Книга: Книга и братство
Назад: ~~~
Дальше: ~~~

~~~

— Это дитя умирает, — сказала Вайолет Херншоу Гидеону Ферфаксу. — Решила умереть. И умрет от изнурительной болезни, от таинственного вируса, от туберкулеза, депрессии, недоедания…
— А мы не можем помешать?
— Кто это «мы»?
— Ты и я. Объединим усилия. Что скажешь?
— Нет.
— Не хочешь помешать ей, не против, чтобы она умерла, желаешь, чтобы она умерла?
— Твои слова ничего не значат, вульгарное клише, чтобы давить на психику, ты ничего не понимаешь в настоящем страдании и в жизни со смертью. Не понимаешь, что смерть существует.
— Тут ты, может, права, — согласился Гидеон, — хотя, объективно говоря, если позволительно употребить сие известное наречие, создается впечатление, что ты не желаешь Тамар добра, даже предпочла бы, чтобы ее не существовало. Тебе действительно все равно, если она совершит самоубийство? Впрочем, как ты говоришь, это опять клише.
— Она не совершит самоубийство. Она выживет. Вы все считаете ее чистой девой и хрупким цветком. Но это ж сущая атомная бомба в миниатюре. Почему не дал знать, что зайдешь?
— Так у тебя больше нет телефона.
— Не могу позволить себе. Ты наверняка зашел не просто так. Мог бы написать.
— Не мог планировать так далеко вперед. Ты в своем репертуаре, все разыгрываешь драму.
— Испугался, что письмо будет свидетельством.
— Свидетельством чего? Моего интереса к Тамар, моего интереса к тебе?
— Ты явился ради нее.
— И ради тебя, так как тебя не отделить от нее, и ради тебя самой.
— Ты сочувствуешь мне, жалеешь, презираешь…
— Как ты перескакиваешь с одного на другое! Мы привыкли часто видеть Тамар, теперь она отказывается от наших приглашений, полагаю, под твоим влиянием. Не будешь против, если я в ближайшее время серьезно поговорю с ней?
— Буду, и категорически.
— Я очень люблю это дитя, и Пат тоже ее любит, и Леонард…
— Пат всегда до смерти боялась, что Леонард захочет жениться на Тамар. Не беспокойтесь! Моя семья не собирается сближаться с вашей ни под каким видом, никогда!
— Собственно, я пришел сказать, что Патрисия и я хотели бы удочерить Тамар.
— Ты имеешь в виду — официально?
— Если возможно. Во всяком случае де-факто.
— Вы жаждете иметь власть над ней. Это идея Пат, чтобы Леонард не мог на ней жениться.
— Ты всегда страдала подозрительностью, но это уже паранойя. Тут есть один момент, я просто ставлю тебя в известность. Первое, что мы намерены сделать, это дать денег, чтобы Тамар вернулась в Оксфорд. Знаю, ты сказала «нет» Роуз и Джерарду, но я хочу убедить тебя, что мы — особый случай, я во всяком случае.
— Тамар единственное, что у меня есть, а вы хотите отобрать ее у меня.
— Ты сама не получила образования и против того, чтобы она его имела.
— Я не принимаю денег от других.
— Предпочитаешь жить за счет Тамар.
— Я столько лет работала, чтобы поставить на ноги эту девчонку! Что ж мне, вечно вкалывать? Она молода, у нее хорошая работа, теперь она должна зарабатывать. Ты насмехаешься надо мной, что я необразованная. Я бы тоже зарабатывала, если б могла найти работу.
— Именно это я и собираюсь тебе предложить.
— «Помогать» Пат в качестве «домработницы». Нет уж, спасибо!
— Ты могла бы помогать мне в офисе. По-моему, Пат говорила тебе об этом в Ночь Гая Фокса. Серьезно, Вайолет, только посмотри на эту квартиру, посмотри на себя, в каком вы положении. Ты и Тамар как два больных зверька в грязной коробке, надо каждый день проверять, живы ли вы еще. Я не хочу стоять и смотреть, как вы чахнете тут от зависти, горя, хронического несчастья и недостатка любви. Ты умна, привлекательна, если причешешься, можно и подкраситься, ты по-прежнему выглядишь молодо. Мой бизнес расширяется. Собираюсь открыть галерею на Корк-стрит и шикарный офис с фикусами и всяким умным оборудованием, так что мне нужен там кто-то, кому я могу доверять. Подучилась бы, хотя бы кое-чему, никакой особой магии там нет. Патрисия этим вряд ли станет заниматься, да и ненавидит она подобные дела. А ты бы там заправляла, тебе будет интересно, чем киснуть здесь и умирать от тоски и скуки. Разве не хочешь найти применение своим мозгам, своим талантам, вместо того чтобы впустую тратить их на бесконечное перебирание обид? Ты и Тамар могли бы и жить с нами, большой семьей, по крайней мере какое-то время, разместиться в квартире, которую мы занимаем сейчас. Убираться там не нужно.
— А как ты предполагаешь поступить с Джерардом?
— От него мы избавимся. Мне нужен этот дом. А если не получится, купим себе другой, побольше.
— Я думала, Патрисия хочет, чтобы я прибиралась и готовила, как прежде.
— Просто тогда была крайняя ситуация. Сейчас я предлагаю нечто совершенно новое. Я хочу, чтобы Тамар преобразилась, и ты тоже. Встряхнуть вас, почистить, выбить пыль, одеть модно, красиво, ярко. Вы одеты безвкусно, у вас никакого чувства цвета. Я, может, сам займусь модельным бизнесом, во всяком случае печатаньем на ткани. Вайолет, я серьезно это говорю.
— Нет, это все несерьезно.
Гидеон заявился неожиданно, в одиннадцать утра, войдя в незапертую дверь, и нашел Вайолет на крохотной кухоньке, где она завтракала, уткнувшись в газету. В раковине колыхалась пирамида немытых тарелок. Буфет был забит консервными банками, бутылками, бечевкой, плесневеющим хлебом, кастрюлями с остатками какого-то варева, невскрытыми конвертами со счетами. Гидеон, глядя уголком глаза на все это скопище, подумал, что оно напоминает абстрактную картину художника-экспрессиониста, которую он только что купил. Вайолет, когда он вошел, сняла очки. Застигнутая врасплох, она выглядела ужасно. Каштановые волосы, немытые и нуждающиеся в стрижке, висели крысиными хвостиками, лицо сальное, старая болтающаяся кофта надета наизнанку, свитер слишком тесен и слишком короток, юбка перекошена и толком не застегнута. На ногах толстые шерстяные носки. Она сидела согнувшись, чуть ли не водя носом по строчкам. Дорогие контактные линзы вышли из строя. Она, очевидно, почувствовала, что, поскольку застигнута врасплох в ужасном виде, надо изобразить, будто она такая вот оригинальная.
Гидеон, благоухающий лосьоном после бритья, примостился на стуле напротив, поспешно прикрыв сиденье как будто чистым пластиковым пакетом из буфета. Слегка качнул стул, чтобы отодвинуться от липкого пятна на полу. Стул нехотя отлип с чмокающим звуком. На Гидеоне был темный костюм, красновато-розовая рубашка и бледно-желтый галстук с синим рисунком. Его вьющиеся волосы, более темные и более вьющиеся, чем у Джерарда, сияли здоровым блеском, полные алые губы были влажны, толстые щеки довольно разрумянились на холодном воздухе.
— Ты думаешь, Тамар — само совершенство, — сказала Вайолет, — все так думают. Почему вы сейчас заволновались за нее?
— Она слишком совершенна. Я не могу не чувствовать тревоги за нее. Один человек в ее издательстве сказал другому, который передал мне, что она выглядит по-настоящему больной. Ты сама сказала, что она умирает.
— В последнее время она невозможна. Не ест и вид какой-то несчастный, и молчит, говорить со мной не желает, словно призрак в доме поселился.
— В обществе бывает, ухажеров незаметно?
— Нет. Да она бы и не сказала. Уходит по вечерам. Думаю, просто бродит по улицам. Лишь бы сбежать от меня и от телевизора!
— Нет, серьезно, Вайолет, позволишь мне помочь? Приняла же ведь деньги Мэтью.
— Откуда ты знаешь? Тут другое, эти деньги он был должен своему брату, да в любом случае деньги-то небольшие.
— Ладно, ты не желаешь связываться с Роуз и Джерардом, но я не такой, как они, они недотепы, а я человек деловой. Могу реально помочь. Взять на себя заботу о ней. Кроме того, я другой, потому что я — это я.
— Я забыла, кто ты такой.
— Неужели не помнишь «Привет, свингер»?
— Нет.
— Когда-то давно мы были знакомы.
Наверное, самой ужасной тайной Вайолет было то, что она знала Гидеона, когда они были молоды, лет по двадцать, прежде, чем он встретил Патрисию, больше того, Вайолет их и познакомила. Гидеон, в то время застенчивый еврейский паренек, изучавший историю в лондонском колледже, не произвел на нее впечатления. Папаша Гидеона (беженец, который сменил фамилию на Ферфакс, позаимствовав ее из комической оперы Гилберта и Салливана) держал на Нью-Кингс-роуд лавку подержанных вещей. Вайолет влюбилась в студента-музыканта, который образовал поп-группу. К тому времени, когда она дозрела, чтобы заинтересоваться Гидеоном, его уже присвоила Патрисия. Убеждение, что Гидеон был слегка «увлечен» ею, но, удостоверившись в ее равнодушии к нему, перенес внимание на ее кузину, которое поселилось в Вайолет черной злокачественной опухолью, с возрастом росло и становилось все черней. Долгие годы она гадала, проговорился ли Гидеон Пат о том туманном, так сказать, эпизоде, но потом успокоилась, предположив, что промолчал. Ни она, ни Гидеон никогда не упоминали о прошлом, но по мере того, как Гидеон из нищего студента превращался в воротилу бизнеса, ощущение, что между ними «кое-что» было, у обоих, похоже, начало преобладать над сознанием, что «ничего» не было.
— Не хочешь ты помогать нам, — сказала Вайолет, — это лишь твоя вечная эйфория, ты во всем успешен, и эта твоя успешность особенно бросается в глаза здесь, по контрасту с этой обстановкой. Это способ выставить себя триумфатором. А нам остается присоединиться к толпе, бредущей за твоей колесницей. Ты хочешь, чтобы мы воздевали очи к небу и пели тебе осанну, но мы на это не способны. Перед кем-то расстилаются воды счастья, перед кем-то черная река. Мы принадлежим к разным племенам.
— Мир счастливых — не мир несчастливых, как сказал Джерард, цитируя какого-то философа. Но чего этот философ не понял, так это что счастливые могут иногда забрать несчастливых и пинками и криками загнать в мир счастья. Это то, что могут сделать деньги, Вайолет, вот для чего они существуют.
— Ты любишь деньги, любишь власть, только и всего. Ты законченный эгоист.
— Хорошо, пусть так, но неужели, по-твоему, у меня не может быть каких-то благородных побуждений? Ты знаешь, как я люблю Тамар.
— Заладил: Тамар, Тамар. Думаю, ты влюбился в нее, ты находишь ее физически привлекательной, хочешь стать ей любимым дядюшкой и бог знает кем еще…
— Ох, замолчи. Ну, Вайолет, просто подними голову и для разнообразия посмотри на небо, на солнце. Мне отвратительна картина, которую ты нарисовала: как вы бредете за колесницей. Я хочу тебя и Тамар посадить в колесницу. Где вы будете на Рождество?
— Здесь, конечно, как всегда.
— Даже пытаться не буду представлять себе эту тоску. Послушай… нам больше нет нужды проводить Рождество в Бристоле, теперь, когда Мэтью нет, мы можем отправиться куда угодно. Почему бы тебе и Тамар не поехать с нами? Мы можем снять дом в Италии. Тамар в Италии никогда не была. Получили бы удовольствие. Поедем, пожалуйста!
— Вот это твоя идея, а не Пат, идея глупая и нелепая. Мы не желаем, чтобы ты или Пат нам покровительствовали, не желаем играть роль скромных благодарных бедных родственников! Да и в любом случае Тамар не захочет ехать, она теперь вообще не хочет никуда выходить.
— Между прочим, это идея и Пат, один я бы до такого не додумался!
— Ты хочешь поделиться своим счастьем с бедняками. Ну а бедняки против. Доброта Пат унижает меня. Как в последний раз, когда со мной обращались, как со служанкой. Тамар очень расстраивается. Я нужна Пат как зримое доказательство ее счастья и удачи! Когда человек по-настоящему в отчаянном положении, сочувствие — это последнее, в чем он нуждается. Я могу жить со своими несчастьями, если только меня оставят в покое!
— Ты сама причина своих несчастий, и ты очень несправедлива. С тобой не обращались, как со служанкой. Ты делаешь невозможным любое проявление великодушия и доброты, да еще выступаешь от лица Тамар, будто она такая же ничтожная, полная подозрительности и злобной ненависти, как ты.
— Ты презираешь меня, — сказала Вайолет, — я для тебя что пыль под ногами, и думаешь, что имеешь на это право, ты не стал бы говорить таким оскорбительным тоном с кем-то еще.
— Нет, не стал бы, и думаю, что имею право так говорить.
— Ты заявился, как турист, посмотреть, как тут отвратительно и как отвратительно я выгляжу, чтобы рассказать об этом Пат.
В этот момент в дверях кухни показалась Тамар. Она в самом деле напоминала призрак, но не какое-то прозрачное видение, а вполне материальное, как палка, вроде черенка от метлы или указательного столбика, однако явно и ужасно не черенок и не столбик. На ней было длиннополое коричневое пальто и большой, низко надвинутый коричневый берет, делавший ее похожей на странного бледнолицего зверька, чуть жалкого, чуть неприятного. Лишь в огромных, как у зверька, глазах, враждебно заглядывающих в кухню, выражалось подобие разума. Гидеон, не видевший ее какое-то время, был потрясен, будто стал свидетелем некой чудовищной умственной и физической деградации, даже перерождения.
Он тут же воскликнул:
— О Тамар, какая удача, что ты здесь! Я как раз говорил твоей матери, как было бы хорошо, если б ты провела Рождество с нами в Италии, мы снимаем дом…
— Что ты делаешь здесь в такое время, или тебя уволили с работы? — спросила Вайолет.
— Отпросилась пораньше, — ответила Тамар.
— Тамар, так как насчет Рождества, Италии? — закричал, вскакивая, Гидеон, когда Тамар повернулась, чтобы уйти.
— Нет, спасибо.
Тамар скрылась, громко хлопнув дверью.
— Вот видишь? — сказала Вайолет.

 

Шагая по холодной темной туманной улице утреннего Лондона к своей машине, Гидеон размышлял о загадке Вайолет и Тамар. Как люди могут не хотеть быть счастливыми? Это же полностью против человеческой природы. Он был убежден, что человек старается, и должен тянуться, инстинктивно и используя все ухищрения, сорвать плод счастья, обшаривая ветки и тряся, если нужно, дерево. Он размышлял, но слишком углубляться в этот вопрос ему не хотелось. Он, конечно, повторит попытку. Он слегка преувеличил, сказав, что мысль об Италии пришла ему совместно с Пат. Он (как Тамар предположила поздней) никогда не рассказывал ни Пат, ни кому-то другому о моменте (хотя был ли такой момент в действительности?), когда нашел, что двадцатилетняя Вайолет очень привлекательна. Не хотелось ничего добавлять к странной той истории, но и отбрасывать ее тоже. Он любил жену и жил с ней счастливо, возможность чего интуитивно почувствовал еще при первой встрече; они были ближе друг к другу, чем многим со стороны нравилось считать. Пат, разумеется, тоже хотела помочь этой несчастной паре, хотя мотивы у нее несколько отличались от тех, которыми руководствовался он. Гидеону Тамар представлялась совершенным ангелом, безусловно «сильной добродетельной особой», и он подсознательно понимал, что такое впечатление, лишь частично отвечавшее действительности, возникло под влиянием ее решимости не поддаваться разрушительному воздействию матери. Вайолет назвала ее непотопляемой, атомной бомбой в миниатюре. Вот только Гидеон этому не поверил; когда Тамар отреагировала на его предложение, откровенно не проявив ни малейшей радости, он увидел ее такой, какой Джерард не видел, слишком готовой «сдаться». Возможно, процесс только начал видимо проявляться. По правде сказать, Гидеон нашел ее физически привлекательной, захотелось похитить ее, но не в каком-то предосудительном смысле, и сделать из нее другого человека: подобающе одеть, увезти в Париж, Рим, Афины, купить ей машину и богатого, успешного, красивого, благородного молодого мужа. А еще захотелось увезти Вайолет, чтобы встряхнуть ее, пробудить к жизни, но это желание было более сложно выполнимым и, наверное, бесполезным, даже неблагоразумным или бессмысленным. Ему припомнились времена, когда она была «свингером», а он (имевший тогда какое-то глупое прозвище, которое не хотелось вспоминать) не то чтобы испытывал к ней глубокое чувство, но что-то вроде привязанности, его взволновало это воспоминание и она сама как нечто сопровождавшее его на протяжении всей жизни; и ему стало жалко ее, хотя он ни во что ни ставил подобное чувство и неизменно воспринимал как, может, чувство эйфории, эгоизма и власти, в которых она обвиняла его. И, шагая дальше, он отбросил эти непростые мысли и стал думать о своем отце, которого любил, но с которым у него никогда не было настоящего взаимопонимания (такого, как, например, с Пат). Конечно, отец радовался, что сын богат, и радовался (должен был радоваться), что сейчас окружен всем, что могут дать деньги. Но отец хотел, чтобы сын, его единственный ребенок, стал доктором, и до сих пор с ностальгией говорил о прежних трудных временах на Нью-Кингс-роуд. Взаимная любовь (а она была взаимной) не обеспечивает взаимопонимания. Благодарение небесам, Леонард очень близок с дедом, как в детстве с бабушкой, давно уже покойницей. Она тоже была своенравной. Конечно, у них обоих было тяжелое детство. От предков и их детства Гидеон с легкостью перескочил на рисунки Бекманна, которые, думал, удастся приобрести за разумную цену. Затем, подходя к своей красивой машине, задумался о себе и расплылся в улыбке.

 

Тамар отпросилась на полдня, чтобы пойти к Лили Бойн. В ее одиноких страданиях Лили казалась единственной, кто мог практически помочь ей, и Тамар срочно требовалось хотя бы обсудить это.
Когда Тамар, вернувшись домой из аптеки, одна в своей крохотной спаленке окончательно убедилась, что беременна от Дункана, она подумала, что сойдет с ума, что придется покончить с собой, и, вообще говоря, лишь только мысль о том, как она это сделает, уберегла ее от помешательства. В ее робких amours Тамар всегда преследовал страх забеременеть, и этот страх был главной причиной того, почему она уклонялась от физической близости, испытывала к ней чуть ли не отвращение. Она бывала свидетельницей постыдного положения, в котором оказывались ее сокурсницы; и какой-то инстинктивный пуританизм, как часть ее отчуждения от матери, породил в ней неприязнь ко всему, что касалось промискуитета, и глубокий и не вполне разумный ужас перед мыслью о детях, рожденных вне законного брака. Она была счастливей без «путаницы» в отношениях и уверена, что никогда серьезно не влюблялась. Что же до случаев, когда постели избежать не удавалось, то потом ее преследовало чувство вины и раскаяния. Она никак не опасалась своего внезапно вспыхнувшего чувства к Дункану, защищенная от подобных последствий тем, что он много старше ее. Она привыкла воспринимать его как старшего друга, своего рода дядюшку, не столь близкого, как Джерард, а второстепенного. Поняв, что начинает влюбляться в него, Тамар была удивлена, потеряла покой, словно в страхе перед чем-то непостижимым и ужасным, потом обрадовалась, даже пришла в восторг. Наконец-то это или нечто очень похожее случилось и с ней, но (и не в этом ли для нее главное?) в варианте запретном и бесплодном. Быть влюбленной значит быть полностью в чьей-то власти, вся твоя свобода, вся твоя подлинная сущность уже принадлежат не тебе и подчинены другому. И именно потому, что не было никакого выхода (Тамар поняла это позже), она, плененная, зачарованная, отдалась этому новому чувству как чудесной, очистительной, мучительной судьбе. Это чувство она испытывала очень недолго, но с безоглядной остротой, перед тем как отдаться Дункану. Он, конечно, никогда об этом не узнает. Она будет служить и помогать ему, каким-нибудь образом (она не знала как, но, может быть, и это предрешено судьбой) поспособствует его воссоединению с женой; а потом отойдет в сторону со своей тайной болью, которая со временем превратится в источник чистой радости.
После их близости душа Тамар, ясная и цельная, даже хранившая некое спокойствие, стала темным полем сражения несовместных чувств. Когда она, по сути, затащила своего огромного звероподобного возлюбленного в постель, стискивала его в объятиях и утешала таким образом, это не могло не кончиться бурным восторгом в ответ на его страсть. Но теперь эта ужасная любовь была обречена и опорочена. В то же время она продолжала мечтать, что как-нибудь «все образуется» у них обоих, у нее. Разве нет способа, всегда ведь находится, оставаться чистой и бескорыстной? Видимо, нет, поскольку ее осознанный проступок обернулся непоправимым моральным ущербом, громадным ущербом, который повлечет за собой последствия для нее и других. Она потеряла того неповторимого и безупречного Дункана, которого так нежно держала в своей сдержанной и молчаливой власти, отказалась от него навсегда в обмен на кратковременное наслаждение любовного признанья. Но опять же, как она могла сопротивляться, как ей было отвергнуть его, когда он молил о любви? Она показалась бы ему эгоистичной, малодушной и холодной, а вся ее любовь — ложью, он почувствовал бы себя отвергнутым, никогда не простил бы ее, а она никогда не простила бы себя. Порой она думала, или ей хотелось так думать для собственного утешения, что тот громадный «ущерб» с его страшными последствиями касается только ее, никак не затрагивая Дункана или Джин. Разве не ущерб ее достоинству, не результат того «проступка», не умаление ее важности для него так ужасали ее? Сколь бы тяжкими ни оказались дальнейшие «последствия», она уже сейчас столкнулась с ними, губительными и отвратительными, требовавшими немедленного разрешения. Надо понять чувства Дункана и его соответствующее поведение. Она предполагала, что теперь он станет сожалеть о произошедшем, захочет «остудить» ее, положить конец всяким нелепым идеям, которые их близость могла бы заронить в ней. В конце концов, у него свои проблемы, и он может убедить себя не воспринимать слишком серьезно ее «детские» признания. Положится на ее «здравый смысл». А со временем все это будет казаться банальной историей. Никакого необыкновенного продолжения не последует, он будет добр с ней, даже ласков, даже испытывать чувство признательности; а сейчас отдалится от нее. Когда-нибудь, когда Джин снова вернется к нему, он все расскажет ей, и эта история вызовет у них улыбку. Неужели он расскажет Джин? До чего неприятно было думать об этом, и Тамар отогнала эту мысль. Она была полна решимости способствовать их мучительному отдалению. Так она и поступала после их близости и вплоть до своего кошмарного открытия. Тамар полностью поверила Дункану, когда он сказал, что не может иметь детей, так что вопроса о «мерах предосторожности» не стояло. Не веря свидетельствам природы, она прошла тест на беременность в основном по свойственной ей мнительности.
Теперь положение, в котором она оказалась, открылось ей во всей сложности. Ребенок был невозможен, немыслим; и все же это ребенок, живое существо, которого, если он появится на свет, ждет большое будущее: дитя Дункана Кэмбеса, ее дитя. Она часто слышала разговоры, что «они» хотят ребенка. Слышала и то, что Джин непременно должна вернуться. Видела выражение смертной муки на лице Дункана. Представляла, как он обрадуется, когда жена вернется. Дункан хотел ребенка. Что ж, теперь он у него есть.
Ужасная реальность ребенка до такой степени поглощала ее внимание, что она почти не могла думать ни о чем другом, словно он уже властно заявлял о себе, принц (Тамар была уверена, что это мальчик) предъявлял претензии на свою территорию и доказывал свои нрава. Эта поглощенность, это ощущение чудесного другого существа, для истинной матери такой источник радости, для нее было пыткой. Как Тамар могла сказать, что беременна от Дункана, открыться в том, что почти наверняка воспрепятствует возвращению Джин и, даже если Джин вернется, омрачит ее дальнейшую с Дунканом жизнь? Но разве способна она убить ребенка, чудо-дитя Дункана Кэмбеса и Тамар Херншоу, ее дитя? Разве в сравнении с одним лишь его существованием все остальное не было ничтожным? Что же, теперь она обречена проклинать свое дитя, ненавидеть его из-за Дункана, из-за Джин, из-за того, что ей недоставало особого мужества, какого требовало ее положение? Возможно ли скрыть дитя, притвориться, что оно чье-то еще, что она его усыновила? Она знала, что, если дитя появится на свет, никогда не сможет заставить себя отказаться от него. Если бы только можно было рассматривать это просто как вопрос прав Дункана и прибежать к нему, сказать: «Вот ваш сын». Обрадуется ли он или придет в смятение? Он может когда-нибудь захотеть принять ребенка, но не сейчас и не этого. Она повторила то же, что сделала ее мать, разрушила свою жизнь, заимела ребенка не от того мужчины. О, если б только можно было исчезнуть, забрав ребенка с собой, стать кем-то еще и чтобы о ней никогда больше не слышали! Нет, нельзя так рисковать будущим, даже думать об этом нельзя, ей нужно время, но часы не остановить.
Но разве все в любом случае не станет известным, а раз так, не признаться ли сейчас? Она уже рассказала одному человеку, священнику, отцу Макалистеру, который посоветовал сохранить ребенка и уповать на Бога. Тамар была уверена, что отец Макалистер никому не проговорится. Но сам факт того, что она решилась рассказать ему, показывает, что если она смогла сделать это один раз, то сможет и другой. Конечно, она не рассказала ему никаких подробностей, лишь самую суть, обманула его, так что от его совета ей было мало проку. Она сказала, что не знает, как правильно поступить, но не раскрыла, в чем проблема. Отказалась говорить об отце ребенка, сказала просто, что это некий студент. Священник все понял и сказал, что она утаивает что-то существенное, но добавил, что его совет в любом случае верен. Он хотел увидеть ее еще, даже изъявил готовность приехать в Лондон, но Тамар в ужасе от собственной смелости отказалась и убежала. Признание не помогло, не облегчило душу, и это было еще одно, что внушало сожаление и страх.
А теперь вот она совершила другую глупость, рассказала Лили Бойн. И уже пожалела об этом. Она понимала, почему сделала это — чтобы выиграть время или, скорее, обмануть его. Она чувствовала: пока она решает, что ей делать, можно было бы, по крайней мере, узнать подробней об одном из возможных выходов из положения. То есть где и как сделать абсолютно приватным образом аборт и сколько это будет стоить. Конечно, запрета на подобную вещь не существовало и все можно было сделать обычным порядком: обратиться в консультацию, получить направление и так далее, но это почти наверняка означало, что ее тайна перестанет быть тайной. История, которую она не без подробностей поведала Лили, была в этих подробностях выдуманной (она постепенно училась лгать): мол, провела безрассудную ночь с внезапно появившимся приятелем из Оксфорда. Тамар не ошибалась, предположив, что Лили «все знала об этом». Лили сама делала аборт, как она призналась Тамар, и понимала, что чувствовала бедная девочка. Она знала такое место, даже предложила оплатить процедуру, но Тамар отказалась. Поклялась, перекрестившись, что не проболтается ни единой душе. Когда Тамар ушла, сказав, что еще подумает, она чувствовала, что разговор с Лили об аборте, в сущности, означал, что она решилась на него. Этого ли она хотела: ощущения, что жребий брошен? Действительно ли после всего, сказанного себе, возненавидела своего ребенка? Сегодня она собиралась вновь поговорить с Лили, словно увидела в ее помощи важный и действенный способ обогнать время.

 

Лили полулежала на диване, устроив себе на нем «дневную постель»: постелила полосатую красно-черную простыню и бросила подушки в тон от «Либертиз». На ней было шерстяное тонкое зеленое платье-«рубашка» поверх белой шелковой сорочки. Волосы слегка смазаны недавно разрекламированным маслом, лицо строгое и почти без косметики. В квартире было очень тепло. Шторы на окне задернуты, все лампы горели, хотя было всего три часа дня, правда туманного. Тамар почти сразу ушла из квартиры матери, куда возвращалась лишь затем, чтобы поддеть лишний жакет, и опасалась, как бы Гидеон не задержал ее. А до того, чтобы скоротать время до оговоренного часа, ходила по улицам, как верно предположила мать, когда говорила, куда она исчезает по вечерам. Она заказала сэндвич в кафе, но есть не смогла. Она и ребенок ходили и ходили по улицам. Она и ребенок поднялись на лифте до квартиры Лили.
Тамар придвинула стул к Лили и сидела, положив руки на колени и глядя в пол. Она чувствовала себя такой подлой, такой виноватой, такой подавленной, так разрывалась от принятого решения и мучительного ощущения иной жизни, бьющейся в ней, что боялась, сил не хватит заговорить. Однако она заговорила, мертвым голосом, голосом трупа, спрашивая Лили и отвечая на ее вопросы.
Лили, глядя на Тамар, видела, как та несчастна, и очень жалела ее. В то же время Лили не могла не чувствовать легкого ликования, это был миг ее возвышения, ее могущества. Вместо драгоценного сборища этих чертовых мудрецов, думала она про себя, Тамар обратилась к ней, ничтожной! Конечно, в таких случаях женщина со своей проблемой бежит к женщине, и Лили была не прочь проявить женскую солидарность. А еще грело (как же без этого), что сильные мира сего так опустились! То, что знатная безупречная Тамар попала в столь неприятное положение, заставило Лили более философски отнестись к собственным неприятностям. Имело также значение, что тебе доверяют такую тайну, и было приятно чувствовать себя опытной, даже мудрой. Тамар могла бы пойти к Роуз, но Роуз была бы в шоке, Роуз наверняка не знала бы, куда направить Тамар, и скорей всего посоветовала бы сохранить несчастное дитя! В любом случае Тамар вряд ли могла бы надеяться, что Роуз не расскажет все Джерарду, а в его-то глазах она как раз хочет оставаться чистой! Бедная девочка!
Лили посоветовала Тамар частную клинику в Бирмингеме. (Анжела Парк побывала там в сходных обстоятельствах.) Тамар, похоже, воображала, что все происходящее в Лондоне автоматически становится известно им.
— Знаешь, это не больно и делается очень быстро. Тебе надо было быть умней и побеспокоиться об этом раньше. Ты ничего не почувствуешь. Тебя оставят там на день-два отдохнуть. А потом будешь свободна как ветер. Вижу, тебе сейчас тяжело, сильно переживаешь. Могу сказать, это самое трудное время, потом, когда все закончится, будешь чувствовать себя совершенно иначе, наступит такое облегчение, что будешь танцевать и петь! Смотри на это как на болезнь, от которой нужно излечиться, как на опухоль, которую предстоит удалить. Аборт — пустяк, способ контролировать рождаемость. Не относись к этому слишком серьезно. Все мы проходим через это… или почти все.
— Мне нужно будет назваться?
— Ну, некоторые девушки говорят вымышленное имя, но все же есть какой-то риск, и врачи не любят этого. Лучше скажи настоящее… у тебя есть еще имя, кроме этого забавного?
— Да, Марджори.
— Ну надо же, Марджори, не очень тебе подходит! Нет, на самом деле оно мне нравится. Ты можешь назваться Марджори Херншоу, звучит вполне обычно. Может, стоит прикинуться замужней и сказать, что хочешь скрыть это от мужа, собьешь людей со следа! Нет, лучше не надо. Все равно никто не станет ничего разнюхивать. Не волнуйся! Я, разумеется, ни словом ни проболтаюсь. Все уйдет в прошлое, развеется как дым, ты снова почувствуешь себя чистой, здоровой и свободной.
— Ты не чувствовала?..
Тамар не могла продолжать. Надо запретить себе думать о младенцах, отбросах хирургической операции, умирающих, как рыбы, вытащенные из воды, умирающих, как маленькие рыбки, на белом столе. Она гневно смахнула слезы, не имела она права плакать здесь. Перед глазами плясали зеленые и палевые квадраты ковра. Того гляди упадет в обморок.
— Нет, не чувствовала! — твердо сказала Лили. Она не собиралась допускать, чтобы слезы Тамар подействовали на нее или заставили вспомнить то, через что прошла сама, и ничего другого, кроме удачного избавления от проблемы. — И ты не будешь чувствовать, когда все останется позади! Мне позвонить за тебя?
— Нет!
— Знаешь, они могут не сделать это сразу, а время имеет значение.
— Нет. Лили, послушай, в последний раз ты была так добра, что предложила оплатить…
— Оплачу, оплачу…
— Я не хочу этого, но, если окажется, что это необходимо, я была бы рада одолжить немного…
Размышляя после первого разговора с Лили, Тамар была в смятении от того, какая большая сумма требовалась, и не представляла, каким образом выплатит ее из своих сбережений. Большую часть зарплаты она отдавала матери.
— Ну конечно-конечно! Небось он-то не возражает? Не то чтобы это имело значение, все же в любом случае это твоя забота.
— Нет, он не возражает.
— А почему сам не может оплатить?
— У него совсем нет денег.
— Ну да, только так говорит!
— Все равно его сейчас нет.
— Чертовы мужчины, всячески стараются уломать тебя, не предохраняются, а потом, когда ты залетаешь, ищи ветра в поле. Уверена, ты даже не сказала ему. Знаешь, нужно было тебе принимать таблетки. Ладно, когда возьмемся за это дело? Ты хотя бы уже решилась, да?
— Нет… не совсем…
— Тамар, дорогая, не глупи, не будь сентиментальной, просто подумай. Никому не нужна девушка с внебрачным ребенком, мужчины считают позором для своего мужского достоинства жениться на девушке с чужим ребенком. Если у тебя малыш, черта с два выйдешь замуж, черта с два найдешь даже любовника. Парни бывают не в восторге, когда дверь им вдруг открывает милый крошка! Да и с твоей карьерой как же, с работой, а мамаша что скажет? Или собираешься просить Вайолет присмотреть за бесенком, пока ты на работе? Может, бросишь работу и будешь жить на пособие? А подумай, каково будет дальше! Бедный ребенок будет чувствовать себя несчастным, это верный рецепт, чтобы быть несчастными вам обоим. Он будет ненавидеть школу, ненавидеть других детей, его будут мучить, тебя будут мучить. В этом, ха-ха, обществе вседозволенности, знаешь ли, по-прежнему так! А если по чистой случайности выйдешь замуж и родишь еще детей, этот твой ребенок станет чужим в семье. Только представь себе это, ради всего святого! И не воображай, что надо отказаться от мысли об аборте, родить, а там уж посмотреть, что будет, и не думай, что это легко, отказаться от ребенка потом. Когда он родится, твой дорогой малыш, это будет сделать в тысячу раз мучительней, не говоря о том, что беременность — это кошмар. Хочешь носиться с ним и, заливаясь слезами, подписывать всякие бумаги? И все равно ничем себе не поможешь, потому что всем все станет известно! Пока же никому не обязательно ничего знать! Ради бога, соберись с духом и сделай это сейчас! Я тебе ясно все объяснила?
— Да.
— Ну тогда, глупая, я звоню?
— Нет.
Раздался звонок домофона, Лили с сердитым ворчанием соскользнула с дивана и сняла трубку:
— Кто там?
Прикрыла трубку ладонью и повернулась к Тамар:
— Это Гулливер. Послать его к черту?
— Нет-нет, я как раз ухожу, надо идти.
— Поднимайся, — крикнула Лили в трубку, а Тамар сказала: — Учти, девочка, ты должна прийти ко мне завтра и сказать, что ты решилась. Придешь, да?
— Хорошо.
— Приходи в одиннадцать утра.
— Да. Спасибо тебе.
— Подожди, перекинься парой слов с Гулливером, он ничего не заподозрит, а если что и подумает, наплету что-нибудь, это я умею.
Она пошла открыть дверь:
— Привет, Гулл, тут у меня Тамар, но она уже уходит.
Тамар надела пальто, надвинула на лоб коричневый берет:
— Привет, Гулл, я должна бежать. Спасибо тебе, Лили.
— Увидимся завтра, дорогая.
Тамар выскользнула в дверь.
— Что это с ней? — спросил Гулливер. — Она плакала. Что ты ей такого наговорила?
— Просто помогаю ей.
— А что у нее за проблемы?
— Так, с ее парнем. Дала ей мудрый совет.
— Как вы, женщины, умеете поддерживать друг друга, — ласково сказал Гулливер. — Ты мне рада?
— Да. Я думала о тебе. От тебя пахнет холодом и туманом, приятный запах.
— На улице темно, как ночью.
— Ну так почти ночь. Люблю Лондон зимой, когда дневного света вообще почти не видишь. Что-то не замечаю у тебя баков, которые ты собирался отращивать.
— Не могу же я отрастить бакенбарды за два дня!
Гулливер снял пальто, бросив его на пол, и остался в светло-сером костюме с темно-зеленым кардиганом, белой рубашке и оранжево-желтом галстуке. Поскреб щеку там, где на месте обещанных украшений еще только пробивалась щетина. Взглянул на Лили, которая подняла с пола его пальто, оглядел ее всю, от странно лоснящихся волос до маленьких ножек с короткими пальчиками. Он замечал, что она прикладывает усилия, чтобы выглядеть моложе, но теперь она часто казалась ему моложе. Ее слабый голос и дребезжащий смех, которые когда-то раздражали его, теперь он находил сексуальными. Спустившиеся носки и гамаши тоже смотрелись сексуально. Дорогая Лили была неидеальна, но она была тут, а больше никого у него не было; и у нее, пришло ему в голову, он имел такой успех, какой редко доводилось иметь у других женщин. Конечно, она сильно выросла в его глазах после той сцены на льду в Боярсе, которая часто виделась ему во сне. Прошлой ночью ему приснилось, что он танцует с Лили во дворце в Японии. Да, они танцевали вместе и в реальности, на памятном летнем балу, но тогда он, похоже, был сильно пьян и мало что помнил.
— Давай сходим как-нибудь потанцевать, — сказала Лили, бросая его пальто на спинку стула.
— Ты читаешь мои мысли. Как только смогу найти работу, так и сходим.
— Нельзя все время откладывать на потом. Мне в моей жизни нужен мужчина.
— В твоей жизни есть я…
— Останься сегодня со мной.
— Но я ни на что не гожусь.
— Пойдем в отель. Обожаю отели. В отеле интересней, больше возбуждает.
— Если уж алкоголь не помог, то и отель наверняка не поможет. Что ты сделала со своими волосами?
— Да какое, в конце концов, значение имеет секс, так, простая формальность. Любовь, вот что важно.
Гулливер надвинулся на Лили и подхватил ее на руки. Никогда прежде он не решался на такое. И был доволен, как это у него получилось. Она была очень легкой. Подержав секунду, он медленно поставил ее на ноги и прижал к себе. Удивленная его порывом, она порозовела, а в светло-карих глазах заиграл смех.
— А что, если нам пожениться, — сказал Гулливер, — когда я найду работу?
— Не глупи! — ответила она. И тут же сказала: — Ох, Гулл, иногда я чувствую себя такой несчастной, в мире столько всего ужасного!
Из глаз ее покатились слезы; она оплакивала все скорби мира, Тамар, неродившихся детей и свою невозможность любить и быть любимой.

 

Джерард, Роуз, Дженкин и Гулливер сидели в одном конце стола в доме Джерарда. В другом конце расположился Краймонд. Было одиннадцать утра. Дождь прекратился, но небо было по-прежнему бледное, затянуто облаками, которые нес восточный ветер. В комнате было несколько прохладно, Джерард относился к центральному отоплению (по семейной привычке Ферфаксов) как истинный спартанец. К удивлению Джерарда, Краймонд позвонил вскоре после их разговора и сказал, что, в конце концов, это недурная мысль: встретиться с комитетом и пояснить некоторые свои идеи, поскольку, как он чувствует, они находятся в заблуждении относительно книги. Джерарда приятно поразило такое благоразумие Краймонда, и он ждал от него более спокойного и обстоятельного рассказа теперь, когда у Краймонда было время на раздумье. Остальные тоже были удивлены, Роуз немного нервничала, и все сгорали от любопытства.
Джерард сказал:
— Уверен, что все меня поддержат, если выражу чрезвычайную благодарность Краймонду зато, что он пришел сюда рассказать нам о своей книге.
После сего краткого вступления Джерард повернулся к Краймонду и сделал приглашающий жест.
Повисла напряженная тишина. Краймонд продолжал внимательно смотреть на Джерарда. Роуз и Гулливер не поднимали глаз от стола. Дженкин беспокойно взглянул на Джерарда. Джерард — на Краймонда, ожидание в его взгляде постепенно гасло.
Наконец он произнес:
— Итак…
И в тот же миг Краймонд сказал:
— Мне особо нечего рассказывать. Я так понял, что у комитета есть ко мне вопросы. Но если вопросов нет…
— Виноват, — вступил Джерард, — если предпочитаешь такую форму разговора, мы не против. Кто-нибудь желает начать первым?
Он оглядел товарищей. Роуз и Гулливер сидели, по-прежнему уставясь в стол. Дженкин, покусывая губу, повернулся к Краймонду. Молчание продолжалось, и Краймонд демонстративно захлопнул блокнот, который было раскрыл перед собой, и чуть отодвинул стул от стола.
Наконец Дженкин сказал:
— Не мог ли бы ты рассказать о своих взглядах на реформу профсоюзов?
— Чтобы усилить их влияние, это ты имеешь в виду?
— Я имею в виду: чтобы сделать их более демократичными и…
— Демократичными? — переспросил Краймонд изумленно, словно услышал удивительное иностранное слово.
— Конечно, право на забастовку — это фундаментальное…
— Меня не интересуют, — прервал его Краймонд, — частные вопросы методики переговоров. Профсоюзы, естественно, — это одна из влиятельных сил в революционной борьбе…
— Какая еще такая «революционная борьба»? — спросила Роуз, покраснев.
— Борьба ради того, чтобы свершилась революция, — нетерпеливо ответил Краймонд.
— Какая революция? — не отставала Роуз.
— Революция, — сказал Краймонд, — это марксистская концепция…
— Это нам известно! — вмешался Гулливер.
— …которая предусматривает полное изменение общественного строя, с самого начала предполагая переход власти от одного класса к другому…
— Тебя удивило слово «демократичный», — сказала Роуз, — можешь объяснить нам, почему?
Роуз сделала стрижку, и ее былая грива, сейчас отчетливо золотистая в электрическом свете, стала менее пышной, поредела, лоб открылся, придав лицу более строгий и воинственный вид. Говоря, она мельком взглянула темно-синими глазами на Краймонда и вновь уставилась в стол, принявшись изучать легкие царапины, которые оставили ногти Краймонда в его прошлый визит.
— Это старая, исчерпавшая себя концепция, — ответил Краймонд, — и на современном этапе только уводящая в сторону и запутывающая…
— Значит, ты не веришь в парламентскую демократию? — спросил Гулливер.
Краймонд проигнорировал вопрос и, глядя на Роуз, продолжил:
— То, что вы называете демократией, это косная, неэффективная, несправедливая и заведомо устаревшая форма общественной жизни, поддерживаемая установившейся практикой насилия, которого вы явно не замечаете…
— Ты предпочел бы эффективное однопартийное государство, режим, навязанный одной революционной группой? — спросила Роуз.
— В том, как ты формулируешь вопрос, содержатся определенные допущения. — Краймонд позволил себе, возможно из вежливости, слабо улыбнуться. — Существующий у нас режим «навязан», наше старое либеральное заблуждение об общественном «согласии» развеялось, мы знаем, что с вопиющей несправедливостью и малодушными метаниями, которые мы видим повсюду в этом обществе, покончить нельзя. Демократическое государство неспособно управлять, люди выходят на улицы, разве вы не видите будущего на улицах наших городов? Идея партии демократического парламентаризма у власти — это сейчас препятствие для мысли, от которого необходимо избавиться. Процесс перемен сам по себе вызывает к жизни новые общественные структуры, которые со временем воплотятся в более позитивные и эффективные формы правления с согласия всех сторон. Называть или нет их однопартийным правительством нет смысла, подобный вопрос потеряет актуальность, когда произойдет преобразование. А тем временем… лучше быть готовым встретить будущее, если мы видим, как ужасно, как обреченно настоящее, сколько людей страдает и ненавидит, какое страшное и окончательное отмщение уже назревает…
— Значит, ты одобряешь террор? — спросил Гулливер.
— Не люблю это эмоциональное слово, — нахмурился Краймонд. — Наш образ жизни основывается на насилии и располагает к нему. Судить надо по существу. А осуждающим обычно на все плевать.
— А мне не нравится, что ты против этого слова, — сказал Гулливер, — ты уклоняешься от ответа и оскорбляешь нас, намекая, что нам на все плевать!
— О нет, я считаю вас ужасно милыми людьми, — сказал Краймонд, глядя не на Гулливера, а на Джерарда, — воображающими, что всю вашу жизнь будет длиться хорошая погода, никаких бурь. Думаю, вы ошибаетесь.
Джерард вступил в разговор нарочито спокойным, задумчивым тоном, чтобы остудить накаляющиеся страсти:
— Но попытку такого «преобразования», о каком ты говоришь, уже совершали, она приводит к тирании, к мерам куда более жестким, несправедливым и неэффективным! Мы несовершенны, но мы — свободное, открытое, толерантное общество, управляемое демократическим процессом и законом, нам не нужно разрушать себя ради перемен, мы меняемся все время, и в основном к лучшему, если сравнить с тем, что было пятьдесят лет назад! Неужели мы должны отбросить все это в обмен на некую неосуществимую гипотетическую утопию, построенную горсткой активистов после насильственной революции? Ты говорил мне, что не связан с рабочим движением, только сейчас ты сказал о «частных вопросах», которые тебя не интересуют, я думаю, ты одинокий теоретик с интересными идеями, но далекий от реальных проблем власти или реальных перемен в обществе…
— А я не верю, что он не связан, — сказал Гулливер, — и не верю, что он одинокий теоретик. Он желает такого общества. Это единственное, на что такие, как он, способны, и это достаточно реально.
— Вся твоя картина западной цивилизации — это теория, — возразил Краймонд Джерарду, — Весь твой образ жизни поддерживает нищету и несправедливость, за твоими цивилизованными отношениями стоит ад страдания и насилия. Что происходит с диссидентами, когда они прибывают на свой обетованный Запад? Горюют, чахнут, находят все это ужасным, они наконец-то видят все это въяве. Есть такая вещь, как история, я говорю не просто о концепции, выдвинутой Гегелем, Марксом или даже Геродотом, я говорю о глубоком, мощном, неустанном процессе в обществе. Это вы просто отказываетесь замечать. Вы думаете, что реальность в конечном счете недурна, и думаете, а сами вы тоже прекрасные люди, чувствуете себя уверенно. Вы высокого мнения о себе потому, что вы англичане. Вы живете книгами и разговорами, взаимными восхвалениями и выпивкой — вы алкоголики, — а еще сентиментальными представлениями о добродетели. Вы неэнергичны, ленивы. Настоящие герои нашего времени — те, кто достаточно смел, чтобы дать отвод старой убаюкивающей эгоцентричной самодовольной морали и старому имперскому моралисту, который был монархом всех исследованных им земель! К примеру, мы должны научиться жить с машинами, задуматься над тем, как жить с ними, с компьютерами, с теорией информации, с физикой, — старый самодовольный либеральный индивид уже проиграл, он ничто, с ним покончено, он не может представлять никакой ценности…
— A-а, хватит! — вспылила Роуз. Ее трясло от злости. — Ты продал душу…
— Да, продал, — сказал Краймонд, — и горжусь этим, что проку в душе, этом позолоченном идоле себялюбия! Я продал ее, и могущество, которое я получил взамен, мне пригодится. Оно — сущность нового мира и нового человека. Все вы делаете идола из своей души, то есть из самих себя. Спросите того, с кем вы солидаризуетесь, так вам скажут, какое место вы занимаете и к какому классу принадлежите. Люди этой планеты не как вы, это им нужно служить, их нужно спасать, голодная овца смотрит просительно и не получает пищи…
— Ты отравляешь их! — воскликнул Гулливер.
— Твои «люди» — это абстракции, — сказала Роуз, — просто смутная идея, которая питает твое ощущение могущества, это тот вид марксизма, которого ты придерживаешься, устарел и провалился, это с ним покончено! Ты не тот новый человек, о котором толкуешь, а всего лишь старомодный надменный маньяк, помешанный на могуществе, который считает себя сверхчеловеком! Говоришь, индивида не существует, — а как насчет голодающих в Африке?..
— В основе твоей морали — чувство, — сказал Краймонд, — я не говорю, что это пустое, но это главным образом тешит ваше сознание. Вы помешаны на экологии и защите животных, сокрушаетесь по поводу голода и высылаете чек, и по поводу насилия тоже, а потом можете забыть об этом на какое-то время, вы не желаете разбираться в реальных причинах, отчего в мире все не так, как надо. Почему мы не способны накормить планету, почему почти все человеческие существа не оправдывают гордое звание человека? У человека громадный потенциал, способности его разума невероятно велики, у нашего рода еще все впереди, настоящий поиск еще даже не начинался! Ну и конечно, существуют проблемы, требующие разрешения, о которых вы вообще не догадываетесь, уж не говоря о том, чтобы думать над ними!
— Это уже слишком, — не выдержала Роуз, — теперь ты просто стараешься оскорбить нас!
— Вы не слишком вежливы со мной, если на то пошло. Вы просили меня прийти. Не знаете, что возразить мне, даже не способны на серьезное обсуждение моих идей, вот и злитесь!
— Ты говоришь, мы гордимся тем, что мы англичане, — заметил Гулливер. — Ты явно страдаешь комплексом неполноценности из-за того, что ты шотландец и даже не шотландский горец! Мне отвратительны твои идеи.
— Ну а мне — твои. Ты, похоже, все ненавидишь с тех пор, как потерял свое юношеское обаяние.
— Краймонд!.. — предостерегающе сказал Джерард.
— Терпеть не могу скандалистов, а ты как раз такой! — поморщилась Роуз.
— Все вы завидуете мне, потому что я способен думать, работать, концентрировать усилия, писать, — продолжал Краймонд. — А вы только и можете, что пыхтеть от негодования.
Дженкин посмотрел на листок, переданный ему Гулливером, прочитал написанное: «подлый мерзкий ШАРЛАТАН», и сказал:
— Слушай, Дэвид, так не годится.
— Что не годится? Обмен оскорблениями? Совершенно согласен. Поэтому я просто ухожу.
— Нет, я о твоей точке зрения вообще. Где-то ты серьезно лжешь.
— О, вероятно. Но в вашем мире так принято. Приходится малость преувеличивать, чтобы что-то сдвинулось с места!
— Ты явно решил не заканчивать книгу, потому что знаешь, что она тебе ни черта не удалась, и боишься признаться в этом! — воскликнул Гулливер.
— Единственный из вас, кто хоть чего-то стоит, — сказал Краймонд, вставая, — это Дженкин, да и тот дурак. Кстати, скажу вам, пожалуй, что книгу я только что закончил, так что можете больше не платить мне, если именно это вас беспокоит.
Краймонд ушел. Роуз была в слезах. Джерард принес шерри, и Гулливер налил себе. Дженкин стоял у окна, глядя на желтоватую мглу снаружи.
— Поговорили, называется! — буркнул Гулливер, который стыдился, что потерял самообладание, и злился, что спустил Краймонду насмешку над собой. Шерри умерило его стыд и придало злости.
Джерард перестал расхаживать взад и вперед по комнате и сел рядом с Роуз, которая хлюпала, уткнувшись в платочек. Она была сердита на Джерарда. Опустив платочек, она набросилась на него:
— Почему ты это допустил, почему позволил им кричать друг на друга?
— Ты тоже кричала, — заметил Гулливер.
— Краймонд не кричал, — сказал Джерард, — он позволил нам это делать! Конечно, это никуда не годится, но он выиграл матч.
— А я не считаю, что он выиграл, — продолжал злиться Гулливер, — хотел бы я как-нибудь дать ему пинка. Но удивительно, что книга закончена! Интересно, насколько это правда?
— Разумеется, правда, раз он так говорит. Нужно позвонить Дункану и сказать ему об этом.
— Зачем же он тогда приходил? — озадаченно спросила Роуз. — Наверное, просто хотел ссоры. Какая невероятная озлобленность! Ни словечка благодарности.
— Думаю, на самом деле он пришел, чтобы попытаться объяснить нам свою книгу. Нам следовало быть менее агрессивными в начале разговора. Ты права, Роуз, это моя вина, надо было мне взять на себя инициативу, обдумать, что сказать, мы должны были обсудить это заранее.
— Почему это, черт возьми, должны были… — возмутился Гулливер.
— Но, Джерард, ведь ты уже разговаривал с ним, ты знал, что он, скорее всего, скажет. Зачем же собрал нас всех здесь, чтобы он мог поливать нас грязью?
— То, что он сказал сегодня, — это пародия на то, что он говорил мне. Все это до некоторой степени забавно.
— Не понимаю таких забав.
— Он разыгрывал спектакль, он хотел, чтобы у нас кровь застыла в жилах, хотел напугать нас.
— Ну, меня он не напугал, меня он просто страшно разозлил, — сказала Роуз, сморкаясь в платочек. — А мы тоже хороши. Думаю, он был абсолютно серьезен. Может, он действительно помешался? Он внушает мне какое-то отвращение.
— Он безусловно фанатик, — сказал Джерард. — Его предки были кальвинистами. Он верит в магию.
— А что, кальвинисты верят в магию? — спросил Гулливер.
— Да. В немедленное спасение.
— В нем есть какая-то жуткая жажда смерти, — сказала Роуз. — Думаю, он кровожаден, жесток, люди для него не живые существа.
— Мне он говорил, что люди — это куклы или будут ими.
— Вот видите!
— А ты, Дженкин, что думаешь? — обратился Джерард к спине Дженкина.
Дженкин вернулся от окна и сел рядом с Роуз:
— Роуз, дорогая, не переживай. Конечно, он говорил серьезно, но Джерард прав, он играл, чтобы напугать нас!
— Ну так что ты все-таки думаешь? — сердито повторила она свой вопрос.
— Мне не терпится увидеть книгу.
— Но если она такой же вздор, как…
— О нет, это будет не вздор, это будет глубокая вещь… но я бы хотел объяснить.
— Так почему не объяснил? — упрекнул его Джерард. — Если б только соизволил вступить в разговор чуточку раньше!..
— Не мог сообразить, как это сформулировать, да и вы все не умолкали ни на секунду… хотел было… понять, как поточней… он исходит из ошибочной…
— Ты говорил о лжи, — напомнил Джерард.
— Ну да… верно… о лжи… что и отвратительно… и все же он может быть прав в том, что…
— В чем — том?
— Что необходимо преувеличивать.

 

Они ушли один за другим, Дженкин ушел первым, хотя Джерард пытался задержать его, следом за ним Гулливер, который собирался (только, конечно, никому не говорил этого) встретиться с Лили за ланчем и рассказать о том, что тут произошло, после Гулливера — Роуз, которой хотелось позавтракать с Джерардом, но тот уклонился от этого. Проводив их, он и сам вышел из дому. Патрисия и Гидеон были в Париже на выставке Синьорелли, так что не нужно было бежать от них, но хотелось походить по улицам, посидеть в пабе, съесть сэндвич и все обдумать.
Какое-то время он шагал в зябком тумане, выдыхая пар изо рта, и холодный воздух хватал его за горло. Он был недоволен собой, поскольку не сумел направить собрание, но одновременно испытывал странное возбуждение. Значит, книга закончена; он жаждал прочесть ее, но и испытывал страх. Чего он страшился — что она окажется слишком плоха, или того, что слишком хороша? Ему было жаль, что книга завершена, словно с нею закончилась целая эпоха, ушло напряжение с его животворным влиянием. Что за чепуха! А сегодня, сколько риторики и демагогии и, если подумать, совершенно детской рисовки! И какая необычная личность, удивительно ли в конце концов, что Джин Ковиц стала его рабыней? Джерарду даже подумалось, что Краймонд — эльфоподобный злонамеренный разрушительный дух, периодически посещающий землю, как комета Галлея, может быть, каждые сто лет, может быть, тысячу, не великий, а несомненно из мелких, каких множество, демон, который нашел себе подходящую женщину, безжалостно завладел ею и (продолжал фантазировать Джерард), отбывая восвояси, убьет ее, или она просто умрет, когда он перестанет воздействовать на нее своими чарами, и сам исчезнет в облаке дыма или под звук револьверного выстрела. Демон, который, как знать, возможно, действительно замышляет нечто вместе с иными, высшими, более могущественными силами.
В дверях дети пели рождественские гимны. Туман сливался с густым плотным желтым светом, и так будет продолжаться до темноты. Джерард почувствовал прилив энергии. Неужто и правда обвинения Краймонда пошли ему на пользу?
Назад: ~~~
Дальше: ~~~