~~~
— Думаю, где-то тут есть пиво, — сказал Дженкин.
— Не суетись, я принес что выпить, — успокоил его Джерард.
— Извини.
— Не в первый раз.
— Кажется, да.
— Ну и холод!
— Я включу камин.
Джерард, не договариваясь заранее, позвонил Дженкину и зашел к нему. Дженкин давно поселился в этом небольшом одноквартирном доме на правой стороне Голдхок-роуд близ «Церкви на арках», со времен Политехнического и до того, как вернулся преподавать в школу. Та сторона, на которой жил Дженкин, осталась такой, как была: сплошной ряд таких же домов, «обычных коробок», как называл их Дженкин. Однако, к его отвращению, близлежащая территория постепенно «облагораживалась» дорогими постройками. Джерард часто приходил в этот дом. Сегодня он пришел без предупреждения не по какому-то особому поводу, а потому, что слишком многое не давало ему покоя.
Со времени того знаменательного бала в Оксфорде прошло несколько месяцев. Сейчас был туманный вечер позднего октября. В доме Дженкина, не имевшего центрального отопления, было по-настоящему холодно, ненастье вольготно чувствовало себя в его стенах. Дженкин, в сущности, любил всякую погоду, какое бы ни было время года, он не выносил закрытых окон. При любой температуре спал в неотапливаемой комнате, в которой гулял ветер. Впрочем, зимой он позволял себе пользоваться бутылкой с горячей водой. Сейчас, чтобы угодить другу, он поспешно закрыл несколько окон и включил газовый камин в гостиной. Дженкин в основном жил на кухне и не занимал эту «гостиную» или «салон», которую оставлял для «приемов». В комнате, как и во всей квартире Дженкина, царили порядок и чистота и в то же время было пустовато и голо. Были, конечно, кое-какие симпатичные вещицы, главным образом подаренные Джерардом, но сам дух ее противился их присутствию, отказывался сливаться с ними в мирной гармонии, которой, как считал Джерард, должна обладать каждая комната, и они оставались неуместными и случайными. На выгоревших обоях, светло-зеленых с блеклыми красноватыми цветами, красовались пятна голой стены там, где Дженкин аккуратно обрезал лохмотья порванных обоев и закрасил эти места желтой краской. Получилось неплохо. Очень чистый ковер тоже был выцветшим, и голубые и красные цветы на нем стали коричневатыми. Зеленая плитка перед камином блестела, оттого что ее постоянно мыли. Кресла с деревянными подлокотниками, обитые скучной бежевой «рогожкой», были в ожидании гостей составлены к стене. Каминную доску украшали выстроившиеся в ряд фарфоровые чашки, некоторые из них — подарок Джерарда, и камень, серый голыш с пурпурной полоской, подобранный Роуз на берегу моря и подаренный ему. Дженкин сюда только что добавил принесенный вместе с двумя бокалами с кухни высокий зеленый стакан с веточками в красных листьях. Тихо гудело газовое пламя. Толстые темные вельветиновые шторы были задернуты, скрывая туманные сумерки. В углу горела лампа, давний подарок Джерарда. Джерард переставил чашки, выключил верхний свет и протянул хозяину бутылку «божоле нуво», чтобы тот открыл. У Дженкина была привычка, когда он нервничал, что случалось частенько, тихо непроизвольно бурчать. Вот и сейчас, орудуя штопором под взглядом Джерарда, он что-то буркнул, потом разлил вино по бокалам, поставил бутылку на кафель у камина и замычал себе под нос.
Дженкин, хотя они с давних пор были друзьями, оставался для Джерарда увлекательной, иногда раздражающей загадкой. Квартира, которую тот содержал в образцовом порядке, была обставлена скудно, случайной мебелью и временами казалась Джерарду унылой и пустой. Единственное, что ее оживляло, это книги, которыми были забиты две комнаты наверху, где они занимали все стены и большую часть пола. Тем не менее Дженкин всегда знал, где какую книгу искать. Джерард неизменно сознавал, что, как человек, его друг в каком-то коренном, даже метафизическом смысле более целен, чем он, глубже, реальней, тверже стоит на земле, подлинней. Эту «подлинность» имел в виду Левквист, когда говорил о Дженкине: «Там, где он есть, там он есть». Также было парадоксально (или нет?), что у Дженкина начисто отсутствовало чувство собственной индивидуальности и вообще способности к «самоотчету». Тогда как Джерард, с его куда более собранным и последовательным умом, в противоположность Дженкину тяготел к мышлению тонкому, обобщенному, абстрактному. Благодаря этому контрасту Джерард иногда чувствовал себя умней и утонченней, а иногда попросту неосновательным и легковесным. В Оксфорде Дженкин, по одобрительному замечанию Левквиста, «отсек» философию и занялся лингвистикой и литературой. В школе он первоначально преподавал греческий и латынь, позже французский и испанский. В Политехническом и в школе он еще преподавал историю. Он обладал глубокими познаниями, но для академической карьеры у него не хватало ни воли, ни амбиций. Он приехал из Бирмингема, где закончил классическую школу. Отец его, недавно скончавшийся, работал в заводской конторе и был методистским проповедником. Мать, тоже методистка, умерла еще раньше. Джерард постоянно упрекал Дженкина за веру в Бога, хотя тот это отрицал. Тем не менее что-то такое у Дженкина осталось с детства, во что он верил и что беспокоило Джерарда. Дженкин был серьезный человек, наверное, самый серьезный из всех, кого знал Джерард; но было очень нелегко предсказать, в какую форму способна вылиться эта серьезность.
— Джерард, да сядь же, — сказал Дженкин, — перестань ходить по комнате и переставлять вещи.
— Люблю ходить.
— Да, это у тебя такой способ размышлять, но он хорош для улицы, и ты не в тюрьме пока. Кроме того, я тут, и мне надоело, что ты мельтешишь.
— Извини. Не грей вино, сколько раз нужно тебе повторять.
Джерард убрал бутылку от камина, придвинул к огню кресло с деревянными подлокотниками, сбив при этом китайский коврик, тоже его подарок на Рождество несколько лет назад, и сел против друга. Дженкин наклонился и расправил коврик.
— Уже решил, что именно собираешься писать?
— Нет, — нахмурился Джерард. — Может, вообще не стану.
— О Платоне, о Плотине?
— Не знаю.
— Ты как-то сказал, что хочешь написать о Данте.
— Нет. Почему ты не напишешь о Данте?
— Когда-то ты много перевел из Горация. Мог бы его всего переложить по-английски.
— Это шутка такая?
— Мне нравятся твои переводы. А о своем детстве не хочешь написать?
— Господи, ни в коем случае!
— Или о нас в Оксфорде?
— Не говори глупостей, мой дорогой!
— Ну так что-нибудь на тему социальной или политической истории. А как насчет искусства? Помню твою монографию об Уилсоне Стире. Ты умеешь писать о картинах.
— Только поверхностно.
— Тогда роман, интеллектуальный философский роман!
— Романы — это вчерашний день, они свое отжили.
— Тогда почему просто не расслабиться и наслаждаться жизнью? Живи моментом. Будь счастлив. Отличное занятие.
— Ох, да заткнись ты…
— В самом деле, счастье — единственное, что имеет значение.
— Я не гедонист. Ты тоже.
— Я вот иногда думаю… Да, мне кажется, тебе надо написать книгу по философии.
— Давай не будем об этом, ладно?
Дженкину не хотелось именно сейчас вступать с Джерардом в серьезные разговоры. Возможность обойти определенные темы, как он надеялся, была. Несмотря на то что за долгое время их дружбы он хорошо узнал Джерарда, он продолжал делать попытки направлять беседы с упрямым и порой острым на язык другом в нужное ему русло. И хотя, как всех друзей Джерарда, Дженкина очень интересовало, «чем займется Джерард», он чувствовал, что из своего рода вежливости пора остановиться. Если он продолжит расспросы, то испортит Джерарду настроение, а то и вызовет раздражение. Тема-то болезненная. Он хотел заговорить о турпоездке в Испанию, которую собирался совершить на Рождество. Конечно, Джерард не пожелает присоединиться, поскольку любит проводить Рождество дома, в Англии. Да и сам он предпочитает путешествовать в одиночку.
— Я вот подумываю… — начал было он.
— Ты виделся с Краймондом в последнее время? — перебил его Джерард.
Дженкин вспыхнул. Это была одна из тем, которых ему меньше всего хотелось касаться. Он не имел абсолютно ничего против лжи, но Джерарду никогда не лгал. Поэтому ответил правду: «Нет, в последнее время не видел, с того раза…» Но тут же устыдился себя. Посмотрел на Джерарда, такого холеного и хладнокровного в своем бутылочно-зеленом пиджаке, на его скульптурное лицо в тени абажура, прищуренные глаза, глядящие на огонь. Джерард пригладил густые волнистые волосы, зачесав их за уши. Едва слышно вздохнул. О чем он думает? — пронеслось в голове Дженкина.
А Джерард думал о том, что зря Дженкин встречается с Краймондом. Это ослабляет нашу позицию. Хотя один Бог знает, какова конкретно их позиция. Она должна быть сильной, чтобы предпринимать следующие шаги. Но какие шаги они могут предпринять? Господи, до чего все сложно и отвратительно!
— Конечно, устроим, как обычно, вечеринку на Ночь Гая Фокса, — сказал Дженкин.
— На Гая Фокса. Разумеется. Гидеон захочет запустить все фейерверки.
— Потом подойдет литературный вечер, а там и Рождество не за горами.
Все равно что разговаривать с ребенком, думал про себя Дженкин. Литературные вечера, на которые они собирались раз или два в году в загородном доме Роуз, проводились с большими перерывами со студенческих времен. Роуз и Джерард недавно возродили этот обычай, ненадолго прервавшийся.
— Ах да… литературный вечер…
— Гулливера позовешь?
— Позову.
Джерард нахмурился, и Дженкин отвел взгляд. Джерард чувствовал вину перед Дженкином за Гулливера Эша. Действительно, Дженкин тогда сказал: «Не уводи его в сад». Джерард, возможно, несомненно «поощрил» Гулливера, безотчетно, без всякой цели, без достаточного повода, вообще без всякого повода, кроме того, что тот выглядел очень красивым, а Джерард чувствовал себя одиноким. Конечно, ничего такого не произошло, разве что Джерард стал «покровительствовать ему» и несколько выделять среди других, как любимчика. Интерес Джерарда оказался мимолетным; остались лишь упрекающие взгляды Гулливера, обиженное выражение, вид человека, уверенного в своем праве, робкая дерзость.
— Гулл по-прежнему без работы, — сказал Дженкин.
— Я знаю.
За лето и осень многое изменилось. Дженкин побывал на летних курсах усовершенствования и как турист в Швеции. Роуз гостила у родственников отца в Йоркшире и матери — в Ирландии. Джерард ездил в Париж, потом в Афины к другу-археологу Питеру Мэнсону, который работал в археологической «Британской школе в Афинах». Тамар неожиданно бросила университет и стала работать в издательстве, которое Джерард подыскал для нее. Он же, разумеется, предложил Вайолет финансовую помощь, предложил от имени своего отца, и Вайолет в грубой форме отказалась. Джерард казнил себя за Тамар, следовало решительней попытаться узнать, в чем причина такого решения. Вайолет сказала, будто Тамар до смерти надоел Оксфорд, Тамар подтвердила, и Джерард, рассерженный на Вайолет, не стал доискиваться до правды. Он в то время переживал смерть отца, был занят вывозом вещей, хранящих память о его детстве, из дома в Бристоле и его продажей, враждой с Пат и Гидеоном, потом эти проблемы с Краймондом и Дунканом. Дункан нарочито не стал уезжать и работал все лето. О Джин и Краймонде было мало что известно. Говорили, что они все еще живут в доме Краймонда в Камберуэлле. Ходили слухи, что они собираются на конференцию в Амстердаме.
— Надеюсь, Дункан придет на литературный вечер, — сказал Джерард. — Господи, хотел бы я знать, как помочь ему!
— Ему ничем не поможешь, — сказал Дженкин. — Просто пусть все идет своим путем, как определила судьба.
— Это малодушно.
— Я имею в виду — в данный момент. Дункан явно не собирается предпринимать никаких шагов. А если мы вмешаемся, могут быть неприятности.
— То есть он что-нибудь сделает с собой? Ты боишься?
— За него? Нет, конечно. Я лишь имею в виду, что мы можем усугубить ситуацию, которую не понимаем.
— Что мы не понимаем? Я — понимаю. Только не знаю, что делать. Если ты говоришь, что в современном мире адюльтер не имеет значения…
— Я так не говорю.
— Джин придется вернуться к Дункану… полагаю. С этим человеком у нее не будет никакой жизни, он целыми днями работает как вол, он действительно ненормальный… и в конце концов, она человек высоких нравственных принципов…
— Она любит его.
— Что за вздор, это психологическое рабство, иллюзия. Ей надо скорей вернуться, иначе последствия будут непоправимыми.
— Думаешь, спустя какое-то время он может отказаться от нее?
— Ради того, чтобы выжить, выкинуть ее из сердца, охладеть к ней. Почему он должен так страдать? Он же сопьется и умрет.
— Считаешь, следует помочь реально, силу применить, если необходимо?
— Если придумаем, как.
— Наброситься на Краймонда и вытрясти из него всю душу? Ему это понравится, он изобразит из себя жертву и ужасно отомстит.
— Я, конечно, не имел в виду ничего подобного! Ему это не понравится, и у нас это не получится.
— Я это не всерьез.
— Так давай всерьез.
— Вряд ли мы сможем пойти и увести Джин силой. Ты вчера вечером что-то говорил насчет Тамар, но я не понял, потому что вошла Роуз.
— Роуз страшно расстроена из-за Джин.
— Она видится с ней?
— Нет, разумеется, нет!
— Не вижу причин, почему бы ей не повидаться с Джин… мы должны защитить Дункана…
— Она поступит, как мы.
— А что насчет Тамар… ты думаешь, она могла бы снова свести Джин и Дункана?
— Это интуиция. Тамар — удивительное существо.
— А Роуз не способна?
— Роуз слишком переживает. Она ненавидит Краймонда. И они с Джин очень близки, или были близки. Джин особенно неприятно будет, если Роуз станет объяснять, как плохо она поступила.
— Понимаю тебя. Тамар часто бывала у Джин и Дункана. Помнится, ты говорил, что им следовало бы удочерить ее! Но мне бы не хотелось втягивать Тамар в это дело, она еще так молода.
— Это-то и поможет, они не будут видеть в ней судью. В ней есть особая чистота. При таком-то немыслимом происхождении…
— Или благодаря ему.
— Она увидела пропасть и решительно отступила от нее, отступила в противоположную сторону… и как решительно!
— Она в поисках отца. Если видишь себя в этой роли…
— Абсолютно нет. Просто подумал предложить…
— Не слишком обременяй ее. Она очень высокого мнения о тебе. Ужасно переживает, что не в силах будет сделать то, чего ты ждешь от нее. Полагаю, ей и без того есть о чем тревожиться.
— Думаю, что-то в этом роде ей как раз и необходимо, задача, миссия, быть вестницей богов.
— Ты видишь в ней что-то вроде девственной жрицы, весталки.
— Да. Ты шутишь?
— Нисколько… я тоже так смотрю на нее. Но послушай… предположим, кто-нибудь скажет, что, безусловно, в наше время женщины часто уходят от мужей к другим мужчинам и окружающие не считают это чем-то недопустимым, что необходимо прекратить любой ценой? Чем наш случай отличается? Или дело в том, что Дункан нам как брат, а Краймонд чудовище, или…
Дженкин посмотрел на Джерарда, широко раскрыв глаза, и это означало, что он просто желает услышать возражения; они с восемнадцати лет спорили.
— Над этим человеком собираются тучи. Кое-кто может пострадать.
— Думаешь, Дункан попытается убить Краймонда? Что он способен дожидаться благоприятного момента, но он слишком отчаянный и шальной.
— Нет, он может внезапно сорваться, просто увидев Краймонда, затеяв с ним спор даже…
— И Краймонд убьет его — из страха или ненависти…
— Виноватый ненавидит того, кто пострадал из-за него.
— …или ненароком? Считаешь, все кончится схваткой один на один? Или Краймонд убьет Джин, или они вместе прыгнут со скалы, или…
— Он любит оружие, ты это помнишь по Оксфорду, и Дункан рассказывал, что он состоял в каком-то стрелковом клубе в Ирландии, ему не повезло попасть на войну, там бы он погиб или стал героем, он мечтал об этом…
— Я смотрю, у тебя это какая-то навязчивая идея, выставлять Краймонда чудовищем. Он романтик.
— Романтиков мы прощаем.
— Ну, тогда âme damnée.
— Этих мы тоже прощаем. Не ищи для него оправданий, Дженкин!
— Хочешь, чтобы твой Краймонд был последним подонком!
— Он обожает драмы, суровые испытания, проверку на мужество, его не волнует, если он кого-то погубит, потому что ему своя жизнь не дорога…
— Он утопический мыслитель.
— Точно. Нереалистичный и безжалостный.
— Да брось!.. Он мужествен, трудолюбив и равнодушен к материальным благам, а еще по-настоящему озабочен положением бедноты.
— Он шарлатан.
— Что такое «шарлатан»? Никогда этого не понимал.
— Не заботят его ни бедняки, ни социальная справедливость, его ничуть не занимает реальная борьба рабочего класса, он помешан на своих теориях, все эти вещи — лишь материал для его идей, для некой абстрактной сети, которую он страстно плетет…
— Да, страсть. Вот что притягивает Джин.
— Ее притягивает опасность — кровь.
— Комплекс Елены Троянской?
— Ей хочется, чтобы из-за нее гибли города и умирали люди.
— Ты слишком суров к ней, — сказал Дженкин. — Краймонд — фанатик, аскет. Это достаточно притягательно…
— Для тебя — возможно. По-моему, ты видишь в нем своего рода мистика.
— Вспомни, как все мы когда-то воспринимали его как нового человека, героя нашего времени, нас восхищала его увлеченность, мы чувствовали, что он настоящий, не то что мы…
— Никогда не чувствовал такого. Что я помню, так это его ответ, когда его назвали экстремистом: «Необходима поддержка молодежи». Это непростительно.
— Да, — сказал Дженкин и вздохнул. — При всем при том никогда не забуду, как он танцевал летом на том балу.
— Как Шива.
— Плетущий свою неистовую сеть!
— Именно. Краймондовские идеи — это просто модная смесь, бессмысленная, но опасная — своеобразный даосизм с примесью Гераклита и современной натурфилософии, а сверху налеплен ярлык марксизма. Философ — как натурфилософ, как космолог, как теолог. Платон неплохо поработал, вышвырнув досократиков.
— Да, но они вернулись! Знаю, что ты имеешь в виду, мне это тоже не нравится. Но не сводим ли мы вместе две разные проблемы?
— Ты подразумеваешь его личную мораль и его книгу. Но они неразделимы. Краймонд — террорист.
— Так и Роуз считает. И все-таки он дьявольски много знает и способен думать. Книга может оказаться куда интересней его поспешных провокативных мнений, которые он иногда высказывает.
— Он показал ее тебе?
— Конечно нет!
— Планируешь встретиться с ним?
— Я ничего не планирую, а просто не избегаю его! Нам надо как-нибудь встретиться с ним, чтобы спросить о книге.
— Да, да, я собираюсь созвать комитет, надо встретиться с ним…
— Надо будет найти верный стиль общения с ним.
— Правильней сказать «тон». Ты говоришь: «спросить о книге», — но мы ничего не можем сделать, кроме как в узком кругу возмущаться тем, что все мы год за годом платим собственные деньги на распространение идей, к которым питаем отвращение.
— Безумная ситуация. Джин могла бы поддерживать его, но он, конечно, не примет от нее помощи… и это не отменяет наше обязательство.
— Безусловно, он не примет от нее ни гроша.
— Книга ли изменилась или мы? Братство западных интеллектуалов против книги истории.
— Ты говоришь его языком. Нет книги истории, нет истории в этом смысле, все это просто детерминизм и amor fati. Или, если есть на свете книга истории, то это «Феноменология духа» и она уже устарела! Или ты думаешь, что на нас действительно поставили крест? Полно тебе, Дженкин!
Что в силу свойств и лет ученья
Любили мы, осталось тенью,
Хотя мы с радостью б отдали
Колледжи Оксфорда, Биг Бен
И всех пернатых Викен фен,
Нет в них желания жить дале.
— Не цитируй мне, дружище. Ты так не думаешь и не чувствуешь.
— Возможно, это не только наш рок, но и наше истинное свойство: быть слабыми и неуверенными.
— Ты думаешь, что мы в Александрии периода упадка Афин!
— Я уж точно не думаю, что мы имеем право отдавать птиц Уикен Фен, они нам не принадлежат. Можно я налью себе еще?
— Это твое вино, дурень, я же тебе его принес!
Джерард поднялся, словно собираясь уходить, и Дженкин тоже встал, глядя снизу вверх на своего высокого друга и ероша и без того растрепанные соломенные волосы.
Джерард сказал:
— Почему, черт побери, Дункан должен все время проигрывать, почему именно он падает в реку! Хотел бы я знать, что на самом деле произошло в Ирландии…
— По-моему, не следует быть слишком любопытными, — возразил Дженкин, — мы иногда пытаемся проникнуть в подробности чужой жизни. Внутренний мир другого человека может сильно отличаться от нашего. С этим сталкиваешься.
Джерард вздохнул, признавая правоту слов Дженкина и невозможность для себя проникнуть в его душу.
— Что тебе открыли нового на тех летних курсах, Дженкин, ты еще не пришел к Богу, а?
— Сядем, — предложил Дженкин. Они сели, и он наполнил бокалы. — Я просто хотел узнать, что происходит.
— В теологии освобождения? В Латинской Америке?
— На планете.
Они помолчали. Дженкин сидел сгорбившись, убрав под себя короткие ноги, отчего казался круглым, как яйцо, а Джерард — выпрямившись, вытянув длинные ноги, руки висят, галстук распущен, темные волосы в беспорядке.
— Ненавижу Бога.
— «Тот, кто единственный мудр, хочет и не хочет зваться Зевсом». Знаешь, Гераклит был не таким уж наказанием.
Джерард рассмеялся. Он вспомнил, как часто за минувшие годы самоопределялся через непохожесть на друзей, отличия выявлялись в долгих подробных разговорах. В каком-то смысле жизнь каждого из них походила на их детские надежды. Тем не менее сейчас он в еще большей мере сознавал то человеческое одиночество, о котором толковал Дженкин.
— Раз он чего-то хочет или не хочет, это предполагает, что он существует.
— Тебе следует написать о Плотине, святом Августине и о том, что случилось с платонизмом.
— В самом деле, что? Левквист сказал, что я испорчен христианством!
— Если считаешь, что поднимаешься вверх по лестнице, то действительно поднимаешься вверх.
— Если считаешь, что дорог а ведет вперед, то и идешь вперед.
— Всем это свойственно, тут нет никакой заслуги.
— Ты живешь в настоящем. А я никак не могу найти настоящее.
— Порой мне хочется отбросить метафоры и просто думать.
— Думать о чем?
— Какой я лукавый и плутоватый раб.
— Опять говоришь метафорой. Терпеть не могу всю эту христианскую хвалу и хулу. И все же…
— Ты пуританин, Джерард. Ты упрекаешь себя за недостаток некой идеальной ужасной дисциплинированности!
— Помнится, ты сказал, что все мы завязли в эгоистических иллюзиях, как в огромном липком сливочном торте!
— Да, но я не столь категоричен. К чему разрушать здоровое эго? Это неблагодарное занятие. Разговор с тобой пробудил во мне аппетит. Останешься поужинать? Пожалуйста.
— Нет. Я думаю, что есть человеческое предназначение, ты же — что судьба, рок. Может, так ты узнаешь больше.
— Ох, трудно сказать. Я сейчас вспомнил Берлинскую стену. Она белая.
— Ну да, белая.
— Вот таким я представляю себе зло. Надо задумываться над этим. Возможно, задумываться постоянно. И над злом в себе тоже. Начинать с того, что с тобой творится.
— Вечно ты все смешиваешь, — сказал Джерард. — Берлинская стена далеко, а ты здесь. Это верно, что мы не способны представить достоинство выше нашего, если это не полное поражение. Но нужно пытаться стремиться к добру, а не просто лить покаянные слезы и быть лукавыми и плутоватыми рабами. Так мы только тешим себя!
— Нельзя отбросить то, что есть, и жить воображаемым идеалом!
— Хорошо, но лучше иметь идеал, нежели ковылять дальше и думать о том, какие мы разные!
— Ты самоуверен.
Дженкин ненароком сказал это, потому что устал от абстрактного разговора, который Джерард так любил, и потому что хотел, чтобы Джерард остался поужинать, хотя не был уверен, что в кладовой есть что-нибудь получше макарон с тертым сыром и рыбных котлет. Возможно, какой-нибудь из супермаркетов еще был открыт. Он бы вышел и купил хотя бы вина. Потом понял, как Джерарда возмутило, что его назвали самоуверенным.
— Самоуверен!
Джерард снова встал и взял со стула пальто.
Дженкин, смирившись, тоже поднялся:
— Так не останешься поужинать?
— Нет, благодарю. Попытаюсь устроить заседание комитета.
— Как насчет Пат и Гидеона?
— Их не приглашу, я сказал им: ни за что. Тем не менее они хотят участвовать пожертвованиями, я сказал, что это невозможно. А Гуллу, что он не должен платить, поскольку сейчас сидит без работы. Полагаю, все это следует обсудить. О черт!
— Пат и Гидеон не могут быть на стороне Краймонда.
— Так оно и есть. Они просто желают быть причастными. Гидеон находит все это занятным.
— Он в Лондоне?
— Да. Пытается приобрести Климта.
— Такси ты вряд ли будешь вызывать?
— Да, пройдусь пешком. Люблю туман. До свиданья!
Когда дверь за Джерардом закрылась, Дженкин вновь вернулся к своему уединению, которое так ценил. Он прислонился к двери, пронзительно ощущая полное одиночество. Ему хотелось, чтобы Джерард остался. Сейчас он был также рад, что тот ушел. Однажды Дженкин заметил, и Джерард это запомнил, что никогда не женится, потому что это не позволит ему быть ночью одному. Теперь он подумает об ужине, о том, что передают по радио (телевизора у него не было), а еще о Джерарде — всегда интересный предмет для размышлений. Потом приготовит (наскоро) и съест (не торопясь) ужин. Дженкин верил, что к еде следует относиться со вниманием, тщательно пережевывать пищу. Допьет вино. Послушает радиомонолог (если он будет коротким), немного музыки (только классическую или знакомую). Потом можно почитать что-нибудь из испанской поэзии и обдумать, куда поехать на Рождество.
Он выключил газовый камин в гостиной, отнес бутылку и бокалы на кухню, вернулся за зеленым стаканом с кленовыми листьями и погасил свет. Поставил зеленый стакан на кафельную полку над раковиной, которую держал свободной для таких целей. Поставил и произнес: «Вот так!» Дженкин был счастлив; но счастье было неполным. Он чувствовал интуитивно, что его жизни предстоит измениться. Мысль об этой неведомой перемене тревожила, но и возбуждала. Может, это было просто ощущение, хотя это уж слишком, что пора кончать с преподаванием в школе. Не будет ли он тогда, как Джерард, гадать, что ему делать со своими мыслями? Нет, таким, как Джерард, ему никогда не быть, да и мыслей таких у него не будет. Он определенно не собирается обращаться к Богу, как боится Джерард. Перед ним словно раскрылась некая бескрайняя белая пустота, не мертвая грязная белизна, как Берлинская стена, а как белое облако, влажное и теплое. Интересно, что он будет делать через год в это время. Неужели оно так близко, его новое и не похожее на нынешний день будущее? Он ничего никому не сказал о своем предчувствии, даже Джерарду.
Дженкин расстелил на деревянном столе чистую газету, поставил на нее тарелку, положил нож с вилкой. Налил остатки божоле в бокал, сел и сделал глоток. Подумал о Джерарде, как тот одиноко шагает сейчас домой по туманным, освещенным фонарями улицам. Потом представил себя, шагающим в одиночестве. Он тоже любил ходить по улицам. Только если Джерард шагал, отгороженный от окружающего непроницаемым темным покровом мыслей, Дженкин шел как среди скопища или по огромной выставке мелких событий и вещей. Тут и деревья, например, и бесконечно разнообразные собаки, чьи кроткие, ласковые, добрые глаза с пониманием смотрели на него, и свалки, куда люди сносят массу всяческих удивительных вещей, некоторые Дженкин подбирал и уносил домой, и витрины магазинов, и машины, и мусор веточных канавах, и одежда на людях, их грустные или счастливые лица, печальные или радостные лики домов, окна в сумерках, если не зашторенные, то видно было людей у телевизоров. Иногда, сидя дома, Дженкин воображал отдельных людей, людей, которых никогда не встречал, и всегда это были одинокие люди: девушка в спальне с кошкой и цветком в горшке, пожилой мужчина, стирающий свою рубаху, мужчина в чалме, идущий по пыльной дороге, человек, заблудившийся в снегопаде. Иногда они снились ему или он был одним из них. Однажды он настолько явно представил себе бродягу на железнодорожном вокзале, что отправился поздно вечером на Паддингтонский вокзал посмотреть, нет ли там действительно этого бродяги. Бродяги он не нашел, но там были другие одинокие люди, ждущие Дженкина.
Дженкин никогда не придумывал истории этих людей. Это были образы индивидов, о чьей судьбе говорили их лица, их одежда, окружающая обстановка, и в этом отношении они были как реальные люди, встреченные на улице. Своих немногочисленных друзей он воспринимал столь же ясно и поверхностно. Ясно сознавал реальность Джерарда, Дункана, Роуз, Грэма Уилворда (преподавателя в его школе), Марчмента (социального работника, бывшего члена парламента, который тоже был знаком с Краймондом); но не любил заходить в размышлениях о них дальше предположений, необходимых для обыденной жизни. Они оставались для него таинственными образами, которые он часто вызывал в воображении, тайной, над которой иногда размышлял. Он не интересовался светской жизнью и чурался сплетен, отчего кое-кто находил его скучным. Он был единственным сыном у родителей, любил их, разделял их веру и считал их безупречными. Позже он безболезненно расстался с христианством. Не мог верить в сверхъестественное или вообразить воскресшего Господа, только его муки. Столь же чужд ему оказался (когда понял его) квазимистический, псевдомистический перфекционизм Платона, который заменял Джерарду религиозную веру. Однако сохранил, возможно, под влиянием всех тех дорогих примеров, которые видел перед собой в детстве, тягу к своего рода абсолюту, понимаемому не как какое-то особое человеческое назначение или путь, но всего лишь как работа среди незнакомых людей. Скромность в быту, которую иные принимали за аскетичность, другие за наивность и инфантильность или позу, была частью его абсолюта, но также, как он прекрасно сознавал, и программой достижения счастья. Дженкин не любил путаницу в мыслях, алчность, лживость, демонстрацию силы, повальный обыденный грех, потому что все это выбивало из равновесия, вызывая чувство зависти, обиды, раскаяния или ненависти. «Он такой здравый» — походя сказал кто-то о Дженкине, и Дженкин уловил в замечании нотку осуждения. Он стал чувствовать себя слишком свободно, слишком как дома в жизни. Джерард не знал такой легкости бытия, пребывал в постоянном беспокойстве, стремясь к идеалу, чей проблеск мелькал в недостижимой высоте, хотя в то же время этот проблеск, когда облака клубились над вершиной, давал ему утешение, даже создавал обманчивое ощущение, будто внезапный порыв духовной любви возносит его туда, в чистые и сияющие области, над тем, чем он был в действительности. Дженкин понимал это свойство Джерарда как старую религиозную иллюзию. Джерард вечно говорил о разрушении своего «я». Дженкин же свое «я» очень любил, нуждался в нем, никогда слишком не беспокоился, надеялся на лучшее, верил, что образ жизни, избранный им, оградит его «от неприятностей». Я — слизень, временами говорил он себе. В целом продвигаюсь, если вообще продвигаюсь, тянусь помалу, очень помалу.
Нельзя сказать, чтобы Дженкин чувствовал необходимость в каких-то достижениях, чтобы служить человечеству. Он знал, что, преподавая языки и историю разным мальчишкам, служит благой цели, делает то, что умеет делать лучше всего. Но не была ли его идея распространить чуть шире свою «непритязательность» просто тщеславным романтическим заблуждением? Ему хотелось перемен. Собственно, перемена уже происходила, поскольку он находился в годовом творческом отпуске. Предполагалось, что он будет что-то изучать, что-то напишет. Вместо этого он нагнетал в себе нетерпение. Хотелось выбраться отсюда. Выбраться, чтобы быть среди людей, о которых он часто думал. Но куда? До Паддингтонского вокзала, до спальни в Килберне? Нет, дальше. До Лаймхауса, Степни или Уолуорта? Еще дальше. Но даже это в большей мере не романтизм ли, не эскапизм, не самообман, не пренебрежение своим долгом, не помышление обрести полноту жизни за счет несчастья других? Не хотелось ли ему оказаться у пределов человеческого страдания, у самого края, чтобы жить там, ибо там его дом? Герои нашего времени, диссиденты, протестующие, люди в одиночных камерах, анонимные помощники, безымянные правдолюбы. Он знал, что не станет одним из них, но хотел находиться рядом с ними. Но это не очень важно, главное — облегчить боль, главное — отдельные люди и их истории. Но что это значило для него самого, эти его новые тайные мечты уехать в Южную Америку или Индию? Даже его теология освобождения не избавлена от романтизма, заключает в себе популярное представление о Христе как Спасителе бедных, забытых, отверженных. Хотя временами он также думал, а не могла бы она в конце концов быть просто теологией, не ученым фокусом епископов-демифологизаторов, но теологией, подорванной, сокрушенной неожиданно доступным для осознания и осознанным ужасом мира? Все могло произойти так спокойно, если б, решившись уехать, он ограничился внимательным чтением туристского буклета и тем элементарным фактом, что ему почему-то хочется уехать. Хочется, например, удрать от Джерарда.
Нечего и говорить, что простых или очевидных причин, почему у него должно было возникнуть желание подальше удрать от Джерарда, не имелось. Он любил Джерарда всю свою взрослую жизнь. Любовниками они никогда не были. Вожделение Дженкина, обычно не встречавшее ответа, а теперь идущее на убыль, распространялось только на противоположный пол. Но большая любовь забирает человека целиком, так что привязанность Дженкина была, возможно, истинно платонической. Джерард был для него как идеальный старший брат, защитник и советчик, образец для подражания, исключительно верный, исключительно любящий, надежная опора — подлинное сокровище для Дженкина. Наверно, именно в этом и крылась причина, почему ему хотелось вскочить и бежать подальше? Испытать себя в мире, где не было Джерарда. Почтительно отодвинуть нечто столь совершенное просто потому, что оно совершенно. Слишком уж ему уютно и спокойно в этой тесноватой скромной квартирке среди скромных, приятных вещей. Нужно бывать в других местах, среди других людей, не друзей, больше друзей ему не требовалось, и больше вещей тоже. Конечно, бегство, причем немедленное, означало бы, что он не ссорится с Джерардом, а лишь отходит от него, становясь чужим и настолько далеким, что Джерард, если даже поймет, в чем дело, станет редким гостем в его жизни. Этот разрыв, развод представлялся вопросом сущностным; и Дженкину, который тихим вечером одиноко сидел у себя дома, слушая радио и собираясь лечь спать пораньше, это его намерение могло показаться не только абсурдным, но и ужасным, своего рода смертью, окончательной утратой: ценность высказываний Джерарда виделась таковой только при взгляде на него снизу вверх. И не такого совершенства он искал. Ему хотелось что-то, пробуждающее большее сопротивление.
Когда Джерард, покинув Дженкина, шагал в тумане из Шепердс-Буш в Ноттинг-Хилл, укутанный непроницаемым темным покровом мыслей, ему неожиданно вспомнилось, как кто-то рассказывал ему о способе ловли рыбы на некоем острове в южных морях. Аборигены действовали следующим образом: разворачивали на берегу огромную круглую сеть и заводили ее далеко в море. Выждав определенное время (Джерард не помнил, какое именно), они с большим трудом, требующим участия всей деревни, тянули громадную сеть к берегу. Когда сеть начинала приближаться к земле и ее край появлялся над водой, становилось видно, что она кишит здоровенными рыбинами и, как рассказчик (который после этого сразу перестал купаться в море) называл их, «морскими чудищами». Твари, с ужасом поняв, что они в тесной ловушке и их извлекают из родной стихии, принимались бешено биться, вода в сети кипела, били мощные хвосты, сверкали выпученные глаза, мелькали страшные челюсти. А еще они бросались друг на друга, и вода становилась красной от крови. Когда Джерард описал эту картину Дженкину, тот непроизвольно воспринял ее как образ подсознания. Позже он задался вопросом, почему это сравнение показалось ему столь подходящим. Наверняка же в его подсознании было полно спокойных мирных рыб? Вот Дженкина больше волновали несчастные умирающие существа, и он часто возвращался к идее, так и не осуществленной, стать вегетарианцем. Джерард был не уверен, почему вспомнил это сейчас. Разговор с Дженкином всегда воздействовал на его ум, обычно благотворно и приятно. Однако сегодня шедшие от Дженкина волны неприятно раздражали, хотя все, казалось, было как обычно, но длина волны изменилась. Что-то с Дженкином не так, подумалось ему, или не так с ним самим. Он не мог понять, действительно ли его беспокойство связано с Дженкином или же с Краймондом. Возможно, взбесившиеся чудища были чудищами ревности. Джерард отдал щедрую дань ревности — греху, который он тщательно скрывал.
В слезах бегут Плеяды,
В печали Орион,
На ложе одиноком
Мой грустен будет сон.
В слезах бегут Плеяды
Вслед счастью, за моря,
Но той, что мне приснится,
Не буду сниться я.
Эти строки А. Э. Хаусмана, переложенные им с греческого, Гулливер Эш часто повторял в эти дни, не совсем как молитву, но как своего рода литургию. Стихотворение приносило ему некоторое успокоение. Не то чтобы оно имело для него некий особый смысл или отвечало настроению. Ему в то время не снился кто-то определенный, кто-то за морями или поближе. Конечно, ложе его было одиноко, но это продолжалось уже некоторое время, так что он привык. Легкая грусть, разлитая по этим строкам, приобретала в его положении более широкое, более космическое звучание. Гулливер сидел без работы. Потребовалось некоторое время, чтобы понять это как испытание, которое он должен будет выдержать.
Джерард, который устроил Тамар, нашел работу и для Гулливера, но тот почти тут же лишился ее. Джерард был «очень добр» и дважды приглашал Гулливера зайти к нему, но Гулливер теперь избегал его. Так сказать, стыдясь своей неудачи, он начинал понимать, что это одно из свидетельств испытания. Работа, которую нашел ему Джерард, представляла собой должность «научного сотрудника» при печатниках и дизайнерах, специализировавшихся на книгах по искусству. Позже он заподозрил, что его должность была создана в угоду Джерарду. Фактически же Гулливер был мальчишкой на побегушках, а потом от него потребовали поработать за отсутствующего грузчика и таскать книги. Грузчик не вернулся на работу, Гулливер, которому надоело таскать книги, потребовал, чтобы его использовали в соответствии с должностью. Ему ответили грубостью, и он ушел.
Гулливер изучал английский в Лондонском колледже и вышел оттуда с хорошим дипломом и массой потенциальных талантов. Он прекрасно проявил себя в студенческом театре и подумывал о карьере актера. Еще ему хотелось стать писателем, издавать журнал левого направления, заняться политикой, тоже от левых. Поступил в театральную школу, решив, что неплохо бы стать режиссером или театральным художником. Но ушел оттуда, потому что кто-то предложил ему писать книжные рецензии, и еще захотелось написать роман. Рецензии пошли хорошо, он закончил роман, но не смог найти издателя. Он попытал удачу на Би-би-си, и его взяли постановщиком-стажером на радио. Он попробовал перевестись на телевидение, но не получилось. Второй роман он тоже не смог напечатать. Гулливер посчитал, что всему виной нехватка времени, и ушел с Би-би-си, чтобы жить на сбережения и целиком посвятить себя сочинительству. Он опубликовал несколько рассказов, один из которых переделал в пьесу для телевидения. Толкнулся было снова на Би-би-си, но ничего не вышло, и тогда устроился в театральную труппу. Иногда играл, иногда выступал ассистентом режиссера, его даже приняли в профсоюз актеров, но все это продолжалось недолго. Тогда он стал театральным критиком в литературном журнале. Так прошли годы, и теперь Гулливеру было уже за тридцать. До сих пор ему нравились его приключения, конечно, он всегда мог «заняться серьезным делом». Тем временем положение постепенно ухудшалось. На заветную должность редактора его не взяли, журнал больше не мог позволить себе такую роскошь, театральная труппа распалась. Все испытывали нехватку средств, все экономили. Он написал еще несколько рассказов, но никто их не печатал. У него не хватило духу сесть за новый роман. Ко времени летнего бала он был без работы уже несколько месяцев.
Последние годы несчастливого детства и все счастливое время студенчества и впоследствии Гулливеру помогало убеждение, что он очень красив и беспутен. В студенческом театре и в начале аспирантуры он был хорош собой и привлекал внимание обоих полов. И с теми, и с теми он чувствовал себя совершенно свободно, но со своими завышенными ожиданиями не нашел желанной прекрасной пары. Как личность беспутная, он одно время часто посещал разные, как говорили, «злачные» бары, где собирались геи. Напяливал черную кожу, ремни, усеянные заклепками, цепи, соответствующие башмаки. И сам не понимал, то ли это игра, то ли смелый и оригинальный способ узнать реальную жизнь. Кругом много говорили об «идентичности». Но, бывая в гей-барах, он не мог отличить притворное от настоящего. Позже он удивлялся, как его только не убили. Джерарду он об этом времени никогда не рассказывал. Что еще он не рассказывал ему, так это что в одном очень специфическом гей-баре он услышал, как упомянули имя Джерарда. Разумеется, Джерард близко не подходил к подобным заведениям, но люди в них говорили о нем. С Джерардом он познакомился, когда тот спасал маленький авангардный театрик в Фулеме, оказав финансовую помощь, и появился там раз или два. Однако театр долго не протянул. Гулливер не остался равнодушен к Джерарду, но никак не ожидал с его стороны такого рода внимания, все знали, что в тот момент у Джерарда не было любовника. Гулливер был весьма польщен тем, что друзья Джерарда приняли его в свой круг и даже (когда Джерард почувствовал себя виноватым за связь с ним) приняли ассоциированным членом в Братство книги. На деле, Джерард обычно был настолько скрытен, что «поддержка», которую, по его мнению, он оказывал Гулливеру, существовала лишь в его воображении и вряд ли была заметна другим.
Гулливер продолжал искать работу, постепенно снижая претензии и смиряя гордость. Он обращался на Би-би-си, в Британский совет, Лейбористскую партию, местный муниципалитет, Лондонский университет. Подавал на грант для продолжения образования, но получил отказ. Конечно, он пробовал попасть на сцену, но это было безнадежно, когда отличные и опытные актеры сидели без работы. Он энергично расширял круг поисков, предлагал себя в качестве школьного учителя по любому предмету или социального работника. Обнаружил у себя множество неожиданных талантов и неиссякаемый энтузиазм: прекрасно умел обращаться с детьми, со стариками, с душевнобольными, с животными, был очень молод, очень зрел, очень опытен, очень разносторонен, готов учиться чему угодно. Но на что было надеяться, когда, как оказалось, на каждое место претендуют сотни человек. Он еще не пробовал устроиться швейцаром, официантом, разнорабочим на фабрику, полагая, что его не возьмут, и считая, что это в любом случае будет отчаянным, возможно, убийственным шагом. Еще оставались сбережения, не иссякла надежда; но теперь он отчетливо сознавал, что, несмотря на его молодость, таланты и университетский диплом, может больше никогда не найти работы.
В свое время Гулливеру доводилось жалеть безработных и ругать правительство. Теперь он на собственном опыте познал, что такое не иметь постоянной работы. Часто он с возмущением думал, что это так несправедливо, он этого не заслужил! Едва он просыпался утром, как его одолевали черные мысли. Он еще не понимал насколько одинок или какое одиночество ему предстоит. Он был одиноким в детстве, но в студенческие годы казалось, что впереди у него радужное будущее, положение в обществе, неизменный тесный круг друзей. Теперь он обнаружил, что если ты безработный и не имеешь денег, то можешь стать никому не интересен. Понял, как это «субъективно» и зависит даже от болтовни благодетелей человечества, которые вечно готовы сожалеть и сокрушаться о том, что им не доводилось испытывать. До чего же было абсурдно чувствовать себя таким пристыженным, замаранным, бесполезным. Он просто знал, что столкнулся с какой-то враждебной силой и катится в бездну, из которой ему никогда не выбраться. Он представил, каким будет через несколько лет: согбенная, шаркающая фигура, просящая милостыню у старых друзей. Цветущая молодость позади, телесная красота длится лишь краткий миг, плоть становится дряблой, покрывается пятнами. Он начинал испытывать отвращение при взгляде на молодых мужчин — ужасный симптом. Скоро будет не в состоянии следить за своей внешностью, а это необходимо, когда ищешь работу. У него не было семьи, куда можно было бы вернуться, он почти не помнил отца, страдал от злобного отчима и сводных братьев и сестер, был чужим для матери, которая возненавидела его. Позже он получал удовольствие, демонстрируя презрение к ним, и порвал всякую связь с ними. Так что идти было некуда. Скоро придется покинуть и скромную квартирку, которую он снимал. Он продал машину, отказался от телефона и избегал литературных друзей, любивших встречаться за дорогим ланчем. Он не мог ни принять помощь от Джерарда во второй раз, ни явиться к нему в своем теперешнем жалком виде. Дженкин уже трижды присылал открытки, но Гулл не понимал, чем тот способен помочь ему. Гуллу было приятно, когда Роуз позвонила ему и, поскольку телефон был отключен, написала, приглашая на коктейль. Он, конечно, отказался. Послал ей анонимно цветы. Это слегка подбодрило его.
— И что-то непонятное и маленькое каталось по ее комнате, похожее на мячик. Она сказала, чтобы я ни в коем случае не дотрагивалась до него. Я было хотела поймать его, но он не давался в руки, все куда-нибудь закатывался. Я так и не поняла, живое это что-то или нет.
— Но послушай, твоя бабка не была настоящей колдуньей, то есть настоящих колдуний вообще не бывает, есть просто несчастные ненормальные создания или мошенницы, которые делают вид…
— Думаю, она была повитухой, скорей всего, неофициально, но все знала о травах, обычно собирала их в полнолуние. Если хочешь кому-то навредить, то собирать надо, когда луна на ущербе…
— Наверняка была сумасшедшая…
— Не была она сумасшедшей, и даже мошенницей не была… ты не понимаешь, колдовство — это древняя религия, куда древней христианства, чтобы повелевать вещами. Думаю, она ненавидела родителей, они принадлежали к какой-то суровой христианской секте, она ненавидела христианство.
— Этому есть психологическое объяснение.
— Объяснения — это просто отговорки! Иногда она называла себя цыганкой, иногда еврейкой. Люди ее боялись, но и обращались за помощью, она все умела. Занималась лозоискательством, изгоняла привидения, могла вызвать дождь, помочившись… и, конечно, занималась абортами…
— Конечно!
— У нее был дурной глаз, в буквальном смысле, один глаз такой странный, и…
— Как у Дункана! Но вряд ли у него это дурной глаз… хотя ему бы небось хотелось, бедняге!
— У нее было много книг, мне кажется, она надеялась сделать какое-нибудь поразительное открытие.
— Ненормальные на это способны.
— Ну, тогда мы немножко ненормальные. Почему, по-твоему, на кладбищах сажают тисовые деревья? И еще это как социализм.
— Как социализм?
— Да, это антиобщественное общество, форма протеста, как то, чем занимается Краймонд и…
— Ну, Лили, — сказал Гулливер, — перестань смешивать разные вещи, начали с твоей бабушки, а теперь опять вернулись к Краймонду!
— А что, он тоже хочет власти, пишет магическую книгу.
— Ты ведь знаешь его, да?
— Когда-то знала, — осторожно ответила Лили. — Но в последнее время нечасто видела его.
Лили только что пришло в голову, что будет весьма недурно, если Гулливер посчитает, что она была любовницей Краймонда. Она никогда не осмеливалась намекать кому-то на это. Даже сейчас она боялась, что Гулливер может уловить в ее словах намек и не поверит ей или, еще хуже, поверит и скажет что-нибудь Краймонду. Что в точности она сказала? Она уже не помнила. А все вино виновато.
Они завтракали дома у Лили. В квартире рядом со Слоун-сквер были огромные окна с диванчиками под ними и широкие эдвардианские двери из тика. Полукруглый эркер в гостиной, где они сидели за овальным столом, выходил на улицу и видно было, как ветер несет желтые листья высоких платанов и аккуратно усыпает ими тротуары. В камине пылал огонь. Комната была пестрая, заставлена вещами, почти безвкусная; было в ней нечто чувственное и восточное, как подумалось Гулливеру, возможно, след ужасной бабки. Наверное, он был идеальным гостем для этой комнаты. Ему нравился причудливый до умопомрачения вкус Лили: почти черные обои, современный зелено-кремовый ковер шахматного рисунка и с эффектом углублений, напоминавший мозаичный пол экзотического внутреннего дворика, диван с ковровыми и с расшитыми подушками, на котором Лили валялась, бездельничая, блестящие поверхности, заставленные коробочками и статуэтками, дорогими безделушками, которые Лили «под настроение» покупала в дорогих магазинах. Ему нравилось, как тут пахло новыми вещами, даже старые вещи пахли как новые.
Да, они стали друзьями. Прежде у Гулливера никогда не было приятельниц. Это единственное из произошедшего с ним за последнее время, что не было обречено на неудачу или ужасным, но даже и в этом случае все было окутано облаком неопределенности. Он не мог поверить, что хотя бы что-то не кончится крахом. Инициатива их сближения принадлежала не Гуллу, а Лили. Они уже спорили, кто сделал первый шаг. В конце лета, когда Джерард был в Греции, Роуз в Йоркшире, а Гулл только начал впадать в отчаяние, он получил открытку от Лили с приглашением позавтракать в ресторане при Ковент-Гарден. Он решил отказаться, но потом все-таки пошел. Они встречались еще несколько раз, в ресторанах, причем платила Лили. Гулливер не предполагал продолжать поддерживать отношения с подобным нелепым существом, однако продолжал. Впервые он увидел ее сколько-то времени назад на вечеринке у Роуз и почти не обратил на нее внимания. Что же сейчас привлекло его в ней, ее деньги? Они впервые, и по предложению Гулла, завтракали у нее дома. Ему надоело, что она постоянно платит, и он опасался, что она может поставить это ему в упрек. Гуллу было легко с Лили, поскольку он не боялся критики с ее стороны и вообще его мало заботило ее мнение. В его поведении с ней сквозило легкое превосходство, которое он, вероятно, перенял от людей, окружавших ее, когда они познакомились. В то же время он чувствовал потребность продолжать эти встречи. При ней он изображал нищего писателя, гения, ютящегося в мансарде, давая понять, что на деле не стремится найти работу, а всегда желал быть одиноким, жить впроголодь и писать. Говорил, что добровольные отшельники — святые современного мира. Лили восхищал его аскетизм. Разумеется, их отношения нисколько не были романтическими. Лили чуточку рассказала о коварстве мужчин, Гулл — о гей-барах. Все происходило исключительно непринужденно и ни к чему не обязывало.
Дружба с Гулливером доставляла Лили удовольствие. Для нее он был ниточкой, связывающей с Джерардом и с «тем миром». Она верила его истории о «нищем писателе» и «отшельнике святом» и не догадывалась, что он больше не видится с Роуз и ее друзьями. Она воспринимала Гулливера как пропуск в светское общество, но, кроме того, ей было приятно находиться в его компании, приятно, что у нее появился именно такой друг. Они сошлись во мнении, что оба они неудачники, не от мира сего, не такие, как все. Ей нравилось слушать рассказы о его мерзкой семье и рассказывать самой о том, какой отвратительной была ее семья; как отец исчез еще до ее рождения, как мать, перейдя в католицизм, оставила ее на попечение бабке колдунье, которая (хотя Лили и гордилась ею) страшно пугала ее. Из школы она сбежала в «убогий Политехнический», где научилась печатать на машинке, занималась живописью и керамикой. Мамаша-католичка спилась и умерла, бабка, собиравшаяся дожить до ста двадцати, умерла неожиданно и при таинственных обстоятельствах, и смерть на нее (по ее утверждениям) наслала ведьма-конкурентка. Но еще до этого Лили потеряла с ними всякую связь: «Я никогда не любила их, а они меня. А, да что там говорить…»
На столе были ветчина и язык, салями и peperonata, серединки артишоков илимская фасоль. И Гулл, и Лили любили поесть, но не готовить. Они выпили много дешевого белого вина. (Лили была не слишком привередлива в отношении вина.) Затем были сыр, шоколадный торт с кремом, испанский бренди, которому Лили отдавала предпочтение перед французским коньяком. В квартире царил беспорядок, кругом лежала пыль, поскольку Лили, очень подозрительная и боявшаяся воров, не приглашала к себе уборщиц, сама же не любила наводить чистоту, но в каких-то других вещах ей была свойственна систематичность, даже обрядовость. «Пикник» проходил спокойно и не спеша, на индийском постельном покрывале, превращенном в скатерть, были аккуратно расставлены красивые тарелки и бокалы; Лили ничего не вынесла из своих занятий живописью в Политехническом, но натура, подтолкнувшая ее к этим занятиям, позволила ей и сейчас проявить художественные наклонности. Как заметил Гулливер, она была также и очень суеверна, верила в предзнаменования, пугалась лестниц, внезапно появлявшихся птиц, скрещенных ножей, неблагоприятных дат, чисел, фаз луны. Боялась черных собак и пауков. Верила в астрологию, гороскопы, которые ей составляли несколько раз, приходила в смятение, когда предсказание не оправдывалось. В голове у нее перепутались обрывочные представления об учениях йоги и дзен-буддизма. Еще одной маленькой загадкой Лили было то, что она могла выглядеть когда необыкновенно старой, а когда необыкновенно молодой. В первом случае лицо ее принимало тревожное выражение, заострялось, веснушчатая кожа покрывалась морщинами, светло-карие глаза тускнели, длинная шея выглядела тощей и жилистой, землистое и как будто рябое лицо стягивалось к губам в гримасе раздражения. В другое же время лицо ее было гладким, молодым и оживленным, бледное, оно светилось, в ярких, как карамель, глазах сверкал ум, от тонкой фигурки веяло энергией. Тогда она становилась невероятно оживленной, но в этой оживленности было что-то от отчаяния. Одевалась она то с шутовской элегантностью, то с беззаботной неряшливостью. Сейчас, энергичная, молодая, она была в облегающих черных вельветовых брючках, босая, в голубой шелковой блузке с высоким воротничком и янтарными бусами. Гулливер, всегда принаряжавшийся ко встречам с Лили, был в серо-желтом шерстяном свитере в красную крапинку поверх белой рубашки, в своих лучших джинсах и туфлях и в роскошном коричневом кожаном (из кожи северного оленя) пиджаке, который пришлось снять, потому что дома у Лили было слишком тепло.
Гулливер промолчал, более того, как бы не заметил намек Лили на ее связь с Краймондом. Он просто прикусил язык. Теперь он часто это делал. Был ли это некий признак, потеря реакции, например, или симптом некой болезни? В любом случае, как, черт возьми, ему реагировать при такой опасной жизни среди этих могучих, воюющих между собой чудовищ? Он сказал:
— Ты виделась с Краймондом?
— Нет, в последнее время не виделась.
Лили не хотелось признаваться, что ее дружба с Краймондом уже в прошлом.
— С ума сойти! — сказал Гулливер. Они, конечно, не раз обсуждали эту историю. Гулливер не мог удержаться, чтобы не позлорадствовать, что и у других тоже неприятности; только представить, один и тот же человек дважды наставил рога! — На месте Дункана я бы застрелился от ярости, стыда и ненависти!
— Зачем стреляться? — сказала Лили. — Ему надо было бы собрать ребят и прикончить Краймонда. Мои подружки феминистки убили бы типа вроде Краймонда, я видела на показательных выступлениях по дзюдо, женщина демонстрировала, как это делается, если на тебя нападает мужчина, мощная была тетка! Сбила его с ног, а он был здоровенный детина, прямо мордой об пол, заломила руку, и все женщины в зале завопили: «Убей его! Убей его!» Это было нечто!
Гулливера передернуло.
— Не представляю, чтобы Джерард и его братия прибегли к насилию. Они скорей сядут и будут думать.
— Уж эти мне культурные джентльмены! — сказала Лили. — Будут сидеть, как божки, которых ничего не касается. Даже если их друг в беде, они и пальцем не пошевелят.
— Они ничего не могут сделать, — возразил Гулливер. — Джерард правда очень старается, заботится о людях.
— Да уж, такой весь из себя весь важный, — съязвила Лили.
Гулливер одобрительно рассмеялся. Приятно было слегка принизить Джерарда. Тот очень его поразил. Раньше, в этом году, Гулливер переписал для Джерарда несколько своих стихотворений. Джерард принял их, казалось, с удовольствием, но позже Гулливер обнаружил их в корзине для бумаг.
— А Дженкин Райдерхуд размазня, — продолжала Лили, — не мужчина, а плюшевый мишка.
— Нет, он славный обходительный малый, только вот мухи не обидит.
Он тут же укорил себя за эти слова. Сидит, перемывает с Лили косточки другим, болтает, что сам не думает, а она и уши навострила. Совсем деградирует, а все потому, что совсем уж выбит из колеи.
— Женщины тебе больше нравятся.
— Роуз Кертленд очень элегантна, — признала Лили. — Шикарней быть невозможно. Хотя робка, и это меня в ней раздражает, не выношу робких женщин. Лучшая из них — это малышка Тамар.
— Тамар? — удивился Гулливер, который прежде не слышал, чтобы Лили упоминала Тамар.
— Да, — подтвердила Лили и добавила: — Однажды она выручила меня.
Когда-то давно на вечере в доме Кэмбесов, где Лили чувствовала себя совсем одинокой, Тамар сочла своим долгом заговорить с ней и не покидала ее все время. Лили этого не забыла.
Гулливер был тронут:
— Она — милое дитя, но вот уж о ком не скажешь: из молодых, да ранняя.
— Благодарение Богу, что в наши времена еще есть подобные девушки! Она чиста, невинна, очаровательна, неиспорченна, свежа — словом, у нее есть все то, чего нет во мне. Я испорченная, мне кажется, я родилась испорченной. Обожаю это дитя.
Гулливера изумила эта небольшая вспышка. Может, он недооценил Тамар и следовало пристальней к ней приглядеться? Но конечно, эмоциональность Лили объяснялась тем, что она больше думала о себе, нежели о юной Тамар.
— У нее есть будущее, — сказала Лили, — остальные мягкотелы, живут в прошлом, в некоем выдуманном оксфордском мире. Тамар правильно сделала, что порвала со всем этим, она смелая, у нее силен инстинкт самосохранения. Необходимо быть твердым, чтобы понимать наше время, не говоря уже о том, чтобы выжить в нем.
— В Джин твердости хватает, она тоже очень любит Тамар, а Тамар просто обожает ее.
— Правда? — Мгновение Лили раздумывала, нельзя ли как-нибудь с помощью Тамар заставить Джин вернуться. Но отказалась от этой мысли. — Непостижимо. У меня вот не получаются отношения с мужчинами, да и с женщинами тоже.
— Со мной получаются.
— Ну, с тобой!..
— Что значит «ну, с тобой»?
— Собственно, мнение, что мужчины и женщины — разные существа, относилось к мужчинам и рабыням. Фрейд с его теорией зависти к мужчинам как обладателям пениса тут ни при чем, но во Фрейде говорило чувство превосходства. Мы, использованные и освобожденные женщины, понимаем и знаем все это лучше других. Что это я говорю «мы»! Я одна понимаю и знаю.
— Это потому, что ты колдунья, — сказал Гулливер. — Я в курсе, что ты познакомилась с Джин на тех занятиях йогой, когда вы стояли на голове, но где ты познакомилась с Краймондом?
— Краймонд, Краймонд, надоело, так ли уж нужно все время говорить о Краймонде?
— Как получилось, что ты пришла на бал с ним?
Гулливер давно хотел спросить ее об этом, но осмелился только сейчас.
— Совершенно случайно, другая девушка в последний момент отказалась с ним пойти, только и всего. Я правда мало знаю его… но, с другой стороны, а кто знает его хорошо?
Лили помалкивала о Краймонде не потому, что между ними было нечто «такое», ей особо нечего было скрывать и, хотя она не возражала, чтобы люди подозревали иное, их знакомство действительно было шапочным. Чем она дорожила и что следовало таить от других — это просто обычная, но для нее важная история ее мыслей и чувств, связанных с этим человеком. Впервые Лили услышала о Краймонде, когда он был знаменитым экстремистом и идолом молодежи, влиятельным другом известного леворадикального члена парламента, выступал на многолюдных митингах и появлялся на экранах телевизоров. Потом, вскоре после возвращения Джин к Дункану и перед самой своей свадьбой, Лили познакомилась с Джин на занятиях йогой. Джин, конечно, никогда не упоминала о Краймонде, но в объединении феминисток, где Лили тогда часто бывала, ходило много разговоров об этой истории, и, хотя там не почитали институт брака, все признали, что Краймонд скотина, бандит, шовинист по отношению к женщинам и его политика в части женского равноправия совершенно несостоятельна. Когда Краймонд выступал на митинге в районе Камден-Таун неподалеку от того места, где она тогда жила, Лили пошла посмотреть на него. И он ее очаровал. Не сказать, что она влюбилась, Лили не осмелилась так определить эту одержимость Краймондом. Скорее это был род рабства, как случается с людьми в подобной ситуации, когда они видят в произошедшем закономерный поворот судьбы и идут ему навстречу. В общем виде, ибо о частностях Лили не задумывалась, к своему положению она отнеслась с неким безнадежным покорным фатализмом. Какое-то время она размышляла, что ей делать. Пошла на другой митинг, там на еще один, один раз поехала на другой конец Лондона, потом в Кембридж. На втором митинге ей удалось, пробившись сквозь толпу возбужденных студентов, его «красную гвардию», как кто-то назвал их, даже поговорить с ним. Она выдала себя за представительницу местного отделения «Семинара женщин-социалисток», общества, о существовании которого слышала, и попросила о личной встрече. Он ответил, глядя на часы, что она может написать ему на адрес его издателя, и исчез. Лили не бросилась писать сразу же, а какое-то время ходила в радостном предвкушении, что будет писать ему. Но по мере того как пауза затягивалась, она осознавала, что не сможет этого сделать, не сможет написать достаточно умное письмо. Он не ответит, и ее жизнь превратится в ад. Она узнала, где он живет, и однажды утром пришла к нему, когда он был один, и предложила свои услуги: быть у него посыльной, секретаршей, уборщицей — кем угодно. Он отправил ее в местную ячейку Лейбористской партии, чтобы там ей подыскали какое-нибудь дело. Когда Лили чуть не в слезах выходила от него, ее осенило упомянуть, что они подруги с Джин Ковиц (тогда это было не слишком далеко от правды). Ей также хватило сообразительности назвать Джин по девичьей фамилии. Краймонд посмотрел на нее с интересом. Но потом сказал: «Ну, иди, иди!» Лили была разочарована, но тем не менее знала, что впредь он будет помнить ее.
Она написала ему деловое письмо, где говорилось, что она много печатала для писателей и ученых (полная ложь) и была бы рада быть его машинисткой. Ответа не последовало. Но когда, благоразумно выждав какое-то время, Лили появилась на очередном митинге и уселась в первом ряду, Краймонд узнал ее и улыбнулся ей. Она снова написала, просто предлагая себя «в качестве машинистки» и с пожеланием ему всяческих успехов. И тогда из агентства секретарских услуг пришло типовое письмо с просьбой выполнить срочную работу для мистера Краймонда. Лили, распрощавшись с прежней конторой, бросилась, как одержимая, исполнять задание, а потом сама отнесла распечатанный текст. Кто-то принял у нее работу, расплатился, Краймонд, мелькнув в дверях, выкрикнул благодарность. Между тем в реальной жизни Лили упала в объятия милого анемичного Джеймса Фарлинга, за которого, оставаясь рабски преданной Краймонду и нисколько не дорожа собой, так что это для нее не имело никакого значения, в конце концов вышла замуж. Почти тут же она стала вдовой, известной и состоятельной, во всяком случае при деньгах (выяснить, сколько ей причиталось, так и не удалось) и с сомнительной славой, которую принесли упоминания о ней, не всегда благожелательные, в газетах. Рассчитывая получить реальную часть этих активов, она стала время от времени посылать Краймонду открытки с короткими пожеланиями успеха и напоминаниями о своем «машинописном бюро». Но шло время, и ее эйфория сменилась депрессией. Она почувствовала, что все «охотятся за ее деньгами», заявила, что «поставила крест на мужчинах» и становится «затворницей». Возобновила дружбу с художницей Анжелой Парк, которую знала со студенческих времен, но поссорилась с ней из-за воображаемого «высокомерия» последней. Она стала думать, что «люди» теперь считают ее глупой, вульгарной, пробивной женщиной, уверенной, что с деньгами ей «позволено все». Стала частенько выпивать в одиночку. Беспричинно беспокоилась о деньгах, которые, казалось, тают. Чувствовала, что ею постоянно пренебрегают, что у нее нет друзей и никакой жизни.
Однако существенной поддержкой для Лили были в этот период ее странные односторонние отношения с Краймондом. Это было единственное, что оставалось высоким и чистым. Для нее Краймонд в то время играл роль Бога. Лишь оно, это отношение, требовало проявления всего в ней лучшего и не могло выродиться во что-то ничтожное. Но оно, конечно, было и источником страха, поскольку власть над ней этого недоступного человека вселяла ужас. Открытки, естественно, оставались без ответа, но случалась еще машинописная работа, и ей несколько раз удалось увидеть Краймонда и недолго поговорить с ним. В один счастливый день он назвал ее «Лили». Она восприняла это как знак, что может больше не бояться получить отпор. Краймонд, которого опасались многие крепкие парни, иногда позволял себе быть добрым к слабым. Постепенно она достаточно овладела собой, чтобы составить здравый план неотложных действий. Она предприняла судорожные попытки «поумнеть», прочла несколько интеллектуальных романов, по телевизору смотрела «лучшие» программы. Даже попробовала ходить (недолго) на вечерние курсы французского. И почувствовала, что действительно немножечко меняется. Прежде ей трудно было представить, что она способна на такую странную, ни к чему не обязывающую дружбу, какая у нее сейчас завязалась с Гулливером Эшем. Между тем сблизиться с «кругом» Джин, на что она очень надеялась, по-прежнему не получалось. Джин буквально забыла о ней, только Роуз Кергленд поддерживала с ней связь и временами звала на вечеринки, от которых, впрочем, не было никакого проку.
Боги, которые от скуки подобным образом забавляются судьбами смертных, устроили так, что едва Лили, после долгих и рискованных попыток, установила хоть какие-то реальные отношения с Краймондом, период ее рабства, одержимости им закончился. Конечно, она все еще любила и ценила его больше всего на свете, но перестала быть беспомощной рабыней его личности. Она даже стала способна видеть его несовершенство, критиковать его перед другими, больше того, смело интересоваться его интимной жизнью, о которой, впрочем, мало что было известно. Из ее жизни ушел страх, и вообще она почувствовала себя лучше. В долгие часы раздумий над всей этой историей ей пришла мысль, что она «что-то значила» для Краймонда благодаря ее кажущейся дружбе с Джин. Она не знала, как отнестись к подобному предположению или даже нравится ли ей это или не нравился. Она благоразумно решила, что по-настоящему ничего не значит для Краймонда, который без всякой задней мысли просто терпел ее, как терпел своих многочисленных надоедливых поклонников. Но тем не менее она подспудно продолжала тешить себя мыслью, что все же нужна Краймонду, не сама по себе, конечно, а как посредница, возможная связующая нить с Джин. Ей нравилось думать о себе как о «спящем агенте», которого держат про запас, чтобы использовать в будущем. Опять же таки парадокс был в том, что, когда для Лили настал момент сыграть решающую роль в жизни Краймонда, она не поняла, что происходит, и чуть было все не провалила. Еще задолго до самого события она узнала от Роуз о бале в Оксфорде и кто собирается туда пойти, даже о Тамар и молодом американце. Так вышло, что непосредственно перед этим у нее произошла одна из коротких нечастых и теперь уже не вызывавших столь ужасного волнения встреч с Краймондом, для которого она распечатала крайне срочный материал — как всегда, торопливо написанные страницы на тему политики, никак не связанные с книгой, о существовании которой она, разумеется, знала, но которую никогда не видела. К этому времени Краймонд жил куда более уединенно в Камберуэлле, никаких секретарей, помощников, обожателей, «красногвардейцев». Лили, приходя, когда он ее вызывал, неизменно находила его одного в доме, и ей позволялось немножко поболтать, так что она всегда старалась заранее придумать, что бы сказать такое интересное. После той первой встречи ни разу не осмелилась упомянуть имя Джин, но иногда говорила, что встретила Роуз или Джерарда. Так она надеялась придать себе весу в глазах Краймонда, хотя понимала, что отношения между ним и «кругом» были исключительно холодные. Краймонд никогда не обращал внимания на эти намеки, но и как будто не раздражался. Вот так, невинно щебеча о Роуз, она выболтала новость о бале, до которого оставалась всего неделя, сказав «они все идут», и назвала в числе других мистера и миссис Кэмбес. Краймонд мгновенно (позже она еще удивлялась этой быстроте) ответил: «Пожалуй, я тоже пойду. Пойдешь со мной?» Лили едва в обморок не упала от удивления и радости.
Радость ее уменьшилась, когда по размышлении она поняла, что цель этого похода была именно той, какую следовало ожидать, и ею наконец воспользовались, чего она давно хотела, только это ее не утешило, потому что она оказалась в роли первого попавшего под руку инструмента. Ей даже подумалось, а не вообразил ли Краймонд, что, сообщая новость, на самом деле она передавала ему послание от Джин. И все-таки как ей было не питать самых безумных надежд на волшебный вечер, в который все могло произойти. До самого означенного события она его не видела; а тогда отправилась в Оксфорд на автобусе, поскольку Краймонд не предложил подвезти ее, а просто сказал, что встретит возле университетской проходной. Они прошли внутрь вместе и направились к ближайшему шатру, где остановились и Краймонд стал оглядываться. В этот момент Гулливер Эш и увидел его. Так случилось, что Краймонда сразу узнали в группе левацки настроенных старшекурсников, один из которых был лично с ним знаком, и они окружили его. Лили какое-то время сидела одна, и тогда ее заметила Тамар. С началом нового танца группа, окружавшая Краймонда, разошлась, исчез и сам Краймонд. Когда она позже снова увидела его, он танцевал с Джин.
Несколько недель после бала Лили оставалась в состоянии шока. Вскоре от Роуз, видеться с которой она положила себе за правило, ей стало известно, что Джин снова бросила мужа и ушла к Краймонду. Непрестанно думая о случившемся, Лили постепенно осознала, что потеряла его. В природе есть существа, которые, защищаясь, совершают такое, что вызывает их смерть. Высшими мгновениями в жизни Лили были те, что связывали ее с Краймондом, когда он был по-настоящему, жизненно необходим ей, но из-за произошедшего она прекратила все их отношения. Для нее было невыносимо, совершенно невыносимо находиться близ него. Никакой машинописной работы, никаких открыток, никаких посещений, никакой непринужденной болтовни — конец всему. Едва она это поняла, прежняя глупая любовь затопила ее, только теперь к ней примешивались все былые напрасные иллюзии и горькие воспоминания о том, как, счастливая и гордая, шагала она по лужайке к танцующим в шатре. Она думала, что умрет от разочарования, стыда и чувства оставленности. Затем, когда Роуз и другие стали говорить, что все это долго не продлится, что Краймонд — невозможный человек и Джин будет вынуждена сбежать от него, Лили принялась утешать себя новыми фантазиями, как в один прекрасный день он позовет ее, старую дорогую подругу, которая, когда все остальные предали его, осталась верна ему. Конечно, она никому не проговорилась, что рассказала Краймонду о бале; и даже чувствовала странный трепет, когда говорила себе, что именно из-за нее все началось. Ей чуть ли не казалось иногда, что она выжидает, выжидает, не выдавая себя, словно обладает таинственной властью над ним.
— Тебе не нужно будет ничего особенного говорить Джин, — объяснил Джерард Тамар. — Просто сходи, повидайся с ней. Ей достаточно будет посмотреть на тебя, чтобы все понять.
Джерард пригласил Тамар и Вайолет на коктейль, рассчитывая, что Вайолет, недовольная, когда ее не зовут особо, не придет, как обычно. Однако они появились вместе. Заглянула Патрисия и, к облегчению Джерарда, увела Вайолет показать, как Гидеон переделал квартиру наверху. Тамар на короткое время осталась в его распоряжении.
Они разговаривали в гостиной дома Джерарда в Ноттинг-Хилле. Комната, как кто-то сказал, была похожа на Джерарда, такая же мрачная и серьезная, но в спокойном и не без изящества стиле, зеленых и коричневых тонов с вкраплениями темно-синего и темно-красного, все в меру. Гостиная была просторной, с дверью в сад. На зеленом диване синие подушки, на синих мягких креслах — зеленые. Поверх темно-коричневого ковра, у широкого камина, в котором горел слабый огонь, — коврик с геометрическим узором, коричневым с красным. На стенах, оклеенных бумажными обоями в светло-коричневую крапинку, — английские акварели. Лампы в абажурах на нескольких столиках, примечательные вещицы на каминной полке. Джерард, не любивший оказываться на виду у личностей, могущих проникнуть в сад, сразу же, как стемнело, задернул темно-коричневые бархатные шторы.
Они стояли у камина. Тамар, которая вертела в пальцах бокал с шерри, была в обычной своей «униформе»: юбке и блузке с жакетом. Цвет подобрала в тон своему природному — коричневой древесной коры, зеленый и зеленовато-серый. Юбка и туфли с пуговками — приглушенно коричневые, чулки серые, жакет — темно-зеленый, но иного оттенка, нежели на Джерарде. Белую блузку украшал светло-зеленый шарфик. Темно-русые волосы тщательно причесаны. Большие зеленые с коричневой крапинкой глаза в доверчивом сомнении смотрят на Джерарда. Он не вполне был ей вместо отца. Святое место неведомого папаши было в душе Тамар пусто. Она часто думала о нем, но никогда о нем не говорила. Странно было представлять себе, что он не знает о ее существовании. Джерарда, который не приходился ей даже дядей, она давно любила и уважала. Из-за материнской антипатии к «ним» (в число которых, конечно, входили Пат и Гидеон) Тамар чуточку сторонилась Джерарда, особенно в последнее время. Она надеялась, что он понимает ее.
— Как считаете, ничего, если я явлюсь к ней? Не будет ли это выглядеть несколько навязчивым вмешательством в чужие дела… а я вроде посланницы вражеской стороны…
— Нет. Это будет выглядеть естественно. Ты всегда очень любила Джин, а она тебя, и вы часто виделись. А вот если не пойдешь, она может подумать, что ты ее осуждаешь.
— Не хотела бы, чтобы она так подумала.
— Вот именно.
— Но она узнает, что я бываю и у Дункана. То есть я ей не скажу, если она не спросит, а она не спросит. Даже не упомянет о Дункане. Но узнает.
— Это тоже естественно. Она и не ждет от тебя, чтобы ты порвала с Дунканом! Они всегда были тебе как родители.
— Не говорите так, у меня есть родители.
— Прости, понимаю, что ты имеешь в виду, надеюсь, и ты понимаешь, что имею в виду я. Джин не сочтет, что ты явилась как шпионка и, конечно, что тебя послал Дункан.
— Но меня посылаете вы.
— Да, в каком-то смысле… но, разумеется, я не обсуждал этого с Дунканом. Я лишь желаю поддержать тебя в том, что, думаю, тебе и самой хочется сделать, только ты слишком робеешь. Тамар, я не прошу от тебя ничего, кроме как бывать иногда у этих двоих, по раздельности, без всякой задней мысли.
— Но у самих вас есть задняя мысль.
До чего проницательное дитя, сказан про себя Джерард, а вслух:
— Я ничего не скрываю. Знаешь, я хочу, чтобы Джин и Дункан снова были вместе, мы все этого желаем, и чем раньше это произойдет, тем менее трагичными будут последствия. Все, что ускорит это, будет во благо. Ты им обоим поможешь, в любом случае.
— Не уверена, — сказала Тамар. — Я могу только вызвать у них раздражение, поскольку совершенно в стороне от этой истории.
Слишком она умна, подумал Джерард.
— Ты бывала у Дункана в последнее время?
— Нет. Я была у него около месяца назад, он пригласил меня снова на чашку чая, сказал, чтобы я вообще приходила, просто позвонив.
— Но ты больше не была у него.
— Не думаю, что он был искренен. Это было сказано просто из вежливости, как и приглашение на чай. Наверно, я не права. Мне кажется, ему не хочется, чтобы его видели в таком состоянии.
— Ему не показалось, что ты снисходишь до него? Молодые способны относиться снисходительно к своим старикам!
— Нет, как ему такое могло показаться! Просто, если вмешиваться, когда человек страдает, ты все равно что сторонний свидетель, а у нас нет на это права.
— Если считать, что никто не способен никому облегчить страданий… Лучше перестараться. Мы куда чаще ошибаемся, не пытаясь помочь, нежели когда бросаемся на помощь. Естественно, я ничего ему не сказал…
— Можно ничего и не говорить, и тем не менее тебя поймут!
— Ох, хватит возражений, Тамар, просто пойди навести Дункана, просто покажись у него! Он не может игнорировать тебя, даже если хочет, он знает тебя с пеленок. Пойди к ним обоим.
— Хорошо. Но…
— Но что?
— Я боюсь Краймонда.
Пора прекращать разговор, подумал Джерард, пока этот страх не превратился у нее в фобию.
— Краймонд с головой погружен в свои теории, он даже не заметит тебя. В любом случае он будет работать, и ты можешь встретиться с одной Джин.
Тамар слабо улыбнулась и в знак согласия подняла раскрытую ладонь — жест, свойственный ей с детства и такой знакомый Джерарду.
— Ну вот и паинька, — сказал он. — Ты сейчас достаточно ешь? А то ужасно худая.
— Ем. Я всегда худая.
— От Конрада есть известия?
— Нет. Со времени бала ничего.
Конрад Ломас написал ей письмо, в котором извинялся и сообщал, что только что улетел в Штаты и напишет оттуда. Сказал, что искал ее тогда весь вечер (и, похоже, во всем винил ее) и что ее пальто оставил у Ферфаксов. Больше она о нем не слышала.
Джерард решил, что лучше не продолжать эту тему.
— Как тебе работа, все еще нравится?
— Да, очень интересная, мне дали рукопись для прочтения.
Разумеется, Тамар не рассказала Джерарду о том, как ее заставили бросить Оксфорд. Она уклончиво соглашаясь с объяснением, которое давала Вайолет: что она «вырвалась» из университета, потому что «сыта» учебой. Стремясь избежать мучительных расспросов, она быстро смирилась и со своим уходом, и с отчаянием. Она не хотела выдавать мать на растерзание доброхотов, да и их бесполезные споры с Вайолет лишь продлили бы ее страдания.
— Фирма хорошая, — сказал Джерард, глядя на нее.
Следовало бы, думал про себя Джерард, поинтересоваться ее жизнью, проявить больше внимания. Зациклился на Краймонде да еще на этой истории. Надо заботиться о ней, а не просто посылать с поручениями. Он все считает ее шестнадцатилетней. А она такая сильная юная особа. Вполне способна критически судить о нем. Он опустил глаза.
Тамар, не спуская ясного взгляда с Джерарда, взялась за каминную полку, ее маленькие ноготки легли рядом с черным тюленем из мыльного камня, который жил там. Джерард, обладавший вкусом хотя и пресным, но эклектичным, собрал небольшую коллекцию эскимосской скульптуры. Она взглянула на тюленя, которого обожала, но не прикоснулась к нему. Фигурка привлекала своей тяжеловесной грацией, округлые плечи развернуты, голова, похожая на собачью, поднята. Далекая оттого, чтобы судить Джерарда, Тамар любила его чистой любовью, испытывала спокойное нежное свободное мирное чувство единения с ним, какое можно испытывать к старому мудрому другу, в котором, знаешь, нет враждебности к тебе, а только внимательная доброжелательность, и с кем можно просто помолчать.
— Хочу подарить тебе что-нибудь, — сказал Джерард и было подумал о черном эскимосском тюлене. Но он знал, что потом будет жалеть о таком подарке. Слишком тюлень нравился ему самому.
Тамар, наконец повеселевшая, сказала:
— Джерард, знаете, не сочтите меня ненормальной… мне было бы приятно, правда приятно… иметь какую-нибудь вашу вещь… Что-нибудь старое, что вам не жалко было бы выбросить… перчатку, или шарф, или… что-то, что вы носили, понимаете… как знак благосклонности, или…
— Для твоего рыцарского копья?
— Вот-вот…
— Блестяще! Я знаю, что тебе точно подойдет!
Джерард вышел в холл и тут же вернулся с университетским шарфом.
— Держи, это мой старый университетский шарф — ты будешь носить мои цвета!
Он обернул шарф вокруг ее шеи.
— Ох… не жалко с ним расставаться?
— Нет, конечно, я всегда могу получить другой! Посмотри, какой он старый.
— Я в полном восторге… теперь мне не будет страшно… огромное спасибо!
Она перебросила длинные концы шарфа на грудь, потянула за них и засмеялась. Джерард, тоже смеясь, думал над ее причудой представлять себя юным рыцарем, бросающимся в бой, повязав на копье его шарф! Как это трогательно. Странный все-таки она ребенок.
Дверь открылась, и вошли Патрисия с Вайолет.
Как только вошла мать, лицо Тамар погасло, так выключают свет. Искрящийся озорной взгляд, редко появлявшийся у нее, пропал в мгновение, лицо замкнулось, спокойного непринужденного настроения как не бывало. Она, подумал Джерард, надела маску, столь привычную, что ее едва можно назвать маской, и выглядела равнодушной, невозмутимой, погруженной в себя. Не выдавая беспокойства, она серьезно и предупредительно смотрела на мать.
Когда кузины сходились вместе, было заметно их легкое сходство. Отец Джерарда и Бен, его дядя, особенно на некоторых старых фотографиях, обнаруженных Джерардом в бристольском доме, когда вывозил оттуда вещи перед его продажей, в молодости тоже походили друг на друга. Теперь он ясно видел, что Патрисия и Вайолет сохранили тень, ощущение этого сходства в несколько напряженном выражении лица, твердой властной линии губ, решительном «смелом» взгляде. Только у отца и дяди Бена в этом боевом взгляде сквозили юмор и ирония, тогда как у их чад было больше самоуверенности и жесткости, а в случае Вайолет — агрессивности. Пат была выше и плотней, с полным лицом и крупным подбородком. Вайолет несколько потоньше и постройней. У обеих над переносицей пролегли вертикальные морщинки оттого, что они беспрестанно хмурились. Они осуждающе смотрели на Джерарда и Тамар, подозревая, что та затеяла какую-то интригу. У Джерарда при взгляде на них болезненно задергалось лицо. Среди старых фотографий ему попались несколько, на которых он снял Жако. Он, конечно, сразу же уничтожил их. Жаль, что человек, боясь страданий, всегда торопится уничтожить то, что напоминает ему о былой любви. Когда он разглядывал мальчишеские, потом юношеские фотографии Бена, ему также пришло на ум, что отец, возможно, чувствовал вину перед своим младшим братом за то, что не попытался его спасти, разыскать и помочь, что слишком легко и скоро принял на веру, что тот — «неисправимый псих», и Джерард вырос с этим же убеждением. Наверное, и об этом ему стоило поговорить с отцом. Однако сейчас Джерард думал о Жако, как тот расправлял одно крыло, приветствуя его, тряс алым хвостом и умно и серьезно заглядывал в глаза.
Джерард, почувствовав рядом легкое движение Тамар, понял, что той хочется уйти. Она не любила слушать, как мать разговаривает с другими людьми, особенно с Пат и Джерардом.
Вайолет, держа в руке большие круглые очки в синей оправе и близоруко щурясь из-под длинной челки, сказала Тамар:
— Что это за старье у тебя на шее, это шарф?
— Да, университетский шарф Джерарда, он только что подарил его мне.
— Ты не можешь носить мужской шарф.
— Нет, могу! В любом случае все университетские шарфы одинаковы, что мужские, что женские.
— Но ты не училась в том же колледже, что и Джерард. Да и вид у него… не мешало бы как следует постирать.
По лицу Тамар было видно, какое смятение вызвало у нее кощунственное предложение смыть с ее трофея всякий след Джерарда. А Джерард подумал про себя, что шарф, должно быть, бог знает как пахнет, его в жизни не стирали!
— Не думаю, что университетские шарфы вообще стирают, иначе пропадет их индивидуальность. И этот шарф стирать нежелательно, — возразил Джерард, а про себя подумал, что он говорит, как Дженкин. Образ Дженкина, неожиданно наложившийся на образ Жако, приободрил его.
— Этот пиетет к своему колледжу вызывает у меня содрогание, — сказала Пат.
— Понравилось, как наверху все заново отделали? — спросил Джерард Вайолет.
— Должно быть, кучу денег вбухали.
— Это была идея Гидеона, — сказала Пат. — У него замечательное чувство цвета. Там масса места, так что, когда перевезем мебель и кое-какие вещи из Бристоля, там будет вполне цивилизованно… а если сделаем перепланировку дома, так сможем уместить все.
— Я не хочу, чтобы вы умещали все, — нахмурился Джерард. — И пусть Гидеон оставит в покое сад камней.
Тамар по-прежнему порывалась уйти. Патрисия и Вайолет одинаковыми жестами поправили прически и пригладили платья.
— Пат говорит, что ты собираешься перебраться наверх, весь остальной дом оставить в их распоряжении, — проговорила Вайолет.
— Это для меня новость!
— Я думаю, это будет очень разумно. Тут слишком просторно для одного. Вся моя квартира уместится в этой комнате. А бристольскую обстановку тебе следует продать, там есть очень ценные вещи. Перестань глядеть на часы, Тамар, это неприлично.
— Думаю, кое-что из бристольской мебели нам следует подарить Вайолет, — сказал Джерард сестре после того, как гости ушли. Вайолет отказалась, чтобы они заплатили за такси.
— Она уже намекнула на это, когда мы были наверху! Да у нее места нет в ее кроличьей норе, она испортит эти чудесные вещи, завалит газетами и пластиковыми пакетами, чашки с чаем будет ставить на них. Что-то из кухонной мебели можно. Но она не возьмет. Она просто изо всех сил изображает из себя бедную родственницу. Хочет, чтобы мы чувствовали себя перед ней виноватыми.
— У нее это получается. Я бы хотел, чтобы мы сделали что-нибудь для Тамар.
— Ты постоянно это говоришь, но это бесполезно. В Тамар живет желание смерти. Она не может даже заставить себя прибрать в доме! Вайолет никак не забудет свою буйную молодость, ей все кажется, что ей двадцать и все еще впереди и Тамар еще не родилась. Тамар для нее не совсем настоящая, а только отвратительный, опасный призрак. Она вынудила Тамар чувствовать себя призраком. Тамар угасает, однажды от нее останутся лишь кости да кожа, а потом она умрет.
— Нет!..
Вошел Гидеон Ферфакс, вкрадчивый, невозмутимый, с вьющимися волосами, сочными губами, умным, приятным, чисто выбритым моложавым лицом. Нынешним вечером он был в темном костюме и яркой зеленовато-голубой рубашке. Свои рубашки он красил сам. Джерард не мог объяснить, почему вежливый, приятный, культурный зять так раздражал его.
— Ушла? Я прятался от нее.
— Ушла, — ответила Пат. — И все-таки я бы хотела иметь ее фигуру.
— Гидеон, пожалуйста, не трогай сад камней! — сказал Джерард.
— Дорогой мой Джерард, с садом камней дело обстоит так, что его нельзя оставить как есть, если его не трогать, он превращается в грязный, пошлый викторианский садик и в конце концов пропадает, это вечная проблема. Я только засеял его травкой, убрал несколько камней и посадил пару растений, на будущий год это будет просто картинка.
— Гидеон у нас художник, — хмыкнула Пат.
— И вижу, ты уничтожил весь ясеневый подрост.
— Дорогой, эти побеги все заполонили.
— Это мне и нравится.
Гидеон, конечно, был не художник, даже не искусствовед, а просто человек, страстью которого было делать деньги. Его вкусы не всегда совпадали со вкусами Джерарда, однако Джерард вынужден был признать, что Гидеон, помимо умения торговать произведениями искусства, действительно любил картины.
— Как у Леонарда успехи в Корнелле?
Леонард Ферфакс изучал историю искусства в Америке. Патрисия и Гидеон давно уже волновались, не влюблен ли тот в Тамар. Впрочем, никаких оснований для беспокойства у них не было.
— Я виделся с ним в Нью-Йорке. Он начал играть в бейсбол!
— Боже мой!
— Жаль, что у сына Ломасов не вышло с Тамар, — сказала Патрисия. — Похоже, секс ее вообще не интересует. Или же станет лесбиянкой. Мне совсем не нравится ее пристрастие к Джин Кэмбес. Благодарение Богу, что она больше ее не увидит!
— Заполучил Климта? — поинтересовался Джерард у Гидеона.
— Увы, не удалось!
— Тебя послал Джерард? — спросила Джин.
Тамар колебалась с ответом.
— Признавайся, будь со мной откровенной!
Тамар улыбнулась:
— Он поддержал меня. Я и сама собиралась прийти — только боялась.
— Чего боялась?
— Думала, вы не захотите меня видеть.
— Почему же?
— Потому что, может, вы хотите порвать всяческие отношения с нами.
— Мне нравится это твое «с нами»… значит, ты считаешь себя одной из этой банды!
— Нет, совсем нет… но я думала, вас, может, расстроили…
— Стыдишь меня, осуждаешь?
— Нет, нет… — Тамар вспыхнула, поскольку нечто подобное было у нее на уме. — Джин, не будьте такой суровой! Вы не сердитесь на меня за то, что я пришла, нет?
— Нет, мое дорогое дитя, конечно не сержусь, мне просто интересно. Так тебя никто не посылал с определенной целью?
— Естественно, нет.
— Почему Джерард хотел, чтобы ты пришла?
— Просто так, поддержать отношения.
— Так ты должна будешь отчитаться перед ним?
— Он ничего такого не говорил!
Джерард действительно не сказал этого, но, конечно, хотел, чтобы она рассказала ему об их с Джин встрече. Тамар поняла, что ожидала именно таких вопросов, — и теперь была готова солгать.
Обе чувствовали себя натянуто. Тамар, тщательно обдумав, как ей действовать, позвонила из телефонной будки в Камберуэлле около четырех дня в субботу и сказала, что находится поблизости и могла бы зайти. Джин ответила, чтобы она приходила. Когда Тамар вошла, они не поцеловались, а обменялись мимолетным рукопожатием. Джин провела ее в заднюю комнату, уставленную книжными полками, с диваном против них и дверью в сад. На Джин был домашний халат. Диван был покрыт старым выцветшим хлопчатобумажным покрывалом, на котором лежали два красивых платья. Тамар сняла пальто, оставив на шее Джерардов шарф. После ее прихода небо потемнело и начался дождь. Маленькая лужайка в саду была усыпана опавшими листьями, желтые хризантемы побурели и поникли под ветром. Холодная комната выглядела заброшенной и нежилой, от шагов раздавалось эхо, и весь дом казался пыльным и сырым. Бесчувственный дом, подумалось Тамар, и сердце у нее упало.
— Ладно, не стану больше тебя мучить, — сказала Джин. — Я знаю, ты хорошая девочка. Рада видеть тебя. — И добавила: — Если тебе интересно, его тут нет.
Они помолчали. Было так много всего, о чем нельзя было говорить, не обдумав прежде.
— Господи, — сказала Джин, — какая темень! Зажгу-ка я свет.
Она включила тусклую люстру, от которой в комнате стало как будто еще темней. Они сидели друг против друга на стульях с прямыми спинками, словно социальная работница и ее подопечная. Тамар смотрела на гвозди в некрашеных половицах.
— Как Оксфорд?
Тамар вздрогнула и ответила:
— Я ушла оттуда, работаю на издателя.
Было странно, что Джин так оторвана от всего, так далека.
— Но почему?..
— У мамы были долги.
— Почему не обратилась ко мне?
— Мама не приняла бы деньги.
— Я предлагаю не ей, я предлагаю тебе! Ты что, настолько глупа, можешь ты повзрослеть наконец? Она хочет чтобы ты никого не видела, ни с кем не зналась, хочет погубить тебя.
— Это не так… она меня любит.
Тамар понимала свою мать, в чьем раненом сердце действительно жила ненависть, ненависть к дочери, но и любовь тоже.
— Я повидаюсь с ней.
— Нет, нет, все равно она настроена против вас, ревнует, потому что я люблю вас.
— Боже, насколько ничтожны могут быть люди! Я что-нибудь придумаю.
Как Тамар хотелось, чтобы все вдруг устроилось каким-нибудь чудом. Почему деньгам не под силу разрешить все проблемы? Казалось, деньги здесь — рассудочность, чувство, справедливость, чуть ли не сама добродетель. Но нет. Тамар не могла ни оставить мать, ни спасти ее. Это было как некий ужас в сказке. Расплатиться с долгами можно было лишь деньгами, заработанными Тамар. Никакие другие не подходили. И тут не было места для здравого смысла или разумного компромисса. Жертва Тамар не обернулась бы счастьем или благодарностью Вайолет. Тем не менее все другие варианты исключались.
— Мой отец что-нибудь придумает, — сказала Джин. — Тебе лишь придется немножко соврать. Тамар, не гляди на меня так, а то я тебя отшлепаю!
— Какие милые платья, — кивнула Тамар на диван.
— Хорошо, сменим тему, но я против подобной отвратительной жертвы. Платья я только что купила и как раз собиралась примерить.
Джин вскочила, скинула халат и осталась в короткой белой нижней юбке, черных подвязках и черных чулках. В таком наряде она отдаленно напоминала красотку старинного ночного клуба, но в глазах Тамар она походила на пирата, воина, вроде древнегреческого, широко шагающего, чулки превратились в перевязи сандалий, кружева юбки — в дозволенное украшение великолепного полка. И ее лицо, такое бледное, почти белое, с тонким, остро очерченным орлиным носом было словно лицо молодого командира или, может, султана, изображенного в профиль индийским миниатюристом. Обнаженные плечи, руки, мелькающее бедро были тоже белые, сквозь нежную кожу там и тут просвечивали голубые вены, как прожилки на мраморе. Иссиня-черные блестящие волосы красиво облегали голову. Тамар никогда не видела ее такой прекрасной, такой молодой и сильной, такой, несмотря на бледность, сияющей здоровьем. Тамар вздохнула.
Подняв руки, продетые в рукава, Джин быстро скользнула в одно из платьев, потом оправила, чтобы продемонстрировать его. Это было прямое серое невесомое шелковое платье с высоким воротничком-стоечкой в восточном стиле и рисунком из голубовато-генциановых листьев. Изысканное, ласково льнущее к гонкой фигуре Джин, платье показалось Тамар неким ангельским одеянием. Она восторженно вскрикнула.
— Да, чудесно, правда? Кстати, Тамар, ты должна научиться одеваться! Давно надо было заняться тобой. Пора избавляться от скучных девичьих блузок и юбок, от этих туфель на низком каблуке, выглядящих как танки. Обзаведись приличной одеждой, которая говорит что-то о тебе, чтобы подчеркивала фигуру и шла по цвету, а не этих грязно-коричневых и бледно-зеленых тонов, как сейчас. Ты хорошенькая, и, если будешь соответствующе одеваться, все увидят, какая ты хорошенькая. Примерь-ка вот это, посмотришь, как оно тебе идет, пожалуйста, снимай жакет.
Когда Джин стащила с себя шелковое платье, а Тамар снимала жакет, вошел Краймонд. Первое, что сказала Джин:
— Ты сегодня рано.
Краймонд испуганно, даже потрясенно смотрел на Тамар. Та, покраснев, надела обратно жакет и нагнулась за пальто и сумкой. Джин набросила на себя халат.
— Мне надо идти, — сказала Тамар.
— Не уходи, останься на чашку чаю, — попыталась задержать ее Джин.
— Нет, нет, мне надо идти, не знала, что уже так поздно.
Она двинулась к двери, которую Краймонд с легким поклоном открыл перед ней.
Джин проводила ее до парадной:
— Спасибо, что зашла, деточка, приходи еще. А то дело мы как-нибудь утрясем.
Тамар еще надевала пальто. Дверь за ней быстро захлопнулась.
Джин вернулась в комнату, где Краймонд сидел на диване. Он проговорил:
— На этой девочке шарф моего колледжа.
— Полагаю, это шарф Джерарда, — ответила Джин, опасливо глядя на Краймонда. Иногда она боялась его.
— Или твоего мужа. Это он прислал ее?
— Нет, конечно! Заглянула сама по себе.
— Не верю. Или ты это подстроила? Ты не говорила, что она придет.
— Я и не знала! Она позвонила, когда ты ушел, сказала, что находится поблизости и могла бы зайти.
— Ты была недовольна, что я пришел пораньше.
— Вовсе нет…
— Если бы я ее не увидел, ты бы сказала, что она заходила к тебе?
— Мм…
— Говори правду, Джин.
— Да, сказала бы. Но знаю, тебе бы это не понравилось, вообразил бы какие-то интриги! Никаких интриг! Она — бедная безобидная девочка и не участвует в их делах. Почему ты так подозрителен, так недоверчив?
— Недоверчив! Ты задаешь опасный вопрос. Ты сказала ей, чтобы она приходила и ты что-то там утрясешь. О чем шла речь?
— Хочу дать ей денег, чтобы она и дальше могла оставаться в Оксфорде.
— Можно послать чек. Не желаю, чтобы ты встречалась с ней. Твой муженек направил ее как посла буржуазной морали. Она пришла как шпионка. Ты проводила ее до парадной двери?
— Нет.
— Поцеловала на прощанье?
— Нет.