Книга: Жажда боли
Назад: 15
Дальше: 17

16

— Милый мой мальчик! Дражайший Джеймс! Вот так встреча! Ты даже не можешь себе вообразить, сколько я передумал о тебе после нашей корабельной жизни. Нашей зеленой юности! Входи, входи же и познакомься с госпожой Манроу. Она уже сгорает от нетерпения, ей так хочется поскорее увидеть знаменитого Джеймса Дайера.
— Покамест едва ли знаменитого, сэр.
— Время об этом позаботится, Джеймс. Мы оба знаем. А с этим человеком я, похоже, знаком. Только вот имя позабыл.
— Мистер Марли Гаммер, сэр. К вашим услугам.
— Гаммер? Да-да, кажется, припоминаю. И вам добро пожаловать. Осторожно, тут собачка, мистер Гаммер. Их у миссис Манроу несколько. Поздоровайся с моими старыми друзьями, Чаудер.
Собачка бросается к ногам Гаммера, трется о чулок.
— Ласковая, чертовка… Ну вот, дорогая, они и пришли. Свистать всех наверх! Ха-ха, черт побери!
Манроу задевает за край деревянной скамьи с высокой спинкой, спотыкается, хватается за буфет, и с накренившегося буфета на пол низвергаются стаканы, рюмки и бутылки бристольского синего стекла, разлетаясь вдребезги. Все четверо смотрят на осколки, потом Джеймс переводит взгляд на миссис Манроу. У нее покраснели щеки. Она молода, лет двадцати с небольшим, лицо почти красивое. «Видите, — говорят ее глаза, — за кого меня выдали замуж? Видите, что мне приходится терпеть?» Она глядит на мужа.
— Боже мой, Роберт, с каждым днем ты все больше похож на быка. Он с утра сам не свой — все мечтал увидеть вас, мистер Дайер. Клянусь, я еще никогда не видела его таким счастливым.
— Я столь же счастлив вновь встретиться с вашим мужем, мадам. На корабле он был мне очень хорошим учителем. И я радуюсь при мысли, что мы опять сможем работать вместе.
Миссис Манроу кидает вопросительный взгляд на мужа:
— Ты берешь компаньона, Роберт?
Манроу глядит на жену, потом на Джеймса:
— Компаньона?
— Ну конечно, ведь я всегда говорила, что именно так следует поступить.
Джеймс кланяется со словами:
— Не сомневаюсь, что среди своих пациентов вы числите половину города, сударь.
— Половину города! Ха! Нет, мой мальчик, мы живем тихо, но живем. Не так ли, Агнесса?
— На столе у нас всегда есть мясо, это правда, хотя иногда мне кажется, что ты слишком неприхотлив.
— Ох уж эти мне жены, сударь! В наше время нужно быть герцогом, чтобы жениться. Им подавай тысячу фунтов годовых — на меньшее они не согласны. Холодное сегодня утро. Выпьем-ка по бокалу глинтвейна с печеньем, а засим мне следует отправиться к мистеру Ливису. Вчера ночью по дороге домой с пирушки у Симпсона он здорово грохнулся. Перелом бедра.
— Возьми с собой мистера Дайера, дорогой. С ним тебе будет веселее. Кажется, в таких случаях требуется сила? Не сомневаюсь, он сможет помочь тебе вправить бедро как надо.
— Сможет, сможет. Где ты поселился, Джеймс? Пошли Гаммера за сундуком. Нет-нет, и слышать не желаю никаких возражений. Миссис Манроу будет только рада обществу человека, более близкого ей по возрасту. Ну так куда же запропастился этот треклятый глинтвейн?
То, на что намекала Агнесса Манроу, Джеймс теперь видит собственными глазами: медленное угасание практики, которая после приезда в Бат Манроу, человека полного сил, только что женившегося и решительно настроенного переменить свой характер, выглядела столь многообещающе и которая в первый год вопреки ожиданиям имела успех. Когда Манроу трезв, он все еще бывает хорошим врачом, а временами заметны проблески даже чего-то большего, но те, кто нынче обращается к нему, делают это скорее из доброго расположения, симпатии, а вовсе не потому, что верят в его способности. Он вежлив, старомоден и, когда сидит у постели умирающей одинокой старухи, удерживая ее блуждающие по одеялу руки, прекрасно понимает, что она никогда не оплатит ему счета. Он отворяет кровь старым господам и их женам, а потом пьет с ними полдня, рассуждая о политике и беззлобно журя молодое поколение за сумасбродство, хотя теперь поворачивается к своему новому помощнику и, кивая, говорит: «Исключая присутствующих», и старики, прищурившись, излучают благоволение и полагают, что господину Манроу здорово повезло.
Весь март холодно, как бесснежной зимой, и Манроу пьет, не покидая дома. Если за ним являются посыльные, то их отправляют обратно спросить, не согласится ли больной, чтобы его пользовал мистер Дайер. Большинство соглашаются. После первого же посещения они уже хотят, чтобы их лечил Джеймс, а не старый добрый Манроу.
В бальных залах и гостиных хромые, хворые и скучающие, с дыханием, прокисшим от разных снадобий, обсуждают «новичка», годков-то не более двадцати, подумать только. Очень способный. Действительно, чрезвычайно способный. Не столь добродушный, как господин Манроу, конечно. Роберт Манроу — такого славного человека трудно и сыскать. Но…
Джеймс Дайер пользует госпожу Найджеллу Пратт, которая не получила облегчения от господина Криспа с Боуфор-сквер, неумело обошедшегося со вросшим ногтем на пальце ее ноги.
— Просто неприлично, — рассказывает она, — как скор он в работе. Мне кажется, он не пробыл в доме и пяти минут, как все было сделано. Господь свидетель, едва он вошел в дверь и передал шляпу прислуге, и вот он уже стоит в холле и получает от Чарльза гинею. По-моему, он вымолвил не больше пяти слов за все время визита.
Тобиас Боун, мировой судья графства Мидлсекс, — удаление огромной бородавки на кончике носа. Повествуя о своих впечатлениях в кофейне у Памп-Румз, он для убедительности стучит по столу, отчего сотрясаются чашки и блюдца:
— Джеймс Дайер — единственный настоящий хирург в Бате, не говоря, конечно, о самом мистере Манроу. Похож на одного парня, которого мне довелось судить по обвинению в отравлении обоих своих родителей.
— Кто, Манроу?
— Да нет же, сударь, Дайер. И какие у него ловкие руки. Руки дамы, глаза орла, сердце… один Господь ведает, какое у него сердце. И все это соединилось вместе — но как?

 

Сальваторе Гримальди, музыканту и близкому другу лорда Б., требуется хирургическое вмешательство — извлечь камень. Он здорово затянул с болезнью. Полная задержка мочи. Его вносят в дом, побледневшего, с землисто-желтым лицом, страдающего от сильнейших приступов. Несмотря на мучения, он держится с величайшим мужеством; лишь однажды, когда носильщики портшеза, поднимая его, задевают о стол, с его языка срывается какое-то ужасное неаполитанское богохульство. Но он тут же просит извинения и осведомляется, скоро ли придет мистер Манроу.
Манроу, завернутый в одеяла, в шапочке из тюленьей кожи на голове, сидит у себя в спальне и завтракает мадерой с горячей водой. Он слышал шум и, когда появляется жена, спрашивает, в чем там дело.
— У какого-то иностранца приступ. Джеймс, я думаю, справится.
Манроу кивает:
— Что бы мы без него делали?
Миссис Манроу стучится в комнату к Джеймсу. Ей открывает Гаммер с бритвой в руке. Позади него у туалетного столика без камзола сидит Джеймс.
— Внизу мистер Гримальди, — говорит она. — Иностранный господин, пользующийся определенным влиянием. У него идет камень, и мистер Манроу просит вас об одолжении…
— Я спущусь, как только мы закончим.
Она не уходит.
— Прошу вас не слишком задерживаться, ибо джентльмен весьма страдает.
Джеймс смотрит на нее в зеркало:
— Все зависит от мистера Гаммера. Вы ведь не хотите, чтобы я оперировал небритым, не так ли?
— Конечно, нет. Я уверена, это будет неуместно.
Лишь через полчаса Джеймс объявляется в холодной комнате в глубине дома, приспособленной Манроу под операционную. Его свежевыбритое лицо сияет, в воздухе витает нежный аромат дорогой туалетной воды, смешиваясь с другими куда менее приятными запахами: пота страждущих и запекшейся крови. Джеймс осматривает больного. Тот, моргая, глядит на молодого человека, стоящего напротив, по ту сторону разверзающейся туманной бездны. Что-то бормочет насчет священника. Джеймс не обращает на его слова никакого внимания. Велит носильщику стянуть с Гримальди бриджи и сам переодевается в одну из заскорузлых от крови курток, что висят на деревянной вешалке за дверью. От третьей пуговицы жилета Гримальди тянется к кармашку массивная золотая цепь. Джеймс вытаскивает часы — золотые, покрытые чеканкой, раскрывающиеся на две половины, с эмалевым циферблатом, изготовлены в Лондоне. Отстегивает их от жилетной пуговицы и передает стоящей в углу комнаты Агнессе Манроу со словами:
— Засеките время от первого разреза до момента извлечения камня.
Затем подходит к Гримальди, склоняется к его уху:
— Господин Гримальди, плата за операцию — ваши часы. Согласны, сударь?
Губы больного кривятся в подобии улыбки. Он еле заметно кивает.
— Вытяните ему ноги.
Джеймс берет скальпель, щипцы и цистоскоп из выдвижного ящика и поднимает глаза на миссис Манроу:
— От первого разреза, сударыня. А вы, — он оборачивается к носильщикам, — будете свидетелями. Итак… начали!
Одна минута двадцать секунд.
Джеймс поднимает вверх камень, который размерами напоминает маленький маринованный грецкий орех.
Входит Манроу, оглядывает, моргая, стоящих у стола и, пробравшись вперед, с восторгом рассматривает разрез.
— Поперечный, да?
— Как рекомендовано господином Чизелденом. Но от его рекорда меня отделяет чуть более двадцати секунд.
— Чизелден! Это надобно отпраздновать, Джеймс. А как себя чувствует джентльмен? Да это же господин Гримальди! Ну как самочувствие, сударь?
— Я потерял часы, — шепчет Гримальди.
— Потеряли часы, зато сохранили жизнь. Скажу вам, господин Гримальди, я был свидетелем, как такие операции длились более часа.
Гримальди переводит взгляд на Джеймса:
— Caro dottore. Этот человек — орудие Господа.
В воздухе над своею грудью он чертит крест. Носильщики помогают ему натянуть бриджи и перебраться в портшез. Гримальди уносят, и он машет сквозь стекло ослабевшей рукой. Манроу достает бутылку «Фронтиньяка», последнюю из доставшейся ему доли добычи с французского капера, захваченного «Аквилоном» неподалеку от Бреста, и хранившуюся как раз для такого случая. В операционной Джеймс переодевается в прежнее платье и с удовольствием потягивается.
— Кажется, мой гонорар у вас, сударыня.
Он протягивает руку. Агнесса Манроу захлопывает крышку и передает часы Джеймсу, а когда он поворачивается к двери, вынимает из рукава платочек и, встав на цыпочки, вытирает каплю крови с его щеки.
— Мне никогда не приходилось встречать такого странного человека, как вы, Джеймс.
Джеймс думает, что бы такое ответить. Что-нибудь галантное, какую-нибудь фразу из романа или пьесы. Но романов он не читает, а те немногие пьесы, что он видел в «Друри-Лейн» или «Ковент-Гарден», не произвели на него почти никакого впечатления. Эта игра слишком утомительна, да и ум его все еще занят мыслями об операции на мочевом пузыре Гримальди, о том, как аккуратно удалось ему растянуть шейку, как мастерски он избежал попадания в артерию. Золотых часов за такую работу мало, а уж тем более «орудию Господа».
Он желает ей всего доброго и выходит. Она медлит, наблюдая, как кровь темнеет на дощатом полу. Содрогнувшись, улыбается. Колокола аббатства играют свою мелодию.

 

Гримальди поправляется. Лорд Б. посылает Джеймсу бриллиантовое кольцо, а следом друзей и знакомых. К середине лета, к вящей чести докторов, среди их пациентов числятся три баронета, генерал, адмирал, епископ, знаменитый художник и два члена парламента. Конкурентам это не по нутру. Господин Крисп особенно усердствует в распространении всяческих слухов, называя докторов цирюльниками и шарлатанами и утверждая, что старый Манроу не может утром подняться с постели без бутылочки портвейна, да и ночью тоже ничего не может. Наверное, ночью все хорошо получается у его юного протеже. Он подносит два пальца ко лбу и шевелит ими, ухмыляясь и получая ожидаемые смешки.
Но богатая госпожа Дейви перешла от Криспа к ним, за нею многочисленное семейство Робертсонов, которым Джеймс делает прививку от оспы. Три гинеи с каждого, сумасшедшая плата, однако господин Робертсон убежден, что жизни его дражайших чад будут целее в руках этого человека, даром что молодого, чем в руках любого другого хирурга в Бате. Манроу, конечно же, всегда рядом, следит за молодым доктором, смягчает его манеры и одобрительно кивает как человек многоопытный.
В газетах появляются объявления:
«МАНРОУ и ДАЙЕР, хирурги, практикующие в Оранж-Гроув в городе Бате, просят позволения объявить о намерении принять НЕБОЛЬШОЕ число НОВЫХ ПАЦИЕНТОВ по причине ЧАСТИЧНОГО и ПОЛНОГО ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ больных, находившихся на их попечении. ДЕЛАЕМ ПРИВИВКИ, УДАЛЯЕМ КАМНИ, а также ОПУХОЛИ, БОРОДАВКИ, ФИБРОМЫ, ВПРАВЛЯЕМ КОНЕЧНОСТИ, ЛЕЧИМ ОГНЕСТРЕЛЬНЫЕ РАНЕНИЯ. К нам предпочитают обращаться ЗНАТНЫЕ ГОСПОДА и все те, КТО ЖЕЛАЕТ ПОЛУЧАТЬ САМОЕ ЛУЧШЕЕ ЛЕЧЕНИЕ. К ДАМАМ у нас относятся с неизменной ПОЧТИТЕЛЬНОСТЬЮ».

 

Реклама, объявления — этими делами занимается Гаммер. Его длинную, потрепанную жизнью фигуру часто видят среди садов и итальянских аллей; он прогуливается под руку с каким-нибудь знатным господином, и тот кивает ему с улыбкой, отчасти позабавленный, отчасти польщенный обществом столь сведущего в земных делах пройдохи. Следить за оплатой счетов тоже входит в обязанности Гаммера. Он хорошо знает нужных людей, прекрасно умеющих способствовать скорейшей оплате счета: специалистов по части намеков и угроз, которые преподносятся с медоточивой улыбкой. А уж коли эти средства не возымеют действия, то никогда не бывает недостатка в устрашающего вида типах, готовых за шиллинг целыми днями околачиваться у порога должника. И деньги текут: золото, серебро, большие красивые банкноты. А с ними вместе бочки с вином, рулоны материи, фамильные драгоценности.
Старая вывеска давно снята. На ее месте красуется новая — «Джеймс Дайер и Роберт Манроу, хирурги». Она свешивается с железного завитка над входной дверью, а внизу, в ее тени, движутся обитатели государства страдания: хронические больные и те, кого ужасный недуг поразил внезапно; чуть живых, их вносят на руках суетящиеся друзья. Большинство вновь выходят отсюда в прежнюю жизнь — если не полностью излеченными, то по крайней мере получившими облегчение и неизменно потрясенными искусством молодого врача и умиротворенными добротой пожилого. Некоторые, даже умирая, полны благодарности.

 

Когда Джеймсу исполняется двадцать один год, Манроу устраивает прием. Друзья и знакомые заполняют столовую на втором этаже, их потчуют говядиной и устрицами, бисквитными пирожными с ягодами, сбитыми сливками с вином, шампанское течет рекой. Для них поет Гримальди, и его сладостный тенор льется из полуосвещенного дома, достигая слуха направляющейся домой компании, которая останавливается, заслушавшись.
После того как собравшихся по второму кругу обносят графинами с портвейном, Манроу бросает салфетку на стол и поднимается на ноги, чтобы сказать речь. На глазах у него слезы, ком в горле мешает говорить. «Мальчик мой, — произносит он, — мальчик мой», — и указывает на Джеймса, сидящего на другом конце стола, и среди гостей находятся такие, кто задумывается, уж не всерьез ли говорит Манроу, уж не связано ли появление Джеймса на свет с каким-то любовным приключением его молодости. Они разглядывают то одного, то другого, пытаясь обнаружить семейные черты. Может быть, рот? Или подбородок? Затем их глаза обращаются к Агнессе Манроу, и только самые твердолобые не видят произошедшей в ней перемены.
Она не знает, когда именно это началось. Быть может, в тот первый день, когда он, легкий и стройный, вошел в гостиную рядом с ее спотыкающимся супругом; или когда он говорил с ней через зеркало, когда она пришла позвать его к Гримальди; или в один из тех дней, когда она смотрела, как он оперирует — а такое случалось весьма часто, — и лицо у него было словно водная гладь.
Она осторожна, боится выдать силу своего чувства, но жизнь ее уже исчисляется временем, прошедшим от одной встречи до другой, и течет от тревожного ожидания в отсутствие Джеймса до тревожной радости при виде его. С Манроу она ведет себя вежливо, гораздо вежливее, чем за все время со дня их свадьбы. Но чем старательнее она играет свою роль — роль хорошей, примерной супруги, супруги, не поддавшейся обаянию прекрасного молодого волка, которого они приютили у себя под крышей, — тем упорнее Манроу подталкивает ее к Джеймсу. Походы за покупками, балы, вечерние представления в театре, воскресные прогулки — все по его подсказке, сам же он отправляется в дом какого-нибудь дружка — Кента, Томаса или Осборна, — откуда возвращается хмельной в наемном экипаже или в портшезе и просиживает ночь в кабинете, подремывая, копаясь в старых книгах, что-то бормоча собаке. Кажется, он благодарен Джеймсу за то, что тот взял на свои плечи бремя его брака. Неужели он отдает ее Джеймсу в подарок? Агнесса знает прекрасно, какой дурной была ему супругой — не пускала к себе в постель, укоряла в присутствии других, да, особенно в присутствии других. И все же в его чувстве к ней ни на минуту нельзя усомниться. Оно такое же большое и неуклюжее, как и сам Манроу. В спальне в лакированной шкатулке она хранит связку посвященных ей стихов, страстные строки, полные непонятных намеков. Хоть бы какой-нибудь знак, слово, сцена. Как может он ничего не подозревать? Как может не знать? Но она ждет напрасно.
Что до Джеймса, то в нем не заметно никакой пылкости, но его хладнокровие лишь сильнее воспламеняет ее, увлекая все глубже в пучину унизительной страсти. Она ничего не может с собой поделать. Вскоре ей уже безразлично, кто что видит, кто что знает, кто и о чем распускает слухи. Никогда прежде она не чувствовала такой свободы и такого чудовищного смущения. В ней открылись хитрость, сладострастие, решительность, о коих она и не подозревала. Ей не узнать себя самое. Отовсюду на нее веет головокружительной и неминуемой катастрофой.
В городе находят эту историю забавной. Ничто не развлекает так, как семейный фарс, а чем больше напускного бесстрастия и чем известнее его участники, тем веселее. О чем думал Манроу, в его-то годы женившийся на молодой и своевольной девице, такой как Агнесса? Да еще пригласил к себе в дом этого странного Дайера. Половина женщин в Бате легли бы к нему в постель, особенно замужних женщин. Отвечает ли Дайер на ее страсть? Никто не знает, ибо оказывается, у него нет ни конфидентов, ни друзей, за исключением разве что этого прихвостня Марли Гаммера. Ну и, конечно, самого Манроу.

 

Новый 1762 год. От празднеств у Манроу вновь разыгралась подагра. Его уложили в постель, прописав ангостуру. Агнесса и Джеймс проводят вечера в гостиной у камина за чашечкой чая или за игрой в триктрак. Она расспрашивает о его жизни, он же ничего не рассказывает, вернее, ничего, во что бы она поверила. Агнесса сочиняет иную жизнь — для себя и для Джеймса. Жизнь, полную роскоши и богатства, с кудрявыми детишками по имени Джордж, Каролина или Эстер, с домом на Гроувенор-сквер в Лондоне и завистливыми соседями. Господи, а если ее супругу суждено умереть? Что тогда?
Джеймс обыгрывает ее «всухую» в триктрак, попивает свой чай, глядит на нее. Он понимает, чего от него ждут. Агнесса здесь, чтобы принадлежать ему — очередной подарок щедрого мира. Когда чайник пуст, последняя игра закончена и свечи, хорошие восковые свечи с приятным ароматом, догорели до последнего дюйма своего бытия, он подходит к ней, целует в горячие губы и мнет ее тело, пока Агнессу не бросает в жар. Она откидывает назад голову, дрожит, отталкивает ногами карточный столик, доску, фишки, и они падают на черные и ярко-красные узоры нового ковра.
Она плачет, не в силах более сдерживаться: любит ли он ее? Как и она его, всем сердцем, безоглядно, навсегда, навсегда, навсегда?
Джеймс кладет на место доску, расставляет фишки на кожаных зубцах. Агнесса пребывает рядом с ним на коленях. Он не понимает, о чем она лепечет. Счастье это или испуг? Говоря откровенно, она словно пьяная. Он помогает ей встать на ноги и на все ее вопросы отвечает лишь «да», «да», «да», «конечно». Он вспоминает девочек-близнецов, жемчужные ожерелья и яйца вкрутую. Кажется, будто чей-то палец уперся ему в грудь. Он смотрит на миниатюрный портрет Манроу над каминной полкой, пытается сосредоточиться. Вот студия Молины, она освещена, свет играет в волосах спящих девочек. Палец давит сильнее. Похоже на кончик трости, только горячей. Неприятное ощущение. Джеймс трясет головой, чтобы от него избавиться.
— Как ты чувствуешь себя, любовь моя? — спрашивает Агнесса.
Он отвечает что-то, сам не понимая своих слов, и направляется к двери. Лестница невероятно длинная. Он тащится вверх, держась за перила, бешено колотится сердце. Он боится, что не дойдет до своей комнаты. Слышится храп Манроу. Не голос ли это Каннинга? Каннинг?
— Чего же ты ожидал, Джеймс?
— Не этого!
— От этого не уйдешь, Джеймс. Даже ты не уйдешь. Особенно ты.
Он лежит в постели. В камине догорают огоньки. Ломит сжатую в кулак руку. Он раскрывает ладонь. В ней игральные кости от триктрака. Джеймс дает им скатиться на пол. Он лежит долго, сам не понимая, бодрствует или спит. Какие-то ощущения — дребезжание окна, треск огня — его не покинули, но вместе с ними возникают видения, словно дым, поднимающийся из мира иного. «У меня лихорадка. Я болен», — произносит он. Он чувствует, как выскальзывает из собственного тела; комната сияет, вся освещенная ярким светом, и, глядя вниз, он видит себя, лежащего на кровати, Агнессу, стучащуюся в комнату мужа, ничего не видящее, одурманенное лицо Манроу, который выкарабкивается из своих сновидений. Одно ужасное мгновение ему кажется, будто он сам переживает чувства Манроу, всю глубину человеческого несчастья. Он пытается подавить их, барахтается в воздухе и обращается к новым кошмарам. Мужчины и женщины, шаркая, идут друг за дружкой в тумане, склонив головы на грудь, точно несут на спине какую-то огромную ношу. Впереди зловонная пропасть, из которой поднимается пар, она напоминает общую могилу в чумном городе. Те, кто идет первым, валятся в нее — одни с криком, другие с протяжным, как будто предсмертным, стоном. Некоторые бредут в молчании. Но вот один, диковато озираясь, замечает Джеймса, указывает на него пальцем и машет рукою, зазывая с собой. Очередь останавливается, прочие тоже глядят на Джеймса, двое расступаются, чтобы дать ему место, и чей-то голос кричит: «Здесь твое место, Джеймс Дайер!»
То, что произошло в гостиной, больше не повторяется. Следующие несколько месяцев его сила и поразительная способность сосредоточиться становятся сильнее, чем прежде, как будто тот случай способствовал еще большему их проявлению. Несмотря на настойчивые уговоры Манроу почаще отдыхать, Джеймс трудится не покладая рук. Он строит планы покупки здания на Гранд-Пэрэйд и устройства там частной лечебницы. Через полгода состоится ее открытие с китайскими фонариками и концертами. Верхние этажи предназначаются для прививок, а на первом устроен операционный зал — не хуже, чем в лондонских больницах, — вмещающий тридцать посетителей, коим за умеренную плату разрешено смотреть, как Джеймс Дайер режет, рассекает, шьет себе путь к славе.
На операции Манроу тоже можно взглянуть, уже бесплатно, но чаще всего доктора встречают у реки. Он прихлебывает из фляги, кормит лебедей куском пирога или дремлет где-нибудь на припеке — парик набекрень и шляпа на глазах. Иногда его сопровождает жена, она сидит в отдалении, нетерпеливо листая роман или, нахмурившись, рассматривая окрестные холмы, но развязку драмы — скандал, дуэль, стремительный отъезд — покамест еще трудно вообразить. Госпожа Воэн, чьи суждения в делах такого рода непререкаемы, объявляет, будто супруги Манроу и Джеймс заключили соглашение, что весьма недостойно для людей их положения в обществе, — как если бы дочь фермера вздумала учиться играть на клавесине. Манроу, судя по всему, отступил перед неизбежным. Что же касается госпожи Манроу, то она выказала себя совершенно бесстыжим созданием, и дамы Бата просто обязаны ее презирать. Джеймс Дайер… он и на человека-то не похож. Машина для кромсания плоти. Заводной механизм. Очень опасен.
— Опасен? — вопрошают дамы, и их руки, держащие иголки, застывают в воздухе.
Госпожа Воэн склоняет голову набок:
— Похоже, он родился лишенным души. Тогда разве ему есть что терять?
Назад: 15
Дальше: 17