Часть третья
Весна
~~~
Роуз стояла у окна спальни, глядя на залитую солнцем обширную лужайку, итальянский фонтан, прекрасные огромные каштаны, поля с черно-белыми коровами, лесистые склоны и уходящие к горизонту холмы. Похороны закончились, провожающая публика разошлась. Это были не похороны Дженкина Райдерхуда, которые остались в прошлом; хоронили жену Рива, Лауру Кертленд. Роуз была не в Боярсе, а в йоркширском доме. В Боярсе подснежники уже сошли, а здесь, на севере, небольшие их россыпи уцелели в тенистых уголках под еще голыми деревьями и кустами. В березовой рощице за лужайкой начинали распускаться сдвоенные нарциссы.
Лаура Кергленд, долгое время malacle imaginaire, неожиданной смертью реабилитировала себя. После того как много лет она внушала, что у нее рак, чего на деле у нее не было, у нее вдруг образовалась неоперабельная опухоль, которая быстро свела ее в могилу. Наверное, говорили все позже, в каком-то смысле она была права все это время. Неожиданная смерть Лауры вызвала большое удивление, некоторое смятение и немалую скорбь. В Феттистоне (такое название носил дом) преобладала скорбь, разделяемая и прислугой. Кое-кто из деревенских тоже пролил несколько слезинок. Родственники, за исключением мужа Лауры и детей, переживаний не выказали. Роуз, которая никогда не была особо близка с Лаурой, поймала себя на сожалении, что не стремилась лучше узнать человека, чьи достоинства ей теперь неожиданно открылись. Она чувствовала, что Лаура относится к ней с неприязнью, норовит держать ее на расстоянии. Возможно, размышляла теперь Роуз, Лаура вполне обоснованно считала, что Роуз пренебрегает ими, находит их неинтересными, проводит минимум времени в Йоркшире, создала себе соперничающую «семью» в Лондоне. Роуз тронули, глубоко тронули явные, даже бурные переживания Рива, Невилла и Джиллиан. Горькие слезы повара и горничных, понурые головы скорбящих садовников тоже говорили в пользу Лауры. Видимо, лежа в chaise longue, Лаура не только умела поддерживать порядок в этом большом доме и саду, но и вызвать чувство привязанности в тех, кем руководила, и подлинную любовь самых близких и дорогих ей людей. Роуз знала, что Лаура не глупа, но до некоторой степени не воспринимала ее всерьез, и Лаура, несомненно, чувствовала это. Конечно, все сии здравые мысли пришли слишком поздно.
Роуз, которая приехала до похорон и осталась после них по просьбе Рива и детей, находилась в Феттистоне уже больше двух недель. Позже она удивлялась тому, хотя в тот момент казалось естественным и неизбежным, как быстро она заняла место Лауры, занявшись делами, требовавшими безотлагательного решения. Рив, Невилл и Джиллиан, беспомощные в своем горе, умоляли Роуз взять все в свои руки, а домашняя прислуга без всяких на то указаний бежала к ней со своими проблемами. Приходский священник звонил Роуз по вопросу о похоронах, и Роуз с трудом добилась у Рива, какие будут его пожелания на этот счет. Она организовала «угощение» после похорон и распределила по спальням тех родственников, которые остались на ночь. Она также решила, что в таких чрезвычайных обстоятельствах следует перепоручить хозяйственные дела миссис Кейтли, исключительно искусной кухарке. Конечно, Роуз была рада быть полезной, даже больше того, чувствовала смутное удовлетворение оттого, что неожиданно оказалась такой важной в доме, где ее частенько воспринимали скептически. Феттистон был больше и намного красивее Боярса: простой, никогда не перестраивавшийся настоящий дом восемнадцатого века, сложенный из местного камня, цветом от светло-коричневого до розоватого. Предок, выстроивший дом, побывал в Виченце, где его восхитила балюстрада со статуями на крыше, которые прадед Рива и Роуз перевез и установил в разных уголках сада. Дом стоял на широкой террасе, и с лужайки к нему поднималась изящная сужающаяся каменная лестница. На лужайке располагался фонтан, куда более удачное дополнение, произведенное тем же предком. За ним открывался вид на английский сельский пейзаж, еще дальше склоны Пеннинских гор, тающие, гряда за грядой, в голубой дали, переходящей в небо. У Роуз никогда не было сильного чувства «родовой собственности», больше того, чувство семьи у нее распространялось лишь на родителей и Синклера. После их смерти она решила, что для нее достаточно друзей, отношения же с родственниками ограничить чисто формальными или вообще предать забвению. Она не чувствовала своей принадлежности к «Кертлендам» или бывшей как-нибудь связанной со «старой йоркширской семьей», хотя «старый дом» находился в Йоркшире и все ее предки жили там. (Местные жители шутили: когда Кертленды говорили о «войнах», они имели в виду исторические войны Алой и Белой Розы.) Роуз с нежностью относилась к Боярсу, но не стала бы ни очень, ни особо страдать, доведись ей продать его. Сейчас, ближе узнав йоркширский дом, она думала, как, наверное, необычно для Невилла и Джиллиан, хотя, может, в конце концов они найдут это естественным, чувствовать, что это место — их дом, он будет принадлежать им и их детям и детям их детей со всеми своими бледными призраками многочисленных предков, чьи портреты, написанные маслом, к сожалению, второстепенными художниками, висят (главным образом) в больших комнатах, хотя некоторые сосланы в спальни. На стене спальни Роуз висел маленький, семнадцатого века, написанный неумелой кистью портрет хрупкой дамы, жившей еще до того, как Фелтистон был построен и даже задуман, с которой Джиллиан имела удивительное сходство.
Драматическая смерть Лауры, не считая прочего, прервала долгий траур Роуз по Дженкину. Грустно, но вполне понятно, что она восприняла известие о ней почти с облегчением. Иная смерть перенесла Роуз из мрачной, едва ли не безумной атмосферы в Лондоне к переживаниям не столь глубоким, в место, где было столько практических дел, которыми она могла отвлечься. Ее обычный приезд в Йоркшир на Рождество вскоре после гибели Дженкина и до того, как Лауре был поставлен диагноз, был сущим кошмаром. В Фелтистоне Рождество праздновали, как всегда, с непомерным весельем, кострами, елками, горами остролиста, плюща и омелы из сада, с рождественскими гимнами, играми в доме, столом, ломящимся от еды и питья, и обменом многочисленными красиво упакованными подарками. Предвкушали и катание на санках, лыжах и коньках, но коварное потепление помешало подобной радости. Роуз, которой каждая минута пребывания в Феттистоне приносила страдания, уехала, как только появилась возможность. Они ничего не сказала Риву и детям об ужасной потере друга, а те и не очень интересовались ее жизнью. Джерард «встретил» или «отметил» Рождество постольку поскольку — с Патрисией и Гидеоном. Это было примечательное событие, потому что, явно поддавшись на уговоры Гидеона, к ним присоединились Тамар и Вайолет. Джин и Дункан на Рождество, как обычно, отправились во Францию. Лили уехала к подруге, Анжеле Парк. Гулливер, как говорили, был «на севере», то ли в Лидсе, то ли в Ньюкасле. Роуз поначалу собиралась остаться в Лондоне с Джерардом, но он настоял, чтобы она поехала в Йоркшир. По правде сказать, Роуз и Джерард испытывали определенное облегчение, расставшись. Они слишком долго скорбели вместе и только усугубляли горе друг друга. Наверное, для них было «благом» оказаться среди людей, менее страдающих или вообще безучастных, живущих обычной жизнью. Только теперь, после невероятного шока, который произвела на нее смерть Дженкина, Роуз осознала, как сильно, намного сильней, чем когда-либо ей представлялось, она любила его, какое влияние он имел на нее. Легкая дымка, может всегда заволакивавшая в ее глазах Дженкина, была следствием старой ревности к той нежности, которую испытывал к нему Джерард, чувства, что в один прекрасный день Дженкин окончательно отнимет у нее Джерарда. Теперь она вспоминала, каким чудом было присутствие Дженкина в ее жизни, он в самом деле «вдыхал душу во все», вспоминала его мудрость, исключительную мягкость, доброту к ней, необыкновенное обаяние, а еще ей казалось, что он, быть может, любил ее какой-то особой любовью. От этой мысли она чувствовала себя еще несчастней, и к ее скорби прибавлялась жалость. Жить без Дженкина казалось невозможно, слишком много ушло вместе с ним. Собственное ее горе, конечно, мешалось с куда более глубоким горем Джерарда. Горе Джерарда потрясало Роуз тем более, что тут она была бессильна что-то сделать. Эта смерть неизбежно заставляла их говорить о Синклере, воскрешать то давнее их горе. Роуз уже забыла, что Джерард был способен плакать, причем так ужасно, рыдая взахлеб, как рыдают женщины.
Что с течением времени они обсуждали все чаще и отчего чувствовали себя еще несчастней, так это необычный характер той смерти, ее обстоятельства, случайность. И довольно скоро обнаружили, что снова и снова задаются одними и теми же вопросами. Но что поделаешь, ведь это был несчастный случай, а все несчастные случаи неестественны. Прибывшим полицейским и позже следователям Краймонд подробнейше объяснил, как все произошло, как он и Дженкин спорили об умении Краймонда стрелять и заключили пари по этому поводу, как Дженкин подошел к мишени, и он сказал ему держаться подальше и, прицелясь, выстрелил как раз в тот момент, когда Дженкин повернулся и направился к нему, чтобы что-то сказать, не понимая, что находится между ним и мишенью. Это был чистый несчастный случай, как ни ужасно. Вердикт был: смерть от несчастного случая. Нескрываемое горе Краймонда произвело впечатление на полицию и коронера. Множество заслуживающих доверия людей были готовы засвидетельствовать, что Краймонд и Дженкин были друзьями, и никому не пришло в голову, что друзьями, опасно близкими. Все свидетельствовали, что у Дженкина был золотой характер. Никаких намеков на отвратительную гомосексуальную вражду, ревность, денежные претензии, ни малейшего намека на умышленное преступление. Если и присутствовала неосторожность, то с обеих сторон. Неприятности возникли у Краймонда из-за владения оружием без лицензии, так что пришлось ему заплатить крупный штраф. Полиция обыскала квартиру, но не обнаружила ничего предосудительного. Собственно, его никогда, даже в дни его славы, не подозревали в причастности к терроризму. Теперь им, так долго остававшимся затворником, газеты вообще почти не интересовались. На расследование случая не послали ни одного проницательного молодого репортера, способного раскопать какие-нибудь скрытые позорные детали. Никому также не пришло в голову, что могла иметь место ссора политического характера. В тот момент было огромное количество «новостей» и случаев намного скандальней, кровавей и отвратительней, в которых были замешаны куда более знаменитые и значительные персоны. Этот же странный незначительный эпизод привлек мало внимания. Джерард после случившегося не ждал и не получил никаких известий от Краймонда, и, разумеется, ни Джин, ни Дункан тоже ничего о нем не слышали. Единственным человеком, с которым, как стало известно, тот общался, был друг Дженкина в школе, где он преподавал, Марчмент, упомянувший во время следствия, что Краймонд звонил ему из телефона-автомата сразу после смерти Дженкина и своего звонка в полицию и коротко рассказал о случившемся; а позже Краймонд рассказал ему обо всем более подробно. Джерард позвонил Марчменту, затем поехал к нему, но ничего нового тот ему не рассказал. Итак, это был несчастный случай. Ведь это же невозможно, чтобы Краймонд убил Дженкина? Нет, невозможно. Для этого не было никакого постижимого мотива. Конечно же невозможно?
Во всех этих ужасных обсуждениях с Джерардом Роуз недоговаривала кое-что очень важное. Теперь у нее был свой, особый взгляд на Краймонда, «ее Краймонда», остававшийся с тех пор и навсегда ее глубочайшей тайной. Еще до гибели Дженкина Роуз излечилась от того, что теперь казалось поразительной, невероятной, необъяснимой вспышкой безумия, когда она чувствовала, что до умопомрачения влюблена в Краймонда, когда Краймонд, прежде бывший для нее никем, стал вдруг всем. Роуз, которая сразу приказала себе «вернуться к реальности», более или менее удалось в несколько дней справиться с «приступом». Постепенно слепящее пламя угасло, привычные старые привязанности вновь обрели свою власть, а главное, мучительное, раздирающее чувство возможности изменить свою жизнь начало покидать ее; и ей достало сил поблагодарить судьбу, что она не нашла тогда Краймонда на улице, когда побежала за ним, не написала ему рискованное письмо, о котором бы всегда сожалела. Конечно, она не могла любить Краймонда! Она любила Джерарда и не способна любить обоих. Кроме того, было абсолютно немыслимо, ради Джин, иметь какие-то отношения с Краймондом. Краймонд был человек, к которому она относилась с неодобрением, может быть, даже безумный — что может быть безумней, чем его неожиданное предложение? И не тот человек, с которым хотелось бы проводить время, не говоря уже о какой-то близости. Больше всего в дни выздоровления ее утешала мысль, что Краймонд, как ни удивительно, был несколько расстроен и очень скоро раскаялся бы в своей поспешности, если бы Роуз проявила какой-то интерес к его предложению! Тем не менее (и она поняла это сразу, как только смогла сказать себе, что все позади) что-то осталось и, возможно, думала Роуз со странной смесью грусти и удовольствия, будет оставаться всегда. Что-то связывало ее с этим человеком и продолжало связывать, даже если, что было похоже, он сожалел о своем порыве и воспринимал его как нашедшее на него затмение; и даже если теперь он нашел утешение в ненависти к ней в ответ на ее резкую реакцию. Роуз не могла точно понять, почему такой осадок остался у нее после их встречи. Несомненно, со временем он изгладится, изменится. Изменится частично, как она чувствовала, возвращаясь назад, то, что она была так польщена и так тронута его предложением. Женщине трудно не почувствовать некое расположение к человеку, который ее обожает. Он, этот странный Краймонд, которого люди боятся и ненавидят, какое-то время был у ее ног. Вот все удивились бы — но, конечно, никто об этом никогда не узнает. Однако было и другое, и, как она чувствовала, лучшее. На короткое время она полюбила Краймонда, ее любовь, как лазерный луч, пронзила его, найдя, пусть вслепую, подлинного Краймонда, привлекательного Краймонда, который, значит, должен существовать. Она не позволяла себе воображать, что когда-нибудь скажет Краймонду, что любила его; и вряд ли даже много позже соответственно извинится за свою грубость без того, чтобы каким-либо образом намекнуть на те совершенно иные чувства. В этом направлении дороги не было. Но желание, чтобы он как-то смог бы о них узнать, оставалось болевой точкой в душе, и она берегла свое необычное знание о нем, как символ запретной религии.
В таком состоянии она была перед тем, как узнала о смерти Дженкина и ее странных обстоятельствах. Шок от этого страшного, невероятного, необъяснимого несчастья заставил Роуз снова увидеть в Краймонде некую темную и смертоносную силу. Роуз и Джерард пришли к обоюдному мнению, что нельзя думать, что их друг был преднамеренно убит. Это было слишком немыслимое и слишком ужасное обвинение, чтобы бросать его, не имея ни малейших доказательств. «Мы не должны выдвигать такую гипотезу, даже между собой», — сказал Джерард. Но они обдумывали ее и были встревожены и раздражены, что другие свободно об этом говорили, основываясь просто на злостных домыслах. И тут у Роуз была личная причина для мучений: ей пришло в голову, что Краймонд действительно убил Дженкина, чтобы отомстить ей, а также Джерарду, которого он мог винить в том, что Роуз отвергла его. Эта мысль, неожиданно возникнув, причинила ей такую боль, что она чувствовала, как сходит с ума, и чуть в самом деле не сошла, едва не рассказав все Джерарду, единственно чтобы было с кем разделить свое горе. Итак, на ней действительно лежит ответственность за смерть Дженкина, думала Роуз, будь она добрей к Краймонду, будь не такой грубой и высокомерной… Впрочем, присущее ей здравомыслие в конечном счете взяло верх, способность разделять добро и зло соединилась с чувством самосохранения, и она сочла, что подобное восприятие трагедии не что иное, как безумная и мрачная фантазия.
За короткое время Роуз побывала на двух заупокойных службах, обе были по англиканскому обряду. Джерард, незамедлительно взявший на себя заботы о похоронах Дженкина, решил, что раз уж Дженкин в последнее время как будто склонялся к христианской вере, торжественные слова Книги общей молитвы, столь сдержанные и столь красивые, должны подойти для последнего прощания. У Дженкина не было семьи; но выразить свою скорбь по покойному на похороны явилось удивительно много людей, неизвестных Роуз и Джерарду. Джерард распорядился, чтобы тело кремировали, поскольку смутно помнил, что Дженкин высказывался в пользу кремации, но, главное, потому, что ему невыносимо было думать, что тело друга продолжает существовать и гниет в земле. Лучше, чтобы его не было. Лаура, конечно, была погребена на кладбище приходской церкви на участке Кертлендов. Уже шел спор о памятнике. Обе службы были похожи, за исключением того, что в одном случае тело предавалось «земле», а в другом «огню». Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху.
Позже тем же утром Роуз сидела в библиотеке, где Рив Кертленд писал благодарственные ответы на многочисленные выражения соболезнования по случаю смерти Лауры. Молодежь разъехалась: Невилл отправился в Сент-Эндрюс, где заканчивал учебу на историческом факультете, а Джиллиан в Лидс, где училась на первом курсе психологического. Они не сумели поступить в Оксфорд, но своим примером демонстрировали, что можно процветать где угодно. Рив, который в свое время тоже не попал в Оксфорд, провел, как он часто жаловался, несколько унылых и бесполезных лет в захудалом лондонском колледже. Только позже ей пришло в голову, что Рив, который был примерно ее возраста, наверное, завидовал, и, возможно, черной завистью, явно золотому времечку, которое Синклер и другие проводили в старинном университете. Впрочем, Рив куда как повеселел, что не преминули заметить недоброжелатели, когда его отец унаследовал титул. Кертленды были англиканами, а не церковными диссидентами или квакерами, но временами в их характере проявлялась протестантская черточка. Один из Кертлендов был офицером в армии Кромвеля. Ирландка мать Роуз с веселой снисходительностью относилась к гомосексуальности Синклера, но ее мягкий папаша тихонько возмущался. Конечно, Роуз никогда не обсуждала с Ривом ни эти, ни вообще какие-то серьезные вещи. Вечно ища сходства, она находила в белокурой миловидности Рива что-то от Синклера. Не было сомнений, что Невилл, постоянно увлекавшийся разными девочками, не имел сомнительных склонностей своего дяди. Рив не имел явного фамильного сходства ни с одним из своих родственников или предков, в нем не было ничего от той беспечной лихости, которая, судя по семейным портретам, как будто была наследственной чертой Кертлендов по мужской линии и воплощением которой были Синклер и Невилл. Он не был высок, как они. Волосы имел темно-мышиного цвета, еще не седые, но слегка поредевшие. Взгляд темно-карих глаз мягкий, озадаченный и беспокойный, лицо румяное, лоб собран в толстые складки. Губы тоже беспокойные. Брови густые и мохнатые. Каким-то образом ему удавалось выглядеть молодо. Говорил он часто робко, а то и невпопад, не то что его бойкий сын. Любил по целым дням оставаться дома и заниматься массой дел. Всегда был при галстуке, даже работая на факторе. Несмотря на свою нескладность и нерешительность во взаимоотношениях с миром, он был не лишен обаяния, может, обаяния какого-то редкого трогательного зверька. Но люди также отмечали, что, хотя он и производил впечатление скромника, он, между прочим, умело управлял имением и очень разумно вкладывал деньги. А еще он недурно играл на рояле и рисовал акварелью.
— Рив, мне нужно возвращаться в Лондон, — сказала наконец Роуз то, что давно хотела сказать.
— О нет! Зачем? Дети уехали, но обо мне кто позаботится?! И что будет с домом без тебя? Там тебе нечего делать. Я все удивлялся, почему ты не бываешь у нас чаще. Считай это место своим вторым домом.
— Я так и считаю, — ответила Роуз неуверенно.
— Явно не считаешь, коли так торопишься! Ты знаешь, как дети привязаны к тебе, как они нуждаются в твоих советах.
Роуз не припоминала, чтобы когда-нибудь «давала советы» Невиллу и Джиллиан, юным, энергичным и независимым, хотя действительно ей случалось «побеседовать» с ними за это исключительно долгое пребывание в Феттистоне.
— Ты им очень нужна, — гнул свое Рив, — и будешь… даже еще больше нужна… в будущем…
Роуз с беспокойством услышала некоторый нажим, с которым он сказал это. Она ответила довольно твердо, желая, чтобы ее четко поняли:
— Я должна вернуться. Джерард в очень подавленном состоянии из-за того, что его друг погиб в результате несчастного случая.
— Дженкин Райдерхуд.
— Да. Не знала, что тебе известно… — удивилась Роуз.
— Фрэнсис Рекитт сказал мне, это сын Тони. Кто-то в Лондоне недавно упомянул о нем в разговоре, и он запомнил имя. Я видел его с тобой однажды, много лет назад.
— Ну да, ты встречался с Дженкином, совсем забыла.
— Странная история… этот Краймонд… коммунист или что-то в этом роде…
— Да.
— Прости. Я ничего не сказал тебе. Думал, достаточно того, что на нас свалилось.
— Очень даже. Тем не менее… я чувствую, что должна вернуться домой… уверена, ты понимаешь.
— Я думаю, твой дом здесь, но не спорю! Не так много их теперь осталось…
— Кого ты имеешь в виду?..
— Джерарда и его друзей. Он сейчас живет со своей сестрой, да?
— Да.
— Что ж, возвращайся поскорей. Ты нам очень нужна. Все изменится теперь… и… Роуз… голос крови не заглушишь.
— С тех пор как ты уехала, много чего случилось, — сказал Джерард.
Роуз позвонила ему по возвращении, и он тут же приехал к ней.
— Так ты живешь в доме Дженкина?
— Да. Он все завещал мне. Наверное, я там и останусь.
— Значит, Патрисия с Гидеоном все-таки выжили тебя!
— Да. Но я и сам хотел убраться оттуда. Устал от груза собственности. Пора радикально переменить свою жизнь.
— Хочешь сказать, что станешь как Дженкин?
— Не говори ерунду.
— Да, действительно. Прости. Что-то я плохо сейчас соображаю.
Время было позднее. Роуз заявила, что уже поужинала, хотя съела только сэндвич. Джерард тоже сказал, что поел. Они пили кофе. От виски он отказался. Оба испытывали почти раздражающую неловкость перед разговором, которого Роуз так ждал, словно отвыкли друг от друга. Он злится на нее, думала Роуз, за то, что ее так долго не было. Хорошо бы только это.
Джерард был не похож сам на себя. Вьющиеся волосы, тусклые и растрепанные, торчали во все стороны, как шерсть больного или испуганного животного. Скульптурное лицо, чьи четкие плоскости обычно сочетались так гармонично, казалось дробным, угловатым, даже перекошенным. Рот скривлен, словно от боли или досады. Взгляд, обычно спокойный, тревожен и уклончив, и он постоянно мягко отворачивался от нее. Иногда он становился неподвижен и рассеян, хмуря лоб, словно прислушиваясь к чему-то. Он нездоров, думала Роуз с жалостью, он не в себе, но, видно, сейчас она могла только раздражать его.
— Ты знаешь, что Дункан оставил службу?
— Не знала.
— Ну да, уже после твоего отъезда, тебя долго не было. Он постоянно собирался уйти и вот наконец ушел. Они сейчас во Франции, подыскивают себе дом.
— А где во Франции?
— Этого не знаю.
— Я звонила им, хотела повидать Джин. Так значит, уехали. И как они?
— Очень веселые, ни черта их не волнует.
— Как Гулл и Лили? Надеюсь, у них-то все в порядке.
— Не совсем, — ответил Джерард с оттенком удовлетворения. — Ты знаешь, что Гулливер удрал в Ньюкасл? Да, конечно, знаешь. И у Лили нет никаких известий о нем.
— Полагаю, она думает, что он связался с какой-нибудь девчонкой! На мой взгляд, ей следовало бы поехать к нему. Так ты виделся с Лили?
— Нет, конечно!
— Наверное, он хочет исчезнуть до поры, пока не сможет вернуться с триумфом.
— В таком случае мы о нем больше никогда не услышим.
— Но Тамар-то ты видел?
— Думаешь, я только и делал, что встречался со всеми! Тамар я действительно видел, в буквальном смысле, то есть не говорил с ней. Боже мой, ты ее не узнаешь, она просто цветет.
— Что значит «цветет»?
— Ну, бодра, в отличной форме.
— Правда? Как замечательно!
— Не знаю, насколько замечательно, — сказал Джерард, — в этом есть что-то неестественное. Думаю, у нее неладно с психикой, или напичкана лекарствами, или еще что.
— Никогда не могла понять, что с ней… наверное, это все просто из-за Вайолет.
— Представляешь, мне кажется, она вовсе не переживает… из-за того… что случилось с Дженкином…
Роуз торопливо ответила, чтобы успокоить его:
— Уверена, что переживает. Просто она странная девочка, скрытная.
— Она виделась с тем священником, вашим пастором.
— Отцом Макалистером?
— Была крещена и прошла конфирмацию.
— Боже мой! Ну, если это пошло ей на пользу…
— Ей забили мозги утешительной ложью. Гидеон тоже заботится о ней.
— Гидеон?
— Похоже на то. Я за последнее время дважды заставал ее в моем… его… доме. Конечно, я попытался увидеться с ней, но она не пожелала.
Он, подумала Роуз, в ярости от того, что Гидеон преуспел там, где ему не удалось. Надо переменить тему.
— Как, получается у тебя работать в доме Дженкина? Пишешь что-нибудь?
— Нет. Я не собираюсь писать… ничего. Так решил.
— Джерард!
— Мне нечего сказать. Писать всякую поверхностную ерунду, лишь бы писать?
— Но ты…
— Книгу Краймонда публикует «Оксфорд юниверсити пресс». Человек, который работает там, может дать мне почитать корректуру.
Как только прозвучало имя Краймонда, показалось, что предыдущий разговор был просто прелюдией к главному. Джерард, который до этого прятал взгляд, теперь глядел прямо на Роуз, весь раскраснелся, рот приоткрыт, на лице написано удивление.
— Ты виделся с Краймондом?
— Нет, конечно.
Пока Роуз пыталась придумать, что сказать подходящее, Джерард встал:
— Мне нужно идти. Я продал машину, вот что еще случилось. Придется ловить такси. Впрочем, могу дойти и пешком. Спасибо за кофе.
— Хочешь виски, бренди?
Роуз тоже встала.
— Нет, Роуз, спасибо, извини, что был такой… такой… отвратительный.
Роуз хотела было обнять его, но он ушел, махнув рукой на прощанье и даже не поцеловав. В комнате остался след этого слова: «отвратительный», Роуз чувствовала на губах его привкус. Он болен, думала она, болен, отравлен теми мыслями, теми страшными мыслями.
Джерард, вернувшись домой и сидя в гостиной Дженкина, чувствовал себя мерзко, потому что оказался не в состоянии говорить с Роуз. Он сожалел о том, что сказал ей. Сообщая свои новости, он взял мрачный цинический тон, насмехался почти надо всеми, кого упоминал. Вел себя омерзительно, забыв о благоразумной сдержанности, с сознательной враждебностью, оскорбительной для Роуз. Он сам не свой, думал Джерард, его душа больна, на нем лежит проклятие.
У этого проклятия было имя — Краймонд. Джерард не мог думать ни о чем и ни о ком другом и не видел способа, как изменить это унизительное и мучительное положение. Он каждый день собирался пойти к Краймонду и каждый раз понимал, что это совершенно невозможно. Он боялся увидеть книгу: вдруг она окажется хороша или, наоборот, плоха. И конечно, он постоянно думал о Дженкине, но его скорбь каким-то образом перетягивал на себя Краймонд, все случившееся с Дженкином затуманивал и заражал собой Краймонд; и как это ужасно, как деградировал, как ничтожен стал Джерард, что позволил этому произойти. Сейчас Джерард даже не был уверен, насколько возможно, чтобы Краймонд мог убить Дженкина. Такого не могло быть. И все же… Почему Дженкин оказался там? Он сказал, что не ходил к Краймонду домой. Должно быть, Краймонд пригласил или заманил его. Возможно, это и был несчастный случай, но не помог ли как-нибудь Краймонд ему произойти, пусть и невольно? Имеет ли смысл такая версия? А еще ходила сплетня, которую передал Джерарду один злорадствующий знакомый, оговорившись, что, конечно, сам он этому не верит, но Дженкин и Краймонд якобы были любовниками, и это было убийство из ревности. Это просто не могло быть правдой. Дженкин никогда не был близок с Краймондом и никогда не утаил бы подобной важной вещи от Джерарда. Он не верил никаким таким вещам. И все же, не могли ли Дженкин и Краймонд, пусть когда-то давным-давно, быть близкими друзьями или любовниками, и не чувствовал ли Дженкин, что обязан хранить это в тайне? Возможно, было что-то… а подобные вещи не забываются. Не повлияло ли каким-то образом «предложение» Джерарда Дженкину — не тем, конечно, что Дженкин рассказал Краймонду, но в силу какой-то заметной перемены в поведении Дженкина и его планах, о которых он сообщил Краймонду, сказав, что «кое-что произошло», даже если Дженкин лишь подумывал, чтобы расстаться с холостяцкой жизнью? И не стал ли неожиданно Дженкин каким-то непостижимым образом по-новому привлекателен? Если так, то тогда в определенном смысле на Джерарде лежит ответственность за смерть Дженкина. Но эта мысль, как она ни ужасна, была все же довольно смутной и мучила его гораздо меньше, нежели весьма живые картины гипотетической связи, пусть и давнишней, Дженкина и Краймонда. А кроме того, ему постоянно мерещился голос Дженкина, со смехом говорящий: «Приди, любимая моя!»
В тот день, когда Дженкин так торопливо покинул Тамар, сказав, что это «крайне необходимо» и «побудь здесь, отогрейся, мне хотелось бы думать, что ты здесь», Тамар ждала его, сперва чувствуя себя спокойно, будучи одна в доме Дженкина, но потом ей стало не по себе от одиночества, хотелось, чтобы Дженкин скорей вернулся. Она пошла на кухню, открыла холодильник и посмотрела на хлеб, масло и сыр, в кладовой увидела банки с бобами и яблоки на блюде. Еда показалась ей какой-то грязной или тронутой гниением. Есть она не могла. Она прилегла на кровать Дженкина, но, хотя включила электрокамин, в комнате было холодно. Она тряслась под одеялом, не находя сил зарыться поглубже в постель. Слабая, бесконечно крохотная искра надежды, которую поддерживало простое присутствие Дженкина, теперь погасла. Снова нахлынула тьма, опустошенная, разбитая, раздавленная, размолотая в порошок тьма, как ночь после землетрясения, только тьма была безмолвна, в ней не раздавались голоса, в ней никого не было, только она, ее громадное ужасное раздавленное «я». Тамар, когда бежала к Дженкину, просто искала спасения от какого-то надвигающегося вопящего безумия. То, что она сказала ему о христианстве и чуде и тому подобном, было чистой импровизацией, чем-то диким, даже циничным, чтобы поразить Дженкина и, может, себя саму. Слова были пустыми, кто-то другой говорил ее устами. Конечно, она слушала этот голос с неослабевающим отчаянием, даже с презрительным гневом на слова отца Макалистера о «приятии Христа как ее Спасителя», казавшиеся ей чем-то вроде бормотания колдуна. Сейчас, в отсутствие Дженкина, она поддалась старой повторяющейся депрессии и ждала, охваченная нетерпением, а потом тревогой, его возвращения. Спустя какое-то время она стала придумывать себе разумные причины, почему он не возвращается, он сказал, что это что-то неотложное, наверное, кто-то серьезно болен или даже еще более несчастен, чем она, или попытался покончить с собой, он сидит, держит кого-то за руку, он очень нужен там, его не отпускают. Заняться Тамар было нечем. Мелькнула было мысль прибраться в доме, но в доме было чисто. Она приготовила себе чашку чаю, выпила, сполоснула чашку и блюдце, а заодно кружку, стоявшую возле раковины. Так прошло несколько часов, когда она ничего не могла делать, только мучилась беспокойством, потом страхом, потому что Дженкин не возвращался. Она легла и сколько-то времени пролежала, замерзшая, как в коме, потом встала, поплакала. Около пяти утра она решила уходить и села писать записку Дженкину, но порвала ее. Надела пальто, но не могла решиться ехать обратно в Актон, к матери. Наконец она позвонила Джерарду и спросила, не знает ли тот, где Дженкин. Джерард сказал ей, что Дженкин мертв.
Джерард был одним из первых, кто узнал о случившемся, благодаря необычному обстоятельству. Полицейские спросили Краймонда, не знает ли тот ближайших родственников Дженкина или друга, и Краймонд назвал Джерарда, сообщил адрес. Когда Джерард вернулся из Лондонской библиотеки, на крыльце его поджидала полиция. Его отвезли в участок в южной части Лондона и стали расспрашивать о Дженкине, о Краймонде и в каких они были отношениях. Частично, а может, в большой степени благодаря показаниям Джерарда Краймонд избежал участи «подозреваемого». От опознания трупа Джерарда уберег Марчмент, который немедленно, по звонку Краймонда, связался с местной полицией и явился на место трагедии в качестве лучшего друга Дженкина. Весь день прошел в волнении и неразберихе, Джерард возвращался домой и снова уходил, мог столкнуться лицом к лицу с Краймондом, но этого не случилось. Окончательно он вернулся домой, по сути, перед самым звонком Тамар. Джерард спросил, где та находится. Тамар ответила: в телефонной будке, звонит ему. Джерард попросил побыть там, он приедет на такси и заберет ее. Тамар поблагодарила, сказала, нет, она пойдет домой, мать ждет ее, и повесила трубку, оставив Джерарда упрекать себя за то, что, не отойдя еще от потрясения, так напрямик выложил ей новость. Тамар вернулась в Актон, ничего не сказала Вайолет, выслушала ее жалобы, потыкала вилкой в тарелку с ужином и рано легла спать. Она тогда была, как поняла позже, в том постшоковом состоянии, когда, скажем, солдат, которому оторвало руку, нормально говорит, даже шутит, прежде чем упасть замертво. Тамар никому, кроме отца Макалистера, не рассказала, что была у Дженкина в тот день. Мысль, что ее станут допрашивать, была невыносима. В любом случае, та их встреча была ее с Дженкином тайной. Тамар не стала дожидаться, пока Джерард скажет, как умер Дженкин, достаточно было знать, что он мертв. Лежа той ночью в постели и задыхаясь в темноте от сдавленных рыданий, она подумала: что бы там ни произошло с ним, его убил мертвый ребенок, и отныне и всегда всякий, кто станет ей близок, будет проклят и уничтожен. Так что на ней лежит ответственность за смерть Дженкина.
На следующий день у Тамар была назначена встреча со священником, которую она намеревалась, но забыла отменить. Она пришла на встречу и с тех пор приходила к нему регулярно. Отец Макалистер специализировался на безнадежных случаях. Что касается случая Тамар, то тут он, с уверенностью можно сказать, торжествовал. Глаза его сверкали, однако он был далек от того, чтобы недооценивать стоявшие перед ним трудности. Его родитель был католическим священником, мать принадлежала к методистской церкви. Отец Макалистер научился молиться тогда же, когда и говорить, и с высокодуховной риторикой Библии и Кранмеровой Книги общей молитвы был больше в ладах, чем с детскими стишками. Его Богом был Бог отца, но Христом — Христос матери. Он говорил на величественном и прекрасном языке строгого духовенства, но опалял огнем немедленного спасения. Эта удачная амальгама скрывала тайну отца Макалистера: к этому времени он уже перестал верить в Бога или в божественность Христа, но верил в молитву, в Христа как мистического Спасителя и в магическую силу, данную ему при посвящении в священники, силу спасать души и врачевать падших. В этом, тщательно взвесив, в чем нуждалась Тамар и ее интеллект, он получил ее согласие. Он старательно искал в ее отчаянии хоть крохотную искру надежды, из которой можно было бы разжечь пламя. Когда Тамар сказала, что она само зло, он воззвал к ее здравому смыслу, когда она заявила о неверии, объяснил, что такое вера, когда она сказала, что ненавидит Бога, заговорил о Христе, когда она отвергла божественность Христа, прочитал проповедь о власти Христа спасать. Взывал к духу и плоти. Сулил возрождение через покаяние и радость обновленной жизни. Призывал переделать себя в орудие служения людям. Использовал древнейший аргумент молитвенника (иногда именуемый онтологическим доказательством), который, в интерпретации отца Макалистера, гласил: если с чистым сердцем любишь Бога, тогда Бог существует, потому что Он должен существовать. В конце концов, то, чего жаждет лучшее, что есть в тебе, истинная твоя душа, должно быть реальным и не следует слишком беспокоиться о том, как оно называется. Тамар пристрастилась, как к наркотику, к этим аргументам, этой схватке, этому, так сказать, танцу со священником. Она предалась поединку с ним, как захватывающему делу. Ей казалось, так бывало с ней и во сне, что она движется по огромному дворцу, двери открываются и закрываются, комнаты, анфилады появляются и пропадают, и она не знает, куда идти, однако было куда идти, главное — продолжать двигаться вперед. Громадное количество разных вещей должны были соединиться воедино, должны, для нее, для Тамар, для ее спасения от отчаяния, деградации и смерти. Это напряженное, ненадежное, часто вызывающее слезы, долгое и изобретательное «соединение воедино» было, наверное, самое талантливое, что Тамар когда-либо делала. Она должна жить, должна исцелиться. Эта надежда, впервые появившись как рассудочная решимость, сосуществовала с былым отчаянием, которое теперь стало казаться потаканием собственной слабости, с ощущением, что она не заслуживает счастья и исцеления, что она обречена. Поначалу она, горько плача, вспоминала времена своей невинности, она гордилась этим и радовалась, когда ее называли ангелом и «милой девочкой», на которую «приятно посмотреть». Падение заставило ее с особым старанием избегать Джерарда, который немало поспособствовал созданию этого заблуждения. То, что она избегала Джерарда, испытывала к нему чуть ли не неприязнь, дало шанс Гидеону, поскольку он возник как единственный человек, с которым отец Макалистер мог осторожно объединить свои усилия. В Гидеоне он нашел энергичного, даже слишком, союзника; и как результат — появление Тамар и даже Вайолет на рождественских службах.
В определенном смысле капитуляция казалась почти неизбежной. Когда с тобой произошло столько всего явного, столько сделано ради тебя и для тебя, можно ли не признавать реальность первопричины? Эти формальности важны как символы и заявления и обещания. Эта принадлежность будет выражением подлинной неволи и подлинной свободы. Пришла пора принять подданство, приобщиться к таинству. Тамар действовала под влиянием чувства благодарности своему ментору за его старания, как и собственной великодушной беззаботности, которая, как иногда ей думалось, была новой, возможно, более приемлемой формой отчаяния. Почему нет? Разве она не пришла к вере в магию? Ей хотелось даже быть заклейменной, как отошедшей от тех, чьим мнением когда-то так дорожила, перешедшей в другой дом, другой мир, что они осудили бы в свойственных им выражениях, которые теперь казались ей пустыми и банальными. Перед ней открылась дорога, и она должна был а двигаться по ней вперед, пока что она еще не была в безопасности. Обряд крещения и конфирмации состоялся в один и тот же день. Необходимы были крестная мать и крестный отец. Крестную мать Тамар нашла, это была мисс Лакхерст, ее школьная учительница, теперь на пенсии. Отец Макалистер наскоро нашел и представил ей в качестве крестного отца молодого немногословного викария. Сразу после церемонии она приняла причастие. Магия, к воздействию которой она теперь была готова, проявила свою силу. К Тамар вернулся сон, ее дыхание стало спокойным, взгляд ясным. Вид у нее стал «цветущим», о чем упомянул Джерард, и безмятежным, что побудило его сказать, что она не переживает из-за смерти Дженкина. Она научилась молиться. Священник много говорил ей о молитве, что это просто состояние покоя, внимательного ожидания, когда душа откроется для присутствия Бога. Тамар чувствовала, что душа ее открывается и нечто заполняет ее.
Тамар прекрасно сознавала, что хитроумна, и даже готова была обвинять себя в «мошенничестве». Однажды она призналась в этом своему ментору, и тот сказал: «Дитя мое, ты не можешь мошенничать — здесь, и только здесь, ты не можешь мошенничать. Желание, когда оно от чистого сердца, и желаемое суть одно». Сказал: это истина, в которой нужно жить. Тамар делала все возможное для того, чтобы жить в ней, сначала просто стараясь избавиться от ада, а позже практикуясь в том, что казалось совершенно новой формой спокойствия. Отец Макалистер был достаточно смел, чтобы говорить о неоспоримой перемене, произошедшей в ней. Тамар была не столь уверена. Было ли это чудо религиозного свойства или просто психологического? Священник уверил, что всякие сомнения тут нелепы. В старого Бога и в старого Христа Тамар не могла верить. Действительно ли она верит в нового Бога и нового Христа? Может, она в самом деле из тех «молодых», чье есть «новое откровение», новое, поскольку откровение обновляется каждый век? Много ли таких людей, подобных ей, или она одна со своим безумным священником? Она «присоединилась», потому что ее учитель хотел, чтобы она «принадлежала» к церкви. В пустом храме в Ислингтоне ее лицо окропили водой, в переполненном, в Примроуз-Хилл, ее головы коснулась ладонь епископа. Теперь она «пребывала в церкви», но, так сказать, внутренней, наедине с Богом. Она не захотела присоединяться к группе по изучению христианских положений. Она прекрасно сознавала безмерную тактичность своего учителя и то, что он жертвовал своим выходным, чтобы беседовать с ней, и наслаждалась каждой минутой их разговора. Больше того, проводя с ним выходные, она временами чувствовала возникающее между ними единение. Она была с ним, погружаясь в себя, думая о себе, усваивая религиозную мифологию, когда открывала прежде ей неведомые области своей души. Она, говоря его словами, «познавала собственного Христа». Если Христос спасает, значит, Христос существует, говорил он. Вот что такое воскресение и жизнь. Раздумья Тамар над этой тайной не привели ее в смятение, больше того, она жаждала углубиться в них. Безусловно, религия опиралась на нечто реальное; она позволяла себе до поры до времени не задумываться над этим. Совершала длительные прогулки по Лондону, сидела в церквях. Послушно читала Библию, Кьеркегора, Хуана де ла Круса, Юлиану Норвичскую. Она чувствовала себя просветленной, невесомой и опустошенной, будто в самом деле жила на облатках и глоточках сладкого красного вина. В то время, как предостерегал ментор, ее нес вихрь духовной бури, который однажды уляжется, и точно так же настанет момент, когда ее встречи со священником должны будут стать куда более редкими и куда менее насыщенными. Тогда, как знала Тамар, ей придется пройти проверку, насколько она «соответствует» и способна ли «жить ежедневно» тем, что спасло ее от смерти и ада.
Все это время Тамар неотступно преследовали прежние ужасы, которые, по словам отца Макалистера, влекли ее «в объятия Всевышнего»: мертвый ребенок, ее предательство по отношению к Дункану, грубость с Джин, потрясение от смерти Дженкина, в которой она чувствовала себя непостижимым образом замешанной, ужасные отношения с матерью. Прежняя ее нечестивая сила не позволила Тамар в тот вечер ничего сказать Вайолет о смерти Дженкина. Она также оказалась способна на суровое молчание, необходимое для ее «выздоровления», и ничего не говорила Вайолет о том, что с ней происходит и как она проводит время. Отношения между Тамар и ее матерью постепенно и почти бесповоротно испортились. Вайолет постоянно спрашивала, когда она собирается вернуться на работу, Тамар постоянно отговаривалась тем, что находится в отпуске. Вайолет говорила, что Тамар потеряет работу, на что та отвечала, что ее это не волнует. Тамар пыталась говорить матери «добрые вещи», но она как будто в этом случае просто утратила язык доброты. Все, что она ни говорила, раздражало Вайолет, вызывало язвительную злобу. В конце концов они перестали разговаривать и жили в доме, как двое чужих людей. Тамар целыми днями пропадала то в церквях, то в библиотеках, то в ислингтонском доме причта, в котором происходили ее встречи с учителем. Отец Макалистер, которому она рассказывала обо всем, неустанно повторял, что эта проблема разрешится со временем; Тамар подозревала, что сейчас он не имеет представления, каким образом разрешится. Что касается других вещей, то мало-помалу, как часть изменений, происходивших в ее оживающей душе, она начала чувствовать себя лучше, хотя еще опасалась, что все может вернуться. Временами прежние ужасы продолжали ощущаться, как нечто чужеродное, засевшее в теле: камни, дротики, отравленные жала сломавшихся стрел. Она смогла избавиться от безумной, иррациональной, суеверной, более того, страшной мысли, что «была причиной» смерти Дженкина. Стала способна чувствовать настоящее горе. Многие раны начали затягиваться, раскаяние, как некое знание, постепенно сменило разрушительное и вызывающее ненависть к себе чувство беды и отчаяния. Однако были страдания и страдания, и она понимала разницу. Так, она продолжала терзаться из-за Джин и Дункана, рассказал ли Дункан Джин о ней, рассказала ли Джин ему о ребенке? Она выдала его тайну, проклинала Джин. Ее должны ненавидеть и презирать. Отец Макалистер говорил мудрые вещи о том, что не нужно беспокоиться о чужом мнении. Когда не видишь способа улучшить его, остается лишь иметь его в виду. Желание исправить его есть часто нервный эгоистический порыв оправдаться, а не представление, как можно добиться, чтобы оно стало лучше. Он советовал ей терпеливо ждать, воздерживаться от каких-то действий ради раскаяния, не вмешиваться, оставить это Богу. Но Тамар не верила в свое терпение и очень хотела написать длинное взволнованное письмо Джин.
Относительно мертвого ребенка отец Макалистер в конце концов смог, к своему великому удовлетворению, дать полный ответ. Он многое сказал Тамар: хранить память о нем в своем сердце, не мучительный, а печальный его образ, жить с ним без ненависти, без страха, без неистовой тоски о нем. Думать о нем как о Божественном Младенце. Тамар это оказалось трудно, священник внушал, что это духовное упражнение. И наконец отец Макалистер наедине с Тамар в церкви на севере Лондона совершил обряд, какого не совершал прежде и который по большей части выдумал сам, обряд похорон или благословения умершего ребенка, произнеся слова любви и прощания и покаяния. Тамар он этого не сказал, но сам рассматривал это действие как акт изгнания, умиротворения потенциально опасного духа; ибо был не чужд предрассудков и в свое время видел самых ужасающих бесов, покидающих помутившийся разум его прихожан, или где уж там эти бесы обитают.
Тамар пробормотала, что ее проступки и грехи всегда стоят перед ней, и она пролилась, как вода, и кости ее рассыпались, и она хочет быть омытой и белее снега, что дух сокрушенный и смиренный не может быть презрен, что сокрушенные кости могут наконец возрадоваться, и она может снять вретище и препоясаться веселием. Затем отец Макалистер благословил бедного безымянного умершего зародыша, пожелав ему покоиться с миром и быть принятым Богом в тех небесных обителях, где души тех, кто почил в Господе Иисусе, обретают вечный покой и блаженство, и что Бог может узреть искреннее раскаяние Тамар, принять ее слезы и успокоить боль. Тогда Он благословит ее и сохранит, и призрит на нее светлым лицем Своим и помилует ее, и обратит к ней лице Свое и даст ей мир. Этот обряд, смесь старых знакомых речений, надерганных из Писания, это его импровизированное попурри и мысль о том, что священник налит пресвятой эссенцией, доставили ему огромное удовольствие, а еще он был вознагражден, увидев лицо Тамар, мокрое от слез и сияющее.