Глава 22
Сорок дней и сорок ночей. Ровно столько Моисей оставался на горе Синай. Ровно столько Илия постился, прежде чем Господь заговорил с ним.
— Господи, я сделал это, — прошептал я. — И я также знаю, чего они ждут от меня. И знаю это слишком хорошо.
Мои сандалии разваливались на куски. Я снова и снова перевязывал ремни. Вид обожженных солнцем рук расстраивал меня, но мысленно я смеялся. Я собирался домой.
Вниз с гор, в сияющую пустыню, которая лежит между мной и рекой, которую мне не видно отсюда.
— Один, один, один, — пел я.
Я никогда еще не ощущал такого голода. Никогда не испытывал такой жажды. Они усиливались, словно в ответ на то, что я в этом признался.
— О да, сколько раз я этого желал, — пел я самому себе. — Быть одному.
И теперь я был один, без хлеба, без воды, без места, где преклонить голову.
— Один?
Это был чей-то голос. Мужской голос, со знакомым тембром и интонациями.
Я повернулся.
Солнце было у меня за спиной, и свет не слепил глаза.
Он был примерно моего роста, прекрасно одетый, гораздо красивее и богаче даже Рувима из Каны или Иасона — скорее, он походил на царя. На нем была тонкая льняная рубаха, расшитая по краю зелеными листьями и алыми цветами, и каждый крошечный цветок сверкал золотой нитью. Отделка его белого плаща была еще богаче, пышнее, сотканная так, как ткут плащи священников, и увешанная маленькими золотыми колокольчиками. На его сандалиях сверкали пряжки. Талию обхватывал кожаный кушак, усеянный медными заклепками, какие носят воины. И в самом деле, на боку висел меч в инкрустированных каменьями ножнах.
Волосы у него были длинные и блестящие, темно-каштанового оттенка. Точно такого же, как глаза.
— Моя шутка тебя не развеселила, — произнес он негромко, вежливо кланяясь.
— Твоя шутка?
— Ты что, никогда не смотрелся в зеркало? Разве ты не узнаешь самого себя?
Потрясение отразилось на моем лице, прошло мурашками по телу. Он был моим двойником, хотя я никогда не видел себя в подобном наряде.
Он прошелся по песку, описав небольшой крут, словно предлагая мне рассмотреть его со всех сторон. Я был зачарован выражением — или его отсутствием — его больших, с тяжелыми веками, глаз.
— Можешь считать, — начал он, — что я чувствую некую обязанность напомнить тебе, кто ты такой. Как видишь, я знаю о твоем заблуждении. Ты не считаешь себя обычным пророком или святым, как твой брат Иоанн. Ты думаешь, будто ты сам Господь Бог.
Я ничего не ответил.
— О, я знаю. Ты хотел сохранить это в тайне, и ты действительно с успехом скрывал свои мысли, во всяком случае, мне так кажется, но не здесь же, среди пустыни? Да, ты слишком часто бормотал вслух.
Он приблизился, приподняв край рукава, как будто сам желал полюбоваться вышивкой: острыми листочками и цветами, вышитыми ярко-красной нитью.
— Ну конечно, ты не хочешь со мной разговаривать? — произнес он с легкой усмешкой. — Но я знаю, что ты голоден, смертельно голоден. Настолько голоден, что готов почти на все, лишь бы получить еду. Ты пожираешь собственную кровь и плоть.
Я развернулся и побрел прочь.
— Так ют, если ты святой человек Господа, — произнес он, поравнявшись со мной и шагая рядом, глядя мне прямо в глаза, когда я поднял на него взгляд, — а мы на миг забудем о нелепом предположении, будто ты Творец Вселенной, — тогда ты, конечно же, сможешь превратить эти камни, любой из них, в теплый хлеб.
Я остановился. Меня остановил запах — запах теплого хлеба.
— Для Илии подобное было бы несложно, — сказал он, — или, скажем, для Моисея. Ты же заявляешь, что ты тоже святой человек Господа? Сын Бога? Возлюбленный Сын? Сделай это. Преврати камни в хлеб.
Я посмотрел на камни, а потом снова двинулся с места.
— Что ж, прекрасно, — сказал он, шагая рядом и тихонько звеня колокольчиками при каждом шаге. — Давай вернемся к твоему заблуждению. Ты есть Бог. В таком случае, если верить твоему брату, Бог может воздвигнуть сыновей Аврааму из этих камней, тех камней или любых других камней. Ну так преврати же камни в хлеб. Ты же отчаянно в нем нуждаешься, правда?
Я засмеялся ему в лицо.
— «Не хлебом одним будет жить человек, — ответил я, — но всяким словом Божиим».
— Какое скверное буквальное толкование, — сказал он, качая головой, — и могу ли я заметить, мой праведный и введенный в заблуждение друг, что твоя одежда за всего-то сорок дней сохранилась не лучше, чем одежда твоих предков за сорок лет их блужданий по пустыне, что ты просто оборванный нищий, который очень скоро лишится обуви?
Я снова засмеялся.
— Не имеет значения, — сказал я, — я иду своим путем.
— Ладно, — согласился он, как только я сделал шаг, — теперь уже слишком поздно торопиться на похороны отца. Его похоронили без тебя.
Я остановился.
— Что? Не хочешь же ты сказать, будто пророк, чье рождение сопровождалось столькими знамениями и чудесами, не знает, что его отец, Иосиф, умер?
Я не ответил. Я ощутил, как мое сердце разрастается и его стук начинает отдаваться в ушах. Я окинул взглядом песчаные пустоши.
— Поскольку в лучшем случае ты можешь пророчествовать лишь время от времени, — продолжал он спокойным голосом, моим голосом, — позволь мне нарисовать тебе эту картину. Это произошло в шатре сборщика податей. Он испустил последний вздох, можешь себе представить, на руках мытаря, хотя его собственный сын сидел рядом, а твоя мать рыдала. И знаешь, как прошли его последние часы? Он пересказывал сборщику податей и всем, кто пожелал слушать, все, что смог припомнить о твоем рождении. Ну, ты знаешь, эту старую песню о том, как ангел возвестил твоей несчастной перепуганной матери о долгом пути в Вифлеем, чтобы ты смог с плачем появиться на свет в самое скверное время года, об ангелах, явившихся пастухам, и о волхвах. А потом он умер, скажем так, продолжая бредить.
Я посмотрел вперед, вниз, на пески пустыни. Сколько еще до реки?
— Плачет! Слушай, ты плачешь! — сказал он. — Вот этого я не ожидал. Я думал, ты устыдишься, что такому праведному человеку пришлось умереть на руках зажиточного вора, но слез я не ждал. В конце концов, ты же сам ушел и бросил старика в реке?
Я не ответил.
Он стал рассеянно насвистывать какую-то мелодию, как насвистывают или мурлычут себе под нос на прогулке. Он и прогуливался вокруг меня, пока я стоял.
— Что ж, — сказал он, останавливаясь наконец передо мной. — У тебя чувствительное сердце, это мы выяснили. Но пророк? Мне кажется, нет. Что же касается того заблуждения, будто ты создал целый мир, позволь мне напомнить то, что ты, без сомнения, и так уже знаешь: подобное заблуждение стоило мне моего места на Небесах.
— Мне кажется, ты приукрашиваешь, — сказал я.
Голос мой звучал глухо от слез, но слезы подсыхали на жарком ветру пустыни.
— А, ты разговариваешь со мной, а не цитируешь Писание, разговариваешь нормальными словами, — заметил он.
Он засмеялся, в точности подражая моему недавнему смеху, и улыбнулся почти приятной улыбкой.
— Знаешь, святые мужи почти никогда со мной не разговаривают. Они пишут длинные торжественные стихи о том, как я разговариваю с Создателем и как Он разговаривает со мной, но сами эти книжники… При робком упоминании моего имени они бегут, взвизгивая от ужаса.
— А ты так любишь, чтобы твое имя упоминали, — сказал я. — И неважно, какое это имя. Ахриман, Мастема, Сатанель, Сатана, Люцифер… ты ведь любишь, когда к тебе обращаются?
Он молчал.
— Вельзевул. Не это ли твое любимое? — И я добавил: — Повелитель мух!
— Ненавижу это имя! — крикнул он в приступе гнева. — Я не отзовусь ни на одно из этих имен!
— Ну конечно, не отзовешься. Разве какое-то имя может спасти тебя от хаоса, который есть твоя истинная цель? — спросил я. — Демон, дьявол, искуситель. Нет, не отзывайся на них. И на имя Азазель не отзывайся. Имена — то, о чем ты грезишь, имена, цели, надежды — ничего этого у тебя нет.
Я повернулся и пошел дальше.
Он поравнялся со мной.
— Почему ты со мной разговариваешь? — спросил он в ярости.
— А почему ты разговариваешь со мной?
— Знамения и чудеса, — сказал он, а его щеки жарко пылали, во всяком случае, так казалось. — Слишком много знамений и чудес окружает тебя, мой жалкий оборванный друг. И я уже разговаривал с тобой раньше. Я однажды приходил к тебе во сне.
— Я помню, — сказал я. — И в тот раз ты тоже избрал себе красивую наружность. Должно быть, это как раз то, о чем ты страстно мечтаешь.
— Ты ничего не знаешь обо мне. Ты понятия не имеешь! Я был перворожденный сын Бога, которого ты называешь своим отцом, ты, несчастный нищий!
— Осторожнее, — сказал я. — Если слишком разозлишься, можешь исчезнуть в облаке дыма.
— Это не шутки, ты, жалкий пророк, — сказал он. — Я не прихожу и не ухожу по прихоти.
— Хотя бы уйди по прихоти, — сказал я. — Этого будет довольно.
— Да ты знаешь, кто я такой на самом деле? — спросил он, и его лицо вдруг исказилось от горя. — Ладно, я тебе расскажу. Хелель бен-Шахар.
Он сказал это на иудейском.
— Утренняя звезда, — перевел я.
Я вскинул правую руку и щелкнул пальцами.
— Я видел, как ты падаешь… вот так.
Вокруг меня все взревело, песок взвихрился, словно посреди яркого дня разразилась буря, готовая смести меня со скалы.
Я ощутил, как меня уносит вверх с удивительной скоростью, и вдруг иной рев, знакомый и необъятный, оглушил меня, и я остановился на краю парапета Храма, Иерусалимского храма, под бескрайним небом, над взволнованной толпой тех, кто туда входил и выходил. Я стоял на бельведере и смотрел вниз на просторные дворы.
Шум и запахи толпы достигали моих ноздрей. Я ощущал такой сильный голод, что было больно. А во все стороны простирались крыши Иерусалима, и люди роились внизу, в сплетении узких улочек.
— Взгляни на все это, — сказал он.
— Чего ради мне глядеть? — спросил я. — На самом деле всего этого здесь нет.
— Нет? Ты в это не веришь? Ты думаешь, это наваждение?
— Ты сам — наваждение и ложь.
— Тогда бросайся вниз, прямо сейчас, с высоты. Бросайся вниз на толпу. Посмотрим, наваждение ли это. А если нет? Разве не написано: «Ангелам Своим заповедает о тебе сохранить тебя; и на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею»?
— Да, ты с самого начала был убийцей, — сказал я. — С какой радостью ты смотрел бы, как я упаду, полечу вниз, как сломаются мои кости, как это лицо, которое ты так точно повторил, разобьется и покроется кровоподтеками. Но ты же хочешь большего? Тело ничего для тебя не значит, как бы безжалостно ты ни мучил его. Тебе нужна моя душа.
— Нет, ты ошибаешься, — сказал он тихо, придвинувшись совсем близко. — И мы на самом деле здесь, я перенес тебя сюда не наваждением и ложью, но чтобы показать то самое место, откуда ты должен был начать. Это ты утверждаешь, что ты Спаситель. Это тебя величают Сыном Давида, Князем, который поведет свой народ к победе. Это ты и твой народ превозносят твою великую силу и ее неизбежное торжество, книга за книгой, стих за стихом. Так бросайся вниз! Говорю тебе, сделай это, и пусть ангелы подхватят тебя. Пусть твоя битва начнется с соглашения между тобой и Господом, которому, как ты утверждаешь, ты служишь!
— Я не стану испытывать Господа, — сказал я. — Ведь сказано: «Не искушай Господа Бога твоего».
— Тогда с чего ты начнешь свою битву? — спросил он так, словно искренне хотел знать ответ. — Как ты поднимешь свои армии? Как донесешь свою весть до евреев этих земель и тех, что за ними, и следующих? Как ты дашь знать далеким еврейским общинам по всей империи, что настало время браться за меч и становиться под твои знамена во имя вашего Господа?
— Я знал это, когда еще был ребенком, — ответил я, разглядывая его.
— Знал что?
— Ты Повелитель мух, однако ты зависишь от милости времени. Ты не знаешь, что случится в будущем.
— Что ж, если это правда, то половину времени ты не лучше меня, потому что и ты этого не знаешь. И они ничто, эти червяки внизу, те, кого ты зовешь братьями и сестрами, потому что они не знают ничего от мига до мига. У тебя, по крайней мере, бывают видения и предвидения.
Он протянул ко мне руку, словно желая удержать, и его лицо исказилось от злобы.
— Что ты знал о времени в те тоскливые годы, проведенные в Назарете? Что есть то время, за которое твои ноющие мышцы обратятся в прах, как и все вы? Почему ты терпишь его? Почему Он его терпит? Ты уверяешь, будто знаешь Его Волю. Тогда скажи мне, почему Он не прихлопнет его?
— Прихлопнуть время? — переспросил я едва слышно. — Дар времени?
— Дар? Это дар — затеряться в Его ничтожном мире, в жалком забвении, во времени?
— Да, ты знаешь только одно, и это одно — страдание, — заметил я.
— Я? Я знаю страдание? А какое страдание знают они, день за днем, и какое страдание познал с ними ты? Думаешь, эта жизнь и время были даром для того мальчика, Йитры, которого твои соседи закидали камнями? Ты же знаешь, что он был невинен? О, его искушали, но он остался невинен. А Сирота? Этот ребенок даже не понял, за что его убили. Ты знаешь, что было в их сердцах, когда они видели летевшие в них камни? Что, как ты думаешь, лежит на сердце матери Йитры, когда она рыдает, в это самое время?
— Тогда я спрошу тебя, откуда же берется надежда, если не из времени? Я спрошу тебя и сам отвечу. Однако ты сделал свой выбор навеки, и для тебя не существует времени.
— Надо бы сбросить тебя отсюда! — прошипел он.
Он поднял руки, чтобы схватить меня, но они не сомкнулись на моем горле.
— Следовало бы размозжить тебя о камни. Уж я-то не боюсь ввести в искушение Господа Бога. И никогда не боялся.
Он шагнул назад, слишком разозленный, чтобы сразу заговорить, и перевел дух.
— Может быть, ты какой-то фантом, порожденный Его непостижимым и безжалостным Разумом. Иначе как еще ты мог не испытывать ничего к Авигее, когда она, испуганная, стояла между детьми, в ожидании такой же смерти, какой умерли Йитра и Сирота? Ты вообще испытываешь сострадание хоть к кому-нибудь из них?
Свет изменился. Воздух пришел в движение.
Облик Храма и сама толпа стали меняться, крошиться, словно картина, нарисованная на шелке.
Я опять был в вихре и протягивал перед собой руки.
Вдруг мы оказались стоящими рядом, он, в дивных одеждах, и я, на вершине горы, может быть, самой высокой горы в мире. Только эта гора была не на земле.
Под нами расстилалась как будто карта, но и не карта, скорее, виднелись контуры гор и рек, долин и морей, составлявшие целый мир.
— Совершенно верно, — сказал он, заглушая шум ветра. — Это мир. Ты видишь его таким, каким вижу я. Приятным для взгляда.
Он застыл, словно действительно любовался величественной панорамой, и я окинул взглядом то, что он якобы мне показал, а потом взглянул на него.
Он стоял ко мне в профиль — мой профиль, его темные волосы были откинуты назад, и глаза глядели ласково, как мои собственные глаза, и он придерживал полы плаща.
— Ты действительно хочешь помочь им? — спросил он меня.
И поднял палец.
— Я говорю, действительно ли ты хочешь помочь им? На самом деле? Или ты хочешь только напугать их и оставить в еще худшем положении, пока не явится другой пророк, проклиная, обличая и объявляя о том, чего никогда не произойдет?
Он повернулся ко мне, и его глаза наполнились слезами. Точно такими же, как те, что он видел недавно в моих глазах. Он обеими руками закрыл лицо, а потом взглянул на меня сквозь густой сверкающий туман.
— Ты действительно родился среди чудес и знамений, — сказал он задумчиво, как будто слова шли из глубины души. — И сейчас замечательные времена. Евреи живут во всех городах империи. Писание твоего Господа изложено на греческом, чтобы они могли читать его вне зависимости от того, где находятся и где обучаются. Имя твоего безымянного Господа знают, наверное, даже в самых отдаленных уголках на севере. Кто знает? Хотя ты и простой ремесленник, но ты и Сын Давида, и ты очень умен и хорошо говоришь.
— Спасибо, — сказал я.
— В Писании сказано, кто приведет их к независимости и торжеству. А ты знаешь Писание. Ты знал, что это значит, еще когда был ребенком. Знал, что значат слова «Христос Спаситель».
— Знал, — сказал я.
— Ты можешь помочь им. Можешь повести армии. Можешь объединить разбросанные по дальним землям общины посвященных, которые только и ждут, чтобы прийти тебе на помощь. Ведь даже в Риме есть евреи, готовые ввести тебя и твои армии в город, с тобой во главе они осадят дворец императора, уничтожат Сенат и преторианскую гвардию. Можешь себе представить? Можешь представить, о чем я тебе говорю?
— Прекрасно представляю, — сказал я. — Только этого не будет.
— Но как же ты не понимаешь, я ведь стараюсь объяснить тебе как можно проще! Ты можешь созвать их всех из тех городов, куда они ушли, можешь выдвинуться из Святой земли вместе с ними подобно смерчу.
— Я понимаю тебя. И понимал с самого начала. Этого не будет.
— Но почему бы этому не быть? Неужели ты разочаруешь их? Будешь произносить молитвы и речи, как твой брат, который стоит по колено в воде, размахивая руками? Позволишь им возненавидеть тебя, разбив их сердца?
Я не ответил.
— Я предлагаю тебе победу, какой у твоего народа не было уже четыре сотни лет, — произнес он вкрадчиво. — И если ты не сделаешь этого, твоему народу конец. Мир поглотит их, Иешуа бар Иосиф, в точности как этот старик из Каны, глупец Хананель, говорил о том, что мир поглощает тебя.
Я молчал.
— Для твоего народа все было кончено уже давно, — продолжал он настойчиво, будто погруженный в свои мысли. — С ним было покончено, когда Александр прошел огнем и мечом по этой земле и принес греческий язык и греческие обычаи. Он был раздавлен, когда римляне наводнили эти земли, а они вошли даже в ваш Храм, железным кулаком доказывая, что внутри нет ничего, абсолютно ничего! Если ты не дашь им этот последний шанс собраться под началом могущественного воителя, твой народ не погибнет от голода и жажды или от меча и копья. Он просто растворится. Это уже происходит — они забывают свой священный язык, смешиваясь с римлянами, греками и египтянами, и будут делать это дальше, пока последний из них не забудет язык ангелов и само слово «иудей». Сколько времени на это уйдет? Лет сто? Без победы это случится довольно скоро. Все будет кончено. Все будет так, как будто никогда ничего и не было.
— О проклятый и коварный Дух, — сказал я. — Неужели ты совсем не помнишь Небес? Конечно, ты знаешь, что в утробе Времени зреет нечто, что сильнее твоих мечтаний, а иногда и моих.
— Что? Что там зреет? — спросил он. — То, что мир становится больше с каждым годом, а ты меньше, как и твой народ Единственного Истинного Бога, Неназываемого Бога, народ, у которого нет иных богов, кроме Него. Ты не обратишь их на пути свои, и они съедят тебя живьем. Я предлагаю тебе сделать единственное, что их спасет, неужели ты не понимаешь? И как только та карта, какую нарисовали для тебя римляне, окажется в твоей власти, ты сможешь обучить их всем Законам, какие Он дал вам на Священной горе. Я с готовностью передам это дело в твои руки!
— Ты? Ты хочешь мне помочь? Помочь нам? С чего бы?
— Внимай же мне, глупец! Я начинаю терять терпение. Ничто не делается здесь без моего участия. Ничто. Ни одной, даже самой простой победы невозможно одержать, если я не приму в этом участия. И это мой мир и мои народы. Неужели ты не падешь на колени и не поклонишься мне?
Его лицо исказилось. Глаза наполнились слезами.
Это так я выгляжу, когда мне грустно? Когда я плачу?
Он дрожал, будто им самим вызванный ветер холодил его. Он смотрел на мир, нарисованный его воображением, полным тоски и отчаяния взглядом.
На мгновение я забыл о нем.
Я забыл о том, что он здесь. Я смотрел и видел нечто, уже виденное раньше, в библиотеке Хананеля из Каны, и видел совершенно ясно. Алтари, тысячи и тысячи алтарей падали вниз, как будто разрушенные землетрясением, а с них падали идолы, мрамор, медь и золото распадались, над обломками вставала пыль. Казалось, гром раскатывается по небу, которое он изобразил передо мной, над картой, которую он разложил, но только я видел, что там настоящий мир. Алтари рушились.
Христос Спаситель.
— Что? — переспросил он. — Что ты сказал?
Я обернулся и посмотрел на него, очнувшись от кошмарного видения. Я снова видел его, совершенно отчетливо, в красивых одеждах, и лицо его было не менее прекрасно, чем дорогой наряд.
— Это не твои народы, — сказал я. — Царства земные принадлежат не тебе. И никогда тебе не принадлежали.
— Разумеется, они мои. — Он почти прошипел это. — Я правитель этого мира, я всегда им был. Я его Князь.
— Нет, — сказал я. — Ничто из этого тебе не принадлежит. И никогда не принадлежало.
— Поклонись мне, — произнес он мягко, искушающе, — и я покажу тебе, что здесь мое. Я дарую тебе победу, о которой трубят твои пророки.
— Господь Небесный есть Тот, кому я поклоняюсь, и никто, кроме Него. Ты знаешь это, и знание — в каждой произнесенной тобою лжи. А ты ничем не правишь, и никогда не правил. — Я указал пальцем. — Посмотри сам на то будущее, которое тебе так дорого. Подумай о тех тысячах тысяч, которые каждый день встают и ложатся, даже не думая о зле, не делая зла, чьи сердца обращены к их женам, мужьям, отцам и матерям, к их детям, урожаю и весеннему дождю, молодому вину и народившемуся месяцу. Подумай, они есть во всех землях, они говорят на разных языках, подумай, как они жаждут Слова Божия даже там, где никто не может принести его, как они тянутся к нему, как отворачиваются от боли, несчастий и несправедливости, как бы ты ни подталкивал их!
— Лжец! — сказал он.
Словно выплюнул в меня это слово.
— Посмотри на них своим всевидящим оком, чтобы увидеть их всех, — сказал я. — Открой свой слух, чтобы услышать их радостный смех, их идущие от сердца песни. Смотри вдаль и вширь, чтобы видеть, как они собираются вместе, желая отметить свои немудрящие праздники, от глухих джунглей до вершин, укрытых снегами. С чего ты взял, будто правишь этими людьми? Потому что кто-то из них оступился, кто-то упал, кто-то в смятении не сумел любить так, как стремился, или кому-то из твоих злобных приспешников удалось подвигнуть толпу на то, чтобы целый месяц бунтовать и крушить? Тоже мне Князь мира! Я посмеялся бы над тобой, если б ты не был так отвратителен. Ты Князь лжи. И это еще одна ложь, будто бы ты равен Господу Богу, будто вы воюете друг с другом. Никогда этого не было!
Он окаменел от гнева.
— Ты, тупоумный, жалкий деревенский пророк! — крикнул он. — Да тебя засмеют в Назарете!
— Правит всем Господь Бог, — ответил я, — и Он правил всегда. Ты ничто, у тебя ничего нет, ты ничем не правишь. Даже твои приспешники не разделяют с тобой твоей пустоты и твоей ярости.
Он стоял с красным лицом, лишившийся дара речи.
— Да, у тебя они есть, твои поборники. Я их видел. И у тебя есть последователи, те несчастные проклятые души, какие ты с тревогой стискиваешь в кулаке. У тебя имеются даже собственные кумирни. Но как жалки твои малочисленные победы в этом широком живом мире, где колосится пшеница и светит солнце! Как смехотворны твои попытки вмешаться в самую ничтожную склоку, поднять свой презренный штандарт над самой отвратительной ссорой и самой тонкой паутиной алчности и обмана! У тебя есть лишь одно жалкое завоевание — ложь! Твоя омерзительная ложь! И вечно ты ищешь способ подтолкнуть человека к отчаянию, убедить его в собственной злобе и алчности, в том, что твой заклятый враг Господь Бог — и его враг тоже, что для человека Он недосягаем, что Он нечувствителен к его боли, что Он не внемлет его просьбам. Ты лжешь! Ты всегда лгал! Если бы ты правил этим миром, ты не поделился бы даже малой его толикой. Ты бы не смог. Да и не было бы мира, каким ты мог поделиться, потому что ты уничтожил бы его. Ты есть Ложь! И ничего кроме.
— Прекрати! Я требую, чтобы ты перестал! — закричал он.
И зажал уши руками.
— Я пришел, чтобы остановить тебя! — ответил я. — Я пришел, чтобы сказать: твое отчаяние — притворство! Я пришел, чтобы сказать всем и каждому, что ты вовсе не правитель и никогда им не был, что в великом порядке вещей ты не более чем разбойник, юр с большой дороги, падальщик, который в бессильной зависти кружит над мужчинами и женщинами! Я пришел уничтожить твое выдуманное право и самого тебя — изгнать, заклеймить, вычеркнуть из памяти, и вовсе не с помощью многочисленных армий, купающихся в море крови, не в клубах дыма и страхах, которые тебе так милы, не мечом и копьем, кромсающими истерзанную плоть. Я сделаю это так, как ты себе и представить не можешь. Мое оружие — каждая семья и каждый лагерь, деревушка, селение, город. Пиршественный стол в самом маленьком жилище и в роскошном городском доме. Я сделаю это от сердца к сердцу. Я сделаю это от души к душе. Да, мир уже готов. Да, карта начертана. Да, Писание пересказывается на простом языке. И поэтому я пойду своим путем, чтобы сделать это, а ты снова будешь сражаться — сражаться вечно. И тщетно.
Я повернулся и пошел вперед, нащупав твердую почву, как только удалился от него. Порыв ураганного ветра ослепил меня, но я тут же увидел поднимающийся передо мной знакомый склон. По этому склону я шел, когда он приблизился ко мне, а внизу, в первый раз за все это время, я увидел вдалеке затянутые туманом зеленые полосы — пойму реки.
— Ты проклянешь тот день, когда отказался от меня! — крикнул он мне вслед.
Меня тошнило. Голод пожирал мои внутренности. Кружилась голова.
Я обернулся. Он все еще сохранял мой облик, его одеяние заструилось изящными складками, когда он указал на меня рукой.
— Посмотри хорошенько на эти одежды! — кричал он, и губы у него дрожали, как у обиженного ребенка. — Никогда больше ты не увидишь себя одетым так же.
Он застонал и согнулся пополам от боли, испуская стон и грозя мне кулаком.
Я засмеялся и пошел.
Вдруг он оказался у меня за плечом.
— Ты умрешь на римском кресте, если попытаешься совершить это без меня!
Я остановился и посмотрел ему в лицо.
Он шагнул назад, а затем отлетел далеко, будто отринутый невидимой силой. Он размахивал руками, чтобы удержать равновесие.
— Отойди от меня, Сатана, — сказал я. — Отойди от меня!
И в шуме поднявшегося ветра и взвихренного песка я услышал, как он закричал, а потом его крик превратился в протяжный вой.
Теперь началась настоящая песчаная буря. Его завывания слились с ревом ветра.
Я ощутил, что падаю, падаю на самом деле, и утес поднимался передо мной, а песок царапал ноги, руки и лицо.
Я перевернулся, полетел вниз, все быстрее и быстрее, покатился кубарем, обхватив голову руками. Я все падал и падал.
В ушах свистел ветер, заполненный его далеким воем, но незаметно он сменился тем звуком, какой я слышал на реке: мягким шуршанием крыльев.
Я услышал хлопанье, трепет, приглушенное биение крыл. Ощутил легкое прикосновение, как будто руки, бесчисленные нежные руки и еще более нежные губы касались моих щек, лба, обожженных век. Казалось, я затерялся в чудесном и невесомом плывущем напеве, которым сменился ветер, хотя настоящего звука и не было. И этот напев осторожно опускал меня вниз, обнимая и поддерживая.
— Нет, — сказал я. — Нет.
Теперь он превратился в плач, этот напев. Он был чистый и печальный, но и непередаваемо сладостный. В нем слышалась бесконечная радость. И на этот раз ласковые пальцы еще настойчивее гладили меня по лицу и обожженным рукам.
— Нет, — сказал я. — Я сделаю это. Пока оставьте меня. Я сделаю это, как обещал.
Я выскользнул, или это они отступили так же незаметно, как появились, взмыли и улетели в разные стороны, отпуская меня.
Снова один.
Я оказался на дне долины.
Я шел. Левая сандалия слетела с ноги. Я посмотрел на нее. И едва не упал. Наклонился, чтобы поднять то, что осталось от обуви, — обрывок кожи. Я шел все дальше и дальше в полыхающем жаром воздухе.