Глава 16
Нижние миры
И для удовольствия, и экономии ради Toy каждое утро шел в школу пешком через Александра-парк, ошибочно принимая извилистую тропу между цветочными клумбами за кратчайший путь в сравнении с прямой дорогой, перегруженной транспортом. Тропа пересекала склон холма: выше располагались площадки для гольфа, а внизу — футбольные поля. Небо обычно бывало бесцветно-бледным — и за футбольными полями деловито-серый свет падал на крыши жилых домов и фабрик, отчего их очертания не делались ни более ни менее четкими. По другую сторону холма среди каштанов и зарослей боярышника находился пруд, где катались на лодках. За ночь на ровную поверхность пруда нередко оседал слой сажи — и тогда только что отплывшая с острова утка оставляла за собой на воде след, похожий на след пальца на пыльном стекле. Перейдя магистраль, где звенел и грохотал поток грузовиков и трамваев, Toy пробирался сквозь частую сеть улочек мимо двух кинотеатров с увеличенными фотоснимками у входа и трех магазинов с выставленными на витринах яркими журналами. Изображения женщин на обложках придавали его мечтаниям эротическую окраску.
Как-то утром Toy, перебравшись через магистраль, спускался по короткой улочке, и вдруг прямо перед ним из тесной подворотни вынырнула Кейт Колдуэлл; она тоже направлялась в школу: ее школьная сумка (где в военное время помещался противогаз) хлопала ее по бедру. Toy взволнованно поспешил вниз, намереваясь ее догнать, но на это у него не хватало смелости. Что он ей скажет? Он представил себе, как, запинаясь, несет нудную и неловкую чушь об уроках, о погоде, и не в силах был вообразить, что она ответит, кроме самых стандартных фраз. Почему бы ей не оглянуться с улыбкой и не поманить за собой? Ведь наверняка она чувствует, что он идет позади? Если бы Кейт ему махнула, он бы приблизился к ней с легкой улыбкой, вопросительно подняв брови. Она бы сказала: «Тебе не противно мое общество?», или: «Я рада, что нам по пути, а то плестись по утрам в школу — такая скука», или: «Мне понравилось то, что ты написал для школьного журнала, расскажи о себе». Toy свирепо буравил взглядом ее танцующие плечики, страстно желая, чтобы она обернулась и подозвала к себе, но она так этого и не сделала, и вплоть до самой школы дистанция между ними сохранилась неизменной. После этой встречи Toy всякий раз упорно надеялся, что Кейт выскочит из подворотни именно в тот момент, когда он будет проходить мимо, и тогда он сможет заговорить с ней не уронив достоинства, однако она либо совсем не попадалась ему на глаза, либо появлялась уже впереди, и ему приходилось тащиться за ней следом, будто на невидимом канате. Однажды утром Toy, едва миновав подворотню, вдруг заслышал у себя за спиной легкие быстрые шажки. Его охватило смятение — надежда и отчаяние одновременно, кожу лица больно закололо иголками. Пока шажки его не нагнали, Toy быстро перебежал на противоположную сторону улочки с чувством безысходного одиночества, к которому примешивались упрямство и жалость к себе. А глянув через дорогу, увидел на тротуаре напротив не презрительный танец острых лопаток Кейт Колдуэлл, но крохотную шуструю старушку с хозяйственной сумкой. Ступив на площадку для игр, Toy испытывал растерянность и разочарование и впредь избирал себе другой маршрут, менее досаждавший ему эмоциональными встрясками.
Неплохо успевая по некоторым предметам и научившись кое-как справляться с другими, лишь бы не раздражать учителей, Toy стал воспринимать школу наравне с плохой погодой, ограничиваясь только привычными жалобами. С соклассниками отношения сложились приятельские, но друзей у него не было, да он и не очень-то пытался их заводить. Внешняя жизнь превратилась в череду унылых привычных занятий: он механически выполнял положенное, сопротивляясь, однако, требованиям выказывать к чему-либо интерес. Вся его энергия переключилась на воображаемые миры: на реальность сил не оставалось.
На дне воронки, образовавшейся после взрыва атомной бомбы, неприметно ютилась небольшая страна с плодоносной почвой. Toy был там премьер-министром. Он жил в старинном дворце, окруженном лужайками и купами дерев, на берегу озера, где там и сям красовались островки. В просторном дворце царили тишина и полумрак. Залы были увешаны полотнами кисти Toy, библиотеку переполняли его стихи и романы; в многочисленных кабинетах и лабораториях трудились гостившие у премьера лучшие умы современности. Снаружи сияло теплое солнце, над цветами среди фонтанов гудели пчелы, время года застопорилось на переходе лета к осени, когда листва отливает густой зеленью, а краснеют только клены. Политическая деятельность много времени у Toy не отнимала: население питало к нему такое доверие, что для осуществления какой-нибудь реформы ему достаточно было только ее предложить. Основная проблема заключалась в сохранении демократического строя: Toy давно бы взошел на престол, если бы коронации не препятствовали его социалистические принципы. Для премьер-министра Toy выглядел молодо — мальчиком, едва вступающим в пору отрочества; тем не менее он правил страной уже не одно столетие. Ему удалось пережить Третью мировую войну. Смертельная радиация, сгубившая большую часть человечества, по счастливой случайности подарила Toy вечную молодость. За двести — триста лет скитаний по опустошенной земле Toy возглавил кучку людей, покоренных его добротой и мудростью. Он привел их на дно воронки, внутри которой нечего было бояться посягательств со стороны обездоленных и завистливых соседей, и основал там республику, где не стало болезней, бедности и бремени ненавистного принудительного труда. К несчастью, республику Toy окружали варварские государства, правители которых — тираны и королевы — постоянно чинили всяческие козни, дабы ее завоевать, но враждебные умыслы неизменно рушились только благодаря отваге и хитроумию Toy. В результате он нередко оказывался втянутым в битвы, спасение пленников, побеги, поединки с чудовищами посреди обширных арен; в вопиюще безвкусных триумфальных процессиях ему приходилось участвовать единственно из нежелания задеть чувства принцесс и королев, спасенных им от верной гибели. По окончании всех этих бурных приключений Toy приглашал к себе во дворец главных действующих лиц, поскольку он присваивал сюжеты каждой книги и каждого фильма из числа тех, что ему нравились. Дворец у озера наводняли толпы знаменитостей всевозможнейших народов и рас из самых различных исторических эпох. В непритязательно обставленных просторных покоях дворца гостей потрясали спокойное дружелюбие и образ жизни хозяина — куда более цивилизованный, нежели их собственный; и там они усваивали истинный долг правителя, видя, как Toy посвящает дневные часы чертежам нового водохранилища или же университета. Женщины обычно в него влюблялись, хотя иные представительницы полудиких краев проникались к Toy ненавистью ввиду его внешне приветливой бесстрастности, за которой на самом деле таилась глубочайшая застенчивость. Близость к женщинам Toy ощущал, только когда вызволял их из плена, — и порой завидовал злодеям, которые могли их мучить и унижать. Занимаемое им положение не позволяло и помыслить о чем-то подобном. Однако на обратном пути из школы или из публичной библиотеки все эти похождения так кружили Toy голову и такие пьянящие переживания бурлили у него в груди, что он пускался рысью, желая от них избавиться; потом ему нередко случалось обнаружить, что он пробежал не одну улицу, не запомнив никого из встречных, не заметив ни единого дома и не обратив внимания на снующий транспорт.
Другой воображаемый мир Toy приносил наслаждение гениталиям. На потайном золотом прииске в Аризоне шайка бандитов использовала рабский труд. Главарь банды — Toy занимался изобретением пыток, которым подвергал рабов. Прииск получал внешний стимул не от библиотечных полок, но, скрытным образом, от американских комиксов. Toy никогда их не покупал и отваживался глянуть на заманчивые обложки, только если в витрине было выставлено что-то другое, и тогда он делал вид, будто внимательно это изучает. Иногда он одалживал какой-нибудь комикс в школе и, уединившись в дальней спальне, срисовывал картинки со сценами порки или выжигания клейма. Эти рисунки Toy прятал между страницами «Французской революции» Карлейля — в книгу, которую точно никому больше в голову бы не пришло раскрыть.
Однажды вечером Toy стоял у своей постели на коленках, разложив картинки поверх одеяла. Гениталии его, по обыкновению, напряглись, и теперь, благодаря случайно выбранной позе, его отвердевший пенис соприкоснулся с основанием кровати, на котором лежал матрац. От этого прикосновения по телу Toy ослепительно-ледяной вспышкой пробежал нервный электрический разряд такой пронзительной остроты, что он вынужден был изо всей силы прижиматься и прижиматься к его источнику до тех пор, пока что-то не изверглось и не брызнуло струйками; выстрелившее устройство после отдачи сникло, съежилось и увяло, а самого Toy охватило ощущение чудовищной подавленности и опустошенности. Все это время Toy пребывал в смутном ошеломлении, остатками сил пытаясь уяснить, что же с ним происходит. Он с отвращением взглянул на рисунки, отнес их в уборную, бросил в унитаз и спустил воду, а потом расстегнул штаны.
На животе, чуть ниже пупка, Toy обнаружил серовато-студенистый сгусток, формой походивший на слизняка. Внутри прозрачного сгустка волокнами вились крохотные млечные пути и галактики, и отдавал он запахом рыбы. Toy начисто обтерся и вернулся в спальню, не понимая случившегося, однако ничуть не сомневаясь, что оно связано со смешками, намеками и внезапными паузами в разговорах соклассников, игнорировать которые его побуждала инстинктивная брезгливость. Испытывая тупое оцепенение и ненависть к самому себе, Toy поклялся больше не думать о том, что привело его к этому состоянию. Спустя два дня прежние мысли явились снова — и он уступил их напору без особого сопротивления.
Теперь течение воображаемой жизни за неделю прерывалось у Toy тремя-четырьмя оргазмами. Раньше удовольствие приносимое золотым прииском, длилось неопределенно долго, ни разу не достигая кульминации. От созерцания рисунков он постоянно отвлекался: то его звали обедать, то надо было делать уроки — или же он отправлялся гулять и возвращался домой человеколюбивым победоносным премьер-министром своей республики. А теперь, стоило Toy сосредоточиться на мыслях о прииске, через минуту-другую его пенис жаждал прикосновений — и если в этой помощи ему отказывали, часто разряжался по собственной воле, оставляя в штанах липкое пятно и внушая Toy столь безмерное презрение к самому себе, что оно распространялось и на все его воображаемые миры. Отчужденность Toy от воображения сравнялась с его отчужденностью от действительности.
Астма вернулась с возросшей силой: днем она лежала на груди тяжким камнем; по ночам набрасывалась, точно хищный зверь. Как-то раз Toy проснулся оттого, что звериная лапа мощно сдавила ему горло: страх мгновенно вытеснила отчаянная паника; он выскочил из постели, придушенно каркнув, бросился на шатких ногах к окну и судорожно отдернул занавеску. Над печными трубами напротив висел золотой осколок луны, чуть затененный призрачным клочковатым облачком. Toy жадно всмотрелся в них, как в неразборчивые слова, и попытался снова крикнуть. Появились отец с матерью и ласково уговорили его вернуться в постель. Мистер Toy прижимал сына к себе, а мать дала ему таблетку эфедрина, принесла сначала горячее молоко, потом горячий виски и держала чашку возле его губ, пока он пил. Тревожное клокотание в груди пошло на убыль. Родители закутали Toy в халат и оставили сидеть по-турецки с горой подушек за спиной.
Когда панический страх достиг предела, Toy, глядя на никчемную луну, думал только о том, что в аду, без сомнения, еще хуже. Его не воспитывали в религиозном духе, и, хотя условно он верил в Бога (вместо «Аминь» заканчивая молитву словами «Если Ты существуешь»), в ад он не верил. Теперь Toy стало ясно, что ад — это та единственная истина, а боль — тот единственный непреложный факт, которые сводят к нулю все прочее. Сносное самочувствие походило на тонкий слой льда над бездонной пучиной боли. Любовь, работа, искусство, наука, законы — всего лишь опасные игры, разыгрываемые на льду; на льду возведены все дома и все города. Лед был хрупкий. Небольшое сужение мелких бронхов, думал Toy, способно отправить меня под лед, а один-единственный расщепленный атом потопит целый город. Все религии существуют для оправдания ада — и все церковники этому служат. Как они могут разгуливать с кроткими добродушными лицами, притворяясь, будто принадлежат к верхней, земной поверхности жизни? Их черепные коробки должны быть горнилами, в которых пылает адское пламя, а кожа на лицах — сухой и сморщенной, как опаленные листья. Внезапно перед глазами Toy возникло лицо доктора Макфедрона — как тогда, из-за края скалы. Ища поддержки, Toy протянул руку к книжной этажерке возле кровати. На ней стояли книги подержанные, ценой не дороже шиллинга — главным образом сказки и фантастика, а также кое-какая беллетристика и научная литература для взрослых. Но теперь все фантазии стали легкомысленным вздором, поэзия — призывным свистом во тьме, романы изображали попытки жизни одолеть собственную агонию, а биографии описывали борьбу, либо прерывавшуюся насильственно, либо кончавшуюся старческой дряхлостью; история же представлялась пораженным неизлечимой болезнью червем без головы и хвоста, без конца и начала. На полке стояли отцовские книги — Ленин и Уэббы; «История рабочего класса в Шотландии», «Человечество выигрывает от неверия», Хармсвортовская энциклопедия и брошюры по альпинизму. Наобум Toy вытащил «Общую историю философии», раскрыл том наугад и прочел:
Все представления, свойственные человеческому сознанию, делятся на две различные категории, которые я назову впечатлениями и идеями. Различие между ними заключается в степени силы и живости, с которыми они воздействуют на сознание и входят в область мышления. Восприятия, которые входят с наибольшей силой или напором, мы именуем впечатлениями; и под этим термином я понимаю все наши ощущения, страсти и эмоции по мере того, как они впервые вторгаются в нашу душу. Под идеями я подразумеваю их слабые отражения в мыслях и рассуждениях…
Toy продолжал читать с возрастающим облегчением, все более и более углубляясь в мир, который хотя и состоял из слов вместо цифр, был тем не менее почти математичен в своей ясности и бесстрастности. Оторвавшись от книги спустя долгое время, он увидел между спутанными занавесками побледневшее небо и услышал доносившуюся издали еле различимую музыку — мелодическое бренчание, которое становилось все громче и громче до тех пор, пока не раздалось прямо-таки у него над головой, а затем растаяло на расстоянии. Для птичьего пения оно было слишком размеренно, для звука самолета — слишком гармонично. Toy был озадачен, но странным образом успокоился и забылся мирным сном.
В семь часов зазвонил будильник в гостиной, где на раскладном диване спали родители. Мистер Toy позавтракал и спустился вниз по лестнице с велосипедом. Миссис Toy внесла в спальню поднос с овсянкой, яичницей, сосиской, ломтиком хлеба из непросеянной муки с мармеладом и чашкой чая. Глядя на Toy, пока он ел, она спросила:
— Тебе получше, сынок?
— Немножко.
— Ну, станет совсем хорошо, когда отправишься в школу.
— Угу.
— Прими еще таблетку.
— Уже принял. Но толку нет.
— Ты это себе вообразил, будто толку нет! Если бы ты того захотел, таблетка бы подействовала!
— Может, и подействовала бы. — Помолчав, Toy добавил: — Так или не так, а в школу сегодня мне идти не хочется.
— Но, Дункан, до экзаменов осталось всего две недели.
— Я устал. И не выспался.
Миссис Toy холодно произнесла:
— Ты стараешься мне внушить, будто не можешь идти в школу? Вчера ты неважно себя чувствовал, однако это не помешало тебе пойти в библиотеку. На то, чего тебе хочется, дыхания у тебя хватает, а на другое, поважнее, нет.
Toy через силу оделся и умылся. Миссис Toy помогла ему натянуть пальто, приговаривая:
— Иди по дороге, не торопись. Сначала будет церковный урок, так что не страшно, если чуточку и опоздаешь. Учителя поймут. И держись прямо, не горбись. А то ходишь, будто наполовину сложенный перочинный нож. Смотри миру в лицо, как если бы он тебе принадлежал весь.
— Мне в нем ничего не принадлежит.
— Тебе принадлежит столько, сколько и всякому другому! А может принадлежать больше, если пораскинешь мозгами и как следует подготовишься к экзаменам. Голова у тебя хорошая. И учителя твои так говорят. Они готовы тебе помочь. Почему же ты не желаешь, чтобы тебе помогли?
Для молитвы особой позы не требовалось. Можно было сидеть скрестив ноги или их вытянув, складывать руки на груди, переплетать пальцы или сжимать в кулак, однако все без исключения в знак сосредоточенности закрывали глаза и почтительно склоняли головы. Toy давным-давно перестал закрывать глаза, но вскинуть голову все же не отваживался. Сегодня, явившись с опозданием и едва переводя дыхание, он был настроен безразлично и во время затяжной молитвы от нетерпения вздернул подбородок. Toy сидел на той стороне галереи, откуда хорошо были видны склоненные головы молящихся, хор, священник внутри восьмиугольной башенки кафедры и директор у ее подножия. Священник с толстыми щеками, кивая головой в такт каждой фразе и увлеченно зажмурив глаза, что придавало его лицу невидящее выражение, походил на воздушный шар, увлекаемый сквозняком. Toy вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Среди сидевших со склоненными головами на галерее напротив кто-то, выпрямившись несколько неуклюже, почти бесстрастно наблюдал за ним (а может быть, и нет) с едва заметной саркастической улыбкой. Что-то в этом лице показалось Toy знакомым. В тот же день новичка представили классу как Роберта Коултера, переведенного в Уайтхиллскую среднюю школу из Гарнгадской начальной школы. Коултер легко сошелся с соклассниками, без труда обзавелся друзьями и отличался по предметам, которые Toy не давались. Они обменивались неловкими кивками, когда случайно оказывались рядом, но в остальном старались друг друга не замечать. Как-то раз, в кабинете естествознания, ученики переговаривались у своих парт, стоя в ожидании учителя. Коултер подошел к Toy и сказал:
— Привет.
— Привет.
— Как дела?
— Неплохо. Как у тебя?
— Тоже ничего.
После паузы Коултер спросил:
— Не хочешь поменяться местами?
— Чего ради?
— Да вот, хочу поближе разглядывать… — Коултер указал на Кейт Колдуэлл. — Тебе ведь всякое такое без интереса.
Toy перенес свои учебники на место Коултера в полном расстройстве чувств, внутренне кипя от негодования. Однако ничто на свете не заставило бы его признаться, что Кейт Колдуэлл ему небезразлична.
Как-то после экзамена, пока учителя проверяли письменные работы, ученики читали комиксы, играли в шахматы и в карты или потихоньку болтали, собравшись кучками. Коултер, сидевший впереди Toy, обернулся и спросил:
— Что ты читаешь?
Toy показал ему сборник критических эссе о литературе и искусстве. Коултер тоном прокурора заявил:
— Ты это читаешь не ради удовольствия.
— Именно ради удовольствия.
— В нашем возрасте такие книги ради удовольствия не читают. Их читают, чтобы показаться умнее всех.
— Но ведь я читаю такие книги, когда меня никто не видит.
— Значит, ты стараешься показаться умнее всех не нам, ты стараешься показаться умнее всех самому себе.
Toy, почесав макушку, признался:
— Ловко подмечено, но это неправда. А ты что читаешь?
Коултер показал ему журнал под названием «Чудеса научной фантастики», на обложке которого были изображены снабженные щупальцами существа, которые что-то делали с механическим устройством на прогалине в джунглях. Из устройства в небо вырывалась зеленая молния, раскалывавшая планету, очень похожую на Землю. Toy покачал головой:
— Не очень-то люблю научную фантастику. Сплошной пессимизм.
Коултер ухмыльнулся:
— Как раз это мне в ней и нравится. Читал на днях потрясный рассказ «Полковник Джонсон исполняет свой долг». Так вот, этот американский полковник находится в укрытии на несколько миль под землей. Он один из тех, кому поручено вести Третью мировую войну: нужно только нажимать на кнопки. Все люди на земле, конечно, погибли — даже почти все убежища для армейских подразделений уничтожены ракетами, проникающими под землю. И вот, слушай: у этого самого полковника Джонсона уже не один месяц нарушена связь со своим командованием, потому что по радиосигналу особые ракеты мигом вычислят, где твое укрытие, и враз тебя прихлопнут. Однако полковник Джонсон изобретает прибор, способный отыскивать людей по их мысленным излучениям. Он направляет прибор на Америку. Бесполезно. В Америке никого в живых не осталось. Он пробует Европу, Африку, Австралию. Там тоже везде одни мертвецы. Тогда он запрашивает Азию — и там живым оказывается один-единственный человек, в каком-то российском городе. Джонсон садится в самолет и летит в Россию. Видит по пути, что ничего живого нигде нет — ни растений, ни животных, вообще ничего. Приземляется в этом русском городе, выходит из самолета. Повсюду, конечно, развалины; он пробирается через разрушенные здания и слышит, как внутри движется тот самый второй человек. Джонсон уже целых восемь лет не видел ни единого человеческого существа, он с ума сходит от одиночества, понимаешь, и надеется перед смертью с тем человеком поговорить. Русский выходит из здания наружу — и полковник Джонсон в него стреляет.
— Но почему? — изумился Toy.
— А потому, что он был обучен убивать русских. Как тебе эта история — нравится?
— По-моему, мерзость.
— Может, и так. Но она очень жизненная. Что ты делаешь после школы?
— Пойду в библиотеку или прогуляюсь.
— А я в город вместе с Мердоком Мьюиром и верзилой Сэмом Лэнгом. Мы провоцируем беспорядки.
— Как это?
— Знаешь Вест-Энд-парк?
— Парк возле Галереи изобразительного искусства?
— Ну да. Так вот, на ночь этот парк, в отличие от других, не запирают, и там можно свободно прогуливаться. Фонари есть, но их немного. Так вот, верзила Сэм становится возле кустика и закуривает, а если кто-то появится, мы выскакиваем из засады и понарошку двигаем Сэму под дых, он начинает тузить нас почем зря, все валимся с ног и катаемся по земле с руганью. Друг друга и не трогаем, но в темноте один черт разберет. Девчонки разбегаются с визгом, зовут полицию.
— И полицейские приходят?
— Мы успеваем улепетнуть. У Мердока Мьюира папаша полицейский. Когда мы ему об этом рассказываем, он хохочет во всю глотку и объясняет, что бы он с нами сделал, если бы поймал.
— Это нарушение общественного порядка, — сказал Toy.
— Пускай, зато весело. Куда веселее, чем одному слоняться. Давай обещай, что как-нибудь вечерком пойдешь с нами.
— Нет, не пойду.
— Тогда признайся, что тебе интереснее этот комикс, чем твои статьи об искусстве.
Коултер ткнул пальцем в обложку комикса, лежавшего на столе у соседа. Блондинку в купальном костюме обвил кольцами гигантский змей. Toy открыл было рот, желая сказать «нет», но нахмурился и промолчал.
— Ну-ну, — не отставал Коултер, — твой дружок от этой картинки вскакивает, верно? Признайся, что ты такой же, как и мы все.
Toy пошел в соседнюю классную комнату, смущенный и растерянный. «Твой дружок вскакивает от этой картинки. Признайся, что ты такой же, как и мы все». В памяти всплыли слова, слышанные им давным-давно, которые он старательно изгонял из памяти: «Я бы не отказался где-нибудь в темном углу ее пощупать».
Toy знал лет с четырех, что младенцы вылупливаются из маминых животов. Мистер Toy детально описал ему развитие зародыша, и Toy сделал вывод, что данный процесс по достижении определенного возраста у большинства женщин происходит спонтанно. Он воспринял это сообщение наравне с другими рассказами отца — о происхождении видов и о строении Солнечной системы: это было любопытное, механическое, не слишком загадочное дело, о котором мужчины могли знать, но влиять на него не могли. В том, что он слышал и что читал впоследствии, нигде ни словом не упоминалось о неизбежной связи между любовью, сексом и рождением, и потому он даже не подозревал о существовании таковой. Секс он открыл, сидя скорчившись на полу спальни. Это было так омерзительно, что предаваться ему следовало только втайне и ни в коем случае не посвящать в это других. Секс питался мечтами о жестоком насилии и достигал кульминации, разрешаясь выбросом слизи и оставляя чувство расслабленности и одиночества. С любовью секс не имел ничего общего. Любовь — это то, что он испытывал к Кейт Колдуэлл, желая быть поблизости от нее и делать то, что заставило бы ее им восхищаться. Toy прятал свою любовь: если бы все о ней узнали, он оказался бы в униженном положении по сравнению с другими и с самой Кейт. Toy стыдился своей любви, но она не внушала ему отвращения. И вот теперь, судорожными толчками, под воздействием реплики Коултера, разрозненные картинки любви, секса и деторождения начали сливаться для Toy воедино.
Взбираясь на холм в парке. Toy заслышал в небе ритмичное кликанье. Над головой у него буквой «V» пролетели пятеро лебедей: хлопанье крыльев и гогот сливались в одну мелодию. Вытянув лапки, они исчезли из виду за деревьями, которые загораживали пруд с лодками. В последующие дни Toy собирал оставшиеся после завтрака куски хлеба и по пути в школу бросал их лебедям в пруд. Увиденное однажды утром заставило его задержаться на берегу пруда дольше обычного. У островка два лебедя застыли друг против друга с таким видом, что Toy показалось, будто они намерены подраться. С расправленными крыльями они взмыли над водой, едва окуная в нее хвосты, прижались друг к дружке грудью, потом головами, потом клювами. Воздев головы к небу, лебеди переплелись шеями, потом разомкнули их и откинули назад, причем оба повторяли движения друг друга, точно в зеркале. Вместе они изображали своими телами формы то греческой лиры, то ренессансного столового серебра. Вдруг один из них оторвался от второго, ловко скользнул позади подруги, насел ей на хвост и задергался вверх и вниз, тогда как она нырнула под воду, хлопая крыльями и взбивая вокруг себя пену. Когда они проплывали мимо, Toy увидел, как самец клювом пригнул голову самки — вероятно, добиваясь от нее большей покорности. У края озера лебеди разъединились, распрямили шеи и равнодушно поплыли в разные стороны. Самка, выглядевшая более взъерошенной, оправляла перья, а самец, в дальней бухточке, принялся лениво выискивать в воде плотву.
Спустя десять минут Toy, мрачный и подавленный, стоял с соклассниками на площадке для игр. На уроках он сурово поглядывал на учеников, на учителя и на Кейт Колдуэлл в особенности. Все они составляли часть обманчивой внешней жизни, внушавшей ему сейчас ужас не потому, что ледяная поверхность была тонкой и не могла защитить от преисподней, а потому, что была прозрачной и не могла скрыть таившейся под ней мерзости. Вечером, идя с Коултером по берегу канала, Toy рассказал ему про лебедей. Коултер спросил:
— А ты видел, как это делают слизняки?
— Слизняки?
— Да, слизняки. Как-то на ферме Мактаггарта в Кинлохруа я вышел из дома утром после дождя — и повсюду в траве слизняки лежали парочками. Я их разнимал, а потом складывал вместе снова, чтобы посмотреть, как они это делают. Они здорово походили на людей. Гораздо больше, чем твои лебеди.
Toy на мгновение замер, а потом разразился криками:
— Господи, сделай так, чтобы я сроду не пожелал за всю жизнь другого человеческого существа! Господи, сделай так… — Он умолк. На ум ему пришло слово из недавнего задания по ботанике. — Господи, пошли мне самооплодотворение! Господи Вседержитель, Творец и Властитель всего сущего, пошли мне самооплодотворение! Если Ты существуешь.
Коултер, в глазах которого при взгляде на Toy мелькнуло что-то вроде благоговейного страха, проговорил:
— Ты иногда пугаешь меня, Дункан. Речи твои не совсем как у нормального. А все оттого, что ты хочешь стоять выше обыкновенной жизни.