чувствовать… довольно… Я жду здесь Питера, он вот-вот придет. Знаешь, что я вышла замуж?
Toy неловко поднялся на ноги и выбрался на улицу. У ближайшего светофора остановился трамвай, идущий в Риддри, и Toy не без труда забрался внутрь. Сиденье в нижнем этаже показалось ему собакой. Когда Toy глядел на него или гладил ладонью, это, безусловно, было сиденье, но когда он, ослепленный блеском, закрывал глаза, оно казалось гигантской собакой. Добираться до дома было трудно. В доме он присел на корточки на коврике у очага и прижал кулаки к ноющему лбу. Через некоторое время коврик встал, отправился в спальню и вывалил Toy в кровать. Стянул с него одежду и ботинки и накрыл его одеялами. Подобно тонне кирпича, на Toy обрушилось с потолка забытье.
Пробудился он в воздухе над своим телом, которое лежало с разинутым ртом и открытыми глазами, свесив голову с краю подушки. Toy подумал, не покинуть ли его, но оно задвигалось, застонало, и он разом с ним воссоединился и сел. Его переполняло вялое спокойствие. Шоссе за окном молчало, на верхнем этаже и внизу тоже было абсолютно тихо. Воздух наполнял легкие и вытекал наружу так легко, что Toy вообразил бы себя покойником, если бы не чувствовал голод. Откинул тяжелые одеяла, спустил ноги на пол, осторожно попытался встать и упал. Содрогаясь от смеха, полежал немного (головой под стулом), все так же лежа натянул на себя одежду и пополз в кухню. Голова его моталась из стороны в сторону, язык бормотал: «Что угодно за кусочек кожуры, что угодно за кусочек сухой кожуры». Подняв себя только что не за уши, он съел две овсяные лепешки, вымыл и сгрыз увядшую морковку, и его желудок отказался еще что-нибудь принимать. Он сел на стул и постарался расставить мысли в голове, как фигуры на шахматной доске, но их было мало, они были крохотные и все проскальзывали между пальцев, так что он засмотрелся на паука, сидевшего на электрической плите и дергавшего ногами, которых у него было в большом избытке. Toy стало противно, и он со всего маху обрушил на паука кулак, но, убрав руку, обнаружил, что насекомое сидит и дергается как ни в чем не бывало. Войдя в раж, он бил и бил кулаком, но так и не расплющил паука, а потом остановился, потому что ушиб руку о металлическую поверхность плиты.
Внезапно из воздуха донеслись слова, нашептанные невидимым клювом. Toy напрягся, сказал: «Да», держа спину прямо, вышел из дома, прикрыл за собой дверь и принялся ощупывать карманы — вдруг найдутся ключи.
— Зачем столько карманов, — пробормотал он. — Часть нужно зашить. Ох.
В дверях напротив сидела кошка миссис Кохун и глядела на него. Голова и горло у нее частью отсутствовали. Правая сторона была отрезана, и он видел сечение мозга, белое с розовым и складчатое, как низ шляпки гриба. Кошка зевнула, широко открыв половину рта и раскатав язык по белым остроконечным зубам. Toy видел его до самого корня в узком коридоре глотки. Губы у Toy зашевелились, неразборчиво рассказывая о его ужасе. Пальцы стиснули холодную сталь ключа. Сжимая его ради спокойствия, Toy направился к улице. Воздух был теплый, небо черное как сажа. Красная планета в его середине выпускала круги темного воздуха, похожие на круги на воде от брошенного камня. Toy послушался шепота и повернул налево. Шептала черная ворона, летевшая у него за головой. В глубокой тишине его приказы звучали очень четко. Он сам был этой черной птицей, смотревшей сверху на Дункана Toy и на улицу, по которой он шел. Временами он устремлялся в конец улицы, оставляя позади шагающую фигурку, или, наоборот, отставал и следовал за нею поодаль. На перекрестках он подлетал ближе и приникал клювом к самому уху, чтобы шепнуть: «Поверни туда, поверни сюда». Один тупик упирался в ржавые ворота, скрепленные цепью и увитые вьюнком, но он протиснулся между кривыми прутьями. Он увидел малиновую планету, окруженную растениями в форме пагод, хрупкие мясистые стволы которых выделяли белый сок. С гаревой дорожки, у него из-под ног, взлетела ворона, хлопая крыльями и отчаянно каркая:
Мошка крошка халигалам
голова заштрихована небо расколото
и Джон Нокс закутил ки-кар-галам
и все боги горбаты-ки-кар кар-кар-кар.
Toy пошатнулся, ноги его заскользили, и он взлетел. Ворона парила на сотню футов ниже. Его местоположение и скорость зависели от вороны. Они пересекли тусклую ленту заросшего канала, и Toy заглянул в помещения, где висело белье, а под ним женщины орудовали утюгами, мужчины без пиджаков читали газеты, в темных спальнях лежали под стегаными одеялами дети и любовники. Как на трапеции, он взлетал над разрезанными сотами города. Запутанный клубок городской жизни сперва зачаровал его, потом оттолкнул. Toy закрыл глаза. Ноги его наконец коснулись земли.
Он налег животом на балюстраду моста и сложил руки на парапете. Его тошнило. Река сжалась в узенькую струйку среди высохшего, в трещинах, ила. К востоку, под висячим мостом, галдела над мертвечиной негустая туча чаек. Подземное бормотание, зародившееся как вибрация у него под подошвами, выросло, ударило в уши и, как громовой раскат гонга, перекатило горизонт. Toy поднял голову и увидел товарные склады на левом берегу. Город за ними врастал в небо. Первыми восходили башни городского управления, далее бугор Роттен-роу, где светились все окна квартир, затем низкий и толстый шпиль собора с башней и нефом и скопление куполов соседнего Королевского лазарета и еще дальше, как последняя секция телескопа, истлевающее нагромождение некрополя с колонной Джона Нокса, которая доминировала над всем остальным. Книга в руке каменного человека ударила по пульсирующей планете, от книги побежала синяя тень, достигла сердца Toy и заморозила его. Город со всех сторон стремился в небо. Фабрика, университет, газгольдер, шлаковые кучи, крыши жилых домов, парки, переполненные деревьями, — все тянулось вверх, пока горизонт не превратился в края чаши, на дне которой стоял Toy. На краю теснились наблюдатели. Оттого, что столь многие наблюдают всего лишь за ним одним, его охватила бешеная жалость к себе, и он ответил неприличным жестом. Одна из наблюдавших соскользнула с края и двинулась вниз, прячась за крышами. Toy закрыл глаза и вообразил, как она спускается по улицам, подобно капле воды, стекающей по краю чаши; потом он перешел мост и встретил ее на углу Пейсли.
Она улыбнулась, взяла его под руку, и он оказался на высоте положения. Видя, как ловко он сумел на ходу примостить руку ей на талию, как она хихикает его шуточкам, он ухмыльнулся. Он хлопал крыльями и кувыркался в воздухе над головами у пары, разражался неудержимыми криками веселья, потом приблизил клюв к уху, чтобы дать советы. Пара взбиралась по узкой дороге, сопровождаемая взглядами толпы. Время от времени слева или справа мелькало знакомое лицо, но ему пришлось полностью сосредоточиться на Марджори, напевать ей в уши слова, от которых она улыбалась, и удерживаться от смеха. Она не замечала, что рука, сжимавшая ее ладонь, бесчувственна, как гранит, — ему стоило усилий не раздавить ее пальцы. Они перешли канал по хлипким доскам моста, миновали несколько складов и взобрались по травянистому косогору. Toy шел первым и вел за собой Марджори, она смеялась; он потянул ее на траву и каменными руками коснулся ее туловища, шеи. Она начала сопротивляться.
— Живей-живей-живей! — крикнула ворона. — Прикончи ее живо.
Он придвинул свой каменный рот к ее горлу, в уголок, где челюсть подходит к уху, и прикончил ее живо.
Он проснулся под моросящим дождем, чувствуя корку на губах и рядом с собой нечто, чего не желал видеть. Попытался лететь домой, но дыхания хватало лишь на короткие перелеты, а в промежутках он полз по скользкой береговой полосе. Поднимаясь по лестнице, он заваливался то в одну сторону, то в другую, а в доме улегся на пол прихожей и начал хрюкать — главным образом ловя воздух, но попутно желая привлечь к себе внимание. Он хрюкал все громче, пока какой-то полисмен не взломал дверь. Toy ждал, что его поведут в тюрьму, но рядом оказался врач, они с полисменом подняли его и уложили в постель. Доктор сделал ему укол морфия, и он сладко заснул. Очнулся он в Южной общей больнице, где провел почти две недели.