9
Свинцово-серое небо. Жара терпимая. Над сторожевыми башнями города осень рвет в клочья грязные тучи с востока.
— У меня неприятность, — говорит Мулат.
— У меня тоже, — отвечает Грегорио Фумагаль.
Они молча изучают друг друга, прикидывая важность того, что услышал каждый из них. И сколь серьезно отразится это на целости собственной шкуры. Так, по крайней мере, думает сейчас Фумагаль. Ему не нравится, как, вертя головой из стороны в сторону и разглядывая людей, что ходят от ларька к лотку по рынку на площади Сан-Хуан-де-Дьос, улыбается Мулат. Криво, можно даже сказать, глумливо улыбается. Словно говорит «Твои неприятности — дерьмо полное по сравнению с моими».
— Ну, рассказывайте вы первым, — несколько утомленным тоном говорит наконец Мулат.
— Почему я?
— У меня долгая история.
Новая пауза.
— Голуби, — осторожно решается вымолвить чучельник.
— И что там с голубями? — Контрабандист, похоже, удивлен. — В последний раз я доставил оттуда, — он кивает в сторону близкой Пуэрта-де-Мар и материкового берега бухты, — три корзины. Двенадцать штук Из Бельгии, как всегда. Там и обученных. По моему расчету, должно было бы хватить…
— Плохо рассчитал. Кот забрался в голубятню. Уж не знаю как, но залез. И угостился на славу…
Контрабандист не сводит с него недоверчивого взгляда.
— Кот?
— Ну, говорю же. Только троих оставил.
— Ай да кот! Кот-патриот.
— Не смешно.
— Небось, уже выпотрошили, а? Или уже и набили?
— Не успел его поймать вовремя.
Пока в молчании они делают еще несколько шагов, чучельник ощущает на себе взгляд Мулата, который будто недоумевает, всерьез ли все это говорится. Он и сам себя спрашивает об этом. Скоро полдень; на пространстве от порта до здания магистрата звучат вперемежку все наречия и говоры Иберийского полуострова, заморских территорий и чужеземных стран. Здесь толкутся эмигранты всех сортов и состояний, роются в грудах креветок местные хозяйки с корзинами, отбирая в бумажные фунтики тех, что приглянулись, лакеи со свертками и пакетами, дворецкие, пришедшие закупить провизию на день, мелькают головы в беретах, в шляпах с высокой тульей, в шляпах с широкими полями или повязанные платками; виднеются синие и бурые куртки моряков.
— Не понимаю, зачем мы сюда пришли, — мрачно говорит Фумагаль. — Такая толчея…
— Предпочли бы принимать меня дома?
— Да нет, конечно. Но и не в таком людном месте…
Мулат пожимает плечами. Как всегда, он в альпаргатах на босу ногу, в раскрытой на груди рубахе, в широких холщовых штанах. В руке у него — большая сумка из белого грубого полотна. Небрежная одежда странно смотрится рядом с темно-коричневым сюртуком и шляпой его спутника.
— По тому, как идут дела, самое место.
— Дела? — Чучельник с беспокойством оборачивается к нему. — Что хочешь сказать этим?
— Это самое и хочу. Дела.
Еще несколько шагов проходят в молчании. Мулат движется своей ритмичной и чуть ленивой африканской походочкой, будто в такт неслышной музыке. Фумагаль, который не выносит, когда к нему прикасаются, по мере сил сторонится толпы, жмущейся к лоткам. От палаток, где жарят рыбу, поднимается чад горелого масла, а рядом, под навесами из старых парусов, остро и влажно пахнет всякой морской живностью. Еще подальше, у самых фасадов домов, расположились палатки, где торгуют зеленью и мясом — свининой, по большей части свиным жиром, салом, живыми курами и ломтями говядины из Марокко. Здесь все привозное, все доставляется морем, разгружается в порту и на атлантическом побережье перешейка — в самом Кадисе не возделывают землю, не разводят скотину. Места нет.
— Ну, так что ты хотел рассказать? — спрашивает чучельник.
Толстые губы Мулата кривятся в неприятной гримасе.
— Мне, похоже, насыпали соли на хвост.
— Что? — переспрашивает Фумагаль. — Что это значит?
Мулат показывает себе за спину, в сторону Пуэрта-де-Мар:
— Это значит, что меня пасут.
— То есть следят? — Фумагаль понижает голос. — Говори ясней.
— Ходят кругами. Расспрашивают обо мне, кого могут.
— Кто?
Ответа нет. Мулат остановился перед палаточкой, где с прилавка подмигивает рыба, и сморщил свой приплюснутый нос, словно принюхиваясь.
— Вот потому я вас сюда и позвал, — отвечает он наконец. — Показываю, что мне скрывать нечего.
— С ума сошел? Может быть, за тобой и сейчас следят.
Контрабандист склоняет голову к плечу, как бы оценивая возможность этого, а потом с полнейшим спокойствием кивает:
— Я не говорю, что не может. Но отчего бы нам не увидеться на какой-нибудь невинный предмет? Скажем, вы мне заказали какую-нибудь тварь для своей коллекции. Вот, гляньте-ка. Я принес американского попугая. Довольно красивого.
Он открывает свою суму и в явном расчете на чужой нескромный взгляд показывает ее содержимое: желтоклювый, ростом дюймов пятнадцати, с травянисто-зеленым плюмажем на голове и красными боковыми перьями. Фумагаль узнает породу — это Chrysotis из Амазонии или с Мексиканского залива.
— Дохлый, как вы любите. Я обошелся без яду, чтоб не попортить. Сунул сегодня утром иголку в сердце. Или куда-то поблизости.
Снова прячет птицу в суму, протягивает ее чучельнику. Денег не надо, это вам в подарок Фумагаль незаметно озирается. Вроде бы никто в толпе не наблюдает за ними. Или хорошо маскируется.
— Мог бы написать, предупредить, — говорит он.
— Вы забыли, что я умею написать только свое имя, — без смущения скалится Мулат. — И потом, не люблю, когда бумажки остаются. Мало ли что…
Теперь Фумагаль глядит назад — туда, где неподалеку от Пуэрта-де-Мар и бутылочного горлышка квартала Бокете торгуют уже не провизией, а ношеной одеждой, фарфоровой, керамической и оловянной посудой, морскими инструментами и всяким прочим хламом, уцелевшим после кораблекрушений. На другой стороне площади, за столиками перед гостиницей на углу улицы Нуэва, куда охотно захаживают капитаны торговых судов и арматоры, несколько хорошо одетых господ читают газеты или просто наблюдают за потоком прохожих.
— Ты подвергаешь меня опасности…
Мулат щелкает языком.
— Опасности… Опасность вам, сеньор, давно грозит. И вам, и мне. Занятие наше с вами такое.
— Так зачем все-таки ты вызвал меня сюда?
— Сказать, что собираюсь отдать швартовы.
— То есть?
— Выхожу я из этого дела. Так что вы один остаетесь, без связи с теми, кто на другом берегу…
Чучельнику пришлось сделать еще несколько шагов, прежде чем он сумел осмыслить сказанное. Внезапно кольнула уверенность, что над головой у него собираются тучи. Да, помимо всего прочего, он неожиданно оказывается в одиночестве. Опасном одиночестве. И Фумагаля в его наглухо застегнутом сюртуке пробирает озноб.
— Наши друзья уже знают об этом?
— Знают. Согласились. И поручили передать вам, что свяжутся с вами. И что хотели бы и впредь получать от вас сведения…
— А почем они знают, что и за мной не следят?
— А они и не знают. А на вашем месте я бы сжег все бумажки… всё, что может вас выдать… до последнего листочка…
Фумагаль лихорадочно обдумывает, но не так-то просто рассчитать риск И свои силы. До сих пор единственной ниточкой от него ко внешнему миру был Мулат. Без него он будет и нем, и слеп. Лишен инструкций. Брошен на произвол судьбы.
— А они не думали о том, что и я захочу покинуть Кадис?
— Оставляют на ваше усмотрение. Но конечно, предпочли бы, чтобы вы, как и прежде, шли круче к ветру, по нашему говоря. И работали здесь, сколько мочи хватит.
Чучельник размышляет, устремив взгляд на здание консистории, над которым вьется по ветру желто-красный флаг Королевской Армады, — теперь его вывешивают и на вполне сухопутных ведомствах… Да, конечно, он может затаиться. Впасть в спячку, как медведь, пальцем о палец не ударить, пока не пришлют другого связника. Залечь на дно, затаиться. Ждать. Вопрос в том — чего и как долго? И еще в том, что произойдет в Кадисе за это время. Он, без сомнения, не единственный французский агент в городе, но от этого не легче. Он и раньше-то вел себя, как будто никого, кроме него, у французов нет.
— И ты полагаешь, я соглашусь?
Мулат снова щелкает языком — с безразличным видом. Он стоит теперь перед лотком, на котором вперемешку навалены карманные зеркальца, огнива с трутом, куски бритвенного мыла и прочая дребедень.
— Да это не мое дело, сеньор. Каждый поступает, как ему хочется. Мне, например, хочется соскочить, прежде чем возьмут на железный ошейник.
— Без голубей я не смогу сноситься с ними… Всякий иной способ — дело долгое и очень рискованное.
— Постараюсь уладить. С этой стороны больших сложностей не жду.
— И когда же ты намерен…
— Как только управлюсь.
Оставив за спиной площадь, они останавливаются на углу улицы Сопранис, у подножья башни Мисерикордия. В дверях магистрата часовой-ополченец в круглой шляпе и белых гетрах, привалясь к колонне под аркадой, любезничает с двумя молоденькими горожанками. Вид у него не очень воинственный.
— Так что мы с вами расстаемся, — продолжает Мулат.
Он с нагловатым вниманием изучает лицо чучельника, которому не составляет труда догадаться, о чем тот думает сейчас. О убеждениях. О верности, черт его знает кому и какой. С точки зрения Мулата, практично служащего тому, кто платит, всего золота мира не хватит на такое.
— Я бы на вашем месте тоже соскочил, не раздумывая, — добавляет он. — Кадис становится опасен. Знаете поговорку: «Повадился кувшин по воду ходить…» Самое опасное — не то, что вояки или полиция могут арестовать. Вспомните бедолагу, которого не так давно раскатали в блин, прежде чем повесить вверх ногами.
От свежего воспоминания во рту чучельника пересыхает. Какого-то несчастного эмигранта схватили прямо на улице, заподозрив невесть почему, что он — французский шпион. Толпа догнала его, забила насмерть палками, а труп повесила перед монастырем Капучинос. Не узналось даже, как его звали.
Мулат смолкает. Губы его теперь кривит не издевательская, по обыкновению, а скорее задумчивая усмешка. Он заинтересован.
— Вам видней, конечно, как поступать… Но мое мнение такое, что слишком долго шла вам карта…
— Передай там, что пока останусь.
Впервые за все то время, что они знакомы, Мулат смотрит на Фумагаля с чем-то похожим на уважение.
— Ладно, передам, — говорит он наконец. — Вам, конечно, видней. Речь-то, сеньор, о вашей шее.
Торжественно, ничего не скажешь. В часовне Сан-Фелипе-Нери меж ионических колонн из гипса и вызолоченного картона, красуясь под балдахином на полотне, установленном позади стола президиума и чуть сбоку от пустого трона с двумя бесстрастными гвардейцами по бокам, председательствует на высоком собрании юный и, по мнению Лолиты Пальмы, подозрительно угрюмый Фердинанд Седьмой. Главный алтарь, как и два боковых, задрапирован. С двух трибун, от которых амфитеатром расходятся два полукружия скамей, выступают, сменяя друг друга, депутаты. Шелк перемежает сукно, сутана чередуется с мирским платьем, наимоднейшие фасоны соседствуют с допотопными туалетами, но при всем этом разнообразии главенствует все же черное и темно-серое уныние, излюбленное респектабельными господами, которые представляют в Учредительных кортесах обе Испании — континентальную и заморскую.
Лолита Пальма здесь впервые. На ней темно-лиловое платье, тончайшего кашемира шаль на плечах, полотняная английская шляпа с широкими полями и лентой, бантом завязанной под подбородком. Черный китайский веер, расписанный цветами. Обычно дам в часовню не пускают, но сегодня, во-первых, особый день, а во-вторых, ее пригласили друзья-депутаты — американец Фернандес Кучильеро и Пепин Кейпо де Льяно, граф де Торено. Лолиту волнует исполненная скрытой страсти торжественность происходящего, живые речи выступающих и серьезность, с которой председательствующий ведет дебаты. А они идут не только по статьям конституции, но и по поводу войны и других дел государственной важности, ибо кортесы представляют — или тщатся представлять — особу отсутствующего монарха и главы нации. Сегодня, к примеру, обсуждается свобода торговли, которую британская корона настоятельно требует предоставить американским портам. Именно поэтому Лолита решила принять приглашение и полюбопытствовать — предмет касается ее непосредственно. Среди прочих кадисских негоциантов ее сопровождают отец и сын Санчесы Гинеа. Все они занимают места на галерее для почетных гостей, напротив ложи, где расположился дипломатический корпус — британский посол Уэлсли, полномочный министр Королевства Обеих Сицилии, португальский посол и папский нунций, архиепископ Никейский. На верхних галереях, предназначенных для публики, народу немного — всего лишь человек тридцать: по большей части — скверно одетые и праздные зеваки, несколько эмигрантов да журналисты, которые, пользуясь новомодной системой скорописи-стенографии, заносят в свои блокноты каждое слово.
Следует, господа, все же отличать верность своему союзническому долгу от потакания чужим торговым интересам, разносится по залу. Речь держит депутат от Валенсии Лоренсо Вильянуэва — старый дон Эмилио на ухо называет Лолите имена выступающих: близорукий, с приятными манерами священник, по взглядам — умеренный реформатор. Клирик разделяет озабоченность, уже высказанную прежде коллегами-депутатами, относительно того, что Англия в обмен на помощь Испании в войне против Наполеона и под предлогом умиротворения мятежных американских провинций на самом деле и уже давно добивается свободы контрабанды. И он, Вильянуэва, опасается, что торговые договоры, подписания которых добивается Лондон, нанесут непоправимый ущерб нашим интересам на заморских территориях. И прочая, и прочая.
Лолита, продолжая внимать оратору, отмечает, что многие священники, а их немало среди депутатов, отстаивают вопреки своему сану приоритет нации перед монархом. Однако всему Кадису известно, что, если не считать нескольких радикалов с обеих сторон — и твердокаменных роялистов, и столь же непреклонных реформаторов, — депутатский корпус пока не определился со своими предпочтениями и колеблется: судя по вопросам, вынесенным в повестку дня, позицию они занимают в идеологическом смысле до крайности непоследовательную и парадоксально противоречивую. В сущности, большинство, несмотря на приверженность догматам католицизма и монархическим идеям, ратует за реформы. С другой стороны, либералы пользуются здесь, в Кадисе, большими симпатиями, нежели сторонники самодержавной королевской власти. Это позволяет первым — они, кстати, лучше владеют ораторским искусством — с легкостью навязывать свои взгляды, а вторых подвергает сильнейшему давлению общественного мнения. Ибо из-за войны жители Кадиса стали склоняться к необходимости самых решительных действий, а простонародье, если не держать его в узде, и вовсе может представлять опасность общественному спокойствию.
Не по этой ли причине некоторые вопросы обсуждаются на закрытых заседаниях? Лолита знает, что история с англичанами и Америкой — из разряда тех, что разбираются без участия публики. Не это ли вызывает тревогу у иных депутатов, стремящихся осторожно и политично закрыть сегодняшнюю сессию? Так или иначе, дебаты горячей, нежели ожидалось. Вот только что взял слово граф де Торено и показал листовку, расклеенную по стенам Кадиса и озаглавленную «Об упадке, коим грозит Америке свобода торговли с заграницей». Там поносят поблажки и льготы, предоставленные британским купцам и кораблям, сурово критикуют депутатов из Америки, требующих открыть все порты и объявить пресловутую свободу торговли. Однако испанские города, говорится далее, которые сильнее всего пострадают от этих мер, должны возвысить свой голос против. Их интересы — в другом.
— И это — чистая правда! — возглашает юный депутат, вздымая листовку над головой. — Ибо наша торговля заплатит — и платит уже сейчас! — непомерную цену за сдачу своих позиций в Америке!
Его слова встречают рукоплесканиями на галерее и в ложах для гостей. Лолита и сама готова зааплодировать, но сдерживается и тотчас хвалит себя за благоразумие — председательствующий, тряся колокольчиком, призывает к порядку и грозит в противном случае очистить зал заседаний.
— Погляди-ка на сэра Генри, — шепчет Мигель Санчес Гинеа.
Лолита смотрит на британского посла. Уэлсли неподвижно сидит в кресле и, наклонив голову так, что бакенбарды лежат на вороте зеленого бархатного сюртука, слушает переводчика, вполголоса разъясняющего ему не вполне понятные места. На лице — уксусно-кислая мина. По обыкновению. Сегодня, впрочем, для этого есть основания, думает Лолита. Небольшое удовольствие — сидеть под перекрестным огнем союзников, на консервативное крыло которых он ради противодействия реформам и патриотическому возрождению потратил и столько собственных усилий, и столько английского золота. Лондон так упорно бойкотирует любые попытки кортесов усилить свое влияние в мире, обуздать американский мятеж или еще как-то проявить национальное самосознание, что это порой граничит уже с полным бесстыдством.
— Всех купить не удалось.
Вмешиваются сразу несколько американских депутатов, и среди них — Хорхе Фернандес Кучильеро. Лолита, которая никогда прежде не слышала своего приятеля с трибуны, с интересом следит за его речью. А тот весьма красноречиво доказывает, что надо как можно скорее изменить торговую систему на заморских территориях, с тем чтобы выполнить три условия — ублаготворить британских союзников, удовлетворить сторонников неотложных реформ в колониях и укрепить тех, кто, оставаясь верными Испании, противостоит мятежникам, требующим независимости. А потому необходимо привести законодательство в Индиях в соответствие с требованиями времени.
— Когда наши кортесы, — говорит аргентинец, — провозглашают равенство испанцев европейских и американских, одно становится вполне очевидно: если первым дозволено свободно торговать с Англией, то эта же свобода должна быть дарована и вторым… Речь идет, господа, всего лишь о том, чтобы поставить на законную основу все, что осуществляется здесь, на Полуострове, каждодневно, но подпольно.
Его поддерживает, взяв слово, Хосе Мехиа Лекерика, другой американский депутат от вице-королевства Новая Гренада — масон, человек просвещенный и проницательный, приятной внешности: он рисует мрачную картину того, как безразличие метрополии к интересам колоний подливает масла в огонь войны, пылающей и у него на родине, и в Рио-де-ла-Плата, и в Венесуэле, и в Мексике, где арест мятежного священника Идальго — в Кадисе со дня на день ждут известия о его казни — никак не гарантирует прекращения смуты. Ну, то есть ни в малейшей степени.
— Чтобы веревка не порвалась, — заключает он, — надо ослабить натяжение, а не тянуть, пока она не лопнет.
— А мы все — сгнием, — раздраженно бормочет Мигель Санчес.
Лолита Пальма обмахивается веером, с живейшим и неподдельным интересом следя за дебатами. Ловит каждое слово. Ей кажется вполне естественным, что депутаты от заморских территорий гнут в эту сторону. И что в вопросах национального суверенитета не только твердокаменные консерваторы, но и умеренные безоговорочно поддерживают англичан и церковь, противостоят шалым революционерам. Однако знает она и что, с кадисской колокольни глядя, Мигель Санчес Гинеа прав: это коммерческое равноправие приведет испанские порты к разорению. Она размышляет над этим, а меж тем еще один депутат — арагонец Маньяс — осведомляется с трибуны, открывают ли подобные предложения свободный доступ англичан к торговле с Америкой и Филиппинами, и напоминает, что конкуренция с китайскими шелками погубит шелка валенсианские, хотя они — лучшего качества. Фернандес Кучильеро, снова взяв слово, запальчиво отвечает, что англичане и янки и так давно уже проникли на континент и действуют там нелегально.
— Так что речь идет исключительно о том, чтобы узаконить то, что делается контрабандно. Принять и упорядочить неизбежное.
Его поддерживают выступающие один за другим американцы и каталанский консерватор Капмани, которого считают едва ли не официальным рупором британского посла. Еще кто-то выдвигает предложение — дать Англии разрешение торговать с испанскими колониями на определенный, строго ограниченный срок, но Маньяс, демонстративно обратившись к дипломатической ложе, отвечает, что понятие «ограниченный срок» англичанам неведомо. Чтобы далеко не ходить за примером — есть Гибралтар. Или Менорка.
— Наша торговля, наша промышленность, наш флот никогда не станут на ноги, если позволить иностранцам возить свои товары на своих кораблях в наши владения в Америке и Азии. И каждая наша сессия заколачивает новый гвоздь в крышку гроба, коим уже накрылись испанские порты… Помяните мое слово, досточтимые коллеги: такие города, как Кадис, просто исчезнут с карты.
Переждав рукоплескания — на этот раз и Лолита не смогла не присоединиться к ним, — Маньяс добавляет: письма из Монтевидео непреложно доказывают, что британцы поддерживают мятежников в Буэнос-Айресе — при этих словах посол Уэлсли беспокойно заерзал в кресле, — что в Веракрусе они потребовали погрузить на корабли пять миллионов песо мексиканским серебром и что, есть ли война с Наполеоном или нет ее, Лондон неустанно подстрекает заморские территории испанской короны к отделению, ибо намерен контролировать их рынки. И вот наконец, под протестующие и одобрительные выкрики с мест, арагонец называет подобное поведение нетерпимым шантажом, и на депутатских скамьях и с мест для публики раздается ропот, делающийся еще громче в тот миг, когда британский посол с высокомерно-чопорным видом поднимается со своего места и покидает зал заседаний. Всему этому кладет предел колокольчик в руке председательствующего, который объявляет перерыв и уведомляет, что заседание будет продолжено при закрытых дверях. Публика и депутаты, оживленно переговариваясь, выходят, сторожа запирают двери.
На улице, где продолжается горячее обсуждение дебатов, Лолита и Санчесы подходят к Фернандесу Кучильеро, который стоит рядом с перуанцем Хосе Мехиа Лекерикой и другими американскими депутатами.
— Ваша новая система ознаменует нашу гибель, — набрасывается на него Мигель. — Если наши соотечественники в колониях будут сноситься с иностранными портами напрямую, мы, испанские негоцианты, не выдержим соревнования с их ценами. Вы что же, не понимаете этого? Нас заставят тратить больше, рисковать сильнее и в конце концов — разорят. То, что вы предлагаете, нанесет последний, смертельный удар по нашей торговле, уничтожит жалкие остатки нашего флота, и для Испании, втянутой в войну, лишенной промышленности и сельского хозяйства, будет означать смертный приговор.
Депутат от Рио-де-ла-Плата с жаром возражает. Лолите Пальме нелегко узнать в этом златоусте того милого, чуть застенчивого юношу, которого принимала у себя в доме. Откуда и взялись это веское достоинство суждений, непривычная значительность повадки, твердость позиций?
— Не я предлагаю это. Говорить надлежит с теми, кто, невзирая на место своего рождения, хранит верность испанской короне. Как вы знаете, я не одобряю восстания в Буэнос-Айресе… Но это — веление времени, это — требование самой Истории. У испанской Америки есть свои нужды, но нет возможности удовлетворить их. Креолы требуют своей законной и свободной доли прибылей, а бедняки желают покончить с нищетой. Однако мы связаны по рукам и ногам давным-давно устарелой системой, за которую так упорно держится Полуостров. А она уже ничего не решает.
Улица Санта-Инес заполнена людьми, обсуждающими перипетии недавнего заседания, — люди переходят от одного кружка к другому, исчезают в дверях гостиницы, где кое-кто из депутатов, пользуясь перерывом, пьет прохладительное. Те, кто обступил американцев, стоят у ступеней часовни. Этот кружок — самый многочисленный и состоит по большей части из местных негоциантов. Лица их выражают беспокойство, тревогу, а иногда — и нескрываемую враждебность. Да Лолита и сама сегодня утром столько наслушалась о свободе торговли и англичанах, что симпатий к ним не испытывает. Все это кровно затрагивает и ее. Здесь решается, среди прочего, и судьба фирмы «Пальма и сыновья».
— Вам одного только и надо — налогов не платить! — восклицает кто-то. — Чтобы все вам одним!
Фернандес Кучильеро с полнейшим спокойствием оборачивается — одна рука в кармане сюртука — к тому, кто это сказал:
— Да как бы то ни было, это совершенно законно. Точно так же произошло и в тринадцати британских колониях в Северной Америке. Рыба, как известно, ищет, где глубже… А неуступчивость — дурная советчица. Однако они обманываются. Важно лишь следующее: те американские правительства, что раньше провозглашали себя частью Испании и сетовали только, что в этих кортесах представлены малым числом депутатов, осознали теперь, что они всего лишь колонии. И ныне лишь крошечный шаг отделяет их от провозглашения независимости. А вы как будто этого не понимаете… Моя отчизна — прекрасный тому пример. Я только и слышу речи о необходимости отвоевать Буэнос-Айрес, а не о том, чтобы вникнуть в причины, приведшие народ к возмущению.
— Есть, сеньор, есть еще и верные короне земли! Остров Куба, вице-королевство Перу и еще сколько-то.
Это вмешался Хосе Мехиа Лекерика. Лолита Пальма знакома с ним, потому что оба страстно увлекаются ботаникой. Порою встречаются в доме советника Кабреры, в саду при Хирургическом коллеже или в книжных лавках на площади Сан-Агустин. Весь город знает, что депутат — сторонник равноправия между испанцами американскими и здешними, ученик и последователь французских философов — живет на улице Аумада с хорошенькой Хертрудис Саланова, хоть и не обвенчан с нею. Лолита видела, как они, ко всеобщему соблазну, прогуливаются под ручку по Аламеде и Сан-Антонио. Герой этого романа — яркая звезда на политическом небосклоне Кадиса, и потому его связь на все лады обсуждают в обществе.
— Нет, они не обманываются, — продолжает он со своим мягким выговором уроженца Кито. — Но многих в Америке еще удерживает страх перед возможным мятежом индейцев и чернокожих. В испанской монархии они видят гарантию порядка… Но как только почувствуют себя в силах справиться самим, там тоже все переменится.
— Нужна твердая рука, — вступает еще кто-то. — Нужно пригнуть головы мятежников под ярмо закона и законной власти. А воспользоваться иноземным вторжением и похищением нашего государя для провозглашения независимости — сущая подлость!
— Нет, простите! — восклицает американец. — Это шанс! Самый хаос, в котором пребывает Испания, облегчает дело. Даже здесь наши генералы, Регентство и хунты не могут прийти к соглашению о том, как вести войну, и знай поносят друг друга.
Повисает пауза. Все в замешательстве переглядываются. Мехия и сам, наверно, понял, что хватил через край, и водит рукой по воздуху, словно стирая свои последние слова.
— И это говорят депутаты наших кортесов! — с горечью произносит Мигель Санчес.
Американец оборачивается к нему, а дон Эмилио меж тем похлопывает сына по руке: уймись, мол, не нарывайся.
— Кому ж, сеньор, как не депутатам, и говорить об этом, — не без высокомерия отвечает Мехия. — Потому что в один прекрасный день нас будет судить История.
Подает голос еще один из толпы — Лолита знает его: Игнасио Вискайно, торговец кожами, доведенный восстанием в Рио-де-ла-Плата до полного разорения.
— Вы сговорились с англичанами, чтобы выставить нас из Америки!
Мехия, надменно усмехнувшись, поворачивается к нему спиной: отвечать считает явно ниже своего достоинства. К разъяренному Игнасио обращается Хорхе Фернандес Кучильеро.
— Нет, — поправляет он с учтивым спокойствием, — на самом деле мало кто намерен зайти так далеко. Это всего лишь порок системы. Косной, допотопной да еще и поврежденной войной. И катастрофическим следствием этого будет разрыв братских уз, которые должны соединять испанцев из Старого и Нового Света.
Кожевник сверлит креола бешеным взглядом:
— Вы еще осмеливаетесь называть себя испанцем?
— Естественно! И потому я здесь, в Кадисе, представляю вместе с моими товарищами обе отчизны, коим принадлежу. И работаю над созданием конституции, годной для обеих берегов Атлантики и несущей свободу людям здешним и тамошним. Конституции, способной положить конец привилегиям праздной аристократии, бездарного чиновничества и невежественного духовенства, взявшего непомерную власть. И потому я стараюсь спорить с вами, сеньоры, не теряя выдержки. И тщусь объяснить, что если эти узы порвутся, то — навсегда.
Двери Сан-Фелипе отворяются для продолжения заседания — на этот раз без публики. Мигель Санчес воздевает указательный палец, торопясь сказать что-то, прежде чем депутаты от заморских провинций уйдут, но все разговоры обрывает отрывистый близкий грохот, от которого содрогнулись земля и стены домов. Лолита, как и все, поворачивается к башне Тавира. Где-то там, подальше, над крышами домов поднимается облако желтовато-бурой пыли.
— На этот раз — совсем близко, — замечает Игнасио.
Кружки рассасываются, люди торопливо, прижимаясь к стенам домов и избегая выходить на середину мостовой, расходятся. Кто-то говорит, что бомба взорвалась на улице Вестуарио и разрушила стоявшее там здание. Лолита под руку с доном Эмилио прибавляет шагу, торопясь покинуть опасное место. Мигель замыкает шествие. Обернувшись, она видит, как депутаты, сохраняя достоинство и степенность, с намеренной медлительностью поднимаются по ступеням паперти.
— Сеньор комиссар, хорошо бы вам спуститься на минутку…
Рохелио Тисон, отложив бумаги, вскидывает глаза на почтительно замершую в дверях шестифутовую тушу.
— В чем дело, Кадальсо?
— Номер восьмой. Кое-что интересное.
Комиссар поднимается из-за стола и выходит в коридор, где Кадальсо уважительно отступает в сторону, пропуская начальство вперед. В таком порядке они, скрипя рассохшимися половицами, идут к лестнице в глубине. Запыленное слуховое оконце выходит на улицу Мирадор. Лестница винтовая, и ее тонущая в полумраке спираль ведет в подвал, где расположены камеры. Там сыро и прохладно. Спустившись, Тисон застегивает сюртук Света, проникающего сквозь две узкие зарешеченные бойницы в самом верху, недостаточно, чтобы избавить от ощущений, даруемых тесным, замкнутым пространством. Неприятных, надо сказать, ощущений.
— И что он сказал?
— Признался, что плавал туда-сюда… Но есть и еще кое-что…
— Важное?
— Пожалуй, что да.
Тисон недоверчиво покачивает головой. Кадальсо, так похожий на туповатого и несообразительного пса, думать умеет, что называется, от сих до сих. Это его свойство обеспечивает неукоснительную исполнительность, но и накладывает известные ограничения. И едва ли он может своими дубовыми мозгами оценить, что важно, а что нет. Однако мало ли что…
— Запирается?
— Уже почти два часа как.
— Вот паскуда… Стойкий какой.
— Начал уже подаваться мало-помалу…
— Я надеюсь, на этот раз не получится, как с тем хмырем с улицы Хуан-де-Андас… Если, не дай бог, повторится, будешь ты со своими ребятами кайлом махать в сеутских каменоломнях. Твердо обещаю.
— Не беспокойтесь, сеньор комиссар. — Кадальсо, склонив голову набок, смотрит печальными глазами верного пса, которого ни за что ни про что отстегали арапником. — Не повторится. Он — на «столе», это дело верное, хоть и нескорое.
Они идут по коридору вдоль камер, двери которых — все, кроме той, что помечена номером 8,— закрыты на большие висячие замки, а потом входят в просторное пустое помещение. При появлении начальства вскакивает со своего табурета стражник Шаги гулко отдаются под сводами следующего коридора — узкого, с грязными, облупившимися стенами, покрытыми паутиной. В глубине — дверь, которую Кадальсо с угодливой поспешностью открывает перед комиссаром, и, шагнув через порог, тот оказывается в комнате без окон. Посередине — стол и два стула, в углу — бадья с грязной водой и ковш, а в свисающем с потолка фонаре горит сальная свеча.
— Дверь не закрывай. Пусть потянет воздухом.
Голый до пояса человек уложен так, что ребро стола проходит как раз у него под поясницей. Верхняя часть туловища висит в воздухе, голова болтается в двух пядях от пола. Руки связаны за спиной. Двое дюжих сбиров хлопочут над арестантом: присев на стол, один держит его за ноги выше колен. Другой наблюдает. Хорошо бы господам депутатам с ихним хабеас-корпус и прочей чушью поглядеть на это, думает, усмехаясь про себя, Тисон. Достоинство «стола» — в том, что следов не остается. В такой позе человек долго продержаться не может. Вопрос времени: легкие напряжены, почки измочалены, кровь приливает к голове. Но потом поставишь его на ноги — и ни рубца, ни царапинки, цел и чист, как в первый день творения.
— И что же новенького он поведал?
— Признал, что сносился с французами. Что плавал в Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, в Роту и Санлукар. Один раз побывал даже в Хересе — виделся с какой-то тамошней шишкой.
— Зачем?
— Докладывал о том, что тут у нас происходит. Передавал какой-то пакет и еще какие-то сведения.
— Кому? От кого?
Пауза. Сбиры беспокойно переглядываются с Кадальсо.
— Пока не установлено, сеньор комиссар, — осторожно говорит тот. — Мы как раз это и выясняем.
Тисон рассматривает арестанта. Негроидные черты лица страдальчески искажены, глаза закачены под лоб так, что видны только белки. Мулата взяли вчера вечером, в Пуэрто-Пиохо, когда он уже ставил парус, собираясь на тот берег. И, судя по тому, что брал с собой, возвращаться не намеревался.
— Сообщники в Кадисе есть?
— Наверняка, — убежденно кивает Кадальсо. — Но имен из него еще не вытрясли.
— Крепкий… крепкий орешек, как я погляжу…
Тисон подходит к нему вплотную, присаживается на корточки, так что оказывается вровень с его головой. Рассматривает курчавые волосы, приплюснутый нос, редкую жесткую поросль на подбородке. Грязное лицо с засалившейся кожей. Изо рта, открытого широко, как у рыбы, выброшенной на берег, вырывается прерывистое трудное дыхание с хрипом удушья. От влажного пятна на полу несет едким запахом рвоты. Кадальсо мог бы сначала подтереть здесь, думает комиссар, а уж потом отправляться за мной.
— Ну так что ты хотел мне сказать?
Прежде чем ответить, Кадальсо снова переглядывается со стражниками. Тот, что на столе, по-прежнему держит арестанта за ноги.
— Да кое-что такое он все же вымолвил… Мы из него вытянули… Голуби.
— Голуби?
— Вроде того.
— Голуби — это в смысле, которые летают?
— Других не знаю, сеньор комиссар.
— И что же?
— Голуби и бомбы. Похоже, это голубиная почта.
Тисон медленно выпрямляется. Неясное ощущение, смутная мысль пронзает мозг. Проносится в голове.
— И?
— Ну и в какую-то минуту он вдруг сказал: «Спрашивайте того, кто знает, куда упадут бомбы».
— Кого «того»?
— Вот мы и пытаемся добиться толку.
Мысль кажется сейчас Тисону похожей на длинный темный коридор за чуть приоткрытой дверью. Он отступает от стола на два шага. Очень осторожно, словно боясь, что неловким, чересчур размашистым движением спугнет ее и щелка в двери исчезнет.
— А ну, посадите его.
С помощью Кадальсо стражники подхватывают арестанта, переваливают его на стол, причем он кричит от боли. Тисон замечает, что, покуда его волоком тащат к стулу, он то закрывает, то широко открывает глаза, будто выходя из транса. Бросили на стул. Руки за спиной, стражники по бокам. Тисон придвигает себе второй стул, переворачивает его спинкой вперед и, скрестив на ней руки, усаживается верхом.
— Объясню тебе, Мулат, подоходчивей… Тех, кто работает на врага, ждет гаррота. Дело твое — ясное.
Помолчав, чтобы контрабандист успел освоиться в новом положении и кровь отлила у него от головы, а также, чтобы переварил сказанное им, продолжает:
— Начнешь сотрудничать с нами — по крайней мере, мучиться не будешь.
Тот заходится в тяжком приступе кашля. Все никак не отойдет от удушья. Капли слюны долетают до самых колен Тисона, но комиссар остается неподвижен.
— По крайней мере?
Голос у него глуховатый, низкий, как почти у всех людей его расы. А цвет кожи курьезный вышел, размышляет Тисон: с виду негр, а кожа белая. Словно мочалкой с мылом оттерли.
— Да.
В глазах арестанта мелькнула искорка презрения. Быстро, однако, этот бычище оправился, соображает комиссар, однако больше ничего такого с ним не сделаешь: не хватает мне только новой выволочки от губернатора и главноуправляющего… Одного утопили уже — довольно!
— Бабушке своей заливай, — говорит Мулат.
Открытой ладонью со сжатыми пальцами Тисон бьет его по лицу. Наотмашь. Сильно, хлестко и больно. Выждав секунды три — еще раз. Звук оплеух звонок, словно удар бича.
— Не дерзи.
Из широкой ноздри Мулата вытекает прозрачная струйка. Однако ему достает куража скривить губы. Ужимка, высокомерная и дерзкая, хочет быть улыбкой, но немного не дотягивает до нее.
— Я, комиссар, уже, считай, соборован. Так что и сами не надорвитесь, и меня не утомляйте.
— Вот о том и речь, — соглашается Тисон. — О том, чтобы не утомлять друг друга. Давай так ты расскажешь все, что мне нужно узнать, а мы тебя не трогаем — сидишь себе спокойно, пока судья не вынесет приговор.
— Судья? Ни больше ни меньше? Вы подумайте… Какая честь для меня.
Еще одна пощечина — отрывистая и сухая, как выстрел. Кадальсо делает шаг вперед, тоже готовясь принять участие, но Тисон жестом останавливает его. Сам справится. Дело привычное.
— Мы вытянем из тебя все, Мулат. Спешить нам, сам видишь, некуда. Но все же хочу предложить тебе кое-что. В том, что от меня зависит… Я готов сократить срок этого удовольствия… Расскажи про голубей и бомбы… Ты слышишь меня?
Арестант молчит, не отвечает, но во взгляде теперь появилось какое-то сомнение. Дерзить и нарываться он больше не станет. Тисон, дока в своем ремесле, знает — такая перемена произошла не от того, что врезали по морде. Это — так, пустяки, завитушки… Тут другое… В таких делах карты, выложенные на стол, действие производят поистине чудотворное. А для того, кто уже наполовину испекся, нет карты более убедительной, чем взгляд прямо в лицо.
— Кто он такой? Тот, кто, по твоим словам, знает, куда упадет бомба? И откуда он это знает?
Снова пауза. Теперь она затянулась надолго, но Тисон терпелив, без этого в его профессии — никуда. Арестант задумчиво смотрит на стол, потом — на комиссара. Ясно, прикидывает свое будущее, а его уже мало осталось. Рассчитывает.
— Откуда? — отвечает он наконец. — Да ему поручено проверять те места, куда они падают, и сообщать о результатах. Он ведет этот счет.
Тисон не хочет испортить ни возможное, ни вероятное. Излишних иллюзий питать тоже ни к чему. По крайней мере, уж в этом-то деле. И потому расставляет слова во фразе бережно и осторожно, как фарфоровые.
— А скажи, пожалуйста, куда они упадут, он тоже знает? Или догадывается?
— Понятия не имею. Может, и знает.
Слишком хорошо, чтобы быть правдой, думает комиссар. Чтоб из незнакомого пистолета выстрелить не целясь да прямо в яблочко — так не бывает. Профессор Барруль лопнул бы со смеху, услышав все это. И ушел бы прочь большими шагами, не переставая хохотать. Шахматные этюды, комиссар, сказал бы он. Как всегда, строите воздушные замки. На живую нитку сметана ваша версия.
— Назови-ка мне, дружок, его имя.
Сказано было без нажима, мягко и вскользь, будто и впрямь особенного значения не имело. Черные глаза арестанта уставились на него. Потом в них снова мелькнуло сомнение. Метнулись в сторону.
— Послушай, Мулат, что я тебе скажу… По твоим словам, депеши пересылались голубиной почтой. Я за двое суток сумею установить всех, кто разводит или держит голубей в Кадисе. Но если обойдусь без твоей помощи, то, значит, ничем тебе не буду обязан… И взятки с меня гладки. Смекаешь, к чему я клоню?
Тот проглатывает слюну. Раз и другой. Или пытается сглотнуть. Слюны-то нет никакой. Тисон приказывает одному из сбиров принести воды.
— И в чем же будет разница? — наконец спрашивает Мулат.
— Да считай, почти что и никакой… Просто в одном случае я окажусь перед тобой в долгу, а в другом — нет.
Мулат снова погружается в размышления. Явно тянет время. Потом переводит взгляд с комиссара на кувшин с водой, который протягивает ему сбир. Склоняет голову набок, кривит губы, как прежде, но на этот раз Тисон видит на них ту усмешку, что как будто хотела да все никак не могла проступить на них. Кажется, Мулат втайне, в глубине души тешится какой-то горько-отчаянной шуточкой, забавной в совсем особенном, извращенном смысле.
— Фумагаль его зовут… Живет на улице Эскуэлас.
Фунт белого мыла, два фунта — зеленого, еще два — минерального и шесть унций розмаринового масла. Покуда Фраскито заворачивает покупку в хлопчатую бумагу и отливает ароматическое масло в бутылочку, Грегорио Фумагаль с удовольствием вдыхает запахи, которыми пропитана лавка. Сильно пахнет духовитыми мылами, эссенциями, помадами; среди ящиков с расхожим и дешевым товаром пестрят разными цветами стеклянные флаконы и сосуды с тонкими парфюмерными изделиями. Длинный и узкий барометр на стене сообщает, какая предполагается погода.
— Надеюсь, в зеленом солей меди нет?
Под редкими, морковного цвета волосами веснушчатый лоб Фраскито собирается обиженными морщинами.
— Ни единой капли, дон Грегорио. Не извольте беспокоиться. И даже не сомневайтесь — у меня солидное заведение… Изготовлено мыльце с добавлением экстракта акации, что придает ему такой приятный цвет. Очень ходовой товар, дамы от него в восторге.
— Надо полагать, теперь, когда в Кадис нахлынуло столько народу, дела идут превосходно?
Грех жаловаться, отвечает хозяин. И хотя лягушатники по-прежнему держат город в осаде, недостатка в покупателях нет. Кажется даже, что люди стали больше заботиться о своей наружности. Даже мужские помады с отдушкой фиалковой, гелиотроповой, гвоздичной так и рвут из рук Вот понюхайте эту, пожалуйста. Божественно, не правда ли? Не говоря уж о душистых мылах для дам и всяческих притираниях. Несравненных.
— Вижу, вижу. Всего в избытке.
— Ну как же иначе? Нехватки ни в чем нет. Теперь, когда англичане у нас в союзниках, товар привозят со всего света. Вот, взгляните — этот корень бирючины, который добавляем в мыло для цвета: его раньше доставляли из Монпелье, а теперь из Турции. И обходится дешевле.
— Бабье к тебе, наверно, так и ломится!..
— У-у, вы не представляете! Всех сословий. И местные, из нашего квартала, и высокородные сеньоры, и эмигрантки со средствами — прямо толпами ходят…
— Просто невероятно… В наши-то времена.
— А вот поди ж ты… Я много размышлял над этим и пришел к выводу, что потому и спрос, что время такое. Когда война, людям особенно хочется жить, общаться, хорошо выглядеть… Мне, сами видите, дон Грегорио, жаловаться грех. Ну и кроме того, я очень взыскателен к качеству. Косметика и парфюмерия должны не только приятно пахнуть и быть приятными на ощупь, но и выглядеть красиво. И я за этим слежу неукоснительно.
Фраскито Санлукар упаковал покупку, протянул ее Фумагалю, отер руки о свой серый халат. С вас девятнадцать реалов. И покуда чучельник достает из кошелька два серебряных дуро, костяшками пальцев выстукивает по деревянной стойке нечто бодрое. Пам-парам-пам-пам. Дробь обрывается, когда издали долетает приглушенный расстоянием грохот. Он еле слышен. Оба оборачиваются к двери на улицу, где как ни в чем не бывало идут прохожие. Похоже, в другом конце города, говорит хозяин, подавая сдачу и вновь раскатывая по прилавку свое пам-парам-пам-пам. Дело обычное, здешним плевать на французскую артиллерию: квартал Ментидеро — вне досягаемости бомб с Кабесуэлы. И по расчетам чучельника, так будет продолжаться еще некоторое время. Изрядное, к сожалению.
— Будьте осторожны, дон Грегорио. Лягушатники палят наудачу, в белый свет, но все же… Как там у вас, в вашем квартале?
— Падают иногда. Но это вы верно говорите, «в белый свет».
Сопровождаемый дробью, он с пакетом под мышкой выходит из лавки. Еще рано, и солнце пока оставило в росистой тени мостовую, решетчатые калитки, цветочные горшки. Несмотря на только что грянувший орудийный раскат, кажется, что война бесконечно далеко отсюда. В сторону Кармен и Аламеды прокатывает свою тележку продавец оливок, выкликая, что в продаже имеются зеленые, черные и особо крупные мясистые маслины-гордалес. Навстречу ему идет водонос с бочонком за спиной. С балкона на втором этаже вытряхивает рогожную циновку молоденькая служанка в платье без рукавов, а снизу, прислонившись к стене на углу и покуривая, наблюдает за ней высокий мужчина.
Чучельник, погруженный в свои мысли, шагает по улице Олео к центру. А мысли у него в последнее время безрадостные. Когда минует угольную лавку, приходится ступить с тротуара на мостовую, чтобы обойти длинную очередь за мелким древесным углем: зима у ворот, с каждым днем на дворе все сырей, и под столиками трактирщики уже разжигают жаровни. Чуть скособочась, Фумагаль бросает быстрый взгляд через плечо и убеждается — тот, высокий, следует за ним. Возможно, что это просто совпадение, и, скорей всего, так оно и есть, но саднящее ощущение тревоги усиливается. С тех пор как началась война и установились его отношения с французами, эта вечная тревога была естественной, непреходящей и оттого — терпимой, однако в последнее время и особенно после разговора с Мулатом на площади Сан-Хуан-де-Дьос она не дает ему покоя. Грегорио Фумагаль не получает ни инструкций, ни известий. И действует теперь вслепую, не зная, полезны ли оказываются его депеши, в какую сторону двигаться, как пополнить убывающий запас голубей — единственной ниточки, связывающей его с Трокадеро. Когда он отправит в полет последнего гонца, оборвется и она. И круг одиночества его замкнется наглухо.
На маленькой площади, в которую упирается улица Хардинильо, чучельник с непринужденным видом останавливается перед какой-то лавчонкой и снова бросает взгляд назад. Высокий проходит мимо и идет дальше, а Фумагаль краем глаза рассматривает его — коричневато-бурый, дурно сшитый сюртук, потрепанная круглая шляпа. Полицейский? Не исключено. Но вполне может оказаться одним из тех сотен эмигрантов, которые праздно слоняются по городу: благодаря свидетельству в кармане можно не бояться, что призовут и пошлют воевать.
У страха глаза велики, думает Фумагаль, отправляясь дальше. Страх распространяется по всему организму, как злокачественная опухоль. Вот мгновение, когда вступают в противоборство физика и опыт: физика говорит, что неизвестно, вправду ли за ним следят, опыт утверждает, что при надлежащих обстоятельствах это может случиться. Разум подтверждает: да, это вполне вероятно. Однако вывод не столь уж драматичен — в этой вероятности таится тень облегчения. В конце концов, упасть — не так уж страшно. Чучельник убежден, что судьба каждого зависит от непостигаемых причин в рамках универсальных законов. И все, включая и самое жизнь, рано или поздно кончается. Подобно животным, растениям и минералам, однажды придется и ему сдать на вселенский склад элементы, некогда полученные взаймы. Такое происходит ежедневно, и он сам способствует этому. Помогает правилу действовать неукоснительно.
На площади Палильеро, неподалеку от лотков, где продаются газеты и литографии, люди — местные и пришлые — толпятся возле двух недавно наклеенных на стену бюллетеней, живо обсуждают их. В одном сообщается, что по предложению Регентства кортесы постановили выделять ежемесячно для нужд военно-морских сил и на фортификационные работы двенадцать миллионов песо. Все соки из нас высасывают, громко негодует кто-то. Что с королем, что без — все едино. Второй бюллетень уведомляет, что магистрат Гаваны, не подчинившись кортесам, отменил их декрет об освобождении чернокожих рабов, поелику оный идет вразрез с интересами острова Куба и может ввергнуть его, подобно тому как это произошло во французском Санто-Доминго, в стихию безначалия и мятежа.
Глупцы, думает Фумагаль, покуда пробирается сквозь толпу — скорым шагом, ни на кого не глядя и всем видом своим выказывая крайнюю степень презрения. Теперь будут суток двое мусолить это событие, толковать на все лады и переливать из пустого в порожнее. Им по наследству передалась нежность к своим оковам — к монархам, богам, парламентам, указам, которые ничего не могут изменить. Чучельник твердо убежден, что Человечество идет от одного хозяина к другому, а состоит из несчастных, которые почитают себя свободными, поступая вопреки своим наклонностям, ибо неспособны понять и принять, что единственная свобода есть свобода личности и заключается она в том, чтобы отдаться на волю силам, владеющим человеком. Что ни делай — все равно это предопределено роком, а тот — безразличным к морали законам Природы и сложным сцеплением причин и следствий. Оттого и слово «зло» — не однозначно. Общество, запутавшись в собственных противоречиях, карает за наклонности, ему же и присущие, однако эта кара есть лишь слабая плотина, не выдерживающая напора темных страстей, что когтят душу человека. А сам он, неразумный до слабоумия, отдает предпочтение ложным иллюзиям перед действительностью, которая сама собою опровергает бытие Существа милосердного, высшего, разумного и справедливого. Это — искажение, это подобно тому, как если бы отец вложил оружие в руку буйному сыну и тем самым обрек себя на смерть от него.
— Куда попала последняя бомба? — спрашивает Фумагаль кузнеца, который сидит на пороге своей мастерской, готовя наживку для рыб.
— Да вот сюда и попала, перед Канделярией… Ущерб небольшой.
— Никто не пострадал?
— Слава богу, никто.
Горожане и солдаты разбирают завал на площади. Фумагаль, подойдя к площади, убедился: бомба легла точно перед церковью, не задев соседних зданий, и, хотя и взорвалась, обширное пустое пространство, на котором дома стоят далеко один от другого, свело ущерб к нескольким разбитым окнам, отлетевшим лепным украшениям на фасадах и сбитым с крыши черепичинам. Наметанным глазом чучельник определяет траекторию выстрела. Ветер, замечает он, дул с востока, и это способствовало тому, что снаряд долетел до этой части города и упал ближе к западу, чем четыре предыдущих. Изображая из себя ротозея, Фумагаль медленно продвигается в толпе — мальчишки поднимают с земли кусочки закрученного спиралью свинца, — сосредоточенно отсчитывая шаги, чтобы отложить дистанцию до тумбы — постамента старинной арабской колонны — на углу улицы Торно. С Мулатом или без него, с голубиной почтой или с пустой голубятней — он доведет начатое до конца. Исполнит в полном соответствии с тем, что положено лично ему, и в отмеренный срок, который настанет неизбежно.
Грегорио Фумагаль отсчитал уже семнадцать шагов, когда почувствовал на себе пристальный взгляд из толпы. Нет, это не тот длинный, что шел за ним, а потом скрылся из виду, а другой — среднего роста, в сером плаще и шляпе-двууголке. Меняются они, что ли, подумал чучельник, чтобы не вызвать подозрений? Или же это опять взбрыки его воображения, так похожие порою на приступы неизлечимой болезни? Он совершенно уверен, что все люди на свете — больны, причем заболевают уже при рождении, при первом соприкосновении с жизнью подпадая под действие ее бреда, иначе называемого воображением. И вот когда оно сбивается с пути или несется вскачь, как закусивший удила конь, и приходит страх — точно так же, как фанатизм, скажем, или религиозный террор, исступление — эта мысль вызывает у него жестокую усмешку — и страшные злодеяния. Люди простодушные в ужасе и презрении шарахаются от всего этого, не ведая, что сами они подобное совершить не смогут, ибо лишены двух великих достоинств — воодушевления и стойкости. Бытие человека преступного протекает в высях, недоступных человеку добродетельному, — на самой вершине, подножьем которой служат неприметные, но правильно выстроенные причины.
И Фумагаль в приливе высокомерия, разбирать причины которого он гнушается, а меж тем оно — лишь логический итог его размышлений, с делано рассеянным видом идет, глядя себе под ноги, пока намеренно не натыкается на человека в двууголке.
— Виноват… — произносит чучельник, даже не взглянув на него.
Тот, пробормотав что-то неразборчивое, уступает ему дорогу, и удовлетворенный Фумагаль проходит дальше. Будь что будет, он из города не убежит. Сократ, повинуясь несправедливым законам своей отчизны, тоже ведь не согласился покинуть свою темницу, хотя двери ее были открыты. Он принял установленные правила и был уверен, как уверен сейчас Грегорио Фумагаль, что человек в силу своей природы может действовать только так, как действует — по отношению и к другим, и к самому себе. Так предписывает догмат фатализма: необходимо принимать все.
Замок сдался на четвертой попытке — удалось не сломать его и не нашуметь. Рохелио Тисон, спрятав в карман набор отмычек, благодаря которому вся операция заняла минуты две, осторожно толкает дверь. Долгое общение с уголовным элементом, который сам себя предпочитает называть фартовыми ребятами, обучило комиссара многим полезным навыкам и умениям. Обращение с отмычками — пьявками, как именуются они на воровском жаргоне, — одно из них и едва ли не самое востребованное. С тех пор как изобрели дверные замки, изрядное число чужих секретов можно вызнать при помощи отмычки, подобранного ключа, подпилков или, на худой конец, — сверла с алмазной коронкой.
Комиссар медленно проходит по коридору, заглядывая в каждую комнату — спальня, уборная, столовая, кухня с плитой под хворост и под уголь, раковиной, ледником и заряженной кусочком сыра мышеловкой перед кладовкой. Повсюду чистота и порядок, хотя здесь живет одинокий холостой мужчина — Тисон знает и это, да и вообще все, что можно было узнать. Когда комиссар входит в рабочий кабинет в самом конце коридора, свет, проникающий туда сквозь стеклянную дверь на террасу, золотит воздух, заставляя мягко поблескивать глаза, клювы, когти животных и птиц, застывших на жердочках и в витринках, прозрачные склянки, где в растворе лежат рептилии.
Рохелио Тисон, открыв застекленную дверь, поднимается на террасу. Окидывает взглядом всю панораму Кадиса, над которым меж печных труб и развешанного белья высятся сторожевые башни. Потом переводит глаза на голубятню, где сидят штук пять сизарей, и снова спускается в кабинет. Бронзовые часы на шкафу, десятка два книг на полке: почти все — иллюстрированные издания по естественной истории. Среди них — старинный обтрепанный фолиант «Historia Naturalis de avibus» некоего Иоханнеса Йонстонуса, два тома французской «Энциклопедии» и еще несколько запрещенных книг — «Эмиль, или Новая Элоиза», «Кандид», «Философические письма и Система Природы». Здесь витает какой-то странный аромат — как будто бы смесь спирта с неизвестными веществами. На большом мраморном столе посреди комнаты лежит нечто, покрытое белой простыней. Отдернув ее, полицейский видит взрезанный и уже наполовину выпотрошенный труп большого черного кота: глазные впадины заткнуты комками хлопковой бумаги, а из брюшной полости, вскрытой и наполовину заполненной овечьей шерстью, торчат концы проволоки и толстых нитей. В чем угодно можно упрекнуть Рохелио Тисона, но только не в суеверии, однако и он невольно ежится при виде этого животного и цвета его шкуры. И принимается снова закрывать животное простыней, стараясь, чтобы она легла, как прежде. Теперь, когда он увидел его распотрошенную тушку, стоящий в кабинете запах вызывает тошноту. Тисон охотно закурил бы, но боится, что сигарный дым сообщит хозяину, что в доме побывал некто незваный. Вот же сволочь, а, думает он, озираясь по сторонам и напряженно соображая. Вот богомерзкая тварь.
Рядом с мраморным столом стоит пюпитр с набросками и заметками по каждому этапу вскрытия. Комиссар подходит к другому столу, стоящему между дверью на террасу и витриной, где в мирном соседстве замерли рысь, филин и обезьянка: на нем — стеклянные и фаянсовые банки с какими-то химическими веществами и набор инструментов, похожих на хирургические, — пилы, скальпели, щипцы, иглы. Осмотрев все это, Тисон направляется к третьему столу — большому, с выдвижными ящиками, придвинутому вплотную к стене, на которой в самых естественных позах — совсем как живые: хозяин знает свое дело — расположились на жердочках фазан, сокол и ягнятник бородатый. А на столе под керосиновой лампой — какие-то бумаги и документы, которые комиссар просмотрел, старательно кладя каждый листок на прежнее место — заметки и выписки по естествознанию, наброски животных и прочее в том же роде. Верхний ящик заперт, ключа на виду не оказалось, и Тисон опять прибег к помощи своих отмычек выбрал самую маленькую, вставил в скважину, чуть нажал — и замок с тихим щелчком послушно открылся. Там, сложенный вдвое, оказался план Кадиса, какие продаются в любой лавке, а горожане любят держать у себя дома, чтобы отмечать, куда попали французские бомбы. Этот, однако, начерчен от руки, черной тушью, точно и очень подробно, а имевшаяся в правом нижнем углу масштабная линейка — в испанских варах и французских туазах. На полях карты обозначена широта и долгота, но не по меридиану Кадиса или Морской обсерватории на Исла-де-Леоне. Вероятней всего, Париж, думает Тисон. Французская карта. Профессиональная работа, похоже, сделанная на основе военных топографических съемок, да, вероятно, не просто похоже, а так оно и есть. Однако интересней всего, что владелец плана в отличие от прочих обывателей не ограничился тем, что нанес на план точки, куда попали бомбы. Все точки эти помечены цифрами и буквами и соединены карандашными линиями, которые образуют конус, вершина которого находится в точке, расположенной в восточной части карты — там, откуда с полуострова Трокадеро и бьет по городу французская артиллерия. Все вместе образует нечто вроде густой сетки радиусов и окружностей, начерченных с помощью инструментов, лежащих в ящике стола, — лекал, циркулей, угольников, большой лупы; там же — логарифмическая линейка и хорошая английская буссоль в деревянном футляре.
Комиссар некоторое время стоит в задумчивости над странным конусом, вершиной обращенным к востоку, с шифрованными надписями в кружках, которыми обведена каждая точка попадания. Стоит неподвижно, устремив глаза на план, и матерится еле слышно, но забористо, витиевато и цветисто. Все это беспорядочное на первый взгляд переплетение линий образует словно бы другую карту, наложенную на первую, и обозначает какой-то неведомый, зловещий город-лабиринт, который Тисон до сей поры не способен был увидеть ни наяву, ни в воображении. Город, который существует в иной действительности, определяемой тайными, непостижными обычному разуму силами.
Я возьму тебя, заключает он, вновь обретя хладнокровие. И после краткого колебания добавляет: «По крайней мере, шпион имеется. И он уже не выскользнет». Поискав еще немного, комиссар находит книжечку в клеенчатом переплете, а там — ключ к цифровому шифру, которым обозначена каждая из нанесенных на карту точек, с названием каждой улицы и точными градусами широты и долготы, с указанной в туазах дистанцией, помогающей высчитать расстояние от места падения бомбы до высоких зданий или иных заметных ориентиров, то есть сделать привязку к местности. Все это важно и весьма красноречиво, но взгляд комиссара снова и снова обращается к этим кружочкам, которыми обведены места падения. И наконец, словно в порыве вдохновения, схватив лупу, Тисон отыскивает на карте четыре точки — безымянный проулок между Санто-Доминго и Мерсед, венту Хромого, угол Амоладорес и Росарио и улицу Вьенто. Все они здесь есть, но ничем не отличаются от других, помеченных точно так же. Разве что по цифровому коду ключ от которого имеется в клеенчатой книжечке, можно определить, какие бомбы взорвались, а какие — нет. Те, что попали в эти четыре точки, взорвались, как, впрочем, и полсотни других.
Тисон, постаравшись все оставить в прежнем виде, задвигает ящик, отмычкой запирает его и на миг погружается в размышления. Потом подходит к полке с книгами, снимает одну за другой, перелистывает, проверяя, не вложено ли чего между страниц. И в напечатанном в Лондоне труде некоего мосье Мирабо, озаглавившего свое сочинение «Система природы, или Рассуждение о мире физическом и мире моральном», находит несколько абзацев, отчеркнутых на полях карандашом. Он без труда переводит их с французского, и вот один привлекает его внимание:
Сколь бы ничтожна и отдаленна ни была причина, она воздействует на нас самыми значительными и животрепещущими последствиями. Быть может, это подобно тому, как скопившиеся в выжженных пустынях Ливии вихри, ветрами перенесенные к нам, отягощают атмосферу, влияя на темперамент и страсти человека.
Комиссар, размышляя над прочитанным, собирается уже закрыть том, но наугад пролистывает еще несколько страниц и натыкается на еще один отмеченный фрагмент:
В порядке вещей — то, что огонь обжигает, ибо такова суть его естественного свойства. В природе вещей — то, что злодей губит, ибо действует сообразно своей природе.
Тисон достает из кармана собственную записную книжку и заносит в нее обе фразы. Потом, взглянув на часы, убеждается, что слишком задержался здесь. Хозяин может вернуться с минуты на минуту, хотя комиссар в предвидении такого оборота принял известные меры предосторожности: следом за чучельником по городу ходят двое агентов, и как только тот направится домой, один из них, шустрый и быстроногий малый, должен примчаться сюда и уведомить. А Кадальсо с напарником караулят возле дома. В сущности, это излишне, потому что найденного плана вкупе с признанием Мулата достаточно, чтобы арестовать чучельника, предать его суду и по законам военного времени — удушить гарротой. Нет ничего легче — в эти дни, в этом городе, взбудораженном войной и слухами о вездесущих вражеских лазутчиках. Комиссар тем не менее не торопится с задержанием. Необходимо будет сначала еще кое-что прояснить. Подтвердить версии, проверить подозрения. Сам по себе и сейчас, по крайней мере, его мало интересует арест человека, который потрошит животных, отмечает карандашиком на полях сомнительные фрагменты в книгах и извещает французов о результатах их стрельбы. Сейчас нужно убедиться, нет ли чего-нибудь иного, параллельного тому плану, что сейчас снова лег в ящик письменного стола. Нет ли прямой взаимосвязи между хозяином этого дома, четырьмя разорвавшимися бомбами и четырьмя девушками, из коих три были убиты после взрыва, а одна — до. Не исключено, что связь эта потаенно пульсирует под треугольной паутиной карандашных линий, нависающей над картой с востока на запад. Поспешишь с задержанием — нарушишь замысел, и уже высветившаяся было отгадка опять — и теперь уже навсегда — померкнет, выскользнет из рук, оставив в них одного лишь лазутчика, прочие же сомнения никогда уже не сменятся уверенностью. Сегодня он не ищет этого ни среди застывших тел мертвых зверей, ни в ящиках и шкафах, скрывающих, быть может, разгадку тайн, которые уже довольно давно заставляют Тисона водить компанию с не знающими пощады призраками. То, за чем он гонится, — ключ к загадке, разгадать которую сперва казалось трудно, после убийства же на улице Вьенто — убийства, предварившего разрыв бомбы, а не последовавшего за ним, — и вовсе невозможно. Чтобы принять или отвергнуть эту идею, надо, чтобы на шахматной доске Кадиса все фигуры стояли на своих местах и могли бы действовать, свободно разыгрывая свои, изначально присущие им комбинации. Как сказал бы в этом случае профессор Иполито Барруль, вопрос требует определенных эмпирических доказательств. Лишить того, кто, по всей вероятности, убил четырех девушек, возможности совершить новое злодеяние — это, разумеется, общественное благо, это большая профессиональная удача и эффектный политический ход, это укрепит безопасность Кадиса и послужит торжеству правосудия. Но с другой стороны, это отрежет пути к познанию разума и его пределов. И потому Тисон предполагает терпеливо ждать, затаившись, застыв на манер одной из этих тварей, что смотрят на него сейчас стеклянными глазами со своих шестков и жердочек Следить за добычей, не спугнув ее, в ожидании новых бомб. Приманки в Кадисе хватит, за этим-то, в конце концов, дело не станет… И нельзя поставить мат, не потеряв сколько-то пешек. Так в шахматах не бывает.