Глава 18
Природа
Управляющая гостиницей «Кинлохруа» — подруга миссис Toy — пригласила ее детей провести летние каникулы на севере. Однажды утром в гараже в Брумилоу они сели в автобус, который вскоре вырвался из тени складов и жилых кварталов на солнечный простор широкой, окаймленной деревьями Грейт-Вестерн-роуд. Автобус несся мимо рядов викторианских домиков, мимо садов и отелей, мимо вилл торговцев и зданий муниципального строительства в район, который (несмотря на открытый горизонт) назвать сельским было трудно. На участках, заросших сорняками и чертополохом, высились новые фабрики, по склонам холмов взбирались столбы, колючая проволока ограждала травянистые купола, соединенные металлическими трубами. Клайд расширялся слева к своему устью, центральный канал обозначали бакены и небольшие маяки. Длинный нефтяной танкер медленно продвигался между буксирами в сторону моря, навстречу ему плыло грузовое судно. Холмы по правую руку обступали дорогу все теснее и становились круче; сузившийся путь пролегал между берегом реки и лесистой скалой; потом впереди показался Дамбартонский утес, вознесший над городскими крышами старинную крепость. Автобус свернул к Вэйл-оф-Ливен: миновав поля и промышленные поселки с извилистыми улочками, он выбрался к обширной сверкающей поверхности Лох-Ломонд и покатил по западному берегу озера. Острова украшала зелень, поля и домики на них казались разрозненными клочками окружающей суши, а вдали перед глазами возникли громадная голова и плечи Бен-Ломонда. Поля сменились вересковой пустошью, островки уменьшились, сделались каменистыми. Залив превратился в водный коридор между высокими горными вершинами, а дорога вилась меж их лесистых подножий с большими валунами.
Автобус был набит отпускниками. На задних местах скалолазы распевали непристойные песни, и Toy уныло прижался лбом к холодному стеклу. Перед отъездом он принял таблетку эфедрина и, когда садился в автобус, чувствовал себя прилично, но после Дамбартона дыхание его ухудшилось, и теперь он пытался отвлечься от удушья болью, причиняемой лбу вибрирующим стеклом. За окном мелькали яркая зелень и мертвенная серость: серые дороги, скалы и стволы деревьев; зеленые листья, трава, папоротник-орляк и вереск. Глаза Toy устали от этого сочетания. Желтые или пурпурные пятнышки редких придорожных цветов врывались подобием диссонансов в звучание оркестра, где каждый инструмент беспрерывно повторяет одни и те же две ноты.
— Что, брат мой, неможется? — спросила Рут.
— Так себе. Неважно.
— Взбодрись! Приедем — с тобой все будет в порядке.
— Как сказать.
— Ну, ты ведь пессимист. Если бы не это, наверняка был бы хоть куда.
На склоне холма в Гленко автобус сделал остановку: скалолазы на ней сошли, а пассажирам предложили минут пять поразмяться. Toy с трудом выбрался наружу и присел на нагретый солнцем придорожный дерн. Рут помогала скалолазам вынимать рюкзаки из багажника и разговаривала с какими-то знакомыми по восхождениям в обществе отца. Прочие пассажиры обменивались репликами, поглядывая на горные пики — кто с удовлетворенным видом, кто растерянно-неприязненно. Пожилой мужчина обратился к соседу:
— Да, вид замечательный, просто замечательный.
— Вы правы. Если бы эти камни заговорили, то многое могли бы рассказать, верно? Держу пари, немало историй мы бы услышали.
— Да, подобные зрелища и порождают величие древней Шотландии.
Toy поднял глаза и увидел гигантские глыбы необработанного материала, превращенные в руины временем и непогодой. Из расселин на вершине по поросшим вереском склонам осыпалась каменная крошка, словно руда по желобу штольни. Мимо Toy по дороге прошли парень с девушкой в шортах и альпинистской обуви; на плечах у парня болтался рюкзак. Скалолазы возле автобуса приветствовали их возгласами и свистом: те, взявшись за руки, без тени смущения улыбались им в ответ. Уверенная повадка парня, непритязательная красота девушки, раскованность обоих вызвали у Toy такой прилив негодования и зависти, что он едва не задохнулся. Он всмотрелся в гранитную плиту рядом на дерне. Пятна лишайника цветом, формой и толщиной походили на коросты, которые он содрал с ноги накануне. Ему представились микроскопические корешки, которые лишайник пустил в неприметные поры на вид монолитной плиты, расширяя их и углубляя. «Болезнь камня, — думал Toy. — Болезнь материи, присущая нам всем».
По возвращении в автобус Рут сказала:
— Это был Харри Логан с Шейлой. Они хотят подняться на Бьюкэйл и переночевать в хижине у Камерона. Я бы не прочь на сегодняшний день поменяться с Шейлой местами. Но только на день, а не на ночь. — Рассмеявшись, она спросила: — Тебе очень плохо, Дункан? Может, примешь еще таблетку?
— Уже принял.
Минут через десять Toy стало ясно, что астма пересилила таблетки, и он применил против нее другое, единственное оружие. Углубившись в себя, он начал вспоминать картинки с витрин книжных лавок и из американских комиксов: почти совсем голую блондинку, улыбавшуюся с таким видом, будто ее: тело — это шутка, которую она предлагает разделить; съежившуюся растрепанную девушку с широко раскрытыми глазами и разинутым ртом; полногрудую женщину с расставленными ногами: уперев руки в бедра, она устремляла перед собой пустой эгоистичный взгляд, словно призывая к не менее эгоистичному насилию. Пенис у Toy отвердел, дышать стало легче. Он сосредоточился воображением на третьей женщине и придал ее лицу сходство с Джун Хейг. Представил встречу с ней в дикой гористой местности, через которую мчался автобус. На Джун были белые шорты и рубашка, однако вместо альпинистских ботинок — туфли на высоких каблуках, и он долго ее насиловал, подвергая различным физическим и психологическим унижениям. Желая избежать кульминационной точки мастурбации, Toy переключал мысли на другое, поражаясь силе фантазии, способной вызывать в теле подобные перемены. Если пенис увядал, астма наваливалась на грудь и тисками сдавливала горло; тогда он снова хватался за мысленный женский образ, и кровь разносила по сосудам трепетное химическое волнение, расширяя все протоки, отчего пенис вновь набухал, а дыхательные пути обретали свободу. Но за всем этим неисполненной угрозой маячило удушье.
Автобус остановился на улице с невзрачными домами поблизости от озера. Подруга матери поджидала Toy и Рут в машине. Рут села на переднее сиденье рядом с ней. Это была маленькая женщина: плотно сжав губы, она резко дергала переключатель скоростей. Toy, полный сексуальных мечтаний, молча опустился на заднее сиденье, слушая их разговор вполуха.
— Мэри по-прежнему работает в галантерее?
— Да, мисс Маклаглан.
— Жаль. Жаль, что ваш отец не может подыскать себе лучшую работу. Интересно, эти туристические организации, для которых он так старается, платят ему хоть что-то?
— Не думаю. Он работает на них только в свободное время.
— Хм. Надеюсь, вы помогаете матери по дому. Она ведь, как ты знаешь, не очень здорова.
Рут и Toy смущенно уставились в окошко. Извилистая дорога шла через освещенную косыми лучами солнца обширную заболоченную местность с попадавшимися кое-где озерцами. За изгибом горизонта показалась конусообразная вершина горы, в которой Toy с неудовольствием узнал Бен-Руа. Для поддержания сексуального возбуждения ему приходилось измышлять все более извращенные картины, и любой сигнал из внешнего мира, заставлявший вспоминать что-то из пережитого, вызывал у него раздражение своей неуместностью. С болотистой возвышенности они спустились к узкому морскому заливу, на противоположном берегу которого виднелся Кинлохруа — испещренная домиками полоска земли у подножия серо-зеленой горы. Был час отлива, и прозрачное мелководье, отражавшее голубое небо над желтым песком, сверкало изумрудами. Внезапно в уши ворвался приглушенный грохот.
— Это испытания на фабрике боеприпасов, — пояснила миссис Маклаглан. — Будем надеяться, не атомной бомбы.
— Разве после войны фабрику боеприпасов не закрыли? — спросила Рут.
— Закрыли, почти на год, а потом она перешла в ведение Военно-морского министерства. Хостел они тоже прибрали к рукам, но жаль, до сих пор не открыли. Хостел — это лучшее из того, что здесь имелось: он капельку освежил им мозги. До того в Кинлохруа была сплошная мертвечина, и сейчас тут то же самое. А знаете, Мэри Toy — единственная, с кем я здесь подружилась! Какие подруги из женщин, которые боятся вязать по воскресеньям: что-то скажет священник? Да что общего между этим носатым старикашкой Макфедроном и их вязанием? Твоему брату нехорошо, так?
Рут бросила на Toy многозначительный взгляд: мол, возьми себя в руки, а вслух произнесла:
— У него приступ одышки, но он запасся таблетками.
— Ладно, как только приедем в гостиницу — отправим его в постель.
В гостинице мисс Маклаглан провела их наверх в небольшую чистенькую спальню с обоями в цветочек. Toy раздевался медленно: сняв один ботинок, долго смотрел в окно, чтобы оттянуть момент, когда понадобится новое усилие для второго. Крыло здания отделяло заросший мхом запущенный сад от ухоженного сада за окном. Сад окаймляли темно-зеленые сосны и кипарисы. Вокруг квадратного стоячего пруда со сломанными солнечными часами посередке располагались тропинки и живые изгороди. При виде этого пейзажа Toy пробрало ощущение медленно творившейся здесь злокозненности. Живые изгороди вытесняла прораставшая сквозь них сорная трава; в тени сорняки становились вялыми и болезненными. Волокнистыми корешками, не уступая многоножкам, различные растения укреплялись в скудной почве, со слепым ожесточением стремясь задушить и удавить друг друга. Между корнями копошились насекомые, личинки и крошечные ракообразные; членистые с жалом и клещами, раздутые и дряблые с жесткими прожорливыми челюстями, длинноногие с твердым панцирем и множеством глаз и щупалец; все они прогрызали ходы, откладывали яйца и впускали яд в растения или в соседей. В разложении природы Toy чувствовал нечто родственное его собственным низменным фантазиям. Судорожными рывками он сбросил с себя второй ботинок, разделся и забрался в постель. Мисс Маклаглан принесла грелку и спросила, не хочет ли он чего-нибудь почитать. Toy отказался, книги у него были свои. Рут подала ему еду на подносе. Toy поужинал, потом занялся мастурбацией. Спустя десять минут — снова. После этого оружия против астмы у него больше не осталось.
В сад позади гостиницы выходила пыльная веранда, где стоял массивный стол и несколько старых стульев, непригодных для использования в помещении. На следующий день Toy устроился там с книгами и рисовальными принадлежностями. Тяжело дыша, он сделал карандашные наброски, обвел наиболее удачные тушью и подкрасил акварелью. За работой астма донимала его меньше; проведя почти всю ночь без сна, Toy закрыл глаза и опустил голову на сжатые кулаки. Он слышал легкий шелест листвы, время от времени доносился птичий щебет, где-то в углу веранды жужжала пчела, но Toy старательно вслушивался в невнятный говор у себя в голове: смутный отдаленный гул походил на чей-то разговор в соседней комнате. Один из собеседников в запальчивости настолько повысил голос, заглушив монотонное бормотание другого, что Toy разобрал слова: «…папоротники и трава… самое удивительное насчет травы…»
Посторонний шорох заставил его поднять голову. На залитой солнцем дорожке, вне тени, отбрасываемой верандой, стоял священник, с любопытством за ним наблюдавший. Его фигура в наглухо застегнутом облачении была такой же, какой она запомнилась Toy, но меньше, а лицо казалось добрее.
— Мне сказали, что ты неважно себя чувствуешь.
— Сегодня с утра мне гораздо лучше, спасибо. Священник поднялся на веранду и взглянул на рисунок:
— Это кто такой?
— Моисей на Синае.
— Каким крошечным дикарем он выглядит среди этих скал под раскатами грома. Значит, ты иллюстрируешь Библию.
— Нет. — Toy говорил нарочито равнодушным голосом, стараясь не выказать гордости. — Я иллюстрирую доклад, с которым должен выступить в школьном дискуссионном клубе. Название: «Личный взгляд на историю». Картинки будут проецироваться на экран с помощью эпидиаскопа.
— И какое место в твоем взгляде на историю занимает Моисей?
— Он — первый законовед.
Священник рассмеялся:
— В определенном смысле, да, Дункан, несомненно; но опять же, с другой стороны, и нет. Что это ты читаешь? — Он взял со стола брошюру в глянцевой обложке.
— Лекции профессора Хойла о непрерывном творении.
Священник сел на стул, положил руки на ручку зонта и оперся на них подбородком.
— И что профессор Хойл сообщает нам о творении?
— Видите ли, по мнению большинства астрономов, вся материя во Вселенной была некогда сконцентрирована в одном-единственном гигантском атоме, который взорвался, и все созвездия и галактики являются частицами этого давнего атома. Вам известно, что галактики во Вселенной разбегаются, не правда ли?
— Кое-какие слухи до меня дошли.
— Это не просто слухи, доктор Макфедрон, это доказанный факт. Так вот, профессор Хойл полагает, что вся материя во Вселенной состоит из водорода, поскольку атом водорода — простейший по своему строению; далее, он считает, что атомы водорода постоянно возникают в увеличивающемся пространстве между звездами и образуют все новые и новые созвездия и галактики.
— Господи Боже! Это ли не чудо? И ты этому веришь?
— Ну, окончательно эта теория не доказана, но мне она нравится больше других. Она более оптимистична.
— Почему?
— Если верна первая теория, то, согласно ей, когда-нибудь все звезды погаснут, и во Вселенной не останется ничего, кроме пустого пространства и остывших черных обломков. Но если прав профессор Хойл, то вместо умерших звезд всегда будут появляться новые.
— Я счастливым образом вызволен из гибнущей Вселенной, как раз когда надо мной нависла эта угроза, — вежливо откликнулся священник.
Уловив смысл этой фразы, Toy разозлился и приуныл.
— Доктор Макфедрон, вы говорите — и улыбаетесь, словно я порю сплошную чушь. Во что такое вы верите, что дает вам чувствовать свое превосходство? В Бога?
— Я верю в Бога, — серьезно произнес священник.
— И что Он добр? И сотворил все сущее? И любит все Им сотворенное?
— Я верю и в это.
— Так почему же Он создал кукушат такими, что они могут существовать, только убивая дроздов-птенцов? Где здесь любовь? Почему Он создал хищных зверей, промышляющих лишь убийством? Почему Он вложил в нас потребности, которые можно удовлетворить единственным образом — причиняя зло другим?
— Силы небесные! — улыбнулся священник. — Думаю, сам Господь устрашился бы подобного экзамена. Однако постараюсь ответить. Ты, Дункан, исходишь из допущения, будто я верю, что мир — таков, каков он есть, — творение рук Божьих. Это неверно. Мир был сотворен Господом — и сотворен прекрасным. Бог передал мир человеку, чтобы тот о нем заботился и сохранял его красоту, а человек отдал мир Сатане. С тех пор мир сделался владением дьявола — придатком ада, и каждый, кто в нем рожден, проклят. Мы вынуждены либо зарабатывать хлеб насущный в поте лица своего, либо воровать его у ближних. В любом случае мы живем в смятении — и чем мы разумнее, тем острее чувствуем наше проклятие, а от этого наше смятение только возрастает. Ты, Дункан, умен. Возможно, ты ищешь знак того, что Бог существует. Если так, то все, что ты обнаружил, — это свидетельство Его отсутствия; или же, как минимум, сделал вывод о том, что дух, управляющий материальным миром, жесток и злобен. Единственное доказательство того, что наш Создатель добр, заключается в нашем недовольстве этим миром (если бы нас создала природа, то жизнь природы вполне бы нас устраивала) — и кроме того, в словах и деяниях Иисуса Христа, о ком ты, вероятно, что-то читал. В твоем взгляде на историю отведено место Христу?
— Да, — с вызовом ответил Toy. — Я считаю его первым человеком, создавшим религию, согласно которой все индивидуумы обладают одинаковой ценностью.
— Я рад, что ты изображаешь Его достойным уважения, однако Он выше этого. Он — путь, истина, жизнь. Чтобы найти Бога, ты должен поверить в то, что Христос был Богом, и отбросить всякое другое знание как напрасное и бесполезное. И тогда ты должен молиться о ниспослании благодати.
Слушая священника, Toy в замешательстве ерзал на месте, к тому же глаза у него слипались. Поняв, что от него ждут ответа, он спросил:
— Какой благодати?
— О Царстве Божьем в твоем сердце. Уверенности, что ты избавлен от проклятия. Свободы от смятения. Бог посылает благодать не всем верующим, и лишь немногим — надолго.
— Вы хотите сказать, что, даже если я стану христианином, я никогда не смогу быть уверен в… в…
— Спасении. Господи, конечно же, нет. Бог — не расчетливый делец, наподобие бакалейщика или управляющего банком, дающий унцию спасения за унцию веры. Заключать с ним сделки нельзя. Он не дает никаких гарантий. Вижу, я утомил тебя, Дункан, извини, хотя и не сказал ничего такого, что почти каждый шотландец не считал бы само собой разумеющимся со времен Джона Нокса вплоть до двух-трех предшествовавших нам поколений, когда люди поверили, будто мир можно изменить к лучшему.
Toy стиснул голову руками, отупевший и подавленный. Ответ священника оказался, вопреки ожиданиям, более основательным, и он чувствовал себя пойманным в ловушку. Хотя можно было выставить немало веских контраргументов, он подыскал только один:, — А как насчет кукушат? Священник смотрел на него озадаченно.
— Почему Бог создал кукушат такими, что они могут существовать, только убивая дроздов-птенцов? Они тоже вверили мир Сатане? Или виноваты дрозды?
Священник поднялся со стула.
— Жизнь хищных животных, Дункан, настолько отлична от нашей, что испытываемые по отношению к ним сильные чувства неизбежно ведут к тщеславию и самообману. Даже твой отец-атеист в данном случае со мной согласился бы. Ты, как я понимаю, пробудешь здесь недельку-другую. Может быть, обсудим с тобой эти вопросы в следующий раз. Тем временем, надеюсь, ты поправишься.
— Спасибо, — сказал Toy.
Он притворялся, что чиркает на бумаге, пока священник не удалился, а потом скрестил руки на краю стола и положил на них голову. Его одолевала усталость, однако он знал, что, стоит хоть ненадолго забыться, хищное удушье прыгнет ему на грудь, и потому он попытался отдохнуть, не засыпая. Это оказалось непросто. Он встал, собрал свои вещи и потащился в постель.
В тот день Toy почти не в силах был вспомнить, что значит хорошо себя чувствовать, погасла и надежда на улучшение. Будущее он мог представить себе только как повторение настоящего, которое свелось к короткому мучительному действию — частым болезненным глоткам из безбрежного океана воздуха. Он оставил эротические фантазии (ставшие, подобно таблеткам, бесполезными от злоупотребления), но неспешный и упорный жизненный процесс в саду изнурял его, как сама эта жизнь изнуряла питавшую ее почву. Ему представлялось, что природный мир простирается от стен гостиницы на все четыре стороны света необозримыми пространствами бугристой земной поверхности, густо населенной живностью — составом, отдельные части которого возобновлялись через пожирание соседних. В двух-трех сотнях милях к югу располагалась выемка в земле, заполненная камнем и металлом, — Глазго. В Глазго Toy слегка подбадривала мысль, что, если поднапрячь голос, его крик кто-то услышит и придет ему на помощь. Посреди этих гор кричать не имело смысла: его муки были так же неуместны, как муки дрозда, умерщвленного кукушкой, муки улитки, раздавленной дроздом. Toy попытался крикнуть, но тут же оборвал себя. Принялся было думать, однако мысли его были скованы словами священника. Неужели существование мира оправдано только тем, что он послан в наказание? В наказание за что?
Вечером мисс Маклаглан позвонила врачу. Врач, войдя в комнату Toy, сел возле его постели. Это был еще не совсем пожилой человек — лет пятидесяти, с черными усами и квадратной головой, так глубоко ушедшей в плечи, что казалось, он неспособен ее поворачивать без участия всего туловища. Он сосчитал у Toy пульс, измерил температуру, спросил, давно ли с ним такое, и с недовольным видом что-то пробурчал. Мисс Маклаглан внесла мисочку с кипятком, в которой лежала металлическая ванночка. Врач вынул из нее стеклянные и металлические детали, соорудил из них шприц для подкожных инъекций, наполнил его жидкостью из пузырька с резиновой пробкой и попросил Toy закатать рукав пижамы. Toy устремил взгляд в потолок, стараясь сосредоточить все свое внимание на трещине в углу. Кожу выше локтя протерли чем-то холодным и проткнули иглой. Стальное острие, разрывавшее мышечную ткань, заставило его стиснуть зубы. От вливания жидкости в мышцу возникла легкая боль, потом иглу убрали — и с Toy начало твориться нечто удивительное. От руки по всему его телу, на сей раз без всякого умственного усилия, разлился покалывающий освободительный ток, вызывавшийся ранее только эротическими средствами. Конечности, нервы, мускулы, суставы — все без исключения — расслабились, легкие досыта наполнились воздухом; Toy дважды чихнул и откинулся на подушку в совершенном блаженстве. Астма больше не угрожала возвратом. Нельзя было и вообразить, что ему снова станет плохо. Toy посмотрел на сад под теплым солнцем. Разросшийся у пруда розовый куст покрылся белыми бутонами, над одним из них черной точкой шевелилась пчела. Наверняка она наслаждается? Наверняка куст вырос ради собственного удовольствия? Все растения в саду, казалось, достигли своих положенных размеров и теперь покоились в янтарном свете закатного солнца. Сад выглядел здоровым. Toy в приливе рабской благодарности повернул голову к обычному на вид невеселому человеку, который свершил эту перемену. Доктор, слегка нахмурив брови, рассматривал лежавшие на прикроватном столике книги и рисунки.
— Получше теперь? — спросил он.
— Да, спасибо. Спасибо огромное. Мне гораздо лучше. Теперь я смогу заснуть.
— М-м. Думаю, тебе известно, что твоя разновидность астмы отчасти вызвана психологическими причинами.
— Да.
— Ты много читаешь, так ведь?
— Да.
— Даешь волю рукам?
— Нет, разве кто очень напрашивается.
— Я не о том. Онанизмом занимаешься?
Toy залился краской и уставился на одеяло.
— Да.
— Как часто?
— Четыре-пять раз в неделю.
— М-м. Довольно-таки часто. Мнения на этот счет до сих пор расходятся, однако есть свидетельства того, что в результате мастурбации нервные заболевания обостряются. Пациенты психиатрических клиник, к примеру, и вправду много мастурбируют. На твоем месте я постарался бы от этого отказаться.
— Да. Да-да, я постараюсь, непременно.
— Вот тебе таблетки изопреналина. Если станет хуже, разломи одну и рассоси половинку под языком. Думаю, это тебе должно помочь.
После ухода доктора на душе у Toy было не очень спокойно, однако заснул он сразу же.
Toy очнулся глубокой ночью: ему было так плохо, как никогда. Таблетки изопреналина не подействовали: образ Джун Хейг встал у него перед глазами — неотвязный, прожигающий насквозь раскаленной кочергой. «Если я стану думать о ней просто так, — сказал себе Toy, — все будет хорошо. Мастурбировать незачем». Он принялся думать о Джун просто так — и через десять минут не удержался. Хищное удушье набросилось на него вновь. Toy прижал к груди стиснутые кулаки и с усилием втянул в себя воздух: в горле у него клокотало. Страх разросся до панического, в голове завертелись обрывки бессвязных мыслей: Не могу ты не нет не буду оно придет тону нет нет нет тону в нет нет нет нечем дышать не могу вы не оно есть…
В мозгу загудело. Подступал обморок, но от внезапно оформившейся мысли — Если я заслужил это, то это благо — сознание начало возвращаться, наполняя его ликованием. Глядя на лампочку ночника, Toy усмехнулся. Мука вытеснила страх. Хрипло дыша, он взял с прикроватного столика блокнот и карандаш — и крупными неровными буквами записал:
Господи Боже Ты существуешь Ты существуешь мое наказание — тому подтверждение. Мое наказание не свыше того что я могу вынести страдаю я справедливо боль уже меньше оттого что я понял это справедливо я никогда больше не буду этого делать борьба будет нелегкой но с Твоей помощью я к ней готов я никогда больше не буду этого делать.
На следующий день он проделал это трижды. Мисс Маклаглан отправила матери Toy телеграмму, и та через день приехала. Стоя возле его постели и с печальной улыбкой глядя на него сверху вниз, она покачала головой:
— Что, сынок, расклеился? — Toy улыбнулся в ответ. — Бедняжечка мой. Поправишься чуть-чуть — и я с тобой останусь, побуду немножко. Вот и повод для отпуска.
Toy переместили в большую комнату с низким потолком, где стояли две кровати. Одна была отведена ему, на другой расположились Рут с матерью. Ночью, когда потушили свет, Рут попросила:
— Спой нам, мамочка. Ты уже сто лет нам не пела.
Миссис Toy спела несколько колыбельных, потом разные сентиментальные песенки равнинной Шотландии — «Лови овец», «Тише, пташечка, пой», «Не тартан мой». Когда-то миссис Toy получала премии на музыкальных фестивалях, а сейчас могла брать высокие ноты только вполголоса, почти что шепотом. Она запела было «Красавчика Джорджа Кэмпбелла», который начинается с пронзительно-жалобной ноты, но голос у нее сорвался, начал фальшивить, она умолкла и рассмеялась:
— Ах, теперь это не для меня. Я уже состарилась.
— Нет! Не состарилась! — хором запротестовали Рут и Toy.
Эти слова их встревожили.
Миссис Toy заметила:
— Давайте лучше попробуем поспать.
Toy, тяжело дыша, откинулся на подушки. Когда он закашлялся, миссис Toy с надеждой сказала:
— Хорошо, сынок, хорошо, откашляйся как следует, сплюнь мокроту. — И потом: — Ну вот, теперь тебе лучше, правда?
Откашляться как следует и сплюнуть мокроту Toy не удалось, и лучше ему не стало, а сознание того, что мать не спит, озабоченная его болезненной одышкой, только ухудшало его самочувствие. Он постарался лежать как можно спокойней, накапливая в горле комки слизи; с соседней кровати не доносилось ни звука, и он решил, что мать заснула, однако стоило ему разок украдкой кашлянуть, раздался скрип: конечно же, мать не спала и чутко вслушивалась.
Вдруг Toy резко сел в постели и расхохотался в темноте. Он долго размышлял о ключе — носился с ним в мечтах, а теперь разом увидел все мироздание, проник в суть вещей. Выразить увиденное словами было трудно, но ему хотелось с кем-то поделиться открытием.
— Все есть ненависть, — сонно забормотал он. — Мы целиком состоим из ненависти, мы — огромные шары, надутые ненавистью. Связанные вместе ленточками, которые Рут носит в волосах.
Обе женщины вскрикнули.
— Теперь ясно, — проговорила миссис Toy звенящим голосом. — Мы едем домой. Едем домой завтра же. Должен же найтись кто-нибудь, кто знает, как его вылечить.
— Ты эгоист, законченный эгоист! Тебе ни до кого нет дела, кроме себя! — взвизгнула Рут и разрыдалась.
Toy испытывал растерянность; он понимал: его слова совсем не выражали того, что он хотел ими сказать. Он сделал новую попытку.
— Люди — это пироги, сами себя выпекают и поглощают, и рецепт этого блюда — ненависть. Мне кажется, я похоронен в этом саду с каменными горками… — Он смутно различал очертания спальни и знал, где лежат мать и сестра, однако чувствовал себя заваленным по самые подмышки грудой каменных обломков.
— Замолчи! Замолчи! — выкрикнула миссис Toy.
Наутро Toy с матерью возвратились в Глазго. Рут получила разрешение остаться. В тот день в Кинлохруа заходило пассажирское судно: мисс Маклаглан доставила их на берег и махала с причала, пока они отплывали в море. Солнце сияло так же ярко, как и пять дней назад, но Toy впервые со времени приезда увидел громадный зеленый склон Бен-Руа. Дул свежий крепкий ветер. Один из моряков — худой мальчик того же возраста, что и Toy, — прислонившись к трубе, играл на губной гармонике. Чайки зависали с распростертыми крыльями в воздушных потоках. Toy сел на вентилятор, выпиравший из палубы наподобие алюминиевой поганки; мать рядом с ним махала фигурке, которая виднелась на удалявшемся пирсе. На вершине горы различалась белая точка триангуляционного пункта. Toy задумался о минувшей ночи, стараясь вызволить из путаницы выкриков в темноте явленное ему видение ключа. Он склонялся к мысли, что как водород служит материальной основой Вселенной, так и ненависть — основа сознания. При ярком блеске солнца эта идея не выглядела убедительной. Toy чувствовал себя на удивление слабым, но и освобожденным: оставаясь неподвижным, он и не вспоминал об астме.
Спустя два дня Toy беспечной походкой отправился вместе с Коултером в художественную галерею. По дороге он рассказал Коултеру о своей поездке в Кинлохруа и беседе с доктором. Коултер разозлился:
— Глупость! В нашем возрасте онанизмом занимаются все. Это естественно. Эта штука вырабатывается — и как еще от нее избавляться? По мне, пять раз в неделю вполне нормально.
— Но доктор сказал, что пациенты в психиатрических больницах только этим и занимаются.
— Верю. Психи такие же, как и мы. Другие способы секса им недоступны. И куда еще им девать время?
— Но сейчас стоит мне только это сделать, как у меня начинается приступ.
— Допускаю. Доктор заставил тебя думать, что у тебя будет приступ астмы после мастурбации, вот он и происходит. Любого можно заставить поверить во что угодно, если только как следует постараться. Помнишь, я внушил тебе, будто я немецкий шпион?
Toy заулыбался:
— Самое забавное, что доктор склонил меня и к вере в Бога.
— Каким это образом? Да нет, не говори, я и сам догадываюсь, — отмахнулся Коултер, поморщившись. — Спорим, ты чувствовал себя особо важной персоной, наказанной Богом за то, что другим Он легко спускает с рук. Не хочется тебя разочаровывать, но лучше выброси из головы и Бога, и мастурбацию и будь нормальным астматиком.