~~~
— Хорошо спалось?
— Да, а тебе?
— И мне, очень хорошо.
Дункан проворчал:
— И почему только люди вечно спрашивают друг друга, хорошо ли они спали, когда просто подразумевают, выспались ли они? Человек может спать, не просыпаясь, при этом ночь будет ужасной. Ты высыпаешься или нет.
— Ты имеешь в виду сны?
— Я имею в виду сон.
Ни у кого не возникло желания развивать эту тему или уточнять, выспался Дункан или нет.
Первые двое выступающих были Гулливер и Лили, день — суббота, время завтрака, первого завтрака гостей, собравшихся в Боярсе на литературные чтения, и для Гулливера с Лили, которые впервые оказались в этом доме и завтракали в Боярсе, увидели сам дом и окрестности, поскольку, как остальные, приехали предыдущим вечером, в темноте, к ужину.
Роуз, естественно, приехала вчера пораньше, днем, но не для того, чтобы отдать какие-то распоряжения, потому что ее пожилая служанка Аннушка, «юная девушка» с фотографии, которую Дункан показывал Тамар, как обычно, идеально все приготовила. Эту служанку, дочь садовника, чье настоящее имя было Энни, стал уменьшительно-ласкательно звать Аннушкой Синклер, когда, еще ребенком, в подражание прадеду, прошел увлечение Россией. Этот же предок по не вполне ясной причине придумал название имению: Боярс, то есть Бояре. Почему не «Цари», жаловался Синклер. По мнению Роуз, название пошло от Толстого, от его фразы: «Où sont les Boyars?» Роуз приехала пораньше просто подышать воздухом, оглядеться, войти в роль владелицы Боярса и поудивляться, как всегда, почему не бывает здесь чаще.
Гулливер и Лили приехали вместе поездом, Тамар — другим, всех их Роуз встретила на станции. Дункан приехал отдельно, на машине, Джерард, как обычно, прихватил с собой Дженкина. Патрисия и Гидеон, которые считали, что вправе явиться без особого приглашения, ко всеобщему облегчению, объявили, что на это время у них запланирована Венеция. На деле по причинам, в которые никому не было интересно вдаваться, они едва ли когда появлялись в доме Роуз.
Гулливер первым спустился к завтраку и съел яйцо в мешочек. Дункан — яичницу с беконом. Теперь Гулливер ругал себя за то, что вынудил Аннушку варить ему яйцо. Лучше бы тоже позавтракал яичницей с беконом. Впрочем, обрядившись в темно-синий финский двубортный пиджак яхт-клуба, он отлично себя чувствовал. Джерард ограничился ломтиком поджаренного хлеба с беконом. Дженкин стоял у буфета, накладывая себе яичницу, бекон, колбасу, поджаренный хлеб и жареные томаты. В прежние времена к этому обычно еще добавлялись почки и кеджери. Лили угостилась парочкой тостов с домашним джемом из крыжовника. Тамар повертела в руке кусочек тоста и быстро исчезла. Все пили кофе, кроме Лили, которая попросила чаю. Роуз, встававшая очень рано и никогда не завтракавшая, выпила с утра чашку чая с Аннушкой и носилась по дому, не присаживаясь с гостями. Она объяснила новичкам планировку дома и разнообразные «маршруты» прогулок по нему. В доме было достаточно мест, где можно было посидеть и (раз уж встреча была литературной) почитать. Гостиная и столовая с удобными диванчиками под окнами, бильярдная (к сожалению, без бильярдных столов, чье сукно проела моль), где можно было послушать пластинки, естественно, библиотека («берите любые книги») и кабинет (Роуз им не пользовалась). Что до прогулок на воздухе, лучше было придерживаться дорожек и тропинок — в кабинете висела их карта в рамке. Был маршрут к реке, к церкви, к лесу, хотя дорожка через него сильно заросла, к Римской дороге и вдоль нее и, конечно, к деревне, называвшейся Фокспад. Да, ответила Роуз на вопрос Гулливера, в деревне есть паб, называется «Пайк», имеется в виду рыба, а не оружие; хозяина паба, который в годовщину Крестьянского восстания сменил на вывеске щуку на пику, завсегдатаи заведения скоро заставили пожалеть о своем эксцентричном поступке, перестав появляться.
Гости, естественно, приехали с книгами, хотя не все были готовы объявить о своем выборе или объяснить его. Дункан приволок два толстенных тома Правительственных изданий, Гулливер — стихи Лоуэлла и Берримена и к тому же поклялся написать стихи, пока находится здесь. Лили привезла путеводитель по Таиланду, Джерард — «Оды» Горация и том Плотина в издании Леба, Роуз — «Дэниела Деронду», Дженкин — «Оксфордскую антологию испанской поэзии», португальскую грамматику и книгу иезуитского священника, называвшуюся «Социализм и новая теология». (Последние две книги он скрывал от глаз Джерарда.) Тамар явно не привезла с собой ничего, но ускользнула в библиотеку, чтобы выбрать там что-нибудь. Бывавшие на подобных сборищах и прежде чувствовали, хотя не поминали об этом, что недостает Джин, чьи забавные насмешки и постоянное подшучивание оживляли атмосферу, без этого казавшуюся слишком уж спокойной. И Роуз опасалась, что Гулливеру и Лили будет скучно.
Едва они поднялись, пошел снег, сперва закружились крохотные нерешительные снежинки, потом повалили крупные хлопья. Окружающий пейзаж, местами выбеленный предыдущим снегопадом, окончательно побелел. Роуз предупредила новичков, чтобы те прихватили теплую обувь и свитера для прогулок и на случай, если в доме будет холодно. Тут имелось центральное отопление, днем в «общих комнатах» в каминах пылали дрова, а вечером и в спальнях, но Боярс (предупредила Роуз) нельзя было назвать теплым домом.
— Заливной луг замерз? — поинтересовался Джерард.
— Наверно, — ответила Роуз, — должен был. Чуть позже схожу и проверю.
Джерард и Роуз, хорошо катавшиеся на коньках, держали их в Боярсе. Обоим не нравилась неестественность и ослепительная яркость катков в залах. Дженкин кататься не умел, но любил смотреть, как катаются другие. Дункан и на коньках не стоял, и не любил смотреть на других, которые, в том числе и Джин, отлично владевшая коньками, по его мнению, вечно делали это напоказ, хвастая своим умением. Тамар умела кататься, но забыла захватить коньки. Роуз подумала, что ей подойдут старые Аннушкины коньки. (Аннушка, прекрасно катавшаяся, давно оставила эту забаву.) Лили сказала, что когда-то каталась немножко и готова попробовать снова. Гулливер уверил, что дружен с коньками. Однако не признался, даже Лили, что купил их только что, именно для этого случая, и это были его первые в жизни коньки. Накануне утром он долго тер новенькие ботинки грязью, чтобы они не блестели. Глупая и дорогая покупка. Ему до сих пор не удалось найти работу.
— Слушай, — окликнул Дженкин Роуз, — тут божья коровка ползет по буфету. Что с ней делать, пересадить на те цветы? Поймать ее?
— Я поймаю, — сказала Роуз, — и посажу на место. Они заползают в щели в дереве, а весной вылетают. Удивительно, до чего насекомые живучи.
— Они переживут ядерный взрыв, — согласно кивнул Дженкин. — Это, пожалуй, несколько успокаивает.
Роуз достала винный бокал, поймала в него божью коровку и унесла ее.
В эту минуту на пороге появился, держа хвост трубой, белый с серовато-муаровыми полосами кот, и Лили подхватила его на руки.
— Роуз, как зовут твоего котика?
— Маусбрук.
Вообще кота звали Маусбрук, Сиреневый Кот, но Роуз еще не чувствовала достаточной близости с Лили для таких подробностей.
— Какое забавное имя!
— Коньки сегодня попозже, днем, как считаешь? — предложил Джерард.
— Да, — подтвердила Роуз. — А с утра вы, мальчики, должны поработать. Взгляните, сколько снега! И жуткий холод.
Что, черт возьми, она хочет этим сказать, недоумевала Лили, с трудом удерживая вырывавшегося кота.
После завтрака, пока остальные продолжали спорить о «планах» на день, Дункан поспешил наверх в свою спальню. Аннушка, как всегда напоминала им Роуз, не убирала постели. Вчера вечером в свете камина спальня казалась уютной. Сейчас, когда камин не горел, здесь было холодно и серо от непрестанно движущейся завесы снега за окном. Дункан спал не в той комнате, которую всегда занимал с Джин. Роуз тактично поместила его в спальню поменьше в задней половине дома, где, как она сказала, лучше вид из окна. Вид, по крайней мере, был иным, но Дункан был рассержен тем, что комната оказалась тесная и без смежной ванной. Он глянул в окно, раздражающе маленькое, стрельчатое, разделенное ромбовидными планками окно в стиле замковой «неоготики Строберри-Хилл», характерном для этой части дома. Он одобрял прадеда Роуз, который переделал (или «изуродовал») переднюю часть дома, предпочтя вместо псевдоготического солидный эдвардианский стиль, и добавил не слишком привлекательную, но полезную пристройку. Дункан распахнул окно, чтобы лучше видеть, что находится с этой стороны дома, но тут же захлопнул, когда в комнату ворвался колючий холодный ветер, неся снежинки. Спальня выходила на заднюю лужайку и сад, ели и густые кусты, заросшие вьющейся розой стены, окружающие огород, часть леса, мягкие очертания невысоких холмов чисто английского пейзажа, ферму вдалеке и Римскую дорогу — часть без конца и начала прямой, в несколько миль, знаменитой Римской дороги, которая в этих местах идет по холмам и долам, представляя собой своеобразный ориентир. В наши времена это уже не главная дорога. Главная, не автострада, но тоже важная, проходила на порядочном расстоянии от дома, за рекой.
Дункан, которого пребывание в компании заставило ненадолго забыть о страданиях, вновь вернулся к прежнему состоянию. Он переел за завтраком и его тошнило. Ему было плохо, плохо, плохо. Накануне вечером он объявил, что рано утром должен уехать на воскресенье, чтобы подготовиться к заседанию. Ранее он вообще не хотел ехать к Роуз, но решил, что все-таки должен появиться, чтобы не создалось впечатление, что он избегает Тамар. Сейчас эта причина казалась нелепой. Почему кто-то должен подумать, что он избегает ее, какой у них может быть повод для этого? Эти мысли были вызваны чувством вины, которую он испытывал за то, что так коротко, так неожиданно произошло тем вечером. Он едва мог представить то состояние души, то внезапное отчаянное желание найти утешение, которые вынудили его тогда обнять эту девочку, этого ребенка. Теперь это не выглядело как вожделение, это была просто непреодолимая жажда любви, женской любви, жажда оказаться в женских объятиях и услышать, что она скажет, как сказала Тамар: «Я люблю вас, и всегда буду любить». Словно бы она прошептала: «Я защищу тебя, спасу, избавлю от боли, укрою от этого мира, сделаю невидимым и недостижимым для него навек». Возможно, она сказала что-то похожее. Он был сильно пьян тем вечером. Должно быть, чудовищно пьян, чтобы так себя вести. Был ли он отвратителен, груб, ужасен? Похоже, тогда она так не думала. Но что чувствовала потом? Дункану не хотелось верить, что теперь она видит в нем пьяную скотину. Но с другой стороны, не хотелось верить и в то, что она действительно любит его. Как это скажется, чем обернется? Какие, какие слова найти, чтобы объяснить Тамар что он благодарен ей, но это и впрямь была минутная слабость, и он не сможет ответить любовью на ее любовь? Действительно ли благодарность чувствовал он сейчас к Тамар, маленькой невинной Тамар с ее школьной прической и тонкими ногами? Она учтет, думал он, она поймет, что это было помрачение ума. Что он был потрясен, только что получив письмо адвоката Джин, она это поймет. О господи, почему он вел себя так глупо, почему это должно было случиться! Он больше не может быть один. Конечно, она же и подтолкнула его, сам бы он даже не двинулся, никогда бы на это не решился! Такая кокетка, соблазнительница, что за ужасное невезение, какой он мерзостный ублюдок!
Дункан еще не совсем пришел в себя после письма адвоката, но привел в порядок мысли, так что письмо больше не казалось ему ни смертным приговором, ни концом всех его надежд. Частью это было результатом разговора с Джерардом, который состоялся на другой день после встречи с Тамар. Дункан показал ему письмо, и они обсудили его. Было большим облегчением в кои-то веки (поскольку Дункан в последнее время не рвался видеть друзей) поговорить с Джерардом, хотя откровенная готовность Джерарда к разговору и раздражала. Джерард любил рассматривать все доводы «за» и «против». Он по-прежнему воспринимал себя как лидера, врачевателя, как человека, с которым не случается ничего плохого, который остается вечно молодым, тогда как Дункан потолстел, обрюзг и постарел. Даже волосы, хотя еще густые, без намека на проседь и волнистые, у него выглядели как тяжелый парик, тогда как у Джерарда вились и блестели, как у юнца. Это, конечно, было смехотворно, так же смехотворно, как новое чувство ревности к Дженкину, будто бы это Дженкин, постоянно общаясь с Джерардом, все больше мешал Дункану свободно поговорить с ним, как прежде. Однако то обстоятельство, что прежде они были так близки, оставалось гарантией неизменности их дружбы. Джерард предположил или, скорее, уловил мысль Дункана, что письмо адвоката не означает ничего окончательного. Это даже мог быть некий блеф или что-то в этом роде, на который Краймонд велел Джин пойти в обычном порядке. Дункан не должен воспринимать письмо всерьез. Такой довод побудил Дункана написать в ответ адвокату, что он удивлен, получив его письмо, он не стремится к разводу, по-прежнему любит жену и желает и ждет ее скорого возвращения. Ответом ему было молчание. Джерард сказал, что это хороший знак.
Но что толку в знаках и надеждах, когда вся жизнь исковеркана, когда ты превратился в неудачника и презренное ничтожество? Как может человек, втоптанный в грязь, вновь восстать, обрести уважение, без которого не бывает любви, или хотя бы заслужить прощение за то, что позволил себе пасть так низко? Тут невозможно взывать к справедливости. Как может Джин захотеть вернуться к нему? Если Краймонд бросит ее, она побежит к Джоэлу, да она способна на все, что угодно. Джин храбрая, не то что он, она грудью пойдет на нацеленное в нее дуло, никогда не приползет обратно, придумает что-нибудь ошеломительно новое. Она еще молода. Краймонд тоже, тоже молод. Дункану являлось по ночам, а позже все чаще и чаще и в дневных неотвязных видениях то теперь отдаленное прошлое, в котором возник и утвердился раз и навсегда миф о его поражении, его падении, об ударе, ступеньках лестницы и голосе Джин, зовущем его снизу, таком нежном, таком фальшивом, о том, как он стоял, держа в руке клочок краймондовских волос: Краймонд, высокий, стройный, нагой, со светлыми глазами, с горящим взором, самодовольно расхаживал в ночных и дневных видениях Дункана. Образ Краймонда преследовал его, как и образ Джин и как ужасная неразрывность с ним.
Он не видел Тамар и не имел от нее известий уже довольно давно. Подумал было написать ей: никаких откровений, в самой обтекаемой форме, но письма опасны. Лучше молчать. Они оба будут молчать, ничего не предпринимать, пусть так и останется, чтобы случившееся постепенно забылось, растворилось по времени. Слава богу, он может положиться на молчание Тамар. Мысль, что Джерард выведает… Дункан никому не рассказывал об этом. Ни с кем не говорил о своем глазе. Только о Тамар придется забыть.
В своем «выступлении» он щегольнул чтением отрывков из правительственной Белой книги и другой публикации государственной канцелярии, касающихся налогов, но сейчас не собирался открывать их. Для себя он тайком прихватил два триллера, с которыми, естественно, не выступит перед аудиторией внизу. В последнее время он поглощал все больше и больше триллеров. Он сел на кровать и открыл один из них, поднялся, накинул на плечи пальто и уселся обратно. Его охватила, пронзила тоска по жене приступом боли и ярости. Скоро он покинет службу, станет затворником, исчезнет, может, покончит с собой. Или совершит что-нибудь ужасное. Убьет Краймонда. Придется сделать это.
Роуз Кертленд стояла у окна, глядя, как падает снег, медленно, непрерывно, крупными хлопьями, отвесно, поскольку ветер стих, будто занавеска или сетка снаружи окна, чарующий, завораживающий, сглаживающий подробности пейзажа. Она кутала плечи в шерстяную шаль. В доме было холодно и неуютно от какого-то нового, особого тревожного ощущения. Возможно, это предчувствие конца эпохи. Возможно, они больше никогда не соберутся вместе, все они, в этом доме, как часто собирались прежде. Все казались встревоженными, раздраженными, нервными; все, то есть за исключением Джерарда, который всегда был, или всегда притворялся, спокойным, уверенным в себе и в других. Дункан, бедный Дункан был, конечно, несчастен и замкнут, слегка резковат. Тамар выглядела больной, почти ничего не ела за ужином и завтраком, жаловалась на головную боль. Дженкин, с которым были вечные проблемы, потому что он имел обыкновение исчезать, опять пропал, сбежав сразу после завтрака, когда все должны были сидеть у камина в гостиной, попивая виски. Аннушка, которой Роуз из-за ее артрита не позволяла принести дрова, дулась на нее за то, что Роуз выбранила ее за просьбу к Гулливеру сходить за дровами, а не обратилась к ней. Даже Маусбрук, Сиреневый Кот, покинув свое привычное зимой место, растянулся на плитках позади большой чугунной печи, был возбужден и не в духе и неожиданно шарахнулся и убежал, когда Роуз хотела взять его на руки. Маусбрука назвали сиреневым потому, что его серо-муаровые полосы показались Роуз сиреневатыми, когда как-то вечером восемь лет назад Аннушка принесла его, бездомного котенка, мокшего под дождем. Кличка Маусбрук, Мокрый Мышонок, возникла как-то сама собой и прекрасно подошла ему.
Роуз занимала большую угловую спальню около башенки в «готической» половине дома. Она любила эту сторону с ее сверкающими стрельчатыми окнами, обращенными в сад, и башенкой с небольшим освинцованным куполом во французском стиле и сожалела о невзыскательности прадеда, который после того, как его отец продал «большой дом», так бездарно переделал и расширил чудесную постройку, чья завершенная элегантная красота сохранилась только на фотографиях. Синклер собирался все восстановить в прежнем виде. Из ее двух главных окон Роуз наслаждалась той же картиной, что и Дункан: садом и Римской дорогой. Комната в башенке, в которую вела дверь прямо из спальни и которую она использовала как ванную и гардеробную, смотрела на три стороны: на задний двор, передний и вбок. В боковое окно видны были конюшня и фруктовый сад, а между волнами полей — окраина деревни Фокспад, и ближе к реке, примерно в полумиле от деревни стояла церковь, ее светло-серый шпиль высился над заснеженными деревьями. По воскресеньям к ней брела немногочисленная паства, Роуз тоже посещала ее, когда приезжала сюда, и кое-кто из ее гостей обычно сопровождал ее из вежливости или любопытства. Вид перед домом был лучше из больших окон в спальнях по эдвардианскому фасаду: передняя лужайка, узорчатые железные ворота, кирпичная стена, отделяющая от дороги, поля, заливные луга и извивы реки, отмеченные подстриженными ивами. С противоположной стороны дома, украшенной обычными эдвардианскими «ужасами», открывался вид на лес, ровная полоса которого повторяла изгиб холма, и на продолжение Римской дороги. Тут была одна спальня, в которой Роуз разместила Гулливера. Две лучшие спальни с фасада, как всегда, занимали Джерард и Дженкин; Лили — ту, что с видом на деревню и в которой обычно спали Дункан и Джин. Роуз чувствовала, что Дункану в ней будет особенно одиноко, и, кроме того, Лили, как впервые гостившей тут и как женщине, следовало предоставить комнату получше. Маленькая спальня между комнатами Роуз и Дункана осталась незанятой. Тамар отвели комнату в башенке, непосредственно над гардеробной Роуз, она всегда занимала ее с детских лет, когда приезжала в Боярс. У Аннушки была своя изолированная комната внизу, позади кухни.
Литературные встречи, устраиваемые два-три раза в году и изначально длившиеся неделю, а сейчас обыкновенно три дня, когда-то замышлялись с целью заполнить университетские каникулы и никогда не приходились на время летних путешествий и рождественских праздников, когда другие обязательства могли помешать собраться им всем вместе. Роуз проводила Рождество всегда в доме йоркширских родственников, Рива и Лауры Кертленд, родителей Невилла и Джиллиан. Она чувствовала себя обязанной поддерживать этот обычай, поскольку это был единственный способ регулярно видеть оставшихся членов семейства, хотя бывало, что наезжала к ним и в другое время. Роуз не очень ладила с Лаурой Кертленд, довольно сварливой malade imaginaire; и поскольку Рив все больше превращался в затворника, а Лаура (по мнению Роуз) в исполненного жалостью к себе инвалида, они редко приезжали в Лондон. Роуз, которая всегда предполагала, что родственники считали ее «странной», а теперь чувствовала, что они видят в ней эксцентричную увядающую старую деву и жалеют ее; но, приезжая к ним, получала большое удовольствие от рождественских праздников и тепло относилась к кузине и ее мужу за то, что они всегда знали, когда оставить ее одну. Невилл и Джиллиан, уже большие и учившиеся в университете, Джиллиан в Лидсе, а Невилл в Сент-Эндрюсе, говорили о квартире в Лондоне; значит, они будут чаще появляться в ее жизни, рассчитывая, что их пригласят в Боярс, может, даже позволят пользоваться домом, и вообще опекая ее с простодушной надменностью юности. Роуз тревожило то, насколько эта перспектива угнетала ее; она не привыкла отделять себя от молодежи, и ей нравилась эта жизнерадостная парочка. Джерард всегда проводил Рождество с отцом, сестрой и Гидеоном, а до последнего времени и с Леонардом в бристольском доме, и никогда не шло речи о том, чтобы Роуз присоединилась к празднику в их семейном кругу. Джин и Дункан, избегавшие английских празднеств, обычно скрывались во Франции. Вайолет и Тамар, отклоняя все приглашения, отмечали Рождество вдвоем, «тихо», как они говорили, и «тоскливо», как полагали другие. На этот год еще не было четких планов; но поскольку Мэтью умер, а Пат и Гидеон были неведомо где, Джерард задумал, что троица, плюс Леонард, если соизволит появиться, отметит праздники в Ноттинг-Хилле. Без сомнения, пригласит, по крайней мере встретить Рождество, Дункана и, разумеется, Дженкина. Как Дженкин проводил Рождество, было тайной. Роуз думала, что он ходил «помогать» благотворителям в кварталы Ист-Энда, а потом напивался со своими друзьями, школьными учителями. Он никогда никому не рассказывал, чем занимался в те дни, даже Джерарду. Роуз тоже хотелось бы быть в это время в Лондоне, но она не могла, предварительно не уведомив Джерарда и без сигнала от него, «разочаровывать», если это подходящее слово, своих достойных родственников.
Роуз отвернулась от окна и завораживающе медленно падавшего снега и взглянула на свою красивую спальню, такую холодную и светлую сейчас от рассеянного сияния снега, почти не изменившуюся с того времени, когда ее занимали родители, а она спала в наверху, в башенке. Роуз теперь не так часто приезжала в Бояре; она теряла связь с домом. Аннушка чувствовала это, как чувствовал и дом. С недавних пор она впервые стала испытывать страх по ночам, пугала не тишина снаружи, но молчание самого дома. Она начала задумываться о будущем. Если бы только у нее был кто-нибудь по-настоящему близкий, кому можно было бы оставить Бояре. Если оставить Джерарду, он забросит его или вернет обратно ее семье, если Дженкину — да, интересно, как поступил бы Дженкин, наверно, продал бы, чтобы помочь беднякам. Дункану оставлять бесполезно, Джин, богатой, как Крез, и бездетной, тоже. И Тамар, которая выйдет замуж наверняка как-нибудь ужасно. Хотя почему бы не Тамар? Как разозлятся Невилл и Джиллиан! Тамар будет испытывать чувство вины и передаст его кому-нибудь, он станет бременем для нее и не принесет ей удачи. Как ужасно, что они все бездетны. Но предположим, что у Тамар будет сын… Что за глупые, даже жалкие мысли, ограниченные, ничтожные, столь далекие от тех, что были у них в те счастливые, свободные и блаженные, как казалось, дни, когда Синклер учился в Оксфорде и Джерард, Дженкин, Дункан, Робин и Маркус, которого она теперь помнит так смутно, приезжали в этот дом и по-настоящему работали и спорили о разных вещах. Это было перед замужеством Джин, и Роуз была единственной свободной девчонкой. А все из-за Синклера, если бы он только не погиб… Но это были кошмары, бег мыслей по замкнутому кругу, когда Синклер неизменно представлялся ей счастливчиком, везунчиком. Он тоже мог неудачно жениться, бросить учебу, промотать остатки семейного состояния и спиться. Он мог бы быть для нее источником бесконечного горя вместо бесконечного счастья; но какое это имело значение, пока он был жив? Невероятно, но все они умерли в результате несчастного случая, ее ирландского деда убили на охоте, йоркширский — упал со скалы в горах, отец погиб в автокатастрофе вскоре после гибели Синклера; если бы она вышла за Джерарда и у них родился сын, у нее бы, наверное, сердце обрывалось от страха и тревоги за него, пока он тоже бы не сгорел или утонул.
— Когда собираешься встретиться с Краймондом? — спросил Дженкин.
— В следующий четверг.
— А, так ты уже договорился, звонил ему?
— Да.
— Остальным сказал?
— Нет.
— И где встречаетесь?
— У меня.
— Игра на своем поле?
— Не могу же я напрашиваться к нему в гости!
— Жаль. Хотелось взглянуть, как он живет.
— Так ты не был у него?
— Нет. Слушай, Джерард, если думаешь, что я у Краймонда в кармане, то ошибаешься! Мы просто случайно встречались с ним на митингах!
— Ну хорошо, — раздраженно ответил Джерард, — ты же мне не говорил!
Разговор происходил чуть позже тем же утром; снег почти прекратился. Они были в комнате Дженкина, собирались пойти погулять. Джерард был уже готов. Дженкин надевал башмаки. Джерард стремился выйти побыстрей, чтобы Гулливер не увязался за ними. Он намеревался выскользнуть в боковую дверь, пройдя через кухню, но боялся, что Дженкин не захочет уходить «тайком». Хотя спальня Гулливера была на этой стороне, он недавно видел, что Гулливер крутится возле камина в гостиной. Хотя, может, опасения Джерарда были напрасны, но он очень хотел поговорить с Дженкином наедине.
— Хотелось бы знать, сколько сейчас времени, — сказал Дженкин.
— Еще утро, десять часов. Поторопись, мы выйдем через боковую дверь, к лесу.
— Я думал, мы пойдем в деревню, хочу выпить в «Пайке».
— Правда, что ли? Не могу понять твоего пристрастия к пабам.
— Пабы — это места для всех, как церковь, священные места встреч всего человечества, и каждый не похож на другой. К тому же сейчас они уже украшены к Рождеству. Где моя шапка? Ну все, я готов.
Дженкин спустился вслед за Джерардом по лестнице, из холла они двинулись мимо кухни, не заходя в нее, мимо оружейной (где не было никакого оружия), мимо комнаты для чистки обуви (сапоги в старину) и домашней прачечной (оборудованной по-современному) и ступили на нетронутый снег небольшого двора. Джерард тихо прикрыл за ними дверь и размашисто зашагал вперед, Дженкин поспешил за ним. От очень холодного чистого воздуха перехватывало дыхание. Они миновали заброшенные хозяйственные постройки, выглядевшие как брошенная деревенька, увешанные сосульками, на которые молча показал Дженкин, и пошли вдоль внешней стороны высокой, с бурыми листьями буковой изгороди, окаймлявшей заднюю лужайку. Слева на возвышенности в миле от них темнел лес, впереди, за деревьями сада, виднелись голые заснеженные склоны холмов. Ветра не было. Кругом царила тишина. Под ее воздействием и они шли молча.
Небо, ровно затянутое облаками, низкое и желтоватое, лило желтый свет. Снег на листьях живой изгороди, елях и кустах остролиста, усеянных красными ягодами, сверкал искристой белизной на фоне темной хвои и бурых листьев, но вдалеке, на изгибах холмов, казался матовым и желтоватым. Холодный воздух был недвижим, молчание сада нарушал только хруст подмерзшего свежевыпавшего снега под их башмаками, который уже был испещрен прямыми или петляющими дорожками лисьих следов и иероглифами птичьих. Они свернули за угол дома и пошли вдоль цветочного бордюра, на котором круглились снежные холмики не прикопанных растений, и дальше, к кустарнику. Здесь снег на густом подросте падуба и молодых елок и сосенок образовал как бы крышу, и земля под ними оказалась неожиданно коричневой, усыпанной иголками, мягкой и кажущейся теплой под ногами, а тишина была еще глуше. Отсюда тропинка вела к конюшне и дальше через фруктовый сад, к приступке у забора и к дороге, которая, виясь между полями, шла к деревне.
Тем временем Роуз покинула спальню. «Взяв себя в руки», напомнила Аннушке приготовить ее особую помадку, которую так любил Дженкин, надела башмаки, пальто и меховую шапку и отправилась в конюшню, прихватив корзинку с пойманной божьей коровкой в бокале и напевая себе под нос «Рэнтер и Рингвуд, Беллмен и Тру» — старое заклинание Синклера, гарантированно успокаивающее нервы и прогоняющее хандру. По источенной жучком лестнице поднялась на просторный чердак, выпустила божью коровку, тут же благоразумно заползшую в щель, и открыла квадратную чердачную дверцу, из которой виднелась Римская дорога.
Она опустилась на колени у дверцы, вглядываясь в желтый свет и недвижное белое пространство, в котором не было ни единого признака человеческого жилья, ничего, за деревьями фруктового сада, только поля и холмы, а за ними еще холмы. Ранней весной Роуз оставляла дверцу открытой для ласточек, чьи стремительные тени все лето сновали возле нее. Она поднялась на чердак еще и за яблоками. Они устилали пол подальше от дыр в гниющих досках, целое море пипина. Красновато-зеленые яблоки, недавно собранные Шеппи, водопроводчиком, и его крепышом сыном, уложенные аккуратно так, чтобы не касаться друг друга бочком, издавали легкий свежий аромат. Эти английские яблоки, ценимые предками Роуз, всегда представлялись ей замечательными, невинными, яблоками мифа, яблоками добра, пользительнейшим плодом. Лежкие, они дотягивали до апреля, даже до мая, постепенно становясь золотистыми и слегка сморщенными, меньше и слаще. Роуз больше нравилось это их позднее воплощение, но отец предпочитал есть их чуть ли не с ветки.
В дальнем конце чердака было хранилище иного рода, большая куча камешков, гладкой морской гальки разной величины и цвета: произведения природы-абстракционистки, покрытые линиями и узорами в виде завитушек, диагоналей, решеток, клякс, пятен, белых на черном, голубых на коричневом, красных на лиловом, целиком белых, целиком черных, большей частью овальных, но были и почти сферической формы; все они были собраны Синклером, который знал каждый отдельный камешек в лицо, а некоторым дал имя. Когда Синклера не стало, камешки сложили, аккуратно, но не в прежнем четком порядке, в маленькой спальне рядом с комнатой Роуз; а оттуда Невилл и Джиллиан, тогда одному было пятнадцать, а другой шестнадцать, перенесли их в конюшню, чтобы освободить комнату для школьного приятеля, когда их родители временно заняли Боярс для «домашней вечеринки» в отсутствие Роуз. С тех пор Роуз никогда не пускала йоркширских Кертлендов в Боярс, верней приглашала, но с условием, что они не станут устраивать «день открытых дверей», а это им было неинтересно. Она тогда не показала своей ярости, но переносить камешки обратно в дом не стала. Изредка навещала их на чердаке и еще реже выбирала какой-нибудь, чтобы увезти в Лондон. Иногда дарила камешек Джерарду. Однажды подарила Дженкину.
Она услышала тихий звук и увидела две фигуры, темные на снегу, движущиеся в ее неподвижном пейзаже, — Джерард и Дженкин. Джерард шел своим размашистым, длиной в ярд, шагом, Дженкин семенил рядом. Они шли молча. Роуз, подавшись вперед, как насторожившийся зверь, наблюдала сквозь облачка своего дыхания, как парочка вышла из сада, перелезла через забор и направилась дальше по тропе. Она не стала смотреть, как они скроются из виду.
— Так о чем ты хочешь с ним поговорить? — нарушил наконец Дженкин колдовство снежного безмолвия.
Они сошли с тропы, которая, как решил про себя Джерард, слишком скоро приведет их в деревню, и шагали по Римской дороге. Шли посередине, по колее в снегу, оставленной недавно проехавшей машиной. Далеко впереди и далеко позади дорога была пустынна и бела.
— Разговора не будет, — ответил Джерард.
— То есть?
— Я просто попрошу сказать что-нибудь о книге.
— В общих чертах и когда будет закончена?
— Да, если он захочет. Конечно, давить я на него не буду.
— Если не заговоришь с ним о книге, сам он ничего не скажет!
— Это его забота. Я не собираюсь разводить долгие дискуссии с этим типом.
— Это не то, чего хотят остальные, — сказал Дженкин.
— Чего же хотят остальные?
— Роуз и Гулливер — чего-то определенного, на основании чего можно решить, что нам предпринять, они хотят отрывок из рукописи.
— А ты?
— Я… общения.
— Моего с Краймондом?
— Нашего с Краймондом.
Они шли теперь спокойней, походкой более отвечающей ритму разговора, Джерард чуть медленней, Дженкин шагая шире, дышали чистым морозным недвижным воздухом и не чувствовали холода в своих толстых пальто. Дженкин был в зимней шапке, съехавшей ему на уши. Джерард — с непокрытой головой. Вокруг расстилались заснеженные поля, тихие и пустынные, как заколдованные, и свет стал желтее и плотнее, темнее, словно день уже клонился к вечеру.
— Ничего мы не сможем предпринять, — сказал Джерард.
— Значит, ты хлопочешь просто ради того, чтобы они успокоились?
— Да.
— Но они не успокоятся.
— Черт побери, — не выдержал Джерард, — чего вы все от меня хотите? Нам не нравится Краймонд или его книга, но мы все мыкаемся, никак не покончим с этим. Лучше забыть о нем и его книге и заняться другими вещами.
— Платить и не думать?
— Именно. Ты не согласен?
Дженкин помолчал, потом сказал:
— Он же работает над книгой, ты это знаешь. Много читает, много думает.
— Он зашел в тупик со своим чтением и мыслями. Обычно у него было несколько здравомыслящих последователей, сейчас его идеи вдохновляют лишь чокнутых да считаных подростков. Дженкин, тебе известно, каковы убеждения Краймонда и что они абсолютно противоречат нашим. Ты же не хочешь, чтобы я поддерживал его, не хочешь?
Дженкин ушел от ответа. Вместо этого сказал:
— Тем не менее кому-то это может быть интересно, даже если это лишь вещь в себе. В наше время так мало уважают науку…
— Ты имеешь в виду, что шахтеры больше не читают Маркса?
— Образованные люди, интеллектуалы лишились доверия, их протест эзотеричен, понятен только посвященным. На месте теории сейчас провал, на месте мысли — брешь.
— Не уверен, — сказал Джерард, — хорошо, возможно, мы нуждаемся в очередном философском гении — а пока, может, лучше обойтись без теорий, особенно теорий такого рода. Всякое ничтожество, которому хочется чувствовать себя значительным и быть вправе пинать то, что не способен понять, — «против буржуазии». Бывают времена, когда только прагматизм остается честен. То, что называют оппортунизмом. Материал, на котором Краймонд строит свою теорию, никуда не годится, сама основа сгнила. Он прочитал «Государство и революцию» в романтическом возрасте и попался на удочку Франкфуртской школы. Все это захватывающе интересно, но давно устарело, все эти люди живут в девятьсот тридцатых, в этом нет новизны, это просто старые эмоции в обличье мысли. Они видели советский социализм, но никак не могут избавиться от заблуждения, что на дне старого мешка остались еще какие-то чудеса.
— Тем не менее, — возразил Дженкин, — марксизм не умер. И ты должен признать, что в мешке были полезные вещи, которые мы просто присвоили.
— Маркс изменил наш взгляд на историю, но это лишь один из существующих взглядов. Дженкин, очнись, тебе все это чудится! Марксизм претендует на научность, даже сам Маркс признавал это в конце жизни, все те жалкие упрощения на этом отвратительном жаргоне принимаются за основополагающие принципы существования! Хорошо, верхушка прекрасно это понимает, но это лишь доказывает, что марксисты или наивные глупцы, или циничные лжецы!
— Да, но… если бы только марксизм смог освободиться от всего наносного и стать моральной философией!
— Это уже пытались сделать и получали или тот же старый хлам, или опровержение марксизма!
— Хорошо, хорошо. Не представляю, что получится у Краймонда, но, должен сказать, мне очень любопытно. По крайней мере, он пытается обобщать, сводить все воедино. Он видится мне некой религиозной фигурой, подвижником, человеком на переднем краю, ждущим некоего всеобщего изменения бытия.
— Грустно слышать, как ты романтизируешь эту прогнившую магию.
— Иметь надежду — это уже кое-что, может быть, даже достоинство. Наверно, каждая эпоха видит себя на краю пропасти — человек должен задумываться над тем, что вне его, впереди, во тьме.
— Лишь настолько, насколько это ему дано. Все, что сверх того, — фантазии. Мы не в силах представить будущее. Марксизм привлекателен тем, что притворяется, будто он это может.
— Значит, решаем, что будущее само должно о себе заботиться, мы достаточно для него сделали, будем просто добры с друзьями и наслаждаться жизнью.
— Дженкин, ты меня доконаешь! Ты же сам сказал, что не только наша судьба, но и наша обязанность — быть беспомощными!
— Я сказал не совсем так, но неважно. Ты, возможно, прав — но человека, бывает, снедает беспокойство.
— И у тебя беспокойство пропадает при мысли, что кто-то верует в систему и держится старых иллюзий?
— По-моему, страстное заблуждение лучше равнодушного непонимания.
— Это ловушка, в которую попадают все либералы. Ты действительно такой послушный беспомощный пессимист?
— Очень многие из наших взглядов окажутся несостоятельны, должны оказаться, на Бога, например…
— Тоже мне, великое дело!
— Я думаю, это важно, то, что происходит с религией, я, конечно, говорю не о вере в сверхъестественное. Мы должны иметь какую-то идею глубоко морального общественного устройства.
— Которое марксизм отрицает!
— Вот рассуждали о «демифологизации», но южноамериканские и африканские христиане отправят все это в уничтожитель для бумаг.
— Не раньше, чем Платона и Шекспира!
— Еще как отправят. Или им придется уйти в катакомбы вместе с Богом и Святым Граалем! Может, это и не имеет значения. Может, ничто не имеет значения, кроме одного: накормить голодных.
— Ну, Краймонд уж точно об этом не думает, он отошел от политической деятельности, его интересуют только собственные теории, реальные человеческие беды его не волнуют.
— Да, но…
— Ты начинаешь меня раздражать.
— Извини, я просто думаю о твоей встрече с ним. Суть в том, что он пуританин, фанатик, его предки были шотландскими кальвинистами, так что ему присуще сильное чувство греха и желание смерти, он верит в ад, но он перфекционист, утопист, он верит в немедленное спасение, считает, что лучшее общество очень близко, очень возможно, надо только переустроить все атомы, изменить все молекулы, совсем чуть-чуть, — может, это получится, а может, нет, все меняется, глубоко, ужасно, как никогда прежде, и, может, впереди ждет ад, но он думает, что в своем труде должен сказать, что все это возможно принять и пожертвовать почти всем, и из нового построить совершенное, и это…
— Дженкин, остановись, — сказал Джерард. — Просто замолчи.
Они продолжали идти дальше, молча глядя на окружающую красоту: живые изгороди, утопающие в снегу, бурые переплетения дикого клематиса там и тут, прямую дорогу, похожую на белую реку, бегущую вперед, исчезая из глаз и снова появляясь вдали, снег, уже подмерзший и с корочкой, и мягкий, пушистый под ней. Желтоватый свет менялся, становясь белей, ярче, почти молочным. Небо было ровного светло-серого цвета, без намека на солнце, но лило мощное мягкое сияние, которое будто исходило от снежинок, едва различимо толпившихся в воздухе. Потом далеко впереди на дороге показалась темная точка: машина. Она нырнула, пропав из виду, потом появилась вновь и стала медленно приближаться, пока не послышатся свистящий шорох черных колес по снегу. Они отступили в сторону. Проезжая мимо, люди в машине помахали им, и они помахали в ответ.
К деревне Фокспад, невидимой с дороги, вела тропа, окаймленная громадными тисами; шапки снега с более тонких их ветвей свалились, обнажив темную глянцевитую хвою и бледно-красные восковые ягоды.
— «Пайк» сейчас откроется, — проронил наконец Дженкин.
— Да.
— Не злись, Джерард.
— Я не злюсь, дружище. Только думаю, как по-разному мы смотрим на мир.
— Честно говоря, я совсем перестал разбираться в политике, мне нужно лишь несколько простых истин. Прагматизм — вот единственная философия, которая никогда не стареет.
— Простых истин не существует. Что касается того, чтобы накормить голодных, так это религия. Ладно, дело благое. Но сама-то идея пришла из лишь чуточку романтизированного христианского мифа. И она полностью овладевает тобой.
Длинный нос Дженкина покраснел от холода, глаза слезились. Он еще глубже нахлобучил шапку и сгорбился, как обезьяна.
— Не иди так быстро, Джерард. Я практичный малый, это ты у нас религиозен. Да, когда мы разговариваем, мы смотрим на жизнь по-разному. Для меня она — странствие по темной туманной дороге в толпе мне подобных. Для тебя — одинокое восхождение на гору, ты не веришь, что доберешься до вершины, но тебе кажется, что, поскольку можешь думать о ней, ты уже взошел на нее. Вот эта идея полностью владеет тобой.
Джерард искоса взглянул на друга, почувствовав выпад против себя, смягченный обезоруживающим тоном его слов.
— Не думаю, что человек способен видеть дальше того, где он есть, а там, наверху, похоже, только смерть.
— Я бы назвал это романтическим мифом.
— Я верю в доброту, ты — в справедливость. Но оба мы не верим в идеальное общество.
— Нет… но я чувствую, что живу в обществе, а ты не живешь в нем… думаю, ты не замечаешь его.
К этому времени тропа соединилась с дорогой, ведущей в деревню, снег на ней был утоптан, проезжали машины, слышался лай собак, эхо которого разносилось по заснеженным полям, и вопли детей, катавшихся на санках с холма в полумиле от них. Церковь за деревней, стоявшая на небольшом возвышении, теперь не заслоняемая деревьями, была открыта взору. Скоро они уже шагали по улице мимо домов, на шиферных и соломенных крышах которых лежал толстый слой снега, а по краям свисали сосульки; заиндевелые стены, сложенные из прямоугольного камня, искрились на морозе. Слышались встречные «доброе утро!» и «добрый морозец!». Безветренный морозный сверкающий день рождал в прохожих радостное и дружелюбное настроение. Джерард не знал толком знакомых Роуз в деревне. Например, пожилую мисс Марголи, о которой Роуз обычно упоминала, мимо ее сада, окаймленного высокой самшитовой изгородью, они только что прошли; семейство Скроптонов, чей симпатичный квадратный домик стоял поодаль от дороги. Потом шли дом Толкотта, врача, «хорошего, но грубоватого», деревенская лавка, в которой можно было найти «почти все», новый дом местного каменщика, дом мистера Шеппи, водопроводчика, дом портнихи, дом, в котором родилась Аннушка и до сих пор жили ее племянницы. Большой пруд замерз, двое людей катались там на коньках, другие осторожно и с победным видом ходили по льду вместе с озадаченными утками и гусями. В воздухе кружились редкие снежинки, не решаясь опуститься на землю. Наконец показался «Пайк», вывеска с изображением свирепой зубастой рыбы, живописно выныривающей среди камыша, висела не шелохнувшись за отсутствием ветра. «Настоящий эль». Расстегивая пальто и стаскивая перчатки, они вошли в жарко натопленный переполненный паб.
Внутри, после слепящей белизны улицы, было темно, стоял теплый запах мокрой шерсти, мокрой одежды, мокрых половиков. Да, подумал Джерард, окунувшись в оглушающий шум голосов и безнадежно оглядываясь в поисках места, где приткнуться, пока Дженкин обменивался любезностями у стойки, это то, что его другу нравится, а ему нет! Сколько они тут пробудут? Дженкин заказывает пиво. Они опоздают к ланчу.
Неожиданно почувствовав усталость, он стащил с себя пальто, смахнул иней с ресниц и стряхнул снежинки с вьющихся волос. Потер замерзший нос, из которого закапало в жарком помещении. Одернул свитер и поправил едва выглядывавший воротничок и галстук.
Ему не нужно беспокоиться о том, чтобы быть добродетельным, думал про себя Джерард, он живет простой жизнью, свободной от соблазнов и угрызений совести, живет в пристойной простоте, все, что он видит, это множество редкостных страдальцев — и, конечно, Дженкин прав относительно горы и того, как человека вводят в заблуждение призраком идеала. Мы говорили об этом и прежде, но до такой степени остроты не доходили, не затрагивали самой болезненной сути. Слава богу, Дженкин перестал спрашивать, о чем он собирается писать. Может, он напишет о Плотине, думал Джерард, это будут спокойные разрозненные мысли об Августине и Плотине вкупе с какими-то размышлениями о современности; эпоха, в которую жили они, действительно похожа на нашу. Каким великим кажется все это, когда оглядываешься назад, те времена, когда Платоново Благо сочеталось браком с Богом псалмов. Но и одновременно какой ужасный опасный разброд, философия против магии, точно как ныне. Только у нас нет гения, который научил бы нас по-новому думать о добре и душе.
Дженкин оглянулся на Джерарда и улыбнулся. Потом показал наверх. Джерард поднял глаза. Рождественские украшения были на месте: блестящие красные и серебряные гирлянды, перекрещивавшиеся на потолке, переливающиеся звезды, маленькие фигурки ангелов. Он снова посмотрел на Дженкина и его указующий перст. Наверное, подумал Джерард, он все-таки напишет свою книгу, но прежде всего необходимо кое-что решить с Дженкином Райдерхудом, прояснить, разобраться и что-то сделать. О господи, это такой риск — словно речь идет о его жизни или моей!
Затопленный заливной луг, огромное пространство у реки, отлично замерз. Эта земля, которой владела Роуз и которую она сдала в аренду одному симпатичному фермеру, когда-то была общинным выгоном и в деревне по-прежнему ее рассудительно так и считали общинной. К недовольству Рива и Невилла, Роуз пренебрегала своим правом на ловлю рыбы. Своенравные английские зимы не часто баловали надежным льдом на лугу, так что деревенские не особо увлекались коньками и в основном предпочитали резвиться на деревенском пруду. Однако, когда Роуз и компания пришли к лугу, на припорошенной снегом ледяной глади там и тут чернели фигуры катающихся.
Пришли они после ланча. Ланч, хотя предполагался «легким и скромным», оказался весьма плотным: холодное мясо, горячий картофель, салаты, ромовый бисквит, сыр, все это в сопровождении кларета; все говорили, что не собираются «наваливаться», однако многие не удержались. Перекусив, сошлись на том, что если идти кататься, то нужно отправляться сразу, иначе они разбредутся по комнатам и заснут, да и в любом случае потом будет поздно: к половине пятого стемнеет. Дункан, который выпил большую часть кларета, объявил, что собирается немедленно отправиться на боковую до их возвращения, так что небольшая их компания состояла из Роуз, Джерарда, Дженкина, Тамар, Гулливера и Лили. Тамар и Дженкин, одна — забывшая коньки, другой — не умевший кататься, пошли в качестве зрителей. Роуз была рада, что Тамар, отказавшаяся от предложенных ботинок, пошла сними. Она опасалась, что девочка, съевшая самую кроху за ланчем, предпочтет провести день в одиночестве. Тамар уже «оккупировала» библиотеку, и другие старались не беспокоить ее там; она читала или (такое впечатление сложилось у Роуз) делала вид, что читает «Повесть о Гэндзи», которую Роуз посоветовала ей какое-то время назад. Роуз собиралась, но пока не собралась «как следует поговорить» с Тамар, которая выглядела более обычного замкнутой и болезненной.
Пошел еще снежок, скрывший следы людей и зверей, но скоро перестал. Было по-прежнему безветренно и тихо, будто природа затаила дыхание, и невольно хотелось понизить голос. Дневной свет уже менялся, белое небо приобрело красноватый отблеск. Гладь луга оставалась в основном белой, но при ближайшем рассмотрении в завитках следов катающихся блестящий лед под снегом был серо-стальным. Компания из Боярса являла собой красочное зрелище. Роуз и Лили несколько беспокоило то, как они оделись. У обеих на голове были меховые шапки, у Роуз коричневая, у Лили черная. Роуз надела длинную темно-зеленую куртку из плотного твида, толстый коричневый свитер с высоким воротом, бриджи и толстые носки, шею повязала зеленым шелковым шарфом. Лили была в белом облегающем свитере с воротом «поло», поверх него второй, красный с V-образным вырезом, свободный, пушистый, из ангорской шерсти, черный кардиган с пояском и в черных шерстяных брюках, заправленных в красные носки. Увидев Роуз в поношенных бриджах, Лили заметила, что чем влезать в бриджи, удобней и проще заправлять брюки в носки. (Но тут же пожалела о своем замечании.) Обе женщины, как они объявили, поддели самые теплые нижние рубашки, Роуз две, Лили только одну. И мерзла. Она слишком положилась на уверения Роуз, что кататься им будет очень жарко. Джерард, считая, что ни к чему уделять особое внимание одежде, оделся небрежно и удобно: темно-зеленый кашемировый свитер под горло поверх белой рубашки, синий тонкий шерстяной шарф, длинный морской жакет ручной вязки и сине-черные вельветовые брюки. На Дженкине, как обычно зимой, был толстый свитер, теплое пальто и полосатая шерстяная шапочка. Тамар тоже была в теплом пальто, джемпере, гетрах поверх брюк, а голову и половину лица замотала бежевым шарфом. Гулливер после долгих размышлений и сомнений обрядился в бледно-коричневые вельветовые брюки, свой лучший и самый длинный свитер, синий с земляничного цвета узором, и в зеленое полупальто. Он чувствовал себя неуклюжим и уже замерз. Они с Джерардом были с непокрытой головой, и Гулливер, считавший infra dig носить головной убор, страшно завидовал Дженкину с его дурацкой шапочкой. Джерард, Роуз и Лили были в щеголеватых высоких кожаных ботинках. Тамар и Дженкин — в тяжелых башмаках, Гулливер — в элегантных сапожках.
Он очень нервничал. За ланчем сильно прикусил язык, и боль до сих пор не прошла. Начать с того, что у него создалось впечатление, кстати ошибочное, что его приглашение в Боярс было частью своего рода испытания. Его проверяли с некой целью. «Показать» кому-то, представить какому-то влиятельному лицу, директору театра, или импресарио, или министру по делам искусств, на которого он должен произвести впечатление и который предложил бы ему работу. Или, может, там присутствовали бы родственники Роуз, из титулованных, и он бы отлично поладил с ними, а в итоге женился бы на племяннице Роуз, Джиллиан, о которой слышал от Роуз как о красивой умной девушке. Он был готов познакомиться с совершенно новым человеком, неважно, мужчиной или женщиной, лишь бы это круто переменило его жизнь. А может, приходила ему другая мысль, Джерарда гнетет какая-то серьезная личная проблема или даже ужасная тайна, в которую он никого не посвящает, и решил, что Гулливер — единственный, кому он действительно хотел бы ее открыть; и он представлял себе, как поздним вечером Джерард с безумным взором явится к нему в комнату, расскажет все и станет заклинать выполнить его опасную и жизненно важную просьбу. По этому сценарию Гулливер немедленно отвечал: «Отправлюсь этой же ночью!» Когда он узнал, что Лили тоже приглашена, то испытал чувство досады, словно включение ее в число гостей обесценивало все это событие. А когда еще позже стало ясно, что вообще не будет никаких новых лиц, только обычная компания, почувствовал еще большее разочарование, но вместе с тем и утешение от мысли, что ему оказали честь, признав «членом семьи». И в присутствии Лили, когда прошло первое негодование, он находил облегчение и удовольствие, поскольку они немедленно объединились, заключили союз, обменивались замечаниями и хихикали в углу. «Мы здесь как дети, — говорила Лили, — а они — взрослые! Мне кажется, это очень забавно!»
Гулливеру было не в диковинку проводить уик-энд, гостя у кого-нибудь за городом, в благополучные актерские времена он то и дело получал подобные приглашения и считал себя искушенным молодым человеком, который, в общем, не тушевался в обществе. Сейчас, отбросив напрасные ожидания и напрасные обиды, он надеялся наконец-то сблизиться с Джерардом, укрепиться в положении настоящего, постоянного друга. Он будет изо всех сил стараться понравиться Джерарду и не допустит никаких глупостей. Опасность оказаться сейчас не на высоте серьезно беспокоила его. Он еще немного побаивался Роуз, но уважал, находил привлекательной и радовался, что как будто нравился ей. Он помнил тот вечер на балу, когда так хотелось пригласить ее на танец, но он не осмелился. Перед Дунканом он трепетал, боялся зверя в нем, его бычьей, медвежьей фигуры, его тотемистической силы, его способности убить одним ударом лапы. Он хотел бы подружиться с этим минотавром, но Дункан, хотя и был вежлив с ним, держался отчужденно, и Гулливер со злорадным удовольствием говорил себе, что в конце концов бедный старина Дункан оказался рогоносцем, которого вдобавок Дэвид Краймонд столкнул в Черуэлл. Дженкина он совершенно не понимал, осознавая, что немного ему завидует. Дженкин был очень добр с ним, но это было все равно как если бы до тебя снисходил эльф. Он жалел Тамар, услышав разговоры о ее затруднениях, но она была холодна с ним, и он не пытался подступиться к ней.
И вот теперь с этими проклятыми коньками он поставил себя просто в ужасное положение. За каким дьяволом он объявил, что умеет кататься, когда на самом деле с трудом стоит на коньках? Зачем купил эти страшно дорогие коньки и ботинки (когда мог бы купить вполне приличные за вдвое меньшие деньги), которые сейчас нес, как дурак, в пластиковом пакете, что расползался на глазах под их весом, и они все больше вылезали из дыры, стремясь скорей попасть на кошмарную гладь скользкого льда — место скорого позора? Не было никакой необходимости признаваться, что вообще когда-нибудь в жизни катался, шел бы сейчас как зритель, ничуть не стесняясь, как Тамар и Дженкин. Просто он не хотел, чтобы о нем забыли, закричал, как ребенок: «я тоже», выпил слишком много кларета и съел слишком много бисквита, не задумался, как жалко будет выглядеть на льду. Коньки — спорт безжалостный. Можно быть посредственным теннисистом или посредственным игроком в крикет, но коньки — как балет, если ты недостаточно хорош в этом деле, то вызываешь только презрение. Он предполагал, что Джерард и Роуз тут мастера. Лили, правда, призналась, что каталась «немножко» и «невесть когда», но, похоже, не боялась показаться неумехой. Неприятность заключалась в том, что по неопределенным словам Гулливера она решила, что на деле он виртуоз коньков, только скромничает! Вообразила, что он поможет ей, научит кататься. Он неизбежно падет и в ее глазах тоже. Утром, представив себе ситуацию, он придумал выход: устроить себе растяжение лодыжки. Но не хватило силы воли, а теперь слишком поздно. Ничего, растянет на льду!
Возглавлявшая компанию Роуз сошла с тропинки, по сторонам которой замерзшая земля походила на окаменевшую мелкую рябь, и по хрустящей под ногами траве повела их вдоль «катка» к лежащему, чуть возвышаясь надо льдом, стволу дерева, очищенному от сучьев и, видно, давно и нарочно положенному там, чтобы служить вместо скамьи. Вместе с коньками она принесла и кассетный плеер, и, когда включила его, всем захотелось танцевать. («Танцевать!» — подумал Гулливер.) Они уселись на бревно и стали переобуваться, а Дженкин и Тамар, не спускаясь на лед, побрели в направлении реки. Гулливера, как и всех остальных, охватила дрожь возбуждения, трепет предвкушения, похожего на сексуальное, в эти минуты, когда происходило их перевоплощение, как бы физическое изменение естества, переводившего их из мира медленно шагающих животных в мир стремительно скользящих диких зверей. Было три часа дня, вскоре после четырех солнце сядет, и небо, его снижающийся свод уже начал краснеть, зловеще накаляясь. Розовел снег, на льду чернели редкие фигуры катающихся. Странно звучали голоса: приглушенно, звонкие, но будто в замкнутом пространстве.
— Что это за пожилая дама, которая катается там? — спросила Лили, которая, похоже, не спешила перевоплощаться. — С ума сошла, кататься в такой длинной юбке.
— Это не дама, это пастор! — сказал Джерард, в котором холод, розовеющий свет и предвкушение скорости возбудили необычную веселость.
— Наш викарий, — подтвердила Роуз. — Энгус Макалистер, или отец Макалистер, как он предпочитает, чтобы его называли. Он тут у нас совсем недавно. И всегда ходит в сутане! Помнишь прошлый год, Джерард?
— Красуется! — воскликнул Джерард. — Смотрите, как элегантно придерживает полы сутаны! А теперь заложил руки за спину, как на картине Реберна!
— Он малость тронутый, — сказала Роуз. — Пользуется старинным молитвенником, любит, чтобы его называли «отец», даже исповедует! — но в то же время рьяный евангелист. Если придете завтра в церковь, услышите его проповедь.
— Это будет миленько, — двусмысленно проговорила Лили, пытаясь завязать шнурки непослушными замерзшими пальцами в перчатках.
Роуз первая оказалась на льду. Съехала по небольшому склону и понеслась, изящно и очень быстро, выписывая стремительные дуги на заснеженной глади, сделала несколько кругов и вернулась, зовя Джерарда и протягивая к нему руку. Джерард несколько неуклюже спустился по склону, потом прыгнул на лед и помчался к ней. Они взялись за руки, покружились и понеслись в разные стороны, Джерард полетел к дальнему концу луга, Роуз — поговорить с долгополым пастором, который, прибавив скорость, легко несся рядом с ней.
Этого-то то он и боялся, думал про себя Гулливер, артисты, черт их побери! А тебе считай повезет, если сможешь хотя бы стоять прямо. Самое лучшее для него и Лили — это немного повалять дурака здесь рядышком, просто для виду, пока те носятся вдалеке, а потом быстренько снять коньки и присоединиться к Дженкину и Тамар. Он может не уронить своего достоинства, если просто сделает вид, что катается! Они так довольны собой, что им не до него. А вдруг им станет интересно, на что он способен? Когда стемнеет, его все равно не увидят. Если только дорогая Лили его не уронит!
Темнело, но красноватый свет стал интенсивней, на мгновение оживив луг и реку. Темные фигуры катающихся, казалось, движутся по невидимому под снегом льду, делая его более видимым своими быстрыми пируэтами, интуитивно взрезая нетронутую белизну острыми лезвиями коньков. Большинство деревенских, которым было далеко до дому, уже ушли, пастор-виртуоз исчез. Гулливер пытался всунуть ногу в тесный ботинок. Нога, негнущаяся от холода и застрявшая в неудобном положении, не лезла, упершись в подвернувшийся язык. Он стащил перчатки, и руки тут же заледенели.
— Мы с Джерардом ходили утром в деревню, — говорил Дженкин Тамар, — деревенский пруд замерз — ну да, точно замерз, — и утки с гусями ходили по льду. Вид у них был такой трогательный, такой неуклюжий, озадаченный и возмущенный! Большущие лапы ставят осторожно, и очень разозленные, они не могли посторониться, и катающимся приходилось объезжать их. Наверное, были в крайнем негодовании: вместо воды лед, люди носятся вокруг! Мы ходили в «Пайк». Там все украсили к Рождеству. Мне всегда нравится это время перед Рождеством, когда в домах начинают ставить елки и вешать венки на двери, а тебе?
— Мы обходимся без украшений.
— Ну, я тоже не слишком этим увлекаюсь — просто вешаю несколько старых побрякушек. В «Пайке» мило и обстановка дружелюбная, как думаешь?
— Не люблю пабы.
— А стоит попробовать сходить. Не нужно привередничать.
— Я не привередничаю.
— Посмотри, какое небо стало красное, и такая тишина и покой, будто заколдованное царство. Мы одни, в Сибири! Заметила, что с тех нор, как мы вышли из дома, нам ни одной птицы не встретилось? Наверное, попрятались в кустах погуще, взъерошили перья. Не представляю, как они выживают в такой холод?
— С трудом, многие погибают.
Они шли по траве, длинные листья которой там и тут виднелись над снегом, как длинные зеленые ленты, спутанные и схваченные морозом.
Дженкин беспрестанно говорил, стараясь привлечь внимание Тамар, указывал то на следы животных, то на совершенную форму облетевшего дуба, то на маленький, покрытый красными ягодами куст остролиста в живой изгороди вдоль луга. Они подошли к реке и в молчании смотрели на замерзшие плети водорослей, торчавшие из толстой кромки льда у берегов. Посередине беззвучно и яростно неслась вода, стремительная, подпитанная предыдущим растаявшим снегом, черная, черная рядом со льдом и белыми берегами.
Тамар смотрела на воду, наклонив голову и теребя узел шарфа, потом надвинула шарф ниже на лоб.
Дженкин наблюдал за Тамар с самого их приезда в Боярс. Он, как и остальные, знал о ее неприятностях и сейчас остро чувствовал ее печаль, непроницаемую отчужденность и хотел бы «что-нибудь сделать» для нее. С самого ее раннего детства он знал ее, но никогда близко, никогда не был для нее «веселым дядей Дженкином» или кем-то, с кем она могла делиться секретами или открыть душу. У Дженкина, несмотря на все его учительские таланты, не получилось добиться той легкости, не теряя авторитета, в отношениях с ней, ни в детстве, ни когда она выросла, какие установились между ней и Джерардом.
Пока Дженкин гадал, какую бы тему затронуть, чтобы ее разговорить, Тамар неожиданно сказала:
— Как вы думаете, Джин вернется к Дункану?
Он ответил тут же:
— Вернется, обязательно. Не расстраивайся, все обойдется.
— В последнее время он получал какие-нибудь известия от нее?
— Ну… получил письмо от адвоката, но он написал ей, что любит ее и ждет, что она вернется, а с тех пор ничего, что могло бы служить добрым знаком. А с тем человеком у нее долго не продлится — так было раньше, так будет и сейчас. Она вернется!
Сам Дженкин отнюдь не был в этом уверен, но он стремился успокоить Тамар.
— Такая жалость, что у них нет детей, — сказала та, по-прежнему глядя на реку, — но, возможно, они и не хотели их, не все же хотят.
— Дункан точно хотел, очень. А вот Джин — сомневаюсь.
— Ой, посмотрите… там не мертвая кошка?
Яростная стремнина несла что-то бугристое и полосатое. Это была мертвая кошка.
— Нет-нет, это комок травы. Ладно, давай возвращаться. О, кажется, снова пошел снег.
Лили закончила шнуровать ботинки, но сидела, как парализованная, глядя на кружащих в отдалении Роуз и Джерарда.
— Идем, — сказал Гулливер, — или трусишь? Пустяки, я попробую. Помолись за меня.
Он встал, балансируя на нелепо тонких лезвиях коньков, которые немедленно поехали в заснеженную траву. Расставил руки в стороны для равновесия и, осторожно ступая, стал спускаться на лед. К несчастью, ухватиться было не за что, никакого дерева, которое бы дружески протянуло крепкую ветку. Спустившись к кромке, он ступил одной ногой на лед. Нога с негодованием встретила скользкую враждебную поверхность, отказавшись твердо, как положено ноге, вставать на лед, неуклюже поехала в сторону и беспомощно подвернулась. Гулливер подтянул ее обратно. Если б только на секунду-другую удалось встать на лед и тихонечко поехать вперед более или менее похоже на то, как это делают другие. В конце концов, он же умеет кататься, то есть в юности, на катках, удавалось проехать сколько-то метров и не упасть. Он опасливо шагнул вперед, и оба конька оказались на кромке льда, который здесь не был расчищен, но представлял собой грязную полосу комковатой земли и травы, покрытых ледяной коркой и снегом. Тут он снова ступил одной ногой на гладкий лед. Но конек другой ноги, на которую он на секунду оперся, увяз в земле. Вытаскивать его, балансируя на другом коньке, было немыслимо. В тихом отчаянии, выставив руки, Гулливер смотрел перед собой, в красные сумерки. Двинуться вперед не получается, думал он, назад — тоже, придется сесть. Слава богу, Роуз и Джерард непонятно где, он их даже не видит. В этот момент кто-то взял его вытянутую руку. Это явно Лили у него за спиной отважилась спуститься вниз.
Гулливер ухватился за спасительную опору, каким-то чудом сумел освободить конек и встать на лед обеими ногами, продолжая держаться за руку Лили. Он стоял! Потом отпустил ее руку и самостоятельно пошел по льду, не поехал, а зашагал, балансируя, как на ходулях. А теперь, как там это делается? Ноги сопротивлялись желанию лодыжек спокойно подвернуться, дорогие ботинки помогали держаться прямо, живот, диафрагма, плечи, болтающиеся руки напряженно выжидали момент, чтобы прийти в движение, уверенно и ритмично, в наклоне вперед, распределив вес так, что ноги, подворачивающиеся на terra firma в этом трудном и неестественном положении, смогут действовать в полном согласии друг с другом. Гулливер нагнулся, двинул вперед один конек и, когда тот заскользил, перенес на него вес тела, заставив и вторую ногу инстинктивно вспомнить это движение. И не упал! Получилось все-таки! Он катился!
В этот момент кто-то возник рядом и сказал: «Молодей!» Это была Лили. Она проехала мимо. Тоже катится! Больше того, и Гулливер мгновенно это отметил, она не просто умеет кататься на коньках, а делает это по-настоящему здорово. Сейчас она была перед ним и двигалась спиной вперед. В свете малинового заката он видел ее лицо под черной меховой шапкой: с рдеющими щеками и носом, победно сияющее и радостное. Она сделала небольшой круг, потом побольше, а потом, помахав рукой, понеслась прочь с поразительной скоростью. Гулливер ошарашенно сел на лед.
Роуз и Джерард, которые, взявшись за руки, катались в дальнем конце луга, где еще задержались несколько деревенских, в основном мальчишки, возвращались на середину и там встретились с Лили. Они прежде услышали, чем увидели ее. Лили, оказавшись в стихии, близкой ее натуре, неслась сломя голову и с громким воплем, похожим на крик дикой птицы или крик, который издают японские мастера боевых искусств. Она еще в школе вместе с группой одноклассников училась кататься на коньках на катке в Куинсвее. Все бросили занятия, а она продолжала, у нее, как сказал тренер, был природный дар, она училась танцевать на льду, делать прыжки, выигрывала соревнования. Некоторое, недолгое время катание казалось ей способом завоевать мир; но она так и не поверила в это, пленительный прямоугольник катка был волшебным дворцом, который всегда приходилось покидать с чувством обреченности, тайным волшебным местом, по контрасту с которым убожество ее реального мира выглядело еще более ужасным. Там она не приобрела ни связей, ни интересных знакомств, и ей не хватило силы воли и уверенности в себе на усилия даже для совершенствования мастерства. Так что занятия потеряли свою привлекательность среди невзгод и бестолковщины студенческих лет, а когда появились деньги и с ними так много других радостей и так мало понимания истинных ценностей, ей не пришло в голову вернуться к тому, что теперь казалось простым эпизодом времен девичества. Причиной паралича, охватившего ее на бревне у кромки луга, было болезненное воспоминание, внезапно нахлынувшее на нее, когда руки коснулись шнурков, воспоминание о себе, юной и неиспорченной; она, как Гулливер, совсем не была уверена, что способна на то, что умела прежде. Разумеется, она могла кататься, но владеет ли коньками прекрасно, как тогда? И этот исступленный вопль означал внезапное открытие, что ее талант не пропал.
Перед самым появлением Лили посредине луга, стремительной, как стрела или ангел-вестник, Роуз предложила Джерарду, поскольку на льду уже почти никого не было, поставить вальс и потанцевать у края луга, как они всегда делали много, много зим, когда лед становился крепким. Они танцевали замечательно, но тактично старались не слишком демонстрировать свое умение перед другими любителями ледовых развлечений. Сейчас же, когда почти весь луг был в их распоряжении, можно было добавить волшебство музыки в вечерний зимний пейзаж. Джерард и Роуз предусмотрительно держались на почтительном отдалении от Гулливера и Лили, чтобы не стать свидетелями их, возможно, более скромных способностей. И вот вдруг Лили Бойн оказалась рядом, пронеслась мимо, развернулась на огромной скорости, завертелась на одной ноге, подняв другую, высоко подпрыгнула и опустилась на кончики коньков, и казалось, она скользит не по поверхности льда, а над нею.
— Лили, ты настоящая звезда! — закричал Джерард.
Роуз взглянула на пируэты Лили и приняла мгновенное решение:
— Вот и танцуй с ней.
И со всей быстротой, на которую была способна, помчалась прочь в направлении бревна. Несколько секунд спустя музыка Штрауса преобразила вечер.
Гулливер не сразу поднялся на ноги, всякое желание испытывать дальше вернувшееся умение пропало. Без всякого стеснения он, никем невидимый, пополз по льду обратно, потом так же ползком поднялся по склону и взобрался на бревно. С облегчением расшнуровал ботинки и освободил сдавленные ступни и ноющие лодыжки. Весь перед был в грязи и снеге, светло-коричневые вельветовые брюки покрыты пятнами и промокли насквозь. Он обнаружил, что потерял одну перчатку. Наверное, обронил, когда Лили схватила его за руку. Ему показалось, что он видит ее невдалеке на льду. Он сидел, глядя на Лили, описывающую круги. Неожиданно возникла Роуз, запрыгнула на коньках на берег, как козочка, и включила кассетник. В тот же миг из сумерек появились Дженкин и Тамар.
Джерард и Лили, кружась и болтая, постепенно приближались, что они говорили, было не разобрать, но их голоса звучали высоко и ясно в похолодавшем воздухе, притягиваемые магнетической музыкой. Неодолимое радостное чувство охватило обоих, Джерард обнимал Лили за талию, ее рука с неожиданной силой сжимала его плечо. Лили танцевала лучше Джерарда, но, как посредственный теннисист неожиданно начинает блистать с хорошим партнером, так Джерард под действием вдохновения и ведомый Лили танцевал как никогда.
Четверка на берегу, Гулливер сидя, остальные стоя, в пристальном молчании наблюдали за танцующей парой. Шарф Тамар съехал ей на плечи, и Дженкин, не поворачивая головы, наблюдавший за ней краем глаза, увидел, как секунду спустя по ее щеке покатилась слеза. Гулливер, ошеломленный тем, что так быстро происходило у них на глазах, смотрел на поразительную пару, приближавшуюся к ним. Какое-то странное ощущение пронзило подреберье, электрическая дрожь, укол, чувство восторга и вместе тоски. Чудесная, яркая, горьковато-сладкая музыка обнимала все: темнеющее небо, блекнущий отблеск сумерек, мороз, бледность снега и огромное безлюдное пространство вокруг, которому скоро предстояло погрузиться во тьму.
Танец продолжался недолго. Под рукоплескания и смех Джерард и Лили поднялись на берег. Лили бросила Гулливеру его перчатку, которую изящным движением подняла, скользя по льду. Роуз раздала всем фонари, и, оживленно болтая, они отправились обратно по тропе к дому. Вновь пошел снег, белые хлопья беспорядочно метались в лучах их фонарей.
— Ловко у тебя получилось расстроить бедной старушке Роуз всю игру, — сказал Гулливер.
— Ты груб, — ответила Лили, — это твоя беда, грубость.
Дело было после обеда. Они вернулись после катания на коньках усталые, продрогшие и возбужденные, но время было еще только для чая перед камином, пылающим в гостиной, и их поджидали два больших чайника, молоко, сахар, сэндвичи и булочки, кекс с изюмом и домашний джем и сливки — это Аннушка расстаралась, заметив вдалеке свет их фонариков. Они отсутствовали дольше, чем ожидали, и не все были расположены пить чай. Кто-то хотел горячую ванну, кто-то выпить чего покрепче. Из уважения к стараниям Аннушки они все же выпили чаю, и большинство, пренебрегая советами не перебивать аппетит перед обедом, не устояло перед булочками, которые с черносмородиновым джемом и сливками были восхитительны. Появился Дункан, заспанный и разгоряченный, справился, как они покатались, и уничтожил большую часть сэндвичей. Джерард и Дженкин задержались возле булочек. Гулливер взял кусок кекса с собой, чтобы съесть позже. После того как все приняли горячую ванну, отдохнули и пропустили по глоточку, обед, поданный позже обычного, не разочаровал: чечевичный суп, ростбиф и йоркширский пудинг, пирог с крыжовником и сливками. Все, кроме Тамар, уписывали за обе щеки. Отобедав, все, кроме Тамар, пожаловавшейся на усталость, расположились в гостиной, попивая кофе и вишневую наливку и угощаясь божественной сливочной помадкой (выдающейся, по всеобщему мнению), которую Аннушка приготовила, чтобы побаловать Дженкина. Роуз скоро ушла к себе, сперва зайдя к Тамар, проведать. Зверски зевавшие Гулливер и Лили заявили, что идут спать, и сошлись chez Лили. Дункан, Дженкин и Джерард остались в гостиной за бутылкой виски.
Гулливер сожалел о своем высказывании насчет Лили и Роуз, он действительно был поражен. А беда его была в том, что он был пьян. Холод, напряжение, переживания, эмоции, горячая ванна, вся эта еда, вся эта выпивка — и в результате неустойчивое возбужденное состояние, из-за чего было совершенно необходимо «добавить». Оказалось, что и он, и она прихватили с собой по фляжке виски «на всякий случай», и ничто не могло помешать им продолжить удовольствие, так что Лили тоже порядком напилась. Его грубое замечание, справедливо раскритикованное Лили, было так или иначе следствием попытки Гулливера справиться с растерянностью, вызванной ее подвигами на льду, которые нельзя было назвать иначе как триумфальными. Он совсем не возражал против того, чтобы она блистала, когда он был беспомощен, не злился, когда она летала вокруг него, как крылатая богиня, а он полз на берег, губя брюки. Он даже испытывал гордость за нее, мол, знайте наших! Другое дело танец. То, что он почувствовал, было откровенной ревностью: та же самая боль, что и в Ночь Гая Фокса, когда он приоткрыл дверь гостиной. Но и сейчас, как тогда, он сам не знал, кого так ревнует. Или это было просто общее ощущение, что он отвергнут, вычеркнут, сброшен со счетов, никому не интересен? Замечание насчет Роуз вырвалось у него, как он сейчас понимал, из-за желания облегчить горечь поражения, приписав его другому.
— Да, — покорно признал Гулливер, подливая себе из фляжки Лили.
Они сидели в ее спальне, придвинув кресла к пылающему камину, в который Гулливер только что подбросил дров из корзины, стоявшей сбоку. На коврик полетели искры, и он затоптал их. Большую часть комнаты занимала огромная двуспальная кровать с темным старинным дубовым резным изголовьем; горело несколько ламп. Голубые, с решетчатым рисунком обои сливались с мучнистой тенью, мебель, тушующаяся перед огромной кроватью, была небогатой и ветхой. Дубовый комод, над которым висело зеркало, служил туалетным столиком, сервант без дверок выполнял роль книжного шкафа, на маленьком восьмиугольном столике возле окна лежали еще книги: романы Лоуренса и Вирджинии Вулф, которые Роуз выбрала для Лили, и привезенный самой Лили путеводитель по Таиланду, который она еще не открывала. Небольшой зеленый диванчик, чья бархатная обивка с рисунком из цветов и листьев сильно потерлась, занимал место между окнами. Несколько акварелей изображали йоркширские владения и «старый большой дом», проданный прапрадедом Роуз. Над камином висела большая современная картина с красно-оранжево-черной абстрактной композицией, купленная Джерардом для Роуз у Гидеона, когда Роуз под влиянием Джин высказала на выставке свое восхищение ею. Позже она стала любимой у Джин и Дункана, висела в их спальне и именовалась «их» картиной.
— Ты собираешься завтра в церковь? — спросила Лили. — Нам обязательно туда идти?
— Не уверен, — ответил Гулливер, — надеюсь, это не обязательно.
— Ты ведь бывал здесь раньше, да?
— Нет.
— А мне казалось, что бывал. Ты столько говорил об этом доме.
— Старался произвести на тебя впечатление. Я не только грубиян, но еще и лицемер.
— Давай не пойдем в церковь. Можно отправиться в паб. В деревне есть, Дженкин сказал.
— Он не откроется раньше двенадцати.
— Ах да, воскресенье.
— Можно просто пойти погулять.
— Если нас не занесет снегом так, что нельзя будет выбраться из дома. Забавная будет ситуация, как в каком-нибудь детективе!
— Вряд ли такое случится.
— Интересно, снег еще идет? Давай взглянем.
Они подошли к окну, отдернули тяжелые бархатные шторы и подняли раму. Привычную, никакой оконной готики на этом фасаде. В комнату стеной пошел ледяной воздух.
— Выключи свет, — попросила Лили.
Они стояли в темноте, высунувшись из окна. Снег прекратился. Одинокий далекий огонек — слабое желтое пятнышко, отмечал окраину деревни. Белые поля были не видны. Но в вышине ветер отвел завесу облаков, открыв их глазам небо и звезды, одна горела особенно ярко, а вокруг нее и дальше туманной россыпью толпились другие, густая золотая пыль неисчислимых звезд, в зените почти полностью покрывавших черный купол неба; и у них на глазах эту золотую пыль быстро пересекла и погасла падучая звезда, за ней еще одна.
— Боже мой! — прошептала Лили. — В жизни не видала падучую звезду, а теперь вот увидела аж две.
Скоро они отступили от окна, опустили раму и задернули шторы. Гулливер вновь включил свет, и они посмотрели друг на друга.
Гулливер, к счастью уведомленный Джерардом, что нет необходимости привозить смокинг, был в своем лучшем темном костюме, белой рубашке и строгой бабочке в горошек. Он был не настолько пьян, чтобы, поднимаясь по лестнице, украдкой не причесать назад свои лоснящиеся темные волосы. Такая прическа придавала ему несколько мрачноватый вид (что ему нравилось), но в то же время (чего он не понимал) делала старше. Худощавый, с худым землистым лицом, он выглядел голодным и усталым, как актер на вторых ролях, играющий захудалого адвоката или злонамеренного священника. Лишь в ясных карих глазах (похожих на сумрачные, но восхитительные озера, как однажды выразился кто-то в баре, где собирались геи) сохранилось детское, мальчишеское выражение неуверенности и страха. Лили, к обеду спустившаяся в длинном облегающем платье с зелеными блестками, в котором, как все вежливо отметили, она походила на русалку, переоделась (не заботясь о том, что Гулливер на секунду увидит ее в нижней юбке) в шикарный темно-синий с белым пеньюар. Лили тоже выглядела усталой и слегка раздраженной. Складка кожи в крапинках, как у ящерицы, почти скрывала бледно-карий подкрашенный глаз. Она смыла серебристую помаду с тонких губ и взбила жидковатые тусклые сухие волосы. (Волосы Гулливера выглядели бы лучше, взбивай он их иногда вместо того, чтобы прилизывать.) Они вернулись в кресла у камина.
— Ты веришь в летающие тарелки? — спросила Лили. — Что люди из других галактик прилетают сюда, чтобы наблюдать за нами?
— Нет.
— А я верю. Это очень и очень вероятно. Планет, подобных нашей, — миллионы. Конечно, они не хотят, чтобы мы видели их. Они пишут книги о нас.
— Хорошо, возможно, они здесь, и мы их не видим, возможно, они сейчас тут, в этой комнате. Это ничего не меняет.
— Откуда тебе знать? Откуда тебе знать, как бы все изменилось, если б их здесь не было?
— Может, стало бы лучше. Хуже вряд ли. Да какая разница. Когда они закончат свои книги, они уничтожат нас и следов не оставят.
— Конечно, когда-нибудь всей Вселенной придет конец. Тогда, если все кончается, в чем смысл, к чему все это? Интересно, в этом доме водятся привидения, надо поинтересоваться об этом у Роуз. Он же близко от лей-линии.
— С чего ты это взяла?
— Чувствую. Римские дороги проложены вдоль лей-линий. А ты что думаешь о лей-линиях?
— Я думаю, что все это пустяки, как летающие тарелки.
— Знаешь, они все-таки физически существуют, их можно обнаружить лозой, где встречаются два подземных потока. И еще они — это сосредоточение мысленной энергии в местах, где когда-то были люди, маршировали все те легионы, эманации их энергии!
— Если легионы источали энергию, неудивительно, что лей-линии пролегают вдоль дороги.
— Но это еще и космическая энергия, как в каменных кругах. Лей-линии проходят через Стоунхендж. Есть тут в округе какие-нибудь мегалитические памятники? Они все связаны между собой, понимаешь?
— Кажется, какой-то камень есть в лесу.
— Схожу посмотрю, если он заряжен энергией, я пойму. Бабушка всегда говорила…
— Лили, это вздор, безрассудный вздор!
— Это ты безрассуден, не желаешь видеть очевидное, просто знаешь, и все! Послушай, не считаешь, что мне стоит сходить к Тамар? Она практически ничего не ест и бледная, как смерть.
— Она всегда бледная и ничего не ест, к тому же сейчас она спит. Давай выпьем еще.
— Бедная Тамар, бедная, бедная малышка Тамар…
— Лили…
— У Роуз такое спокойное гладкое лицо, а она намного старше меня. У меня лицо как после бомбежки. Знаешь, они явились за Краймондом, хотят уничтожить его.
— О ком ты?
— О них, о маленьких земных божествах, мудрецах всезнающих. Я слышала их разговор после обеда. Боже, я, наверно, пьяна, у меня в глазах двоится, или, может, это люди с летающей тарелки.
— Лили, дорогая, не сходи с ума, успокойся!
— Я за Краймонда, знаю, ты его ненавидишь, но я не…
— Лили, встань на минутку, пожалуйста.
Они встали перед огнем, и Гулливер, положив руки ей на талию, привлек ее к себе, почувствовав, какое худое, нервное и хрупкое у нее тело, а потом неожиданно, как колотится ее сердце.
— А теперь сядем, вот сюда.
Они подошли к зеленому диванчику, и Лили села Гулливеру на колени и уткнулась лицом в плечо его лучшего костюма, измазав его косметикой.
— Знаешь, должна сказать тебе, я скоро останусь без денег, в банке сказали, бог знает, куда они все ушли, людей интересуют только мои деньги, до меня им дела нет, я просто пустая ракушка, раздавленная змея…
— Лили, прекрати! Послушай, можно, я останусь у тебя на ночь?
— Тебе меня не понять…
— Можно остаться?..
— Ох, если хочешь, тут полно места, я не возражаю, но ничего хорошего из этого не выйдет.
И она расплакалась.
Роуз сидела на кровати Тамар и внимательно смотрела на нее. Роуз принесла ей горячий шоколад, специально приготовленный Аннушкой, зная, что она его любит, и Тамар отпила немножко. Еще Роуз принесла аспирин и таблетки снотворного, которые Тамар отвергла. Она вежливо уверяла, что чувствует себя неплохо, что беспокоиться не о чем и на самом деле хорошо поела, что у нее никогда не бывает особого аппетита, прошлой ночью прекрасно спала и этой ночью тоже будет спать прекрасно. «Повесть о Гэндзи» ей понравилась, вот она, на столике у кровати, с удовольствием почитает еще перед сном. А потом вдруг заплакала. Крупные слезы недолго, словно приоткрылся на полминуты автоматический затвор шлюза, ручьем катились по ее лицу и так же неожиданно прекратились. Роуз попыталась взять ее за руку, которой Тамар вытирала глаза, но та спрятала ее под одеяло. Сидя в постели в небольшой круглой спальне, в своей полосатой пижаме и с заплаканным лицом, она походила на маленького мальчика. Она больна, думала про себя Роуз, возможно, на грани депрессии, надо поговорить с Вайолет, но что толку говорить с Вайолет, о господи, если б только можно было бы схватить это дитя, похитить, забрать и оставить у себя! Наверное, надо было сделать так давным-давно. Но Вайолет такая бешеная, у нее железная воля.
— Тамар, ты больна. Я хочу, чтобы ты показалась доктору Толкотту, здесь в деревне.
— Доктору… нет!
Вид у Тамар был очень встревоженный.
— Твоей матери не обязательно об этом знать… Ну ладно, тогда покажись своему врачу. Конечно, Вайолет говорит, что от него никакого толку…
— Я не больна, со мной все в порядке, просто хочу остаться одна, пожалуйста, Роуз, не сердись…
— Дорогая, я не сержусь!
Роуз соскользнула с кровати и, стоя на коленях, поймала вновь показавшуюся из-под одеяла маленькую худенькую руку Тамар и поцеловала:
— Ты правда сейчас уснешь, что-нибудь тебе нужно, принести что-нибудь?
— Нет, нет, все хорошо, думаю, я сейчас усну, не буду читать «Гэндзи», благодаря тебе мне полегчало, не тревожься, это все ерунда, уверяю тебя, ерунда.
Пришлось ей поверить. Роуз вышла и постояла секунду снаружи. Тамар выключила свет.
Роуз пошла вниз, к себе в спальню. Комната всегда напоминала ей о матери, которая была такой милой, так старалась угодить всем, так переживала раннюю, немыслимую, внезапную потерю сына и мужа; покорная, она во всем уступала мужу, потом Синклеру, потом Роуз, даже Риву. Роуз все еще тосковала по матери, ей не хватаю ее. Она помнила, как была возмущена, когда какой-то приятель Рива назвал мать «бездельницей». Мать не была бездельницей, всегда она была чем-то занята, хотя не обязательно тем, что другим представляется важным. При ней цветы поражали красотой. У Роуз и Аннушки недоставало на это таланта. Комната, в которой Роуз умышленно ничего не меняла, постепенно пришла в упадок и поблекла, хотя в основном все в ней осталось прежним: старомодный туалетный столик со стеклянной столешницей, обыкновенно мутной от материнской пудры, большой «джентльменский гардероб», сохранившийся с тех времен, когда она и отец Роуз занимали двуспальную кровать — теперь это казалось таким далеким, словно было в другом веке, — ветхие кресла, не подходящие для гостевых комнат, потускневший аксминтерский ковер с цветочным узором, местами отставшие от стен обои в розовую и белую полосу, причем розовый уже едва проглядывал, призрачные прямоугольники исчезнувших картин. Гобелен с сюжетом из Библии, принадлежавший матери ее матери, которая сама была искусной вышивальщицей.
Роуз уселась в кресло и задумалась о Тамар. Потом ее мысли перекинулись на Джин. Думать об обеих было мучительно, страшно, сердце сжималось от жалости к ним. Она было хотела снова спуститься вниз и присоединиться к другим, но Джерард, Дженкин и Дункан, вероятно, дискутировали на какую-нибудь отвлеченную тему, а желания развлекать Лили и Гулливера не было, к тому же они все равно собирались ложиться спать. Лучше ей тоже лечь и искать спасения в безмолвной невинности сна и в глупых страхах сновидений. Драгоценный сон, подобный смерти. Она заметила на столике у кровати, в розовой бахромчатой тени абажура «Дэниела Деронду». Читать не было никакого желания. Она подумала, что, быть может, пришел конец ее чтению. J’ai lu tous les livres. Все свои любимые она знала наизусть. Теперь ни один роман не давал ей прежнего радостного ощущения свободы, спасительного прибежища. Ее не привлекали ни биографии, ни щеголяющая эрудицией политическая литература, которую иногда рекомендовал ей Джерард. Сейчас никто не читает художественную литературу, люди хотят фактов, сказал ей один из друзей Рива (Тони Рекитт, фермер, тот самый, что назвал ее мать «бездельницей»). Роуз не могла довольствоваться фактами, но и другое тоже ушло. Не становится ли она, как это столетие, равнодушной к литературе?
Снаружи в снежной тьме тявкнула лисица. На мгновение она решила, что это собака, но тут же узнала своеобразный лисий голос. В любом случае, никакая деревенская собака не подошла бы так близко, если только не потерялась. Лай собак в деревне всегда заставлял ее вспомнить Синклерова пса, Регента. Он пропал вскоре после гибели Синклера. Роуз долго ждала, что он вернется, заскребется в дверь здесь, в Боярсе, или в Лондоне. Даже сейчас она ждала его, пса-призрака, ищущего своего хозяина. Услышав, как снова затявкала лисица, дико, безумно, тоскливо, отчаянно, она содрогнулась. Потом пришел настоящий страх.
Она стареет, в конце концов? Надо взять себя в руки, взяться за собственную жизнь. Это все Джерард виноват в этом бессмысленном чувстве, в этом страхе. Она испытала боль, ужас, глядя на Джерарда и Лили, танцевавших на льду. Это никак не ожидаемое вторжение, эта кража вызвала в ней желание заплакать, завопить. Никогда ей не забыть тех мгновений и совершенно новое, небывалое и нестерпимое чувство ревности, даже ярости, даже ненависти, когда смотрела на триумф Лили Бойн. Потом она поздравила Лили, обняла за плечи, смеялась и улыбалась веселым восклицаниям Джерарда. Это было ужасное предзнаменование, стрела с вражеским предупреждением. Хотя чего она боится, неужели думает, что Джерард влюбился в Лили? Все та же старая беда, все та же старая бесконечная болезнь. У нее были приятные, приличные мужчины, за которых она могла выйти, которых любила, но она не была в них влюблена, ее сердце пребывало в пожизненном плену. Дура она, просто грех быть такой глупой.
И словно чтобы успокоить страх, ощущение одиночества, которые принесло из тьмы лисье тявканье, она с готовностью отдалась чувству любовного томления, острого желания, тоски по Джерарду, которое порой охватывало ее, которое пронзило ее, когда в тот вечер на балу она стояла у окна в квартире Левквиста, глядя на башню, купающуюся в свете прожекторов. Иногда ей казалось, что Джерард стал ей вместо брата, заменив погибшего Синклера. Чувствовал ли он это, не произнес ли как-то раз то кошмарное слово, чтобы потом, увидев, как она вздрогнула, никогда больше не повторять? Возможно, это ощущение ее своей единокровной сестрой позволяло ему так спокойно довольствоваться их очень близкими, однако же лишенными страсти, даже трезвыми отношениями. Господи, как ей иногда хотелось взорваться, наброситься с воплем на него. Вот раздосадовала бы его подобная «истерика», как он выразился однажды и она это слышала, и с каким великодушием он простил бы ее! Ее положение было безнадежным, какие бы ухищрения она ни предпринимала, все было бесполезно. Забеременеть сейчас — слишком поздно. Роуз перестала думать об этих слишком очевидных вещах. Да и зачем вообще об этом думать? Возможности выйти за Джерарда не было никогда, она даже не винила его в том, что он, мол, «вселил в нее надежду». Тот чудесный эпизод после смерти Синклера больше был своего рода священным обрядом, окутанным благоговейной тишиной, и ни к чему не привел. Ей припомнились слова, сказанные Дженкином о Джерарде: «Что до Джерарда, то важно иметь в виду, что, в сущности, он малость чудаковат!» Тогда она злилась; позже это даже принесло ей облегчение.
Но надо все-таки что-то делать, думала про себя Роуз, которая теперь встала и расхаживала по комнате, все еще не успокоясь. Необходимо увидеть его срочно, сейчас, увидеть. Скоро она спустится вниз и, если он у себя, пускай даже уже лег, постучится к нему, поговорит с ним как следует, она сейчас в таком состоянии, что у нее хватит смелости. Будет с ним искренной и откровенной, можно все сказать так, что он не будет ошеломлен. Если уж на то пошло, им необходимо заключить договор, она должна быть уверена в нем. И что, до конца жизни в страхе следить за Джерардом? А как в самом деле ей еще быть? Сказать: «Просто живи со мной, живи рядом со мной, чтобы я каждый день видела тебя, пусть я буду тебе самой близкой, самой дорогой. Обещай никогда не жениться, только если на мне»? Конечно, это нелепые, даже аморальные требования. Она хочет от него лишь уверенности, чего-то, чем бы она жила дальше, что успокоило бы ее страдания. Необходимо пойти к нему сейчас, когда она увидит его, она найдет нужные слова.
Роуз подошла к зеркалу на туалетном столике и взглянула на свое спокойное, бестревожное лицо с широко раскрытыми глазами, которые Маркус Филд назвал «бесстрашными». Слегка припудрила нос и прошлась щеткой по волосам, золотистым своим волосам, уже начавшим седеть. Оправила подол длинного платья. Потом вышла из спальни, быстро и бесшумно спустилась вниз. Кругом горел свет. Постояла в холле, прислушиваясь. Тишина. Зашла в гостиную. Все лампы включены, но гостиная пуста, стулья стоят как попало, кругом грязные бокалы и кофейные чашки, ярко полыхает огонь, на камине пустая бутылка из-под виски. Роуз придвинула решетку ближе к камину, бросила бутылку в корзину для бумаг, чашки и бокалы трогать не стала, выключила свет в гостиной и в холле, скользнула обратно наверх и пошла по площадке. Из-под двери Джерарда пробивался свет. Она прокралась поближе и прислушалась. Тихо. Легонько постучалась, услышала голос Джерарда, сказавший: «Входите!» — и открыла дверь.
Дженкин и Дункан сидели на кровати Джерарда, а сам он, опустившись на колено, шарил в чемодане. При ее появлении все вскочили.
— Роуз, дорогая! — вскричал Джерард. — Ты наш ангел-спаситель! Я думал, что привез с собой бутылку виски, да вот не могу найти ее! Будь добра, дорогая, принеси нам бутылочку, хорошо?
Прочитанное в тот вечер Гулливером стихотворение Хаусмана о том, что «той, что мне приснится, не буду сниться я», могла бы, заменив лишь «той» на «тому», зачитать и Роуз, поскольку Джерард, оставшись один, конечно же, не думал о ней, он думал о Дженкине.
Дженкин и Дункан убрались восвояси, и Джерард сидел на кровати. Он чувствовал, что пьян как никогда. Дункан был даже пьяней, но для того это было привычное состояние и он крепко прикладывался весь день. Пока они оживленно спорили, ему удавалось сохранить совершенную ясность речи, но идти прямо он уже не мог и покинул спальню Джерарда с помощью Дженкина, обхватив того за шею. Дженкин, явно пьяный по крайней мере не меньше Джерарда, сохранил ясность ума, свежесть, его мальчишеский румянец не шел ни в какое сравнение с багровым лицом Дункана и чуть менее пылавшим лицом Джерарда. Спор шел, конечно, не вокруг каких-то личных дел, но о причинах поразительного успеха христианства в четвертом веке от Рождества Христова. Надеюсь, они не слишком галдели, подумал Джерард, сконфуженно трогая пылающую щеку.
Прошлой ночью Джерарду снился отец. Он сидел за рабочим столом, и Джерард стоял перед ним. На правой руке отца была большая кожаная рукавица, какими пользуются соколиные охотники. В мозгу всплыло слово «путы», и он подумал: а где же соколиные путы? Мрачно глядя на него, отец сунул руку в ящик стола, достал что-то, завернутое в газету, и протянул Джерарду со словами: «Он мертв». Джерард с ужасом подумал, что речь идет о мертвой птице. Начал теребить сверток и наконец развернул его. Внутри оказался не мертвый сокол, а маленький живой кролик. Он сунул кролика под пальто, где тот уютно устроился, грея его своим теплом. Подняв глаза, он увидел, что отец многозначительно протягивает ему руку в рукавице. Стянул рукавицу — и с ужасом увидел, что рука отца вся в крови, с нее содрана кожа. И тут же понял, что ошибся: кролик был не живой, но мертвый. Джерард проснулся совершенно разбитый. Он подумал о Жако, расправляющем крылья и смотрящем на него умными добрыми глазами, и все его детские мысли о том, «где Жако сейчас», с болью вернулись к нему. Он вспомнил грустный душераздирающий взгляд отца, который перед смертью иногда появлялся у него на секунду. Отец боялся смерти. В одиннадцать лет Джерард представил себе, как он умрет. Сейчас у него было ощущение, будто нечто вроде смерти тянется к нему и касается своей черной рукавицей. Расставания, завершения, все дорогое, что ушло навсегда.
Он ожидал, что в Боярсе почувствует себя счастливым. Это «предвкушение», в отношении «удовольствия», заставило его понять, как в последнее время ему не хватало счастья. Не значило ли это, что он привык быть счастливым, считал подобное состояние само собой разумеющимся, даже своей привилегией? Конечно, он еще скорбел по отцу. Но его постоянно разворачивало к противоположному, от полноты к пустоте. Он что-то утратил в мире, утратил безграничную любовь отца. Теперь отцовское присутствие выражалось в безликой боли, и он не мог не связать эту боль с умершим. Лежа сейчас в утреннем мраке (было уже около семи, но по-прежнему тьма кромешная), Джерард задумался о Краймонде, будто Краймонд тоже был частью сна. Он не помнил, чтобы тот ему снился, и надеялся, что это не происходит сейчас. Он, конечно, нервничал из-за предстоящей встречи с ним. Боялся, хотя не признавался в этом другим, что Краймонд «скверно» поведет себя. В ожидании встречи он понял, как в действительности мало знает о нынешнем Краймонде, это будет встреча незнакомцев. Многие годы они просто избегали друг друга, как два белых медведя. (Эту историю, ставшую легендой, рассказывал Синклер, который слышал ее от человека, побывавшего в Арктике. Тот видел, как два полярных медведя медленно шли навстречу друг другу с разных концов огромной пустынной льдины. Поравнявшись, они неторопливо и не обращая друг на друга внимания разошлись буквально бок о бок и потопали дальше.) Однако Джерард не думал, что случится нечто, с чем он не справится, и уж он позаботится, чтобы встреча была соответствующе недолгой и небезрезультатной.
Сидя сейчас в одиночестве на кровати после вчерашней попойки, Джерард поначалу корил себя за Дункана. Здесь, в Боярсе, находясь с ним рядом, он понял, насколько ужасно душевное состояние Дункана, почуял его смятение и горе. Но ни разу со времени того короткого и делового разговора о письме адвоката не предложил поговорить откровенно, как близкие друзья. Ждал ли Дункан такого предложения, пусть и не показывая этого? Большинство любопытствующих, в том числе некоторые коллеги Дункана и бывшие коллеги Джерарда, которым было известно об этой интересной истории, похоже, ожидали, что Джин вернется с повинной головой и снова сделает Дункана счастливым. Джерард, который чурался пересудов, даже самому себе не позволял рисовать конкретные картины, ни отвратительные, ни радужные будущего своих незадачливых друзей. Он, конечно, не считал само собой разумеющимся, что или Джин вернется, или Дункану лучше будет уйти, если это случится. Был ли Дункан когда-либо счастлив после ирландской истории, после первого возвращения Джин? Он вряд ли способен дать Дункану совет, но, может, пора все-таки еще раз поговорить. Это его долг. Да только ведь Дункан уезжает завтра с утра. Ладно, они увидятся в Лондоне. По правде сказать, оглядываясь на прошедший вечер более трезвым взглядом, Джерард думал, что Дункану, возможно, не нравилось присутствие Дженкина и он пытался телепатическим образом дать ему понять, что хочет остаться с ним вдвоем, и Дженкин, уловив это желание, тут же заявил, что устал, и стал собираться, однако Джерард, желавший, чтобы ушел Дункан и можно было бы поговорить с Дженкином, его остановил.
В отношении Джерарда к Дженкину, долгое время ровном, наступил критический момент. И причины этого были непонятны. Возможно, это было как-то связано со смертью отца, с внезапным отсутствием людей, которые любили бы его так же беззаветно, с предчувствием одиночества, когда не останется таких мест, где при его появлении все засияли бы от радости. Более рациональным объяснением было то, что Джерард боялся, что Дженкин собирается уехать. За обедом он с напускной, как показалось Джерарду, небрежностью заявил, что планирует провести Рождество за пределами Англии. Разве он не понимал, что впервые за многие годы Джерард будет в рождественские праздники в Лондоне? Джерард уже некоторое время назад чутьем уловил в своем друге некое глубокое беспокойство, словно Дженкин глядел через его плечо на нечто очень далекое. Конечно, Дженкин ничего не говорил Джерарду ни о каких, хотя бы неопределенных, планах отъезда, а перепуганный Джерард не спрашивал его об этом. Но не мог не отметить его интерес к «новой теологии», разговоры о «бедняках», увлечение португальской грамматикой. Вспыхивали разные мысли: Дженкин покинет их, уедет, отправится в Южную Америку и его там убьют. Но он не должен уехать, говорил себе Джерард, если уедет, он поедете ним, он не может без Дженкина. Вот в таком состоянии был сейчас Джерард. Как же подобное состояние называется?
Что с ним происходит, спрашивал себя Джерард, его бросает то в жар, то в холод, трясет, руки дрожат. Он никогда не говорил отцу о том, как сильно его любит. Если бы Дженкину предстояло умереть, он теперь сказал бы ему. Наверно, все очень просто. Он знает Дженкина больше тридцати лет, так откуда это внезапно нахлынувшее чувство? Он любит этого человека, но разве в этом есть что-то особенное, что-то новое, из-за чего следовало бы так волноваться. Он понимал, что Дженкин мог причинить ему ужаснейшую боль, если они поссорятся, если тот уедет, если умрет. Такую власть Дженкин имеет над ним. Джерарда вдруг поразила мысль: неужели он действительно влюбился в своего старинного друга, неужели такое бывает? Возможно, смерть обостряет чувства, возможно, это все пройдет. Но он должен оберечь Дженкина; защитить, заставить его остаться, не позволить уезжать. Но как убедиться, что он не уедет? Просто нужно сказать, что он нужен ему, заключить с ним договор, Дженкин должен пообещать остаться с ним. Нужно видеться с ним чаше, намного чаще теперь, когда случилось такое, или понять, что это чувство он испытывал всегда, только сейчас оно обострилось. Или дело в том, что он стареет, или познал наконец, что время и смерть — это реальные вещи? Нет, он не чувствует себя старым, напротив, это странное волнение заставляет его чувствовать себя моложе. Господи милосердный, неужто он и правда влюблен?
Должно быть, он пьян, говорил себе Джерард, пьян. Вряд ли утром что-то изменится, но он малость придет в себя. Действительно, как он скажет все это старине Дженкину? Тот решит, что он рехнулся, будет в замешательстве, передернется от отвращения. Если даже и виду не покажет, все равно будет понятно, что он расстроен или раздражен. Это может повредить их дружбе, по крайней мере омрачит ее, и всегда будет казаться, что Дженкин избегает его, так что он будет как в аду. Предположим, Дженкин станет холоден с ним. Нет, это ужасно рискованно. Тогда ему предстоят годы и годы одиночества — и Дженкину, может, тоже одиночество навсегда. Удивительно, что он знает Дженкина не так уж и хорошо, они никогда не были настолько близки, просто неясно, как он отреагирует. Пожалуй, лучше будет ничего не говорить.
Все собирались идти в церковь, кроме Гулливера, Лили и Дункана. Больше того, Дункан вообще уже уехал, сразу после завтрака, очень рано. Никто, кроме Роуз, не видел, как он уходил. За воскресным завтраком Роуз, как всегда это делала, объявила друзьям, что никто не обязан идти в церковь. Она идет с Аннушкой, потому что так привыкла, бывая в деревне, но остальным идти нет необходимости. Джерард и Дженкин, как обычно, сказали, что идут с ней, и Тамар присоединилась к ним. Гулливер и Лили сказали, что прогуляются до леса, а потом пойдут по Римской дороге в деревню, посмотреть, что представляет собой «Пайк». Договорились, что все встретятся в пабе.
Гулливер и Лили были в довольно смешливом настроении. Прошедшая ночь не принесла им того, на что они надеялись и чего ожидали. Едва они оказались в постели и после уж каких-то совершенно вялых прелиминариев, оба провалились в глубочайший пьяный сон и очнулись как раз вовремя, чтобы успеть к завтраку. Лили нашла это невероятно забавным. Гулливер, сперва обескураженный от подобного позора, в конце концов тоже счел это смешным.
Утро было солнечным, небо синим и почти без облачков. Комнаты полны света. Все смотрели в окно и удивленно восклицали, показывая друг другу на сверкающий снег и тающие сосульки. Высказывались за то, чтобы слепить снеговика. Лужайки были испещрены следами, а Гулливер и Дженкин выскочили после завтрака в сад и бросались друг в друга снежками. Роуз уже совершила путешествие к кухонному окну, в которое можно было увидеть стайку дроздов-белобровиков, толстых пушистых птиц, крупнее обычных дроздов, с красной грудкой, пестрой шейкой, маленькой бесовской головкой и острым крепким клювом, которые облепили куст кизильника и жадно клевали ягоды.
Все слонялись по дому, не зная, куда себя деть. Тамар в воскресном темно-коричневом платье из вельветина сидела у окна в библиотеке с «Гэндзи» на коленях, созерцая свои стройные ноги в коричневых чулках, иногда вставая, чтобы пройтись взглядом по корешкам книг. Джерард забрел в бильярдную, где бильярдный стол с побитым молью сукном был накрыт брезентовым чехлом, и поставил пластинку с первой симфонией Малера. Ему нравилась меланхоличная безнадежность, звучащая в ее второй части. Музыка, хотя он и приглушил звук, была отдаленно слышна и в гостиной, где Лили, скинув туфли и забравшись с ногами на диван, раскладывала пасьянс. Гулливер, промочив ноги в саду, поднялся в свою комнату сменить носки и обувь и взглянуть на себя в зеркало. Он был в свободном темно-сером кардигане, в рубашке в серо-синюю полоску, темно-лиловом галстуке и серых брюках в крохотную черную клеточку. По темно-лиловому фону галстука шел неброский розовый узор. Он решил, что, поскольку не идет в церковь, такой наряд сгодится. Он пригладил волосы и принял мрачный вид. Дженкин, надев по случаю похода в церковь свой лучший костюм, зашел в библиотеку и уселся рядом с Тамар, рассчитывая, что та захочет поболтать с ним. Раскрыл свою «Оксфордскую антологию испанской поэзии» и прочитал сонет, посвященный «Христу Распятому», который очень ему нравился. Посмотрел на Тамар, которая почувствовала себя неуютно под его взглядом. Когда она резко захлопнула свою книгу, он поспешил ретироваться. Пошел наверх, надел пальто и сапоги. Очень хотелось одному походить по снежку, и он решил незаметно исчезнуть. Джерард теперь слушал Гайдна. Дженкин сказал Роуз, которая с Аннушкой пекла на кухне пирог с патокой, что хочет прогуляться и присоединится к ним в церкви. Он вышел через парадную дверь. Тут на кухню заглянул Джерард и был раздосадован, узнав, что Дженкин ушел. Роуз сказала, что через три четверти часа они отправляются в церковь. Гулливер появился в гостиной и напомнил Лили, что они собирались пойти в лес поискать мегалиты, но та сказала, что передумала и хочет остаться у камина. Джерард нашел Тамар и повел ее показать дроздов-белобровиков, которых она еще не видала, но те склевали все ягоды и улетели.
— Тебя, Бога, хвалим, Тебя, Господа, исповедуем. Тебя, Отца вечного, вся земля величает. Тебя ангелы и архангелы, Тебя небеса и все силы, Тебя херувимы и серафимы непрестанно воспевают: Свят, Свят, Свят…
Наезжавшие в Боярс Роуз и ее друзья по воскресеньям обычно занимали вторую скамью, которую деревенские оставляли свободной для них, если было известно, что Роуз явится «с компанией». В этот день они расположились в следующем порядке: Джерард, за ним Роуз, дальше Аннушка, Тамар и Дженкин, пришедший первым. Для деревенской церкви, расположенной в отдалении от селения, народу было не так уж мало; то есть вместе с компанией Роуз человек двадцать. Летом, когда пройтись до храма было одно удовольствие, к вечерне обычно собиралось больше. Гимны пели под старенькую фисгармонию. Хора не было. Церковь, сооруженная в тринадцатом веке и ничем особенным не примечательная, сохранилась относительно хорошо, за исключением потери несколько веков назад верхнего ряда окон и нескольких, теперь неведомо каких, «изваяний». Большое «декорированное» восточное окно, в которое сейчас лился снежный и солнечный свет, было с обычным стеклом, в остальных окнах сохранились свинцовые переплеты и зеленые и розовые стекла, в западной части располагалась зубчатая башня с шестью колоколами. Внутри церковь, в которой отсутствовали поперечные нефы, притворы, колонны или боковые приделы, напоминала огромное обветшалое неприбранное помещение с побеленными стенами. Зимой, несмотря на три больших парафиновых обогревателя, в ней было к тому же очень холодно. Взгляд привлекали несколько замечательных мемориальных досок восемнадцатого века с надписями скупым, решительным норманнским шрифтом и низко стоящая каменная кафедра, нищенски тесная и так притиснутая к стене, словно какой-то бес пытался уволочь ее из церкви и едва не преуспел в этом. Передние скамьи были семнадцатого века, с замечательными резными флеронами на спинках. При этих скамьях, в отличие от задних, эдвардианской эпохи, были чудесные низенькие скамеечки для коленопреклонения, на которых лежали подушечки, расшитые деревенскими женщинами старшего поколения. Роуз удивлялась, почему такие прелестные вещи не украли, ведь церковь в соответствии с убеждениями отца Макалистера никогда не запиралась. Наверное, потому, что люди, достаточно безнравственные, чтобы красть из церкви, были лишены чувства красоты. В алтаре из стены выступали фигуры каменных ангелов, вероятно, стража, оберегающая каменную кафедру, чтобы ее не уволок дьявол. Видно было, что изначально они были раскрашены, но предшественник отца Макалистера перекрасил их в сомнительные цвета. В нефе смутно проступали остатки фресок, изображавших сцену воскресения, видны были люди, восстающие из могил. Рядом шла более ясная, но такая же старинная надпись: «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам. Матфей 7:7». Надпись тоже была бесцеремонно подновлена предыдущим пастором, к негодованию местных жителей и Роуз, которая считала, что подобным вещам нужно позволить спокойно ветшать.
Отец Макалистер поднялся по двум ступенькам на кафедру, встал спиной к стене, лицом к немногочисленной пастве, которая вежливо повернулась к нему, притоптывая замерзшими ногами, с которых на каменный пол сыпался снег. Отец Макалистер был высок, но сейчас весь сгорбился от холода, руки спрятаны под сутаной, голова ушла в плечи. Она была у него поразительная: крупная, с жесткими темно-русыми волосами с проседью, вздымавшимися над высоким лбом, свирепым очертанием губ и темными властными глазами, которые сейчас неотрывно смотрели на скамью, где сидели друзья Роуз. Джерард, все мысли которого были о Дженкине, вздрогнул от оглушительного голоса отца Макалистера и прислушался к его темпераментной речи:
— Гордого очами и надменного сердцем не потерплю! Так говорит Господь, Бог наш. Что же еще говорит Бог? О, слушайте! Он говорит, что Он близок к сокрушенным сердцем и смиренных духом спасет — сердца сокрушенного и смиренного Ты не презришь, Боже. Блаженны плачущие, ибо они утешатся, блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Благодать Божия, о друзья мои, будет на униженных, на угнетенных и постыженных, но на надменных обрушит проклятие Божие и унизит их. Бог ненавидит высокомерие и поражает его — высокомерие этого века грубой силы, высокомерие машин, власть материальных благ, власть угнетателей, кои повсюду с нами, — высокомерие тех, кто владеет богатством, высокомерие тех, кто думает, что образование и интеллект возносят их недостижимо. Как горько они заблуждаются и как велико будет их падение! Господь не с ними, Господь с бедными, с сокрушенными сердцем, кто в смиренных слезах познает, что они ничто. О да, грех требует наказания, грех сам по себе наказание, но в страхе нашем и в посрамлении нашем есть самое действие благодати. Пред лицем Божьим наша душа трепещет, как мотыльки в огне, но в страхе Господнем есть начало мудрости и осознание греха, и только лишь это одно, мои дорогие друзья, способно открыть наши слепые глаза и очистить наши почерневшие души. Грех оскверняет светлый образ Божий, и так грешник может почувствовать, что он не знает Бога, даже и что Бога нет. Но, пребывая во грехе, ждите терпеливо в сознании, в истине и в вере и взывайте к Духу Святому: «Гряди, Господи! Гряди, Господи!» И Он непременно приидет. И вот Богу Отцу, Богу Сыну и Богу Духу Святому воздаем мы славу и весьма справедливо по Его могуществу, величию, власти и силе, ныне и вовеки. Аминь.
— Думаешь, он метил в нас? — спросила Роуз Дженкина, когда они вышли наружу.
— Да!
— Это наглость, делать подобные намеки, даже если он прав, — заметил Джерард.
— Он тут, наверное, не слишком популярен? — предположил Дженкин.
— Напротив! Прошлым летом послушать его приходили даже из соседнего прихода.
— Мазохизм всегда был одной из притягательных черт христианства, — пробурчал Джерард.
— Он не кажется образованным, — сказала Роуз, — но очень красноречив и искренен. Сначала я подумала, что он просто пустомеля. Он сильно отличается от мистера Амхерста!
— Мне понравилось! — заявил Дженкин. — А тебе, Тамар?
Они спели «За тех, кто в море грозовом», всегда вышибавшую слезу у Роуз, после чего Роуз принялась болтать с мисс Марджоли, с Джулией Скроптон, которая играла на фисгармонии, с племянницей Аннушки, Мейвис, которая была обручена и скоро выходила замуж, и мистером Шеппи, который должен был прийти в понедельник проверить канализацию. Священник не появлялся.
Снаружи церковь выглядела столь же непритязательно, что и внутри, украшенная лишь выступами в виде фантастических голов, но место, где она стояла, было прекрасно: на небольшой возвышенности, окруженная березами, при ней было кладбище со старыми надгробиями от семнадцатого до девятнадцатого века. Дом священника был снесен, и отец Макалистер жил в небольшом современном доме в деревне.
Они условились, что возвращаться будут длинной дорогой через деревню, чтобы присоединиться к Гулливеру и Лили в «Пайке», даже выпить там, а ланч съесть холодным в любое время, когда заблагорассудится. Приходские, все до одного знакомые Роуз, вразброд двинулись к деревне, а Роуз и ее гости задержались, чтобы полюбоваться видом старых деревенских домов, частью Римской дороги, крышами Боярса и высоким лесом в снежном убранстве за ними. Все поспешно снова надели пальто, перчатки, шарфы и (кроме Джерарда) головные уборы. Тамар надела маленькую, плотно сидящую на голове фетровую шляпку. Она не ответила на вопрос Дженкина о проповеди, может, не слышала. Солнце сияло по-прежнему, снег приятно скрипел под ногами; они шагали к деревне: впереди Роуз под руку с Аннушкой, следом Джерард и Дженкин с Тамар между ними.
Не успели они далеко отойти, как услышали позади торопливый топот: отец Макалистер. Они остановились, поджидая его.
Священник снял свое облачение и надел пальто. Он бежал, придерживал одной рукой длинные полы сутаны. На голове торчал черный берет. Он выглядел сейчас моложе, раскрасневшийся от морозца, слегка небритый. Подбежав, он остановился и протянул к ним голые ладони, словно прося извинения или желая благословить их. Твердым властным голосом с легким шотландским акцентом он обратился к Роуз:
— Мисс Кертленд, извините — но не могли бы вы представить меня этой юной особе?
Не оборачиваясь к Тамар, он указал на нее.
Удивленная Роуз ответила:
— Да, конечно. Знакомьтесь: мисс Херншоу. Тамар, это отец Макалистер.
Священник продолжал, все так же не глядя на Тамар:
— Не возражаете, если я поговорю с мисс Херншоу несколько минут — то есть если она согласится?
Роуз, раздраженная неожиданной задержкой и желая оберечь Тамар, сказала:
— Видите ли, мы должны сейчас встретиться с друзьями…
Но тут вмешалась Тамар:
— Я пойду с ним. Вернусь к ланчу, вы меня не ждите… я не надолго.
Она повернулась и пошла обратно к церкви. Священник последовал за ней.
— Нет, правда! — возмутилась Роуз. — Что все это значит? Нахальство какое! Чего ему надо от нее?
— Он видел ее лицо, — сказал Дженкин. — И заметил, ее что-то мучает.
— Его это не касается! Он только расстроит ее!
Роуз была возмущена и обеспокоена. Она понимала, что Тамар нездорова, и пыталась помочь ей. Теперь вот этот назойливый пастор увел ее.
— Я подожду ее здесь, — сказала Роуз.
— Лучше будет, если она пройдется домой одна, — предложил Дженкин.
Поколебавшись, они продолжили путь к деревне. Подойдя ближе, они увидели Лили и Гулливера, которые шли навстречу, скользя на утоптанном снегу.
Тамар первой вошла в церковь и уселась на прежнее место, отец Макалистер подошел и уселся рядом, глядя на нее. Снял берет и пальто.
— Не хотите освободиться от пальто?
Тамар не стала раздеваться, только расстегнула пуговицы пальто, сняла с головы маленькую синюю фетровую шляпку с узкими полями и взглянула на отца Макалистера пугливыми зелеными глазами с карими крапинками. Потом провела рукой по коротким шелковистым волосам, отводя их назад, и спросила:
— Так зачем вы меня позвали?
— Здесь нет никого, — заговорил священник. — Мы здесь одни. Не считая Божественного Присутствия.
— Что вы хотели мне сказать?
— Ты пребываешь в скорби. Выглядишь так, будто оплакиваешь кого-то. Потеряла любимого человека?
— Нет.
— Тогда что же?
— С какой стати я должна вам рассказывать?
— Я слуга Божий. Говоря со мной, ты говоришь с Богом.
— Я не верю в Бога.
— Осторожнее со словами, — сказал отец Макалистер. — Мы в присутствии того, что свято, Христа распятого и Христа воскресшего. Христос спасает — это реальность нашей жизни. Познала ли ты Христа ребенком?
— Нет. Только… ну… в школе… но, нет…
— Ты крещена, проходила конфирмацию?
— Нет, моя мать не любит всего этого, относится с неодобрением. Не понимаю, почему вы…
— Отринь гордыню, дитя, я ничто, слуга, инструмент, раб. Но я и нечто, орудие любви. Ты нуждаешься в любви. Вера не важна. Важна нужда. Скажи мне твое имя, я не расслышал, когда мисс Кертленд произнесла его.
— Тамар.
— О, библейское имя!
— Меня назвали по какой-то реке.
Эту мысль заронил в голову Тамар один из учителей в младших классах.
— Я хочу, чтобы ты, независимо от того, что тебя мучает, обратилась ко Христу, Христу живому, который более реален для нас, нежели Бог, ближе к нам, нежели Бог, ближе к нам, нежели мы сами к себе…
— Спасибо, — сказала Тамар, — знаю, вы желаете мне добра, и я благодарна вам за вашу сердечность. Я вас услышала. А теперь мне пора идти.
Она собралась было встать, но отец Макалистер неожиданно крепко стиснул ее запястье и удержал на месте:
— Я хочу, чтобы ты знала: у тебя есть Спаситель, для которого нет ничего невыполнимого. Возможно, ты нуждаешься в прощении. В исцелении. Обратись к безграничной совершенной любви, которая исцеляет и прощает. Преклони колени, Тамар.
Тамар опустилась на мягкую красивую расшитую подушечку, которые так нравились Роуз. Едва она почувствовала на своей руке жесткую хватку священника, глаза ее наполнились слезами. Теперь они неудержимо покатились по ее щекам, и она зарыдала.
Отец Макалистер ослабил хватку, упал на колени рядом с ней и начал молиться, воздев очи к яркому свету:
— Господи Иисусе Христе, владыка и повелитель, судья милосердный, податель покоя, коего мир дать не может, который исцеляет скрытное сердце и берет на себя грех тех, кто с искренним покаянием обращается к Тебе и припадает, истомленный и сокрушенный, к благословенным стопам Твоим…
Он внезапно замолчал, и в наступившей тишине слышалось лишь рыдание Тамар. Та закрыла лицо ладонями, и слезы бежали между пальцев, по запястьям и капали на пальто. Заговорщическим тоном он прошептал:
— А теперь… расскажи мне все!
Уронив голову и продолжая плакать, она заговорила. И среди того, что Тамар рассказала священнику в залитой светом солнца и снега церкви, было то, что она беременна.