~~~
Приблизительно в то время, когда Джерард спал на кухонном столе в доме в Ноттинг-Хилл, а Дункан в Кенсингтоне выбросил в мусорную корзину туфли Джин, Тамар Херншоу в Актоне сидела напротив Вайолет, своей матери, страдающая и несчастная. Квартирка была маленькая и невероятно грязная. Спальня Вайолет, в которой постель никогда не убиралась, была завалена пластиковыми пакетами, которые та собирала с маниакальной страстью. Они сидели на кухне. На полу валялись газеты, на столе громоздились немытые тарелки, молочные бутылки, бутылочки из-под соуса, баночки горчицы, джема, корки хлеба, огрызки засохшего сыра, остатки масла на жирной обертке, кружка чаю, уже остывшего, приготовленного для Тамар, которая к нему не притронулась. Спор, который уже продолжался некоторое время, пошел по второму кругу.
— Я не могу найти работу, — сказала Вайолет, — тебе прекрасно известно, что я не могу найти работу.
— А ты могла бы?..
— Что я могла бы? Я не могу ничего! Если бы я даже устроилась на неполный день официанткой… нам нужны настоящие деньги, а не какие-то гроши, за которые мне еще придется гнуть спину! Ты все время напоминаешь, что я уже не молода…
— Вовсе нет, я просто говорю…
— Все подорожало! Ты витаешь в облаках, деньги тебя не волнуют. Хорошо, это моя вина, я хотела, чтобы ты получила хорошее образование…
— Знаю, знаю, я благодарна тебе…
— Тогда самое время показать, как ты благодарна. Все стало дороже: тарифы, налоги, продукты, одежда, закладная… Господи, закладная, ты даже не знаешь, что это такое! Мы не можем позволить себе телефона, мне его отключили. И вегетарианская еда для тебя стоит бешеных денег. Ты живешь, ни о чем не задумываясь, будто все всегда будет доставаться тебе даром. А я вся в долгах, по уши, и если не предпринять решительных шагов, мы потеряем квартиру.
— Я получила грант, — сказала Тамар, сдерживая слезы; она начата понимать, что положение безнадежно. — И ты знаешь, еды мне особой не нужно… и новой одежды, и…
— Не побережешься, опять заработаешь анорексию, а это тебе ни к чему…
— Я сама способна решить, что мне к чему!
— Нет, не способна. Ты недурно провела время в университете, повеселилась…
— А нельзя взять взаймы у Джерарда… или у Пати Гидеона…
— Не собираюсь ползать перед ними на коленях и тебе не прощу, если пойдешь на это! Есть у тебя какая-то гордость, какое-то уважение ко мне? И какой смысл залезать в еще большие долги?
— Или я могла бы занять у Джин…
— У нее? Никогда! Ненавижу эту женщину… О, знаю, она твой кумир, тебе бы хотелось, чтобы она была твоей матерью!
— Послушай, — сказала Тамар, хотя знала, что это исключено, — они богаты, во всяком случае Гидеон, и Джин тоже, они помогли бы нам деньгами.
— Тамар, не раздражай меня! Не думай, что мне приятно говорить тебе все это… я надеялась, что до этого не дойдет. Пожалуйста, постарайся смотреть правде в глаза, и мне помоги смотреть!
— Я не могу сейчас бросить Оксфорд, я должна сдать последние экзамены или все пойдет насмарку… или сейчас, или никогда…
— Дурацкая это идея, продолжать образование, если все, что ты хочешь, это получить бумажку о сдаче экзамена! За два года ты должна была кое-чему научиться, тебе этого наверняка хватит, во всяком случае должно хватить!
— Но я хочу учиться дальше… если я получила первый грант, то смогу получить и второй, чтобы остаться и работать над диссертацией… я хочу получить настоящее образование, стать ученым, хочу писать, преподавать… я должна продолжать учебу сейчас… другой возможности не будет.
— Так ты хочешь быть доктором Херншоу, вот оно что, так?
— Это ничего не будет тебе стоить…
— Ты мне кое-что стоишь постоянно, поскольку не зарабатываешь! Деньги, которые дал нам дядя Мэтью, все вышли…
— Я думала, ты их во что-то вложила.
— Вложила! Мы не можем позволить себе вкладывать деньги! Я была вынуждена тратить их — покупать тебе дорогие учебники, это бальное платье, — а теперь ты еще испортила пальто и потеряла великолепную шаль, которую тебе кто-то подарил…
— Это Джерард…
— И партнера потеряла, способна ты хоть что-то делать по-человечески? По крайней мере, теперь ты можешь продать все эти книги… Не смотри на меня так и не говори, что я пытаюсь погубить тебе жизнь, потому что погубила собственную, знаю, ты так думаешь. Знаю, они это тебе сказали…
— Нет!..
— Ну теперь скажут.
— Надо только год подождать, неужели не сможем? Я должна сдать экзамены…
— Сдашь позже, ты могла бы учиться на вечернем, многие так делают. И к тому же, говорят, лучше быть взрослой студенткой.
— В Оксфорде такого не бывает, нельзя бросать, потом возобновлять, нужно учиться непрерывно, там вообще очень трудно, и экзамены очень сложные, необходимо постоянно трудиться не покладая сил, я не могу сейчас уйти, это было бы глупо, я готова сейчас, я так старалась, досконально знаю предмет… так мне мой преподаватель сказал…
— Боишься забыть все эти факты? Вызубришь их снова. Будешь учиться еще лучше, как узнаешь реальную жизнь; а возможно, поймешь, что в любом случае это пустая трата времени. Просто ты влюблена в Оксфорд, думаешь, он такой внушительный и знаменитый, — но что университетское образование дало этой компании, Джерарду и его драгоценным друзьям, кроме того, что превратило их в самодовольных хлыщей и снобов, оторванных от обычной жизни и настоящих людей? Неужели не чувствуешь, что и в тебе просыпается снобизм?
— Если продолжу учебу и получу степень, я смогу получить высокооплачиваемую работу, больше зарабатывать…
— Тамар, ты не поняла, не слушала меня. Я больше не в состоянии платить за тебя. Не в состоянии платить ни за что. Я вся в долгах, если не расплачусь, дело пойдет в суд. Я заработать не могу. Это должна сделать ты. Все так просто.
Они сидели, молча глядя через стол друг на друга. Тамар поспешила снять бальное платье и теперь была босая, в рубашке и джинсах. Контраст между двумя женщинами, ибо Тамар, хоть и смотрелась ребенком, была вполне взрослой, был разителен. Они настолько не походили друг на друга, что можно было вообразить, что Тамар, подобно Афине, вышла из головы своего отца без всякого женского участия — исчезнувшего неизвестного отца, не знавшего о ее существовании, о котором она так часто и так мучительно думала, особенно когда лежала ночью без сна. Она была чрезмерно худа и в шестнадцать лет перенесла нервную анорексию. И без того большие глаза на худеньком лице казались еще больше — печальные и пугливые, как у дичащегося ребенка, вызывающие и робкие и того зеленовато-коричневого оттенка, который называют ореховым. Тонкие шелковистые прямые волосы, подстриженные на уровне мочек и разделенные сбоку пробором, были под стать глазам, темно-русые, но отнюдь не мышиные, а приятно матового, с намеком зелени, цвета древесной коры: ясеня, или вишни, или старой березы. Ноги длинные и, хотя стройные, можно сказать, худоватые. Шея тонкая, носик вздернутый, маленькие руки и ступни. О своей юной груди, небольшой и удивительно округлой, она думала мало, хотя некоторые личности, понимавшие в этом толк, думали частенько. Лицо у нее было бледное и свежее, с легким румянцем на щеках, веки нежные и будто прозрачные, как и шея.
Вайолет была, безусловно, более интересной и, как сказала Роуз Кертленд, все еще привлекательной женщиной, что не слишком удивляло, поскольку ей было лишь немногим за сорок. Она была выше дочери, полней и с прекрасной фигурой, с синими глазами, каштановые волосы слегка подкрашивала и носила челку. Она была близорука и, когда надевала (стараясь делать это как можно реже) большие круглые очки, могла выглядеть умной и несколько строгой, как какая-нибудь проницательная начальственная дама. Красивой формы губы, которые могли и строго поджиматься — эдакий строгий розовый бутон, в последнее время немного опустились. Если у Тамар было печальное выражение лица, то у ее матери — определенно обиженное, даже возмущенное. И сейчас, когда они напряженно смотрели друг на друга, сходство между ними было наиболее отчетливо, проявляясь в выражении их лиц, сосредоточенно-яростном, в котором мешались вина, страх и застарелая семейная нужда. У Вайолет было много причин возмущаться. Метафорически говоря, судьба сдала ей никудышные карты или, что даже еще больней, она сама имела глупость сбросить те приличные карты, какие имела на руках. Жизнь не задалась с самого начала, поскольку она была незаконнорожденным ребенком безответственного, редко появлявшегося отца-наркомана. Мать невзлюбила ее. Вайолет, прекрасно сознавая, что следует пагубному примеру, невзлюбила Тамар. Существенная разница состояла в том, что Вайолет и ее мамаша грызлись бесконечно и ожесточенно, а Тамар и Вайолет ссорились нечасто. Вайолет понимала, что это не ее заслуга, а в основном Тамар, которая была для своей матери «немножко ангелом». Ее ангельская доброта временами служила Вайолет утешением, но чаще пробуждала сознание вины, усугублявшее горечь воспоминаний о собственном детстве.
Она бросила школу в шестнадцать лет, чтобы сбежать от матери. Потеряла с ней всякую связь и обрадовалась, узнав о ее смерти. А когда умер отец, его семья настойчиво пыталась помочь ей, но она держалась особняком. Работала горничной в гостинице, поднакопила денег и поступила на курсы машинисток, потом работала машинисткой. В двадцать она была красавицей и имела разных неподходящих любовников. В этот период она сделаю несколько серьезных ошибок. Отвергла человека, на которого стоило обратить внимание как на перспективного жениха. Возможно, думала она потом, она просто не была влюблена и еще слишком молода, чтобы понимать, что одинокая и без гроша за душой девушка не может позволить себе роскошь выйти по любви. А самой большой и имевшей длительные последствия ошибкой была Тамар и бродяга-скандинав. Как Вайолет часто объясняла Тамар, она бы вовремя «избавилась» от нее, имей в критический момент достаточно денег, чтобы это устроить. В те давние времена аборты были запрещены, делались подпольно и стоили дорого и не существовало щадящего «права на выбор». У Вайолет не было выбора, Тамар стала нежеланным ребенком, и ей это часто давали понять. Рассказывали, что Вайолет даже не пожелала сама выбрать имя нежеланному младенцу и позволила сделать это в бюро регистрации чиновнику-регистратору, который предложил имя Тамар, и его секретарше, предложившей Марджори. Тамар получила приличное школьное образование за государственный счет. Вайолет было приятно, когда дочь поступила в Оксфорд, но она стала завидовать, и ревновать тоже, когда у Тамар появились поклонники, а можно было предположить, что и любовники. Вайолет также была способна оценить послушание дочери, ее желание угодить матери, ее безропотную нетребовательность. Несколько раз она втайне принимала деньги от дяди Мэтью, но предложения Джерарда и Патрисии помочь деньгами с презрением отвергала. Впрочем, она позволяла Тамар принимать подарки на Рождество, и одним из этих подарков была кашемировая шаль от Джерарда.
— Я могла бы поработать в летние каникулы, — сказала Тамар.
— Сортировать письма на почте? Нет уж! Нужна настоящая работа, ты должна вытянуть нас из долгов и не дать нам снова залезть в долги, должна устроиться так, чтобы стать нашим кормильцем отныне и впредь.
— Нельзя ли просто подождать…
— Нет, мы не можем ждать! Я достаточно сделала для тебя! — сказала наконец Вайолет то, что Тамар ждала.
Они секунду смотрели друг на друга с одинаковым страдальческим и гневным выражением.
Тамар сделала спокойное лицо. Она знала, что бесполезно объяснять матери разницу между настоящим университетским образованием и тем, какое получает взрослый студент на вечернем факультете. Драгоценным подарком надо было пользоваться сейчас. Она уже продвинулась так далеко, дальше, чем могла мечтать, и это было лишь началом происходившей с ней метаморфозы, которая теперь будет так жестоко остановлена. Она понимала, как ужасна потеря, вся ее жизнь рушилась, в одно мгновение ее обрекли на какое-то жалкое будущее вместо того, к которому она стремилась, на которое, чувствовала, имеет право. Сдерживая слезы, она старалась уговорить себя, что иного выхода, как смириться, у нее нет. Она знала, как туго у них с деньгами, и поверила словам Вайолет.
Зазвонил телефон. Вайолет вышла. Тамар, не вставая, вяло принялась составлять грязные тарелки на покрытой пятнами скатерти, собирать баночки и кружки, которые вечно в беспорядке стояли на ужасном столе. На секунду лишь вспомнилось давнее народное присловье: мать загубила себе жизнь и теперь хочет загубить жизнь дочери. Тамар рано поняла огромную темную глыбу материнской горечи, она увидела, как можно растратить душу, жизненную энергию на обиду, жалость к себе, злость и ненависть. Она представляла себе (будучи достаточно наслышана о них) отношения матери с ее матерью и еще ребенком чувствовала не только силу непроизвольного желания Вайолет «отомстить», но и темную искру ответного горького гнева в собственном сердце. Она видела, как жизнь может быть загублена, и решила, что собственную не загубит подобной игрой в повторение. Можно сказать, что, делая выбор между тем, стать ли демоном или святой, она выбрала последнее. Она осознала, что ее спасение не в умышленной враждебности или искусной войне в целях самозащиты, а в своего рода откровенной уступке чужой воле. Такова была подоплека ее «ангельской кротости», которая так раздражала Вайолет, думавшую, что «раскусила» ее, и которая стала поводом для Джерарда относиться к ней как к весталке. Привыкнуть вести себя покорно и не отвечать дерзостью было не слишком трудно. Только теперь несчастная Тамар начала понимать (вынуждена была понять), к каким мучительным и непоправимым последствиям способно привести смирение.
Вайолет вернулась на кухню:
— Дядя Мэтью умер.
— Ох!.. Господи… как я хотела навестить его… хотела… только ты не разрешила…
Она заплакала, это были не бурные слезы, не мгновенные, а горькие, виноватые слезы, связанные с дядей Мэтью, который так стеснительно и мило хотел стать ей другом и которого она так редко навешала, потому что мать не желала, чтобы она была чем-нибудь обязана семье Бена.
— А если тебе интересно, — сказала Вайолет, — оставил ли он нам что-нибудь в завещании, знай: не оставил ничего.
Мэтью Херншоу не успел выполнить свое намерение «что-нибудь» сделать для Вайолет и Тамар по мягкости своего характера. Он не мог решить, сколько оставить им, зная, что если сумма будет недостаточной, Джерард отнесется к этому неодобрительно, если же отпишет слишком много, будет раздосадована Патрисия. Что он твердо намеревался сделать, так это оставить письмо, адресованное обоим своим детям, с просьбой позаботиться о внучке Бена. Он несколько раз принимался составлять это письмо, но не мог решить, как конкретно выразить свою просьбу. Эту, оставшуюся невысказанной, просьбу он и пытался сообщить Патрисии, когда умирал. И последней мыслью Мэтью было: о, если бы он только сказал это раньше!
Тамар, которую не интересовало завещание Мэтью, ответила:
— Он надеялся, что Джерард и Пат будут помогать нам.
— Ну да, Пат решит, — хмыкнула Вайолет. — Пошлет чек на пятьдесят фунтов. Не нужна нам их грошовая милостыня! Что Джерарду было бы по силам сделать, так это подыскать тебе работу… вот именно, он устроит тебя, это меньшее, что он может сделать! Значит… договорились… да?
Вайолет не сводила умоляющих глаз с Тамар, готовая взорваться радостью или гневом. Тамар, глядя на баночки с джемом и горчицей, представляла себе, какое сейчас лицо у матери. Она опустила голову и заплакала навзрыд. Вайолет, тоже заплакав, обошла стол, придвинула стул к дочери и благодарно, с облегчением обняла ее.
Приблизительно в то время, когда Вайолет и Тамар плакали обнявшись, а Джерард, перестав плакать, лежал в постели и думал об отце и Жако, а Дункан лежал в своей постели, пытаясь заплакать, но напрасно, Джин Ковин, чувствуя слабость от острой радости, смешанной со страхом, подошла к дому у реки, в котором жил Краймонд. Его адрес был в телефонной книге. Впрочем, Джин не было нужды листать толстенный том справочника. Она регулярно наведывалась в места, где он жил, совершенно не собираясь заходить к нему, чтобы знать, от какого места нужно держаться подальше, — и, возможно, просто удостовериться, что он тут.
Адрес материализовался в стоящий особняком убогий трехэтажный дом с полуподвалом. Грязная штукатурка была вся в трещинах и кое-где отвалилась, обнажив кирпич, тоже щербатый. Краска на оконных рамах облупилась, а верхние окна, похоже, были разбиты. Дом, хотя грязный и запущенный, со шрамами, выделявшимися на ярком солнце, оказался, вопреки ожиданиям Джин, крепким и достаточно внушительным, не похожим на конуру. В нем и в домах по соседству явно сдавались и комнаты, и квартиры. У многих рядом с входной дверью висели таблички с фамилиями обитателей. На доме Краймонда — только две: одна с фамилией Краймонда, другая, сверху, — с какой-то славянской.
Большая квадратная, вся в трещинах парадная дверь, к которой вели четыре ступеньки, была нараспашку. Джин легонько толкнула ее и заглянула в темный холл, в котором виднелся велосипед. На двери был звонок, но непонятно, в какую квартиру. Джин нажала на него — тишина. Она ступила внутрь. В холле было жарко и душно, с улицы летела пыль. Непокрытые некрашеные половицы громко скрипели под ногами. Лестница наверх. Открытая настежь дверь. Джин заглянула внутрь. Первое, что она увидела, это стул и на нем килт, в котором Краймонд был на танцах. Стены сплошь уставлены полками с книгами. Телевизор. Она отступила назад и осмотрела две другие комнаты, одну, полную книг, с узким диваном-кроватью и дверью в сад, и другую, в которой была кухня. Садик был крохотный, ухоженный, Краймонд любил растения. Джин положила руки на руль велосипеда, чтобы унять их дрожь. Серовато-блестяший металл был прохладным и отвратительно реальным. Она отняла ладони и приложила к груди, ощутив, как отчаянно бьется сердце. Заметила на полу возле велосипеда свой чемодан и сумку, которые, должно быть, оставила здесь, когда вошла в подъезд. Предположим, Краймонда здесь нет. Предположим, он просто скажет, чтобы она уходила. Предположим, она совершенно неверно истолковала то, что сказало ей его молчание во время танца.
Она не смела крикнуть, позвать его. Запертая стеклянная дверь преграждала путь наверх. Она вся трепетала, ее била дрожь, зубы стучали. Она увидела под лестницей открытую дверь, которая, видимо, вела в подвал. Медленно спустилась, осторожно нащупывая ногой ступеньки, и оказалась перед закрытой дверью. Тронула ее, но стучать не стала, потом открыла.
Полуподвальное помещение было огромным и занимало все пространство под домом. В нем было довольно темно, единственное окно выходило на улицу внизу фасада, куда не попадало солнце. Голый деревянный пол, только в углу, у большого квадратного дивана-кровати лежал коврик. Стены тоже голые, только на дальней, противоположной окну, висела мишень. У другой стены стоял большой шкаф и рядом с ним два длинных стола, заваленных книгами. Под мишенью большой письменный стол с зажженной лампой, за которым сидел Краймонд в очках без оправы и что-то писал. Он поднял голову, увидел Джин, снял очки и потер глаза.
Джин пошла через всю комнату к нему, чувствуя, что сейчас упадет, не дойдет. Схватила стоящий рядом стул, подтащила к столу и села лицом к Краймонду. Потом тонко, по-птичьи всхлипнула.
— Что случилось? — спросил Краймонд.
Джин не смотрела на Краймонда, просто была не в состоянии смотреть ни на что в отдельности, поскольку помещение — мутное оконце, лампа, дверь, диван со старым сбитым ковриком возле, мишень, белый лист бумаги, на котором писал Краймонд, лицо Краймонда, его рука, очки, стакан воды, килт, непостижимым образом оказавшийся внизу, — все слилось как бы в светящееся колесо, медленно вращавшееся перед ней.
Краймонд молчал, выжидая, глядя на нее, пока она ловила ртом воздух, мотала головой и жмурилась.
— То есть что значит «что случилось»? — сказала Джин. Сделала несколько глубоких вдохов. — Ты хоть сколько-нибудь спал?
— Да. А ты?
— Я нет.
— Так, может, лучше поспать? Наверху в задней комнате есть диван. Боюсь, правда, постель еще не убрана.
— Значит, не ждал меня.
— Обычная неаккуратность.
— Так ты ждал меня?
— Конечно.
— Что бы ты стал делать, если бы я не пришла сама?
— Ничего.
Они помолчали. Краймонд проницательным, несколько усталым взглядом разглядывал ее. Джин смотрела под стол на ноги Краймонда в коричневых шлепанцах.
— Так это твой килт.
— Взял напрокат. Это можно сделать.
— Вижу, ты еще не расстался с мишенью.
— Это символ.
— И с оружием. Скажешь, что и это символ?
— Да.
— Ты давно это задумал?
— Нет.
— А как достал билет на бал, все ведь было распродано?
— Попросил Левквиста.
— Левквиста? Я думала, ты с ним поссорился много лет назад.
— Я написал ему и попросил билет. Он прислал билет, приложив саркастическую записку на латинском.
— А если бы не прислал, что бы ты делал?
— Ничего.
— Хочешь сказать… а, неважно. Как ты узнал, что я буду на балу?
— Лили Бойн сказала.
— Ты не думал, что это я ее подучила?
— Нет, не думал.
— Я тут ни при чем.
— Знаю.
— Ну а Лили Бойн?
— Что «Лили Бойн»?
— Ты ведь пришел с ней.
— Так принято, приходить с партнершей.
— А не для того, чтобы сохранить лицо, если бы я проигнорировала тебя?
— Нет.
— Знал, что такого не случится?
— Да.
— Ох, Краймонд, почему… почему… почему сейчас?
— Ведь сработало, да?
— Но послушай, а Лили…
— Не будем о пустяках, — сказал Краймонд, — Лили Бойн — ничто, она стремилась познакомиться со мной, я обратил на нее внимание, потому что она знает тебя. Она мне нравится.
— Почему?
— Потому что она ничто. Полный ноль. Сама себя таковой считает.
— Ты находишь ее отчаяние забавным?
— Нет.
— Хорошо, забудем о ней, я понимаю, почему ты использовал ее. Что ты писал, когда я пришла?
— Книгу, над которой работаю уже какое-то время.
— Ту самую?
— Книгу, если угодно, ту самую.
— Скоро закончишь?
— Нет.
— Чем займешься, когда закончишь?
— Изучением арабского.
— Могу я помогать тебе в работе над книгой, собирать материалы или еще что, как я уже делала?
— Это уже пройденный этап. Вообще, тебе надо писать что-то свое.
— Ты это уже говорил. Ты рад меня видеть?
— Рад.
— Ладно, в сторону все эти разговоры. Я ушла от Дункана. Я здесь. Я твоя, твоя навсегда, если нужна тебе. После этой ночи, предполагаю, что нужна.
Краймонд задумчиво посмотрел на нее. Его тонкие губы протянулись прямой линией. Длинноватые, очень тонкие тускло-рыжие волосы были тщательно причесаны. Светлые глаза, в которых так часто вспыхивала мысль или едкая насмешка, были холодны и спокойны, тверды, как два непроницаемых голубых камешка.
— Ты ушла от меня.
— Я не знаю, что тогда случилось, — сказала Джин.
— Я тоже.
— Это не должно было случиться.
— Но это выявило кое-что.
— Теперь это неважно. Не может быть важным. Если б было, ты бы не пришел на бал.
— Да что бал. Просто захотелось вдруг, вот и пришел.
— Ах так! Краймонд, пойми, я бросила мужа, которого уважаю и люблю, и друзей, которые никогда не простят меня, и все ради того, чтобы полностью и вечно принадлежать тебе. Отныне я твоя. Я люблю тебя. Ты единственный человек на свете, которого я могу любить беззаветно, всем своим существом, телом и душой. Ты мой мужчина, мой совершенный супруг, а я — твоя. Ты должен чувствовать это сейчас, как я чувствую, как оба мы чувствовали прошлой ночью и дрожали, потому что чувствовали. Это чудо, что мы вообще встретились. Нам божественно повезло, что мы теперь вместе. Мы больше ни за что, ни за что не должны расставаться. Так проявляется истинная наша сущность, и тогда мы как боги. Глядя друг на друга, мы видим подлинность нашей любви, понимаем ее совершенство, узнаём друг друга. Моя жизнь в твоих руках и, если понадобится, моя смерть. Жизнь и смерть, как какое-то «будет разрушен Израиль» — «если я забуду тебя, Иерусалим…»
Краймонд, который молчал в протяжении этой тирады, сказал, придвинув стул к столу и беря очки:
— Меня эти еврейские клятвы не волнуют — и мы не боги. Мы просто должны посмотреть, что из этого выйдет.
— Хорошо, если не получится, мы всегда сможем убить друг друга, как ты сказал в тот раз! Краймонд, ты сотворил чудо, мы вместе… разве ты не доволен? Скажи, что любишь меня.
— Я люблю тебя, Джин Ковиц. Но ты также должна помнить, что нам удавалось жить друг без друга много лет — долгое время, когда ни ты, ни я не подавали никаких знаков.
— Да. Не знаю, почему так было. Возможно, это наказание за неудачную попытку сойтись. Мы должны были пройти испытание, через своего рода чистилище, чтобы поверить, что способны вновь обрести друг друга. Сейчас назначенное время пришло. Мы готовы. Я бросила Дункана…
— Да, да… мне жаль Дункана. Ты еще упоминала друзей, которые никогда не простят тебе или мне.
— Они ненавидят тебя. С радостью избили бы тебя. Унизили бы. Это было у них еще раньше — а теперь тем более…
— Ты как будто довольна.
— Плевать мне на них, главное мы — а они для меня не существуют. Можем мы уехать жить во Францию? Мне бы очень хотелось.
— Нет. Моя работа — здесь. Если ты пришла ко мне, то должна делать, что я хочу.
— Я всегда буду тебе повиноваться, — сказала Джин. — Я каждый день думала о тебе. Стоит дать малейший знак, в любое время… но я представляла…
— Хватит об этом. Неважно, что ты там представляла, теперь ты здесь. А теперь мне нужно продолжить работу. Советую пойти наверх и лечь. Ты ела, хочешь что-нибудь перекусить?
— Нет. И, чувствую, больше никогда не буду есть.
— Принесу тебе что-нибудь попозже. А потом можем лечь спать здесь, тут хватит места двоим. А там обсудим, что делать дальше.
— Что ты имеешь в виду?
— Совместную жизнь. То самое чему быть, того не миновать.
— Да. Не миновать. Ладно. Пойду отдохну. Это все правда, не сон?
— Не сон. Иди.
— Я хочу тебя.
— Иди, мой ястребок.
Джин быстро встала и отправилась наверх. Мы даже не коснулись друг друга, говорила она себе. Так и должно быть. Это ему свойственно. Еще без единого прикосновения мы уже всем своим существом рванулись друг к другу и слились воедино. Это как атомный взрыв. Спасибо Тебе, Господи! Она вошла в заднюю комнату, задернула шторы, сбросила туфли, заползла на диван и с головой укрылась одеялом. Через мгновение она спала, медленно погружаясь глубже и глубже в бездонный и темнеющий океан чистой радости.