Глава 28
Работа
Через две с половиной недели Toy стоял с мелком и измерительной рейкой на дощатом помосте, поднятом на сорок футов над полом алтаря. Делая отметки на синем своде, он громко пел:
Всеведущий Бог — Ты бессмертен, незрим,
Твой свет недоступен взорам земным,
Благословен Ты, Всеславный, Предвечный Дням,
Всемогущий, Победоносный, Ты знал, чем был занят,
когда сотворял меня.
Помощники, стоявшие ниже на лесах, а также на лестницах у стен, разразились хохотом. Они приходили на два вечера в неделю: мистер Смейл, декоратор мистер Ренни, молодой электромонтер и шестнадцатилетняя девушка, мечтавшая поступить в художественную школу. Больше всего толку было от мистера Ренни, шестидесятилетнего крепкого мужчины, посещавшего вечерние курсы художественной рекламы. Умелой рукой, с любовью и терпением, он покрывал темно-синюю арочную стену с окном изменчивым узором из серебряных завитушек. Другим досталась работа не столь тонкая, но не менее напряженная, за исключением девушки, которая боялась высоты. Большую часть времени она сидела в переднем ряду скамей и зарисовывала всех прочих за работой. Ее любили, потому что она была миловидной и готовила чай с сэндвичами.
В начале ноября потолок был так переполнен фигурами, что тонкий рисунок на стене с окнами стал казаться скучным, и потому Toy мелом наметил на ней валуны, огоньки и облака и приготовил новые жестянки с краской, чтобы все это изобразить. Тем же вечером, когда явились помощники, мистер Смейл забрался на помост и сказал:
— Боюсь, мистер Ренни обидится.
— Отчего?
— Он немало поработал над этой стеной. Гордился ею.
— Не удивительно. Она была прекрасна. Если бы он не воплотил так удачно мою первую идею, мне не пришла бы в голову вторая. И когда будут написаны огонь, облака и камни, четверть его воды останется на виду. Я спущусь и объясню.
Но когда Toy сошел вниз, мистера Ренни уже не было, и о больше не вернулся. После этого перестали приходить и другие помощники. Toy их не хватало: он любил работать в компании и болтать за чаем с сэндвичами. Но большая часть площади уже была заполнена, теперь можно было самостоятельно вносить изменения и улучшения.
Каждым утром его палитра, очищенная, с новыми красками, превосходила красотой любую картину. Карабкаясь на помост, он готов был пожалеть, что эти каплевидные пятна яркого тона (неаполитанский желтый и цвет ноготков, киноварь, и малиновый лак, изумрудный зеленый и два оттенка синего) нельзя перенести на стены в их тропической яркости. Чтобы изобразить расстояние и тяжесть, их следовало смешать и добавить белого, черного или умбры. И все же какое волшебство: свиная щетина, укрепленная на деревяшке, размазывает по бледно-серой поверхности маслянистую коричневую грязь — и возникает линия холмов на фоне рассвета. Когда он накладывал краску, его сознание становилось простым связующим звеном между рукой, цветом, глазом и потолком. Спустившись, чтобы осмотреть работу, на пол церкви, Toy иной раз восхищался собой, но, в болезненной страсти властвовать над чем-то столь же бренным, как и он сам, он был рад вновь вскарабкаться туда, где зрение, мысли, руки, краски, чувства и кисти складывались в набор инструментов, нужный картине, чтобы завершить себя. Часто, когда он с головой уходил в этот целомудренный труд, его посещали причудливые сексуальные фантазии. Несколько раз он мастурбировал наскоро, чтобы от них избавиться, и тогда дня два бывал свободен.
Когда он делал паузу и прислушивался, до него долетали обычно шум уличного движения и тиканье часов на башне. Иногда слышались шаги в задней части здания: залах собраний, кухнях, коридорах; по будням около полудня раздавалось приглушенное клацанье из зала, где обедали местные школьники. Единственным, кто регулярно посещал Toy, был старый священник, который приходил по вечерам, после приема посетителей в ризнице. Он так тихо сидел на передней скамье, так спокойно и сосредоточенно наблюдал потолок, что Toy часто о нем забывал и, заметив какой-нибудь изъян в туче, волне или животном, вскрикивал: «Ну нет, так не годится!» — потом бросал взгляд вниз и добавлял: «Прошу прощения», но священник только кивал с улыбкой. Однажды вечером, когда Toy спустился, чтобы вымыть кисти, он сказал:
— Вы ведь не закончите работу к новогодней всенощной?
— Простите. Вероятно, нет.
— Ох, жаль. Видите ли, люди начали жаловаться. А когда вы думаете закончить?
Toy вздрогнул.
— Когда нужно показать церковь пресвитерии?
— Самое позднее, думаю, в июне. Но вы, конечно, управитесь раньше? Как насчет первого дня Пасхи? У вас, таким образом, будет лишних четыре месяца.
Toy отозвался осторожно:
— О, ну к этому сроку я, наверное, успею.
— Это обещание? Могу я повторить его церковному совету?
— Да. Обещание, — мрачно кивнул Toy.
Незадолго до Рождества, когда Toy завтракал за престолом, вошла дама средних лет. Ее голову окружало облако непослушных седых завитков. Одета она была в белый рабочий халат. Оглядев Toy, она скользнула глазами по росписи и вновь перевела их на Toy. Тот поспешил к ней:
— Миссис Коултер!
— Да, Дункан?
— Что вы здесь делаете? Занимаетесь школьными обедами?
— Зарабатывать-то нужно.
— Как вы? Как Роберт?
— Вроде бы неплохо. Конечно, немного на тебя обижен. Мог бы, по крайней мере, прийти на венчание.
— Роберт женился? Я не знал.
— Приглашение тебе послали три недели назад.
— Меня не было дома. Я сейчас ночую здесь.
— Здесь?
— Там, за скамьей, лежит матрац. Как у Роберта с инженерной работой?
— Бросил уже год назад. Он пишет в Данди спортивную страничку для «Норт-Ист-курьер».
— Роберт — журналист?
— Ну да. Ему всегда нравилось писать.
— Он мне никогда не говорил!
— Не хотел. Когда ты начинаешь заноситься, Дункан, никому не удается и слово вставить. Ну вот, «Томсон-пресс» опубликовала объявление, что ищет журналистов, он послал им свой рассказ. Не знаю почему — с инженерной работой у него все ладилось. Как бы то ни было, его приняли, и теперь он женат на одной из их конторских служащих.
— Я должен ему написать.
— Ты ему никогда не напишешь. Слишком уж занят собой. Но, наверное, именно таким людям удается продвинуться в жизни — впрочем, по тебе не скажешь, что ты далеко пошел.
Она рассматривала покрытый пятнами халат, который Toy надел поверх комбинезона. Этот комбинезон сшила его мать из серого армейского одеяла, и он был очень теплый и непроницаемый для ветра. Toy неловко произнес:
— Передайте Роберту, мне жаль, что я пропустил его свадьбу.
На кафедре не дуло и имелся электрический обогреватель для ног. В морозную погоду спать, свернувшись клубком на ее восьмиугольном полу, оказалось куда уютнее, чем вытянувшись на матрасе, и Toy настолько привык, что оставался здесь и весной. От полых стальных поручней у него на ладонях наросли мозоли. Перед Пасхой был окончен плафон и сняты леса; теперь он пользовался лестницами, работая над большой стеной напротив органа. Однажды явился мистер Смейл и решительно спросил:
— Когда вы закончите, Дункан?
— Не знаю.
— Но как же так, вы просили три месяца, а работаете уже семь! В июне явится для осмотра пресвитерия, пора подготавливать общественное мнение!
Помолчав, Toy отозвался:
— Через две недели можно будет позвать журналистов. Работа не будет закончена, но этого никто не заметит.
— Даете торжественное обещание?
— Да, даю, если вы так хотите.
Когда мистер Смейл ушел, Toy спустился и хмуро оглядел высокую арочную панель. Наверху погружался в пламя феникс среди ветвей и желтых листьев древа жизни, на ветвях которого устроились вороны, голуби, вьюрки и белки. Прямой и темный его ствол коренился в лужайке на переднем плане и делил стену пополам. Кролики щипали первоцвет, крот копался в земле, косуля кормила своего олененка. Совершалось достаточно убийств, чтобы хищники были живы и травоядные не дремали: лиса волокла своим детенышам фазана, неясыть на древе жизни держала в когтях полевку, в то время как другие полевки резвились в опавшей листве среди корней. В озерце, среди тростника и ирисов, виднелось четкое отражение нагих мужчины и женщины, обнимавшихся под гигантским древом познания. Из озера вытекала река, лососи хватали мошку, на зеленой от водорослей гальке личинки ручейника построили мозаичные башенки. Все это Toy устраивало. Тревожил задний план, где на извивах и у дельты стремившейся к океану реки разыгрывалась история. Чем дальше продвигался его труд, тем чаще тут и там возникала яростная фигура Бога, которую нужно было удалять: Бог изгоняет Адама и Еву за то, что они научились отличать добро от зла; Бог предпочитает мясо растениям и натравливает первого земледельца на первого скотовода; Бог очищает мир водой, как грифельную доску, оставляя лишь несколько цифр, чтобы вновь начать умножение; Бог смешивает языки, чтобы выстроенная единым народом Вавилонская башня не достигла небес; Бог подстрекает людей вторгаться на чужие земли, изгонять и обращать в рабство другие народы, а тем позволяет отвечать той же монетой. Одно бедствие следовало за другим до самого горизонта, пока Toy не вздумалось поставить им предел в виде холма и виселицы, где пожелал быть повешенным за свои преступления Бог, кода преисполнясь отвращения к собственной жестокости, попытался внести в мир божественную милость. Смешно было думать, что смертного приговора он добился тем, что призыв людей любить и не обижать друг друга. Toy вслух застонал.
— Мне не доставляет удовольствия тебя позорить, но прикрашивать факты я отказываюсь. В общем и целом я восхищаюсь твоим трудом. Не жалуюсь даже на ледниковые эпохи, сделавшие моих предков плотоядными. Меня удивляет, как ты обратил плодовитость в бедствие и потери восполнил еще большей плодовитостью. Если бы ты был хлопотливым навозным жуком, который выталкивает солнце из-за горизонта, если бы у тебя была соколиная голова или рога и ноги козла, я понял и посочувствовал. Если бы ты возглавлял бурную сходку греческих вождей, я бы посочувствовал. Но в твоей книге сказано, что ты человек, единственный совершенный человек, а мы твои несовершенные копии. А затем ты имел глупость вмешаться в действие и показать себя с самой дурной стороны. Ты не получил домашнего воспитания. Мало кто так безобразно, как ты, обращается со своими детьми. Почему ты не дал мне оформить железнодорожную станцию? Это была бы незамысловатая роспись, прославляющая Стивенсона, Телфорда, Брунеля и четверть миллиона ирландских чернорабочих. Но вот я здесь, в бедной провинции умирающей империи, в здании, будущее которого сомнительно, средствами устаревшего искусства иллюстрирую твою скомпрометированную первую главу. Только чудо моего таланта не дает мне впасть в уныние, но при этом мою кисть тормозит теология, этот ублюдок среди наук. Позволь напомнить, что картина — это прежде всего поверхность, на которой в определенном порядке расположены красочные пятна. В этой росписи слишком много синего, и я бы не стал добавлять сюда птиц. Не помешает еще облако — грозовая туча над Синаем, в форме колесницы, на которой стоишь ты, в строгом черном, строгий пресвитерианин. Если я сделаю тебя маленьким, мистер Смейл, возможно, тебя и не заметит, а композиция не требует здесь крупной фигуры.
Через два дня он получил телеграмму:
«НЕМЕДЛЕННО ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ В ХУДОЖЕСТВЕННУЮ ШКОЛУ. ВЧЕРА НАЧАЛСЯ ВЫПУСКНОЙ ЭКЗАМЕН. ПИТЕР УОТТ».
Здание школы выглядело, как никогда, непрочным; на пороге старой студии остальные студенты встретили Toy ироническими приветствиями. Мистер Уотт, пробормотав: «Лучше поздно, чем никогда, Toy», вручил ему бумагу с указанием нарисовать декоративную панель для столовой роскошного лайнера. Он взял древесноволокнистую плиту и половину утра изображал на ней тритона и сирену, которые нацеливались ножом и вилкой в хвосты друг друга, а потом заявил:
— Вот все, на что я способен, мистер Уотт. А теперь мне пора в церковь.
— Погоди минутку! На этот экзамен вам дается полтора месяца. Им определяется половина оценки диплома.
— Знаю, сэр. Простите, но я должен вернуться в Каулэр. Видите ли…
— Ты не вернешься в Каулэр. Ты пойдешь сейчас со мной к секретарю.
Минут десять-пятнадцать Toy стоял под дверью конторы и был впущен — непривычная формальность — помощницей секретаря. Мистер Пил и мистер Уотт сидели по одну сторону длинного стола, напротив, в большом отдалении, стоял одинокий стул. Toy опустился на него, и несколько секунд в комнате царила грозная, как в трибунале, тишина. На лицах обоих визави было написано столь глубокое неодобрение, что Toy инстинктивно расфокусировал взгляд, сделав картинку нечеткой. Наконец секретарь произнес:
— Нет ли у тебя. Toy, жалоб на плохое обращение с тобой в этой школе?
— Никаких. Со мной обращались очень хорошо.
— Верно. И все же ты пренебрег нашим советом, отвергал наш авторитет и вынудил нас ладно бы отступить от правил или нет, изобрести новые правила, только бы избежать твоего отчисления. Конечно, мы учитывали состояние твоего здоровья — я говорю не только о здоровье физическом.
Наступила тишина, и Toy вставил:
— Спасибо, сэр.
— Поступая сюда, ты подписал бланк заявления о приеме. Это заявление есть не что иное, как договор — договор, который ты возобновлял в начале каждого учебного года. На договорах держится общество, Toy. Власть, бизнес, индустрия — все это результат того, что люди берут на себя обязательства и работают, чтобы их выполнить. В обмен на постоянный денежный грант ты обещал готовиться к получению диплома живописи от Шотландского департамента образования. Эта школа существует, чтобы давать такие дипломы. По словам мистера Уотта, ты отказался выполнять экзаменационную работу.
— Но я ее сделал.
Мистер Уотт спросил:
— Что станут думать об экзамене другие студенты, если тебя пропустят на основании работы, выполненной за полдня?
— Мистер Уотт, я понимаю, что экзамены в школе нужны, и согласен, что многие студенты стараются исключительно ради бумажных свитков с печатной надписью от властей. И, мистер Пил, меня глубоко затронули ваши слова в защиту договоров и обязательств, потому что, если их не соблюдать, у нас наступит анархия. Я не отрицаю вашу правду, я только противопоставляю ей свою. Этот экзамен ставит под удар важную работу. Было бы непростительной профанацией моего таланта расходовать его на легковесные украшения для несуществующего лайнера. Но я понимаю ваши затруднения. Вы должны заботиться о художественной школе, в то время как я забочусь о художестве. Решение простое. Не выдавайте мне этот диплом. Обещаю не протестовать. Пользы от диплома никакой, разве что тем, кто собирается заниматься преподаванием.
Toy подался вперед, чтобы уловить в глазах секретаря огонек удовлетворения и согласия, но увидел, что лицо его съежилось и пошло морщинами, и, охваченный чувством одиночества, откинулся назад. Секретарь проговорил:
— С подобной интеллектуальной заносчивостью я сталкиваюсь впервые в жизни. Уж и не помню, когда в последний раз мне было так скверно на душе. Сидишь как ни в чем не бывало, объясняешь, что черное — это белое, и ждешь моего согласия. Не знаю, какой тебе дать совет, но скажу вот что: если ты сию же минуту не вернешься к экзаменационной работе, твоя связь с художественной школой прерывается сегодня и навсегда.
Toy кивнул и, едва помня себя, вышел из конторы, отправился наверх, в студию, пытаясь думать о забавных пустячках, которыми можно было бы заполнить задний план экзаменационной панели. Он все замедлял и замедлял шаги, потом остановился и повернул назад. По пути вниз он встретил подымавшегося мистера Уотта. Они сделали вид, что не замечают друг друга.
На следующий день в церковь вошел его отец и крикнул:
— Спускайся, Дункан, и прочти это!
Toy обтер кисть и спустился.
— Прочти это, — распорядился мистер Toy, негнущейся рукой протягивая письмо.
— Нет необходимости.
— Черт возьми, читай!
— Нет. Оно от мистера Пила, с объяснением, почему меня отчислили.
— Боже, ты загубил свою жизнь.
— Рано делать выводы.
— На что ты собираешься дальше жить?
— У меня еще сохранился остаток гранта. И священник говорит, когда роспись будет готова, прихожане, быть может устроят для меня сбор.
— Сколько же тебе достанется? Двадцать фунтов? Четырнадцать? Восемь?
— Я сделаюсь известным, отец. Мне станут заказывать новые работы, платные, в кафе и пабах. Плафон готов. Что ты нем думаешь?
— Я не сужу о живописи, Дункан! Полагаюсь на мнение специалистов. А ты со своими специалистами расплевался.
— Ценны только два мнения: твое и мое, других специалистов тут нет. Пожалуйста, посмотри мой плафон! Тебе не нравится? Взгляни на ежика! Я скопировал его с сигаретной карточки, которую ты вложил мне в альбом, когда мне было пять. Помнишь? «Дикие животные Британии» Уилла? Так и просился в этот угол. Неужели не нравится?
Мистер Toy сел на угол престола и спросил:
— Сынок, когда я буду сам себе хозяин?
Toy был ошеломлен.
— Сам себе хозяин? — повторил он.
— Да. Когда я смогу жить так, как мне хочется? Мне совсем не по вкусу работать в городе счетоводом. Этим летом я собирался устроиться на работу в Ассоциацию молодежных турбаз Шотландии или в Кемпинг-клуб. Платят гроши, но я мог бы вволю ходить пешком, карабкаться в горы и общаться с теми, кто мне по душе. Мне вот-вот стукнет шестьдесят, но здоровье, слава богу, в порядке. Я ждал, что ты получишь работу в художественной школе. Четыре года назад Пил заверил меня, что это не исключено. Но ты предпочел стать социальным инвалидом. То ли дело Рут! Она живет независимо.
— Я тоже живу независимо. Если я недавно питался за твой счет и жил под твоим кровом, то это потому, что я был болен, — угрюмо буркнул Toy.
Он расстроился, поскольку никак не ожидал, что его отец станет зарабатывать себе на жизнь любимым занятием.
— Сынок, я совсем не против помогать тебе, — мягко проговорил мистер Toy. — Послушай, я собираюсь еще по крайней мере год платить аренду за дом, хотя я там не живу. Мы двое можем использовать его как базу, отправную точку. Конечно, я предпочел бы, чтобы ты сам оплачивал свои счета за электричество.
— Это справедливо.
— И еще одно. С твоего младенчества я ежемесячно уплачивал какие-то гроши за пару страховых полисов для тебя. Пришло время, чтобы ты делал это сам. Продолжай платить и, когда тебе исполнится шестьдесят, будешь получать пять фунтов в неделю. Конечно, если ты продашь их прямо сейчас, тебе дадут меньше пятидесяти фунтов. Тебе решать.
— Спасибо, отец.
Toy улыбнулся краешком рта. Он не лгал, говоря, что у него сохранились остатки гранта, но это были несколько шиллингов.
Через неделю явилась группа, в том числе мистер Смейл и священник. Мистер Смейл весело проговорил:
— Пришла юная леди, Дункан, которая желает с вами побеседовать.
Toy спустился с лестницы. В соседстве с высоким мужчиной с дорогой фотокамерой, леди выглядела крошкой. В ее внешности и одежде замечалась некоторая небрежность, но не сразу — уж очень уверенно она двигалась и часто улыбалась. Протягивая руку, она представилась:
— Пегги Байрез из «Ивнинг ньюс».
Toy рассмеялся:
— Вы собираетесь сделать меня знаменитым? Шесть или семь минут он рассказывал о плафоне. Журналистка взглянула на него, нацарапала что-то в блокноте и спросила:
— Вы из религиозной семьи, Дункан?
— Нет-нет. Меня не крестили.
— Тогда почему вы так религиозны?
— Я не религиозен. Никогда не бываю на службах. В воскресенье у меня выходной день.
— А почему вы бесплатно делаете роспись на религиозный сюжет?
— Профессиональные амбиции. В Ветхом Завете имеется все, что может изобразить живописец: каких там только нет пейзажей, персонажей, снов, приключений, историй! Новый Завет более однообразен. Его я не так люблю.
— Взгляните на этих кроликов у озера, мисс Байрез, — вмешался мистер Смейл. — Прямо-таки слышишь, как они жуют.
Журналистка осмотрела стену с Эдемом.
— Кто там, с ящерицей у ног, прячется за кустом ежевики?
— Бог. — Toy бросил беспокойный взгляд на священника и мистера Смейла. — Ящерица — это та же змея, у нее только нужно убрать ноги. Бог стоит к нам спиной — его лица невидно.
— Но то, что мы видим, выглядит очень… выглядит довольно…
— Загадочно, — подсказал Toy. — Он не просто наблюдает, как Адам и Ева занимаются любовью; ему открываются последующее изгнание и река кровавой истории, вплоть до войн апокалипсиса. В недавнее время мы были свидетелями множества этих войн. Он видит и дальний лес, видит город, предсказанный святым Иоанном, Данте и Марксом. Я не читал Маркса, но…
— Птички на древе жизни поразительно тонко исполнены, не правда ли, мисс Байрез? — заговорил стоявший поодаль мистер Смейл.
— Но почему Адам — негр?
— Он, собственно, скорее красный, чем черный, — пробормотал священник, — имя «Адам» происходит от еврейского слова, которое означает «красная земля».
— Но Ева белая!
— Жемчужно-розовая, — сказал Toy. — Мне говорили, будто у любящих в отдельные моменты возникает чувство, что они едины. Контур передает единство, а цвета подчеркивают разницу. Старый прием. Им пользовался Рубенс.
— Еву вы рисовали с натуры?
— Да.
— С вашей подружки? — Журналистка лукаво улыбнулась.
— Нет, с приятельницы одного моего приятеля, — отозвался Toy, моделью которому послужила Джанет Уир. Он хмуро добавил: — Большинство девушек охотно соглашаются позировать голыми живописцу — стоит только предложить.
Журналистка похлопала себя по губам карандашом и спросила:
— Что для вас жизнь — трагедия или скорее шутка?
Toy рассмеялся:
— Это с какой стороны посмотреть.
— А чем вы займетесь, когда окончите эту работу?
— Надеюсь, у меня будут заказы на стенные росписи. Мне понадобятся деньги.
— Вам понравились картины, мисс Байрез? — спросил мистер Смейл.
— Боюсь, на роль критика я не пригодна. У «Ивнинг ньюс» нет в штате искусствоведа. Дункан, не будете ли вы так добры взобраться вверх и на минуточку сделать вид, что пишете Адама и Еву? Как бы то ни было, мы вас сфотографируем.
В субботу он купил газету и нетерпеливо поднялся с нею на кафедру. Заметка начиналась так:
АТЕИСТ ИЗОБРАЖАЕТ ЛИК БОГА
Большинство людей считают художников безумцами. Вид всклокоченной небритой личности в запятнанном краской халате, которая бродит, подобно призраку, по Каулэрской приходской церкви, вряд ли бы их в этом разубедил. Дункан Toy, провозгласивший себя атеистом и марксистом, не скрывает того, что взяться за большую стенную роспись его побудила исключительно жажда славы.
От ужаса Toy зажмурился. Потом открыл глаза и быстро пробежал конец статьи.
Свой жуткий смех, похожий на лай страдающего астмой морского льва, он издает спонтанно, без всякого повода. Иногда я гадала, не вызван ли этот смех моими словами, но, поразмыслив, понимала, что это невозможно…
Был ли Адам негром? Дункан Toy так и думает…
«Найти обнаженную модель ничего не стоит», — замечает он и, похоже, подмигивает…
Он надеется, что за этой росписью последует много других заказов. Надеется заработать на этом много денег. Ему нужны деньги, говорит он…
Toy чувствовал себя так, словно наглотался ядов, словно из него выпустили половину крови. Он сидел неподвижно, пока не вошел священник и не спросил:
— Вы читали?..
— Да.
— Беда. Просто беда.
— Уверен, она так написала по злобе.
— Нет, не думаю. Когда я был капелланом в тюрьме Барлинни, мне приходилось часто иметь дело с репортерами; в среднем они не хуже других людей. Но, чтобы не потерять работу, им приходится писать занимательно, поэтому все у них выходит либо смешным, либо чудовищным. Если придут еще репортеры, мой вам, Дункан, совет: не рассказывайте им, что вы чувствуете или во что верите.
Тем же вечером явился журналист, пригласил Toy выпить в пабе и признался, что и сам мечтал стать художником, но этому воспротивился его дядя. Toy попросил:
— Пожалуйста, расскажите читателям, что я не атеист, у меня есть собственное представление о Боге, но оно не расходится со взглядами церкви, на которую я работаю.
Заметка появилась двумя днями позже под заглавием:
НЕ АТЕИСТ
«Безумный монументалист» из Каулэра Дункан Toy отрицает. что он атеист. По его словам, у него есть собственное представление о Боге, но оно не расходится.
Впоследствии Toy заметил, что журналисты не интересуются его мыслями, хотя они спрашивали его, каково это спать одному в огромном здании, и все фотографировали Адама и Еву. Единственным исключением был высокий мужчина в красивом костюме из «Глазго геральд». Он просидел полчаса на передней скамье, глядя на плафон, потом пересел на стул у органа и принялся рассматривать стену с Эдемом. Наконец он проговорил:
— Мне это нравится.
— Я рад.
— Разумеется, критиковать это — задача почти невыполнимая. Это не кубизм, не экспрессионизм, не сюрреализм, это не академический стиль, не натурализм и даже не примитивизм. Чуточку похоже на Пюи де Шаванна, но кто сейчас помнит Пюи де Шаванна? Боюсь, вам предстоит поплатиться за то, что вы не вписываетесь в основные направления развития.
— То же относится к лучшим британским художникам.
— Да?
— Хогарт. Блейк. Тернер. Спенсер. Барра.
— О, вам они нравятся? Тернер, конечно, хорош. Его подход к колориту предвосхищает Одилона Редона и Джексона Поллока. Ладно, я для вас постараюсь, хотя неделя выдалась, как никогда, загруженная. Школы Глазго и Эдинбурга организуют выставки дипломных работ, так что времени у меня в обрез.
В конце статьи о других людях «Гералд» написал следующее:
Непросто разыскать в глубинах Северо-Восточного Глазго Каулэрскую приходскую церковь, но те упрямцы, которые туда все же доберутся, обнаружат, что стенная роспись Дункана Toy по Книге Бытия (незаконченная) заслуживает гораздо большего, нежели беглый взгляд.
Газеты внушили ему отвращение к его работе. Месяцам он старался придать каждому образу максимум ясности и гармонии, не помещая на картину ничего, что не находил красивым и волнующим. Он понимал, что в репортажах всегда все упрощается и искажается, но чувствовал также, что и самый неверный репортаж дает все же некоторое представление о предмете, а его работа не породила ничего, кроме бесполезной болтовни. Он лежал, свернувшись клубком, на полу кафедры и до полудня то дремал, то просыпался, потом поднялся на ноги и, покусывая сустав большого пальца, стал глядеть на незаконченную стену. Теперь он не видел ничего, кроме запутанных очертаний. Громко хлопнув дверью и топая, вошли Макалпин и Драммонд, за ними Макбет. Toy следил за приятелями удивленно и с интересом.
— Мы пришли, — начал Драммонд, — так как прочли в газетах, что ты каждый день устраиваешь службы, во время которых белые женщины насилуют негров.
— Сам понимаешь, мы самую малость приняли на грудь, — проговорил Макалпин.
— Офигеть, — сказал Драммонд.
— Чудеса, да и только, — сказал Макалпин.
— Да уж, — сказал Драммонд.
Они принялись гоняться по церкви, вдоль рядов скамей, зигзагом по нефу, вверху по галерее, останавливаясь, чтобы осмотреть роспись с новой точки, и окликая друг друга.
— Отсюда целиком видна стена с окнами.
— Боже правый, да здесь ныряльщик.
— На дерево лучше всего смотреть сверху.
— Но я вижу навозного жука, а ты не видишь.
Макбет тяжело опустился рядом с Toy:
— Они получили дипломы. Им хорошо смеяться.
Наконец они сошли вниз, и Драммонд произнес серьезно:
— Все в порядке, Дункан, тебе не о чем беспокоиться.
— Тебе понравилось?
— Мы завидуем, — сказал Макалпин. — Я во всяком случае. Пошли выпьем.
— С удовольствием! Куда?
— Не забывайте, у меня всего полкроны, — напомнил Драммонд.
— У меня двадцать шесть фунтов, — сказал Toy. — Но на них нужно жить до следующего заказа.
Драммонд сказал:
— Это явно ночь «Вина шестьдесят четыре».
— Что за «Вино шестьдесят четыре»?
— Ему должно исполниться шестьдесят четыре дня, раньше нельзя пить ни капли, но стоит оно всего четыре пенса за стакан. Оно такое крепкое, что я его пью только раз в году. Боюсь за свое здоровье. Торгует им только паб на Гроув-стрит, но с нами будет все в порядке, потому что нас трое.
— Четверо. — Макбет решительно поднялся на ноги.
Скользящие закатные лучи мешались с потоками дождя, такого теплого, что никто и не думал от него прятаться. Драммонд повел приятелей вокруг Сайтхиллского кладбища, через футбольные поля и вверх по кучам шлака, прозванным Джековой горой. С вершины они увидели озеро в кайме желтой пены, прозванное Вонючим океаном, сошли к подножию у скотобойни за электростанцией Пинкстон, двинулись по дороге вдоль канала, между таможенных складов, пересекли Гарскьюб-роуд и добрались наконец до паба. Посетители сидели на скамьях вдоль стен, глядя друг на друга через узкий проход, как в поезде. Все это были люди за сорок, в мятой одежде и с мятыми лицами. Соседка Toy, пожилая дама, заметила спокойно:
— Все они дети Божьи, сынок.
Он кивнул.
— И он всех нас любит.
Toy нахмурился. Она проговорила:
— Ничего нет страшного в том, чтобы обменяться парой слов со старухой, сынок.
— Я не боюсь. Просто задумался о том, что вы сказали.
Она взяла его за руку:
— Послушай, сынок, Господь был самым смиренным из всех людей, ступавших по земле. Ему было все равно, кто вы и что делаете, он просто садился рядом, пил с тобой и любил тебя.
Toy удивился. Он воображал себе Творца щедрым хозяином с переменчивым настроением, но не дружелюбным гостем, равным тебе, однако вера старухи была испытана более долгой жизнью, чем его вера, поэтому он спросил мягко:
— Он пил с вами?
Она кивнула, улыбнулась, глядя на стакан хереса на столе перед собой, и сжала ладонь Toy.
— Да, пил, потому что это веселит сердце. Я читала «Санди пост», заметку одного доктора, который писал, что куча людей мрет от выпивки, но еще больше от забот. Теперь я могу приходить сюда вечером в субботу и выпивать полстаканчика или стаканчик; я слушаю разговоры и чувствую, что люблю всех и каждого, кто здесь есть.
Макбет наклонился к ней:
— Если Господь любит нас, почему нам так трудно приходится?
Он улыбнулся, словно бы насмешничал, но старуха не обиделась; она не только потянулась к его руке, но и погладила его по волосам.
— Потому что мы не любим Бога, мы над ним смеемся, ни во что его не ставим. Но он все равно любит нас, как бы мы ни поступали.
— Даже если мы убиваем себе подобных?
— Даже если убиваем.
— Даже если ты коммунист?
— Неважно, кто ты есть. Когда Бог встречает тебя у жемчужных врат и спрашивает, кто ты, и ты говоришь: «Господи, прости», ответ будет: «Входи. Добро пожаловать».
Toy никогда прежде не встречал набожного человека, который бы думал, что любовь Господа так просто заслужить. Он спросил отрывисто:
— Что, если ты не можешь простить сам себя?
Старуха не поняла вопроса, и он повторил.
— Конечно, самого себя простить нельзя! Только Бог может простить человека.
— Скажите-ка вот что, — поинтересовался Макбет. — Вы католичка?
— Я из Ирландии — и я ирландка с головы до ног.
— Но вы католичка?
— Неважно, кто ты есть…
Toy пригубил «Вино-64», по вкусу похожее на земляничный джем, разведенный водой. Когда Макбет, заговорив, подался вперед, он оставил просвет, в который было видно Макалпина. Toy заметил ему спокойно:
— Я сегодня ушел из церкви, чтобы полностью сменить обстановку, и первый незнакомый человек, кого я встречаю, — почитательница Господа.
— Ах! — весело воскликнул Макалпин и отставил стакан. — Рассказать тебе о Боге? У меня сегодня необычно ясная голова.
За ним худой мужчина обсуждал с Драммондом возможность еще при жизни продать свое тело для медицинских исследований. Toy спросил:
— А это долго?
— Конечно нет. Бог, видишь ли, это слово. Им обозначается все, о чем молчат, когда говорят: «Я думаю». Согласно закону обратного исключения Проппера — который позволяет блохе, заключенной в спичечном коробке, объявить себя тюремщиком Вселенной, — каждое отдельное «Я думаю» обладает сокровенным знанием поверхности того, что им не является. Но поскольку каждый, кто мыслит, отражает свою, отличную от других поверхность того, что им не является, и поскольку Бог — это слово, которым мы обозначаем целое, отсюда следует, что наша договоренность относительно Бога основана на недоразумении.
— Ты лжец! — выкрикнул Макбет, уловивший часть его речи. — Старая женщина права. Бог — это не слово, Бог — человек! Я распял его собственными руками!
Макалпин вмешался примирительным тоном:
— С тех пор как капиталистический дух соперничества отрезал нас от коллективного бессознательного, все мы более или менее распяты.
— Только не говори мне о распятии, — проворчал Макбет. — Что может знать о распятии обладатель диплома? Год назад один приятель мне сказал: «Джимми, если ты будешь продолжать в том же духе, тебя ждет конец в сточной канаве, в сумасшедшем доме или в Клайде». С тех пор я побывал во всех трех местах.
Макалпин поднял указательный палец.
— Для чувствительного интеллигента вроде меня неправильная нота в квартете Бетховена такая же крестная мука, как для тебя пинок в зад или падение с висячего моста над Клайд-стрит.
— Воображаешь себя до черта умным, так?
Тем временем пожилая дама поднялась на ноги и стала обмениваться со всеми рукопожатиями. Когда она дошла до Драммонда, тот ухмыльнулся и на удивление мелодично пропел:
Господь — мой пастырь. Он меня
На луг зеленый приведет:
Покорного, понудит лечь
У безмятежных вод.
Несколько человек к нему присоединились, другие засмеялись, некоторые с хмурым видом что-то забормотали. Старая дама ласково погладила Драммонда по голове и сказала, что он похож на Христа; потом назвала себя Молли О'Мэлли и пустилась танцевать в узком проходе джигу. «Бог любит тебя, мой мальчик! Бог любит тебя, мой славненький мальчик!»
— Решил приударить за старухой? — спросил старик, сидевший недалеко.
— Я? Нет!
— Ерунда. Я в твоем возрасте трахал все, что шевелится. Приблизился плотный бармен и заявил твердо:
— Ладно, парни, повеселились, и хватит.
— Повеселились? — взъярился Макбет. — О чем это вы? Но их выпроводили.
Снаружи задувал холодный ветер, небо зажглось зеленью и золотом медленного летнего заката. Драммонд сказал, что ему известно об одной вечеринке, и повел их по Линдох-стрит, вверх по склону, который обычно бывал пологим, а в тот вечер казался почти отвесным. Чтобы не упасть, они цеплялись друг за друга; только Макбет удалился от них по боковой улочке. Вечеринка происходила в большом, нарядно обставленном доме, и Toy был обескуражен, посмотрев на других гостей. Они были его ровесниками, но одеждой и разговорами походили на взрослых людей, ежемесячно получающих жалованье. Он забился в уголок в тускло освещенной комнате, где под звуки патефона крутились парочки. Вдруг какая-то женщина в черном громко проговорила:
— Благие небеса, никак это ты, Дункан? Не потанцуешь ли со мной?
Они пошли танцевать, и он, как зачарованный, пожирал глазами ее белокурые волосы и обнаженные плечи. Она захихикала.
— Ты меня не помнишь, а должен бы. Я та девушка, с которой ты танцевал в первый раз в жизни. Самый, самый первый.
Он благодарно осклабился:
— Очень рад.
— Помнишь, с чем ты меня тогда сравнил?
— С мрамором и медом.
— Я по-прежнему похожа на мрамор и мед?
— Да.
— Какое облегчение! Видишь ли, в следующем месяце выхожу замуж за одного адвоката. Он очень богатый и сексуальный — чего еще может желать женщина? — Она держалась напряженно и в то же время весело, и ему это было непонятно. — Я ужасная женщина, Дункан. У меня до сих пор четыре или пять поклонников, и я их сталкиваю лбами, а сейчас я положила глаз вон на ту женщину, которая разговаривает с Эйткеном. Тебе когда-нибудь нравился мужчина?
— Обниматься не хотелось.
Ее голова лежала у Toy на плече, руками он сжимал ее ягодицы.
— Кончай лапать меня, Дункан.
— Прости, — сказал он и отошел к столу с напитками, наполнил стакан виски и проглотил залпом, как лекарство.
Ужасно невкусно. В самом его нутре звучали слова: «Кончай лапать меня, Дункан». Он не мог их вынести, но они сидели в его нутре. Он наполнил стакан хересом и опрокинул — уже вкуснее; потом стакан джина — много хуже; потом отправился наверх, в туалет.
Когда он вошел, комната заметно вращалась. Он закрыл глаза и ощутил падение, как при аварии самолета. Привалился к стене, потом сполз на пол. Обнял унитаз и лежал, дрожа и желая потерять сознание. Когда он открывал глаза, комната вращалась, когда закрывал, она падала. Раздался стук и крики: «Откройте дверь!» — но он простонал: «Подите прочь, мне холодно», и через некоторое время голоса смолкли. Позже послышалось такое странное царапанье и постукивание, что он выпрямился. Стук сопровождался слабыми криками: «Впустите!» — и порывами ветра. В темном стекле окна появилось искаженное гримасой белое лицо, и Toy охватил суеверный страх: он вспомнил, что туалет находится на третьем или четвертом этаже. Наконец он подполз к окну, дотянулся до него рукой и поднял шпингалет. Окно распахнулось внутрь, и в комнату, в брызгах дождя, выпрыгнул Драммонд. Со словами «Не пугайся, Дункан» он губкой обтер Toy лицо и рубашку. Toy сказал:
— Мне холодно, оставь меня в покое.
Двое незнакомцев помогли ему спуститься по лестнице в пустом доме. Открылась дверь, и его ввели в темный сарай с бетонным полом. Он завопил:
— Не хочу сюда, здесь холодно!
Его уложили на холодную кожаную софу, хлопнули двери, и какой-то голос спросил:
— Где вы живете?
— Каулэрская приходская церковь.
— Бога ради, где он живет?
Другой голос назвал адрес на Камбернолд-роуд, софа задрожала и понеслась. Стало ясно, что это часть автомобиля, и, когда тот остановился у подворотни в Риддри, Toy сумел самостоятельно выйти и подняться по лестнице. К счастью, его отец там больше не жил.
Через неделю он настолько восстановил свое самоуважение, что вернулся в церковь. Роспись предстала перед ним в совершенно новом свете. Он крякнул и подпрыгнул, принялся рассматривать ее под разными углами; в голове его вспыхивали новые идеи. Он принялся накладывать краски на палитру, и тут вошел священник.
— Вы устроили себе отпуск, Дункан. Это хорошо. Вам нужно было отдохнуть… Боюсь, я принес плохие новости. Тут побывала пресвитерия Глазго, и… они видели это и не то чтобы очень обрадовались. Конечно, отзывы прессы были не слишком хороши, и цвет кожи Адама несколько неожиданный. Я сказал, что его можно поменять, но им не нравится сам принцип. Боюсь, церковь мы все-таки потеряем.
От злости по жилам Toy побежал адреналин. Он приставил лестницу к стене и спросил:
— Когда?
— Месяцев через шесть или семь. В начале нового года.
— По крайней мере, у меня будет время закончить роспись. — Toy стал подниматься по лестнице.
— Простите, работу придется остановить.
— Почему? — Toy широко раскрыл глаза.
— Поступают жалобы от прихожан. Все эти лестницы, банки и капли краски на полу отвлекают их от молитвы. Церковный совет постановил прекратить работу. Даже мистер Смейл присоединился, а уж поддерживал вас, как никто другой.
— Когда?
— В следующее воскресенье.
В воскресенье священник пришел за час до начала службы и сказал:
— Что ж, Дункан.
Toy спустился, едва передвигая ноги: он проработал всю ночь.
— Я сделал все, что смог за это время.
— Выглядит прекрасно.
— Если кто-нибудь спросит, что это за пятна, скажите, что здесь должно было быть стадо коров.
— О, никто не спросит. На вид все замечательно.
— А если скажут, небо, мол, перегружено, скажите, что я собирался его упростить.
— Все очень красиво, Дункан, но это бы продолжалось целую вечность. Целую вечность.
— А если скажут, что события на заднем плане отвлекают от простых фигур на переднем, скажите, что я и сам начал это замечать, но это мой первый опыт, я ни разу не видел, как работает художник-монументалист, я бы научился по ходу дела. Скажите, мне было не по карману нанять помощников.
Священник поколебался, а потом заявил твердо:
— Заканчивайте роспись, когда вам вздумается, Дункан. Не обращайте на них внимания. Работайте сколько вам будет угодно.
— О! — выдохнул Toy и от облегчения расплакался. Священник похлопал его по плечу и ласково добавил:
— Валяйте дальше, а на них не обращайте внимания.