Книга: Такая большая любовь
Назад: Всадник
Дальше: Апоплексический удар

Белокурая девушка

Антуану де Таверносту
Когда их выгрузили из санитарной машины, уже наступила ночь. Гортанный язык, который звучал вокруг и из которого они не понимали ни слова, поддерживал чувство нереальности происходящего. Оно возникло, когда горячие полосы пуль прошили их бедра, земля ринулась им навстречу и они разом погрузились во тьму, едва успев подумать: «Ну все, крышка!»
А потом несвязные образы начали складываться в смутные картины, словно нанесенные пунктиром, как дороги на военных картах: это было их далекое прошлое, прошлое тех, кто стал бесплотным, а когда-то был крепким и здоровым. Всех раненых роднит чувство надежды, не исчезающее даже при виде палача. Перед ними проплывали неприветливые лица военных санитаров во вражеской форме, агонизирующие тела, привезенные с передовой, загипсованные руки и ноги. Странно холодили смоченные эфиром маски, странно безболезненно орудовал над человеческой плотью хирургический скальпель. В передвижных медпунктах они ничего не могли разглядеть, кроме лампочек на потолке. От покрытых клеенкой тряских каталок болели затылки. Кругом царил запах формалина, эфира и грязного белья. Полумрак медицинского грузовичка пронизывали только вспышки боли. А в конце пути их ждали наскоро побеленная палата, где их положили рядом, и пышногрудая медсестра.
Из восьми раненых только двое были раньше знакомы друг с другом, и оказалось, что они служили в одном полку.
Они называли имена офицеров и то и дело восклицали:
— А! Этот длинный брюнет, ну и сволочью же он оказался!
И между ними крепла благотворная иллюзорная дружба. Фейеруа и Лувьель изо всех сил старались поверить, что они частенько сталкивались во дворе казармы, у стойки бистро и даже в борделе.
— Так это ты заставил меня как-то вернуться в комнату, когда я заступил в караул, потому что у меня шинель была не почищена?
— Вполне возможно. И правда, что-то припоминаю…
— Ну просто умора!
Фейеруа подорвался на мине, и ему оторвало ногу. Кость на ноге раскрылась, как цветок лилии. Он занимал первую койку у окна, занавешенного черной шторой.
Толстяк Лувьель лежал неподвижно, вытянувшись: его грудь, шея и голова были закованы в гипс, и он очень досадовал, что от Фейеруа его отделяет еще один раненый — Ренодье. У того взрывом бомбы снесло всю верхнюю часть лица. Ренодье пока не догадывался, что ослеп, и ему все казалось, что волосы по недосмотру попали под повязку и лезут в глаза.
— Да уж, куда как смешно: оказаться в палате, которая непонятно где, — сказал Мазаргэ, занимавший шестую койку.
Как называется город, какой формы здание, где они находятся, да и вообще: в городе они или в замке, оборудованном под госпиталь, с красным крестом над крышей? Похоже, так и было, ибо городской шум долетал до них словно издалека.
— Как бы там ни было, ребята, а сестричку вы видели? Грудь как балюстрада, а сама страшная… Я бы…
И он завершил фразу хлестким похабным словом. Мазаргэ был южанином с блестящими глазами и оттопыренными ушами. Из его бедер и ягодиц извлекли с полдюжины осколков, и это ранение вызвало у него постоянный невыносимый приапизм.
Свет приглушили, и те, кто мог, уснули. Остальные же качались на волнах мучительного полусна.
Фейеруа долго разглядывал оконную штору из плотной черной ткани, похожую на занавеску в церковной исповедальне. В молочно-белом обводе рамы штора казалась замаскированным входом в царство мертвых. Фейеруа мучили фантомные боли в оторванной части ноги, а Мазаргэ с трудом сдерживал стоны при малейшем прикосновении к рубашке.
На следующее утро та же медсестра, с грудями как дыни, вошла в палату и подняла штору.
Комнату сразу залил солнечный свет, и раненые тут же почувствовали, какой скверный запах у них в палате.
Опершись на ладони, Фейеруа попытался приподняться на койке и скорчил благостную физиономию.
— Эй, Фейеруа, как там снаружи? — раздался голос Лувьеля из гипсовой кирасы.
— Снаружи? — протер глаза Фейеруа.
— Ох уж эти волосы, все время волосы на лице, — пробормотал Ренодье, у которого из-под повязки виднелся только рот. — Тому, кто может смотреть, повезло: его поместили возле окна. Но надеюсь, что через несколько дней тоже смогу…
В палате повисло тягостное молчание, и Фейеруа, повернув голову к окну, сказал:
— Снаружи не так уж плохо. Грех жаловаться: мы не в самом захудалом углу. Тут есть маленький садик, за ним улица, а потом еще дома.
Он продолжил описывать пейзаж: дома низкие, кирпичные. По улице идет старик и на ходу читает журнал. Служащие расходятся по конторам.
Раненые, притихнув, внимательно слушали Фейеруа.
Стекла задрожали от шума мотора.
— Это проехал большой военный грузовик, а на нем парни с ружьями, — пояснил Фейеруа.
— А женщины, какие женщины на улице? — спросил Мазаргэ.
Фейеруа коротко рассмеялся, обнажив красивые белые зубы.
— Абсолютно не из-за чего переживать, мой мальчик, — ответил он. — Уверяю тебя, ни одной хорошенькой мордашки.
— Да мне наплевать, хорошенькие они или нет, — отозвался Мазаргэ. — Мне не мордашку, а попку надо. Задницу мне, слышишь, задницу!
— Это ты за неимением своей… в порядке компенсации, — сказал Лувьель.
— Знаешь, ты тут не один такой, кому хочется, — прозвучал низкий бас с последней койки, — только мы из этого не делаем истории.
Фейеруа завернулся в одеяло, потом снова сел, посмотрел в окно и вдруг крикнул:
— Ого! Наконец-то красивая девушка!
— Правда? — удивился Мозаргэ. — А какая она?
— Блондинка, с косой, закрученной сзади в узел. И… ух, какая хорошенькая!
В этот момент вошел врач с обходом. Языковой барьер не давал ему возможности общаться с ранеными, и он был похож на ветеринара, который спрашивает пальцами и от пальцев же получает ответ. Медсестра, слушая его указания, кивала головой. Когда врач обследовал рану обитателя последней койки, у которого из живота торчала двенадцатисантиметровая дренажная трубка, тот глухо застонал сквозь сжатые зубы.
— Не хотелось орать перед этими гадами, — проворчал раненый, когда ему сменили повязку.
— Гады или не гады, но надо признать, что нас-то они все-таки лечат, — отозвался другой.
— Ну что за паскудство! — воскликнул Лувьель. — Они сделали все, чтобы разорвать нас на куски, а потом, после всего…
— Вот уж действительно: человечество — сборище идиотов! — назидательно пробасил парень с дренажом.
Утро прошло без приключений, но после полудня Фейеруа снова сообщил:
— Глядите-ка, опять та самая утренняя блондинка! Смотрит в нашу сторону.
И он приветственно махнул рукой и улыбнулся.
— Вот шалава, она нарочно повернула голову, — бросил Фейеруа, растягиваясь на койке.
Еще часа через два он снова объявил, что блондинка прошла мимо, но глаз не подняла.
— Думаю, это машинистка, — доверительно шепнул Фейеруа Лувьелю.
В шесть часов она появилась снова, и на этот раз Фейеруа торжествующе всех уверял, что она долго смотрела на их окно.
У него потребовали более детального описания: какова грудь, бока, бедра?
— Щиколотки? А вот на щиколотки я как-то внимания не обратил.
— Хорошие места в палате всегда достаются одним и тем же, — с досадой бросил Лувьель.
Ночь погружала обитателей палаты в тревожное оцепенение, а по утрам открывалась штора, и они опять обретали надежду. Шли дни, и постепенно на ритм больничной жизни, с ее измерением температуры, обходами, перевязками и кормежками, наложился совсем иной ритм, словно установилось другое время, в котором стрелка на циферблате подчинялась четырем ежедневным проходам блондинки под окнами палаты.
— Фейеруа, ты влюбился, — говорили ему.
— Да нет, вы что! Не видите, я же шучу.
Но остальные семеро тоже влюбились. Интрига, развивавшаяся за оконным стеклом, стала их достоянием. Им казалось, что они здесь уже целую вечность, и белокурая девушка проходила под окнами тысячи раз.
Их ничего больше не интересовало. Если Фейеруа случалось задремать среди дня, всегда находился кто-нибудь, кто кричал бы ему:
— Эй, Фей, скажи-ка, может, уже пора?
Все знали, что до войны Фейеруа был портным.
— Ох, и оденешь ты свою блондинку!
А Фейеруа думал: «Интересно, как же я сяду за свой портновский стол без ноги?»
Мазаргэ изнемогал. Он умирал от желания, ревности и уязвленной гордости и был готов на предательство. Он молил Бога, чтобы выйти из госпиталя раньше Фейеруа.
«И как, интересно, он будет выглядеть на своих костылях?» А у него, Мазаргэ, только бедро чуть-чуть не гнется, зато плечи — во! — и вид нахальный и победоносный. Уж он-то пройдется по городу, так пройдется!
Чтобы привлечь внимание к своей персоне, он без конца рассказывал всякие похабные небылицы. Но ему обычно бросали: «Заткнись, Мазаргэ!» — особенно если он начинал впутывать в свои приключения блондинку.
— Жаль, что ты не знаешь их чертова наречия, — заметил как-то Лувьель. — А то написал бы ей всякие нежные слова на большом листе бумаги, а потом отослал бы.
Тогда Фейеруа пришла мысль вырезать сердечко из старой увольнительной и приложить его к стеклу.
Наутро отекшее лицо Фейеруа осветила широкая улыбка.
— Она приколола на платье брошку в форме сердечка, — заявил он.
— А какое у нее платье?
— В зеленый цветочек.
Прошло еще два дня. И утром Фейеруа, к которому начали, по обыкновению, приставать с вопросами, сказал:
— Сегодня она не проходила.
Это был тот самый день, когда врач, ощупав ногу Фейеруа над культей, покачал головой, внимательно посмотрел на его температурный лист и сделал сестре знак глазами: «Ну, что я говорил!»
В тот же вечер Фейеруа, взглянув в сторону окна, прошептал:
— Ничего смешного в этом нет.
— В чем? — спросил толстяк Лувьель.
Фейеруа не ответил.
— Так что, сегодня вечером ты ее не видел? — настаивал Лувьель.
— Видел… Она проходила с другим…
— Так, может, это был ее брат!
— Да пошел ты! Все они шлюхи! — сказал Мазаргэ. — Им не сердечко в окне надо показывать, а…
— Заткнись, Мазаргэ! — крикнул парень с дренажом.
В палате воцарилось траурное настроение.
«Если у нее есть парень, это нормально, — думал Лувьель. — Но ведь могла же она хотя бы не ходить с ним так вызывающе под нашими окнами?»
Ночью Фейеруа сильно стонал, а утром так и не вышел из оцепенения, ни разу даже не посмотрев в окно. Палата с пониманием отнеслась к его печали.
А вечером, к удивлению всех, кроме врача, он взял и умер.
Тело его увезли, а койку застелили чистым бельем.
Мазаргэ подозвал медсестру с огромным бюстом и жестами объяснил ей, что хотел бы занять место Фейеруа.
Сестричка явно симпатизировала Мазаргэ, и он перебрался на другую койку.
Всю ночь он не сомкнул глаз. Волны воображения захлестывали его зелеными цветочками, белокурыми косами и розовым телом, чуть присыпанным веснушками.
И как раз, когда Мазаргэ наконец задремал, появилась сестра и подняла штору.
Он сразу проснулся и приник к окну, упершись лбом в стекло, как вопросительный знак.
— Черт! — крикнул он вдруг, упав обратно на подушку.
— Ты чего? Что случилось? Тебе плохо? — галдели раненые.
Мазаргэ изо всех сил пытался вернуть утраченное самообладание.
— Ну да, ясное дело, я с самого начала не сомневался, что Фейеруа нас просто обвел вокруг пальца, — сказал он. — Мне надо было самому убедиться.
По ту сторону окна не было ничего, кроме серой стены и нескольких мусорных куч.
И тогда Лувьель, закованный в белый гипсовый шишак, вдруг почувствовал на лице глупую сырость нежданных слез.
Назад: Всадник
Дальше: Апоплексический удар