Книга: Осада, или Шахматы со смертью
Назад: 15
Дальше: 17

16

Блеск воды и соли. Высокие белоснежные дома выглядывают из-за деревьев Аламеды, пестрят изобилием цветов за узорчатым железом балконных перил и верандами, выкрашенными в зеленое, красное и синее. Кадис — как на картинке, думает Лолита Пальма, когда выходит из церкви, поправляя легкую золотистую мантилью, шпильками подколотую к высокому гребню в волосах, и присоединяется к другим гостям, которые стоят под совсем мексиканского вида колокольнями церкви Кармен. Раскрытым веером прикрывает глаза от яркого света. Чудесный день, как нельзя лучше подходит для такого события — только что окрестили сына Санчеса Гинеа-младшего. Младенец спит на руках у восприемницы, утопая в лентах и кружевах, в поздравлениях, ласковых словах, нежностях и пожеланиях долгой и счастливой жизни, которая должна быть так же щедра и благосклонна к нему, как и к его городу. «Ты мне его дал мавром, я тебе его возвращаю христианином», — говорит по старинному обычаю крестная мать Мигелю Санчесу. Кажется, даже французские пушки славят крестины, ибо начали палить с Трокадеро не раньше и не позже, а в тот самый миг, когда таинство завершилось. Хотя они теперь бьют ежедневно, однако этот квартал — вне пределов их досягаемости, так что доносится лишь отдаленный, размеренный грохот, к которому осажденный город давно уже привык.
— Взамен музыки, — замечает кузен Тоньо, отрезая кончик сигары.
Лолита Пальма оглядывается по сторонам. Многочисленные гости — в светлых широкополых шляпах, в кружевных мантильях — белых, золотистых или черных, сообразно возрасту и семейному положению — безмятежно беседуют на пятачке между церковными воротами и бастионом Канделария и мало-помалу, не садясь в ожидающие на эспланаде кареты, продвигаются по Аламеде туда, где состоится прием. Дамы идут под руку с мужьями или родственниками; дети носятся по белесой земле; те и другие наслаждаются сиянием чарующих, без малейшего изъяна, моря и неба, простершихся за крепостными стенами до самой Роты и Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, — наслаждаются так, словно все это принадлежит им. И в известном смысле так оно и есть.
— Расскажи нам, Лолита, как все прошло вчера вечером, — просит Мануэль Санчес Гинеа. — Говорят, был большой успех?
— Да… Успех был большой. А страх — еще больший.
Разговоры — их ведут в основном мужчины — вертятся вокруг негоции и последних событий на театре военных действий, как всегда складывающихся не в пользу испанцев: пала Аликанте, под Борносом разбит генерал Бельестерос. Вовсю обсуждается слух о том, что французы собираются ударить по Карраке и, разомкнув таким образом всю систему обороны на Исла-де-Леоне, будут непосредственно угрожать Кадису. Впрочем, в это никто не верит. Город в кольце своих стен чувствует себя неуязвимым. Гораздо больший интерес у присутствующих вызывает истинное событие дня — премьера спектакля, состоявшегося вчера в театре на улице Новена. Представлен был водевиль «Что может должность» — легковесный, как водится, но живой и остроумный, только что вышедший из-под пера Пако Мартинеса де ла Роса и долгожданный, ибо полон колких намеков на консерваторов-роялистов, которые в обмен на официальные посты, теплые места и прочие блага с подозрительным воодушевлением ратуют за либеральные, конституционные идеи. Лолита смотрела спектакль из своей ложи в компании с Куррой Вильчес, ее мужем, кузеном Тоньо и Хорхе Фернандесом Кучильеро. Аншлага не было, но партер заполняли множество общих знакомых и единомышленников автора — Аргельес, Кейпо де Льяно, Кинтана, Мехия Лекерика, Тоньете Алькала Галиано и другие. И разумеется, дамы. Изящные и пикантные сценки приветствовались одобрительными рукоплесканиями, но кульминация настала, когда посреди спектакля французская бомба по касательной задела крышу театра и разорвалась неподалеку. Начался большой переполох, кое-кто из зрителей в панике покинул залу, но прочие, вскочив на ноги, потребовали, чтобы спектакль продолжался, — и, под бурные аплодисменты публики, актеры с большим присутствием духа возобновили действие. Лолита Пальма была в числе тех, кто досидел до самого конца.
— Неужели тебе не было страшно? — спрашивает Мигель Санчес Гинеа. — Курра призналась, что выскочила сломя голову. С мужем вместе.
— Пулей вылетели, — подтверждает та.
Лолита смеется.
— Да я уж готова была бежать за ними вслед… Даже из ложи вышла. Но когда увидела, что Тоньо, Фернандес Кучильеро и остальные и ухом не ведут, застыла на месте, как дурочка. И еще, помню, подумала: «Еще одна бомба — и не выбегу, а взлечу…» По счастью, больше не было.
Столы накрыты в одной из лучших гостиниц: она стоит на площади Посос-де-ла-Ньеве, неподалеку от кофейни «Каденас» и принадлежит британцу, который, хоть и давно уже осел в Кадисе, все у себя завел по обычаям своего отечества. Гости прибывают и рассаживаются в просторной обеденной зале наверху, с видом на бухту и на соседний дом несчастного генерала Солано — дом, три года назад разграбленный и подожженный, до сих пор не восстановлен. Для дам и детей в огромных вазах мексиканского серебра из дома Санчесов Гинеа приготовлены майоркское печенье, медовые коврижки, марципановые крендельки, савойские пирожные, заботливо нарезанные кремовые торты, вокруг которых расставлены лимонады и оранжады, а также шоколад с молоком на французский манер, чай — на английский и молоко с лимоном и корицей — на испанский. Мужчинам сверх того предлагается кофе, ликеры, сигары в только что вскрытых коробках. И очень скоро зал заполняется гулом голосов, табачным дымом — друзья и родственники шумно поздравляют виновника торжества и все его семейство. На столах лежат сумочки — атласные и из плетеных серебряных нитей, перламутровые веера, роговые гребни. Весь цвет кадисской коммерции собрался здесь отпраздновать появление на свет еще одного своего отпрыска. Все со всеми знакомы здесь целую вечность, из поколения в поколение встречаются на крестинах, конфирмациях, свадьбах и похоронах. Торговая знать, представленная сегодня в полном составе, убеждена, что она-то и есть кровь, текущая в жилах этого города, могучий мускул, дающий ему работу и приносящий богатство. Десяток семейств, теснящихся в зале «английской» гостиницы, — это истинный, всамделишный Кадис не их ли деньги и негоции, риски, триумфы и катастрофы поддерживают жизнь в этом городе, атлантическом и средиземноморском, древнем и современном, в меру просвещенном, в меру свободомыслящем, в меру героическом. В меру, можно сказать, и склонном к беспокойству: причем не столько из-за войны — война, в конце концов, тоже есть дело, — сколько по поводу будущего. И покуда женщины толкуют о детях, о кормилицах, о прислуге, о выкройках, по которым на улице Хуан-де-Андас шьют им туалеты, о новейших фасонах платьев и шляп, выписанных из Англии фешенебельными магазинами с площади Сан-Антонио, с улицы Кобос и Калье-Анчи, о последнем веянии моды — драпировках и покрывалах из волокон кокоса, о знамени, которое дамы из Патриотического общества собственноручно вышили для артиллеристов Пунталеса, — мужчины обсуждают прибытие или задержку того или иного судна, скверное финансовое положение того или иного общего знакомого, помехи, неопределенности и надежды, связанные с французской оккупацией и набирающим силу беззаконным восстанием в американских колониях, которое поддерживают бессовестные англичане — те самые англичане, что здесь, в Кадисе, руками своего посла ставили палки в колеса конституционному процессу, играя на руку стервилистам.
— Следует отправить на заморские территории еще войска и подавить инсургентов, — говорит один.
— Покончить с этим вопиющим безобразием, — поддерживает его второй.
— Плохо лишь то, что если это и будет сделано, то за наш с вами счет. На наши деньги.
— А то на чьи же? — саркастически вмешивается третий. — Кого еще в Испании доить, как не нас?
— Ни стыда, ни совести… Регентство, хунта и кортесы впились в нас хуже пьявок и высасывают из нас кровь.
Дон Эмилио Санчес Гинеа — в строгом темно-сером фраке, в коротких штанах и черных шелковых чулках — отвел Лолиту в сторонку, к краю стола у окна, выходящего на бухту. Компаньонов тоже заботит невеселая ситуация с финансами. Мало того, что в прошлом году Кадис пожертвовал на нужды обороны миллион песо, недавно пришлось раскошеливаться на новые и новые затеи вроде военных экспедиций в Картахену и Аликанте, обошедшихся в шесть с половиной миллионов реалов и позорно провалившихся. А сейчас ползут слухи — а там, где дело касается податей и пошлин, слухи имеют неприятное свойство подтверждаться — о том, что якобы собираются ввести новый прямой налог на имущество, предварительно опубликовав сведения о нем. Дон Эмилио негодует. По его мнению, это одинаково крепко ударит и по тем, кто ведет свои дела умело и успешно, и по тем, кто дела своего не знает. Первых — потому что прижмут их еще сильнее; вторых — потому что коммерция зиждется на добром имени предпринимателя, и, если станет известно о трудностях, переживаемых некоторыми компаниями, это никак не укрепит доверия к ним, а где доверие, там и кредит. И уж во всяком случае, выбрано не лучшее время для подсчета чужих денег — приток колониальных товаров сократился, капитал иссякает.
— Это просто сумасшествие, — подводит итог старый негоциант. — Сумасшествие — вводить такой налог в торговом городе, где нет меры надежней, чем престиж, репутация и доброе имя… Да и не сможет никто подсчитать наши состояния, пока не сунет нос в наши гроссбухи. А это уже противозаконно.
— Свои, по крайней мере, я им не открою, — решительно произносит Лолита.
Она мрачнеет. Задумывается. Жестче становится линия поджатых губ.
— Уладим как-нибудь.
Мантилья откинута на плечи. Волосы собраны в узел на затылке и заколоты черепаховым гребнем. Рядом с тарелкой, на которой ее пальцы крошат ломтик миндального торта, лежат закрытый веер, бархатный кошелек и стоит стакан прохладительного — молоко с корицей.
— Я слышал краем уха — у тебя неприятности, — понизив голос, говорит дон Эмилио.
— Вы хотели, наверное, сказать, что и у меня тоже? У кого их сейчас нет?
— Ну да, ну да — конечно. И у меня, и у Мигеля…
Лолита кивает, не произнося больше ни слова. Как и очень многим негоциантам, государственное казначейство должно ей пять миллионов реалов, из каковой суммы выплатило всего лишь десятую часть — 25 000 песо. Если долг так и не будет погашен, это грозит банкротством или по меньшей мере приостановкой платежей.
— Я, дитя мое, знаю наверное, что правительство получило от Лондона ссуду и располагает денежками, но кредиторам из них не перепадет ни единого песо… Точно так же распорядилось оно и деньгами, поступившими из Лимы и Гаваны.
— Неудивительно… Поэтому у меня так неспокойно на душе, дон Эмилио… Мало-мальски серьезный удар — и я останусь без ликвидных средств.
Санчес Гинеа уныло покачивает головой. Лолита замечает, что и он утомлен, озабочен, и даже такое событие, как крещение внука, не веселит его. Слишком много невзгод и забот лишают спокойствия того, кто был ближайшим другом и партнером ее отца. Кончается эпоха, тихо произносит он. Мой Кадис исчезает, с ним вместе угасну и я. Но не завидую вам, молодым. Тем, кто будет жить здесь лет через пятнадцать-двадцать. При каждой встрече старик непременно заговаривает о том, что ему пора удалиться на покой, отойти от дел, передав их всецело на попечение Мигеля.
— Ну а что слышно о нашем корсаре?
Задав этот вопрос, дон Эмилио оживляется — как будто свежий морской ветер выдул тягостные мысли — и даже слегка улыбается. Лолита придвигает руку к стакану, но не прикасается к нему.
— Все вроде бы слава богу… — Она на миг устремляет взгляд туда, где за окном виднеется бухта. — Однако морской трибунал разбирает дела страшно медленно. В треугольнике Гибралтар — Тарифа — Кадис вообще все движется еле-еле. Вы сами знаете, друг мой, что «Кулебра» — большое подспорье, но не выход из положения. Да и кроме того, все меньше французских кораблей рискует плавать в наших водах… Придется, вероятно, идти за добычей подальше, за мыс Гата.
Старик кивает. Улыбается, вспоминая, вероятно, как противилась Лолита его уговорам, как не желала иметь дело с корсарами.
— Наконец-то ты стала воспринимать его всерьез и как должно, дитя мое.
— Что делать, что делать, дон Эмилио… — Она тоже улыбается не без насмешки над собой. — Трудные времена…
— Может быть, пока мы тут, он уже захватил очередной трофей. Нынче утром по эту сторону Торрегорды заметили два судна. Уж не наш ли это капитан Лобо конвоирует добычу?
Лолита невозмутима. Она тоже получила сведения с дозорной башни.
— Как бы то ни было, — говорит она, — надо постараться, чтобы он вскоре опять вышел в море.
— Ты, помнится, говорила — в Левант?
— Да. После падения Аликанте там очень оживилось судоходство. «Кулебра» сможет использовать Картахену как свою базу.
— Недурно придумано… Совсем недурно…
Оба замолкают. Теперь уже старый дон Эмилио задумчиво смотрит в окно, а потом обводит взглядом оживленный зал. Весь он гудит мужскими и женскими голосами, говором и смехом, приглушенными возгласами хорошо воспитанных детей. Праздник длится, отчуждаясь от неумолимой действительности, что кипит за стенами гостиницы, а сюда проникает лишь время от времени, напоминая о себе отдаленным грохотом французских орудий. Мигель Санчес, заметив, что отец и Лолита уединились и ведут в стороне приватную беседу, с улыбкой на лице, с сигарой в одной руке, с бокалом — в другой направляется к ним. Но старик жестом останавливает его. Мигель, отсалютовав бокалом, послушно поворачивает назад.
— А про «Марка Брута» ничего не слышно?
Дон Эмилио спрашивает это, понизив голос, ласково и участливо. Но от вопроса тень наползает на лицо Лолиты — наследницы торгового дома Пальма. Судьба корабля давно уже не дает ей покоя.
— Пока ничего. Запаздывает… Должен был выйти из Гаваны пятнадцатого числа прошлого месяца.
— Где сейчас, неизвестно?
Лолита не хочет лукавить и, пожав плечами, повторяет:
— Пока ничего. Но жду… жду со дня на день.
На этот раз молчание — долгое и многозначительное. Собеседники — люди опытные и знают, что корабль может погибнуть — потерпеть крушение, попасть в руки корсаров. Да мало ли в каком еще обличье явится злая судьба… Один-единственный рейс способен разорить или озолотить фрахтовщика. «Марк Брут», считающийся лучшим кораблем компании Пальма: 280-тонный, окованный медью, с четырьмя 6-фунтовыми пушками — везет в Кадис груз чрезвычайной важности и особой ценности, из коего компании Санчеса Гинеа причитается небольшая часть. В трюмах — сахар, зерно, индиго и 1200 медных отливок из Веракруса. Сколь бы сердечны ни были их отношения, табачок все же, как говорится, держать надобно врозь, а потому главного дон Эмилио не знает — помимо всего этого, там же припрятаны 20 000 серебряных песо, которые принадлежат Лолите и должны обеспечить наличность, а значит, и кредит. Их пропажа нанесет ей сильнейший удар, тем более тяжкий, что на этот раз, из-за деликатности всей операции, морские риски пойдут за счет компании «Пальма и сыновья».
— Ты много поставила на эту карту, дитя мое, — произносит наконец Санчес Гинеа.
Невидящий взгляд Лолиты по-прежнему устремлен куда-то в пустоту. Кажется, слова старого друга семьи не достигли ее слуха. Но вот, едва заметно вздрогнув, она очнулась, виновато улыбнулась. Виновато и печально.
— Вы просто не знаете, дон Эмилио… По тому, как идут дела сейчас, не «много», а — всё.
И снова, отвернувшись к окну, смотрит на море, приносящее в Кадис удачи и катастрофы. Вдалеке видно, как при входе в бухту лавируют под норд-вестом корабли, стараясь при проходе мимо Пуэркаса и Диаманте не приближаться к французским батареям.
Господи, сделай так, чтобы вернулся наконец «Марк Брут», думает она в тревоге. Сделай так, чтобы он вернулся…

 

Облокотись о планшир левого борта, Пепе Лобо рассматривает в подзорную трубу корабль, который стремительно приближается к «Кулебре» со стороны мыса Рота, — обе мачты слегка скошены к корме, косые, латинские паруса, надутые попутным ветром.
— По пушке на каждом борту… И на баке — одна, для погони… Идет без флага… — говорит он.
— Корсар? — спрашивает Рикардо Маранья; приставив ладонь козырьком ко лбу, он смотрит в том же направлении, что и капитан.
— Вне всякого сомнения.
— Когда заметил его, подумал было, что это та самая фелюга с мыса Рота.
— Я тоже. Но тут теперь нечем поживиться. Ушла попастись на других лугах.
Капитан передает ему трубу, и Маранья обстоятельно разглядывает позолоченные предзакатным солнцем паруса.
— Раньше его в этих водах не видали. Может быть, он из Санлукара?
— Может.
— А что тогда забыл здесь, восточней?
— Если фелюга ушла охотиться, он занял ее место. Вдруг кто попадется…
Маранья продолжает всматриваться, хотя теперь уже и невооруженным глазом видны маневры парусника.
— Хочет попытать судьбу. Пощупать нас…
Пепе Лобо переводит взгляд туда, где по правому борту, управляемая призовой командой с «Кулебры», идет под конвоем взаимной защиты последняя, без боя доставшаяся добыча — «Кристина Рикотти», 90-тонная неаполитанская шхуна, четыре дня назад перехваченная на пути из Танжера в Малагу с грузом шерсти, кож и солонины. Перед входом в бухту Пепе Лобо, остерегаясь разом и корсаров, и пушкарей с французского форта на Санта-Каталине, неизменно открывающих огонь по каждому кораблю, который, идя галсами, волей-неволей оказывается в пределах досягаемости, распорядился, чтобы шхуна шла по правому борту «Кулебры» в двух кабельтовых, прикрывая от любой угрозы. Сама же она, флага не поднимая, в свою очередь уставила длинный бушприт к Роте и ловит норд-вест всеми парусами, включая фор-марсель. Боцман Брасеро стоит в двух шагах позади капитана и помощника, поспевая следить разом за обеими вахтами: одна управляется со снастями, вторая суетится у восьми 6-фунтовых пушек, заряженных и готовых к бою, — едва лишь на траверзе Роты показался парус, на «Кулебре» сыграли боевую тревогу.
— Поворачивать или пока идем прежним курсом? — спрашивает Маранья, сжимая трубу.
— Так держать. Француз нам не страшен.
Помощник кивает, отдает капитану трубу и поворачивается взглянуть, как идет шхуна — та держится на прежнем расстоянии от правого борта «Кулебры» и старательно исполняет каждый сигнал, который передают с мостика тендера. Маранья не хуже капитана знает, что для открытого боя у корсара сил не хватит: с тремя орудиями подставляться под огонь восьми будет чистейшим самоубийством. Однако в море до самого конца ничто нельзя считать окончательным, и француз, отчаянный по самой сути своего корсарского ремесла, наверняка постарается действовать так же, как и они на его месте, — подойдет на выстрел, будет кружить вблизи возможной добычи, как осторожный хищник в надежде, что счастливый случай — перемена ли ветра, неловкий маневр, сбитый ли удачным залпом с Санта-Каталины парус — позволит сомкнуть челюсти на ее горле.
— Мы не пройдем отмели Кочинос и Фрайле на одном повороте, — замечает помощник. — Надо забирать круче вправо, ближе к Роте.
Он говорит со своей всегдашней холодностью — так, словно наблюдает за всем происходящим, стоя на бережку. И своим бесстрастным комментарием не ставит себе целью повлиять на решение, принятое капитаном. А Пепе Лобо смотрит на краешек земли, занятой неприятелем, а потом — на белый, протянувшийся вдоль берега Кадис во внушительной опояске крепостных стен. Потом оглядывает море и упруго трепещущий в воздухе вымпел на гафеле единственной мачты, рассчитывая силу и направление ветра, собственные скорость, румб и дистанцию. Чтобы не пропороть днище о подводные камни на входе в бухту, надо лавировать, меняя галсы: сперва — к городу, потом — в сторону Роты и третий раз — снова к Кадису. А это значит, что придется дважды оказаться в досягаемости французских орудий, а потому ошибки допустить никак нельзя. И во всяком случае следует держать в уме действия корсара и одновременно — дать и ему пищу для размышлений. Озадачить.
— Приготовиться к маневру.
Маранья, повернувшись к боцману, который по-прежнему стоит, опершись о брашпиль, повторяет команду. Покуда Брасеро бежит по накрененной от качки палубе к матросам у шкотов, капитан объясняет помощнику свои намерения:
— Шарахнем по нему, чтобы близко не подлезал. Только надо, чтобы это вышло тик в тик, как раз перед тем, как ляжем на другой галс.
— Один выстрел?
— Да. Не думаю, что оборвем ему снасти, но острастку дадим… Сам сможешь этим заняться?
Помощник чуть заметно усмехается. Рикардо Маранья так въигрался в свою роль, что и сейчас, при виде того, как рассеянно он глядит в море, всякий сказал бы — мысли его заняты чем-то вполне посторонним. Однако Пепе Лобо знает: помощник прикидывает в уме заряд и дальность. Наслаждается предвкушением.
— Твердо рассчитывайте на это, сеньор капитан.
— В таком случае — отправляйся. Поворот ровно через пять минут.
Раздвинув трубу на всю длину и стараясь приноровиться к качке, от которой ходит ходуном палуба, Пепе Лобо ловит в окуляр неприятельский корабль. Тот немного изменил курс, заходя с наветренной стороны, и «латинские» паруса помогут ему подобраться еще ближе к тому месту, откуда «Кулебра» и неаполитанская шхуна начнут лавирование. Капитан отчетливо различает по орудию на каждом борту, а из открытого порта справа от бушприта выглядывает жерло еще одного. Фунтов шесть. А скорее — все восемь. Особенной опасности, конечно, не представляет, но все же — как знать, как знать… Не угадаешь. В море никакая предосторожность лишней не бывает, и, как гласит им самим придуманная поговорка, одним узлом больше — одной докукой меньше.
— Приготовиться к повороту!
Покуда палубная команда разбирает шкоты, Лобо проходит на ют мимо комендоров, которые под присмотром Мараньи склонились к пушкам.
— Не осрамите меня, — говорит им капитан. — Перед Кадисом.
Ему отвечают смехом и залихватскими возгласами. Матросы рады, что возвращаются с добычей и что скоро наконец сойдут на берег. Кроме того, все здесь — люди обстрелянные, опытные и понимают, стало быть, что француз всерьез тягаться с ними не может. На палубе, под бизанью, те, кто не занят парусами и не стоит у пушек, разбирают оружие для ближнего боя, если, конечно, дойдет до него, — ружья, пистолеты, бронзовые камнеметы, которые крепятся к планширу и заряжаются мешочками с пулями. Лобо смотрит на своих людей с теплым чувством. Полгода проболтались в море, вспенивая узкости пролива, и вот — это припортовое отребье, отпетые подонки, навербованные по самым грязным кабакам в кварталах Санта-Мария, Мерсед и Бокете, сделались спаянным экипажем, поднабрались опыта и отлично проявляли себя всякий раз, как захват приза требовал действий быстрых и решительных, и готовы были в случае надобности драться храбро, себя не щадя, — а надобность такая время от времени возникала: до сего дня было два абордажа и четыре серьезные стычки. Все, кто находится на борту «Кулебры», в свое время подписывали контракт, как бы соглашаясь тем самым, что для захвата добычи риск есть условие непременное, и потому полагают зряшным делом сетовать на трудности и опасности. Пепе Лобо отлично знает, что у него на судне героев нет. Но нет и трусов. А есть просто моряки, которые выполняют свои обязанности, безропотно принимают тяжкую плавучую жизнь и трудным ремеслом корсара зарабатывают себе на пропитание.
— Передать на шхуну: приготовиться к повороту оверштаг!
С правого борта взлетает до гафеля красный треугольник сигнального флажка. На корме Шотландец и второй рулевой твердой рукой держат штурвальное колесо и — корабль на заданном курсе. Капитан стоит рядом с ними, у подветренного борта, одной рукой вцепившись в переборку, не сводя глаз с шеренги орудий, которые выглядывают из портов. Боцман Брасеро, обернувшись к корме и ожидая приказа, — у пяртнерса мачты среди палубной команды. Рикардо Маранья — у крайней пушки левого борта: левая рука вскинута, показывая, что готов, в правой — линь, прикрепленный к спусковому механизму. Трое канониров тоже замерли у своих орудий.
— Шхуне — поворот!
Теперь на гафель поднимается синий вымпел, и в тот же миг «Кристина Рикотти», заполоскав парусами, выходит из ветра. Пепе Лобо в последний раз оглядывает вымпел, море и неприятельский парусник — тот уже не далее трех кабельтовых. Почти в пределах досягаемости пушек на «Кулебре», тем более что француз находится с подветренной стороны и орудия левого борта наклонены из-за качки.
— Два румба влево, — приказывает Лобо рулевым.
Те перекладывают штурвал, и бушприт переместившейся «Кулебры» смотрит теперь на бастионы Санта-Каталины. Шкоты и брасы мгновенно гасят легкий переплеск парусов, вмиг наполнившихся ветром. И французский корсар, находившийся слева по носу, теперь, после этого маневра, передвинулся и оказался под прицелом.
— Поднять флаг!
На ветру трепещет и вьется флаг — торговый, но с гербом посередине, обозначающим, что «Кулебра» — это испанский королевский капер. Как только желто-красное полотнище оказывается на ноке рея, Пепе Лобо переводит взгляд на Маранью:
— Помощник, он — твой!
Маранья, склонясь над прицелом, неторопливо рассчитывает упреждение, старается принять в расчет качку, вполголоса отдает приказы прислуге, которая, ворочая аншпугами, наводит орудие. И вот наконец резко, рывком дергает линь, и пушка, рявкнув, подпрыгивает, насколько это позволяют удерживающие ее тали. Пять секунд спустя грохочут одно за другим три остальных орудия, и не успевает еще развеяться стелющийся вдоль борта дым, как Пепе Лобо приказывает сменить галс.
— Право на борт. Трави шкоты.
— Господи, благослови… — крестится Шотландец, прежде чем переложить рулевое колесо.
Паруса на бушприте расслабленно полощутся, когда нос «Кулебры» поворачивается направо и ветер задувает ей в другой бок. Под мачтой матросы во главе с Брасеро натягивают бизань-шкоты, чтобы парус поймал новый ветер.
— Выбрать слабину! Крепить шкоты! Рулевой! Так держать!
«Кулебра», кренясь теперь на левый борт, ложится на другой галс, напористо и мощно рассекает крупную волну, идет параллельным курсом со шхуной, которая благополучно и ходко движется примерно в кабельтове дистанции впереди: ветер туго надул ее бизани и кливер. Рикардо Маранья — руки в карманах черной узкой куртки, на лице обычное скучающее выражение: как будто прогулялся без всякого удовольствия по пляжу — уже вернулся на корму. Пепе Лобо вновь раздвигает трубу, разглядывает француза. Тот остался далеко позади и почти потерял управление — в нижнем парусе на фок-мачте зияет разрыв, и норд-ост увеличивает его еще больше, пока не раздирает полотнище сверху донизу.
— Колупайся теперь до второго пришествия, — равнодушно замечает помощник.

 

Партия уже минут пятнадцать как доиграна, но фигуры остаются в прежней, последней позиции: белый король заперт ферзем и конем черных, а белая пешка стоит в одиночестве на другом конце поля — одна-единственная клетка отделяла ее от превращения в королеву. Время от времени Рохелио Тисон поглядывает на доску. Он и сам иногда чувствует себя точно так же, как его король — в одиночестве среди пустых клеток, по которым движутся невидимые пешки.
— Я полагаю, когда-нибудь в будущем наука совладает с этими загадками, — говорит Иполито Барруль. — Но сегодня — трудно… Почти невозможно.
Среди снятых с доски фигур стоят пустая пепельница, пустой кофейник, две чашечки с гущей на дне. Уже поздно, посетителей нет, и в кофейне «Коррео» непривычно тихо. Огни в патио погашены, и лакеи недавно поставили стулья кверху ножками на столы, опорожнили плевательницы, подмели и протерли влажными тряпками пол. Лишь тот угол, где под люстрой с почти догоревшими свечами сидят Барруль и Тисон, остается на границе света и мрака. Хозяин заведения — без сюртука, в одном жилете — время от времени выглядывает в зал, но, убедившись, что посетители еще тут, не беспокоит их и незаметно удаляется. Если постановление муниципалитета о часах работы общественных заведений нарушает не кто-нибудь, а комиссар Тисон, известный к тому же своим скверным нравом, то и говорить тут не о чем. Ему закон не писан.
— Три ловушки, профессор. Три разные приманки. И — ничего. По сей день — ничего…
Барруль протирает очки носовым платком, заскорузлым от действия нюхательного табака.
— Кроме того, судя по вашим словам, он притих. Наверно, испугался в тот раз, когда вы его чуть не схватили. Может быть, больше никого не убьет.
— Сомнительно. Того, кто зашел так далеко, испугом не остановишь. Я уверен, он будет продолжать и только ждет, когда случай представится.
Профессор водружает на нос очки. На подбородке, выбритом утром, проступила седая щетина.
— Еще, признаюсь, меня удивил этот ваш француз. Склонить его к сотрудничеству… Воля ваша, это удивительно! Во всяком случае, я благодарен вам за доверие.
— Вы нужны мне, профессор. И он тоже. — Тисон взял со стола черного коня и теперь вертит его в пальцах. — Вы оба восполняете мне то, чего у меня нет. Помогаете попасть туда, куда в одиночку не добраться. Вы — своим умом и знаниями, он — своими бомбами.
— Невероятно, невероятно… О, если только это станет известно…
Комиссар самоуверенно посмеивается сквозь зубы. Самоуверенно и пренебрежительно по отношению к чьей-то способности узнавать такое.
— Не станет.
— А этот офицер продолжает сотрудничать с вами?
— Пока — да.
— Как же вам, черт возьми, удалось уговорить его?
Тисон окидывает собеседника особым полицейским взором:
— Благодаря моему природному обаянию.
И ставит черную фигурку на место, рядом с другими. Барруль глядит на него с интересом.
— Вы помните, я рассказывал вам о Лапласе и теории вероятности? — говорит он наконец. — Так вот, этим вопросом занимался еще один математик по фамилии Кондорсе.
— Такого не знаю.
— Это неважно. Он опубликовал книгу… ее я вам дать не могу — у самого нет… Называется «Размышления о методе определения возможностей грядущих событий…» По-французски, разумеется. И там вот ставятся такие вопросы: если событие сколько-то раз происходило в прошлом, а сколько-то — не происходило, какова вероятность того, что оно повторится?
Комиссар, только что доставший из кармана свой кожаный портсигар, подается вперед и, точно по секрету, произносит, а верней, декламирует:
— Природные явления почти постоянны, когда рассматриваемы во множестве… Ну-с, профессор, как я вам?
— Браво! — Желтоватые лошадиные зубы обнажаются в восхищенной улыбке. — Да вы просто диамант, комиссар! Вернее, неотшлифованный алмаз!
Тисон, улыбнувшись в ответ, откидывается на спинку стула:
— Приложить старание — и ослы затанцуют. И я — вместе с ними… А как вы полагаете — можно раздобыть в Кадисе эту книгу?
— Постараюсь, хоть это и нелегко. Я-то читал ее много лет назад, у своего мадридского приятеля. Впрочем, вероятность — это одно, а непреложность — совсем другое. От одного до другого — долгий путь… Долгий и опасный, если по нему ведет воображение, а не метод.
Отмахнувшись от предложенной сигары, он достает из жилетного кармана табакерку.
— Во всяком случае, понимаю вашу алчность… Хоть и не уверен, что теория в таком количестве… Поймите, это может привести к обратным результатам, оказаться непродуктивным. Сами знаете — избыток эрудиции душит свежую идею.
Он замолкает на несколько секунд, покуда берет щепотку, подносит к ноздрям и сильно втягивает. Прочихавшись и высморкавшись, глядит на Тисона с любопытством:
— Жаль, жаль, что он ускользнул от вас тогда… Так вы думаете — заподозрил ловушку?
Комиссар убежденно качает головой:
— Наверняка нет. Все это вышло так, что могло показаться случайностью. Если злодей орудует на улице, он готов к тому, что рано или поздно кто-то помешает ему. Рано или поздно, но — непременно. Вопрос времени.
— Тем не менее с того дня на Кадис падали бомбы. Правда, в других кварталах. Были жертвы.
— Это уж не мое дело. Проходит не по моему департаменту.
Профессор снова окидывает его задумчивым взглядом. Анализирует, можно сказать.
— Так или иначе, назвать вас полностью невиновным нельзя. Уже нельзя.
— Надеюсь, вы не преступления имеете в виду?
— Боже упаси! Я говорю о той сверхчувствительности, которая позволяет вам — или заставляет вас — иметь какие-то представления и воззрения, совпадающие с теми, что есть у нашего злодея. О вашем странном сходстве.
— Родство преступных душ?
— Да перестаньте вы, ей-богу! Как ужасно это звучит!
— Однако сами вы думаете именно так.
Барруль, молча подумав, сообщает, что нет, не думает. По крайней мере, не совсем так Он полагает — благо это научно доказано, — что между отдельными живыми существами или между ними и Природой существуют некие узы, не поддающиеся рациональному постижению. Проводились опыты и с животными, и с людьми. И вероятно, это могло бы объяснить и действия преступника, убивающего до того, как упадут бомбы, и прозрения комиссара относительно намерений злодея и тех мест, где он действует.
— Чтение мыслей на расстоянии? Магнетизм и прочее в том же роде?
Барруль кивает так яростно, что разлетается его седеющая грива.
— Вот именно! В том же роде.
Хозяин «Коррео» в очередной раз выглянул в патио поглядеть, ушли наконец или нет. Пора, говорит профессор. Не стоит дожидаться, пока Селис наберется храбрости и выставит нас. Комиссар, вы обязаны служить своим согражданам примером законопослушания. Тисон неохотно поднимается со стула, берет белую шляпу из индейского тростника и палку и направляется к дверям следом за профессором, продолжающим развивать свою теорию. Я сам, рассказывает тот, знавал двоих братьев, до такой степени остро чувствовавших друг друга, что когда один жаловался на недомогание, у второго тотчас проявлялись те же симптомы. Вспоминает и некую даму, на теле у которой появились раны в тот самый день и час, когда ее подруга, находившаяся на расстоянии в несколько лиг, пострадала в каком-то происшествии у себя дома. Он уверен, что и Тисону приходилось видеть во сне события, случавшиеся много позже, или попадать в ситуации, казавшиеся точнейшим повторением однажды уже прожитых.
— Есть у нашего мозга такие закоулки, — продолжает он, — куда еще не проникали ни традиционный разум, ни наука. Я ведь не утверждаю, будто вы установили незримую нечувствительную связь с душой злоумышленника, перекинули мост к его разуму… Вовсе нет. Я говорю, что неведомым мне способом вы сумели проникнуть на его территорию. В сферу его чувствований. И это позволяет вам ощущать то, что всем нам недоступно.
Они медленно идут в сторону улицы Санто-Кристо. Идут в потемках — только лунный блеск дрожит на плоских крышах и выбеленных дозорных вышках у них над головами.
— Если это все так, профессор, если мои чувствования и ощущения и вправду построили бы такой мост… то… Ну, в общем… Это значит, что я по натуре сам склонен к этому…
— К преступлению? Не думаю.
Барруль делает еще несколько шагов в молчании. Потом ворчит, отметая мнение комиссара. Или пытаясь это сделать.
— Ну, если начистоту… Не знаю! Скорей тут следует говорить о способности ощущать ужас… Те бездны, что разверзаются в душах человеческих… Да хоть в моей собственной, к примеру. Вы не раз замечали за мной — да и я сам это знаю отменно хорошо, — что за шахматной доской превращаюсь в весьма неприятного субъекта. Во мне пробуждается даже какая-то жестокость.
— Свирепость, если позволите.
— Позволяю, — слышен во мраке хохот Барруля.
В тишине слышатся шаги. Комиссар и профессор размышляют каждый о своем.
— Но от этого до засеченных насмерть девочек — дистанция немалая, — замечает Тисон.
— Ну разумеется. И вы, я надеюсь, до такого не дойдете. Но вы уже больше года одержимы этим. Да-да, я понимаю… Профессиональный интерес. И еще — хоть это и не мое дело — личный.
Комиссар с беспокойством и едва ли не с досадой вертит тростью:
— Когда-нибудь я вам расскажу…
— Не надо! — прерывает его профессор. — Не надо мне ничего рассказывать! Вы же помните пословицу: «Человек — раб того, что сказал, и властелин того, о чем промолчал». А с другой стороны, мы с вами столько лет просидели за шахматной доской, что могу считать — я вас немного знаю. Ну, так вот, хочу сказать, что столь долгая одержимость может…
— Привести к душевному расстройству?
— Возыметь известные пагубные последствия — так будет точнее. По моему разумению, охотнику его охота даром не проходит.
Они уже спустились по улице Комедиас до таверны. Из-под закрытой двери пробивается полоска света.
— Я знаю, — говорит профессор, кивая на нее, — что вы, комиссар, — почти трезвенник. Но у меня от такого количества гипотез в горле пересохло. Я бы с удовольствием его промочил. Может, поступитесь своими принципами на сей раз да за мой счет?
Тисон кивает в знак согласия и набалдашником трости стучит в дверь, пока на пороге, вытирая руки о серую блузу, не появляется хозяин. Он молод, и вид у него усталый.
— Мы уже закрылись, сеньор комиссар.
— Десять минут, дружок Не больше. И подай две мансанильи.
Они прислоняются к деревянной, почерневшей от времени стойке перед огромными темными бочками с выдержанным вином из Санлукара. В дальнем углу, в окружении свиных окороков-хамонов и бочонков с сельдями, отец хозяина ужинает и читает при свете лампы газету. Барруль поднимает стакан.
— Удачной охоты.
Тисон чокается с ним, но сам едва лишь пригубливает вино. Профессор делает два небольших глотка, после каждого кладя в рот по оливке, — хозяин подал на тарелочке четыре штучки. В конце концов, продолжает Барруль, пример с охотником неплох — ведь и он, долго выслеживая зверя, бродит там, где тот может появиться, осваивает места, куда тот ходит на водопой, ест, спит. Узнает его привычки, обследует его укрытия и лежки. И по прошествии известного времени принимается неосознанно подражать многим его привычкам и свойствам и, обживая все эти места, начинает воспринимать их как нечто свое собственное. Он осваивает их, более того — он присваивает их себе и неуклонно идет к тому, чтобы с каждым часом все больше и больше отождествлять себя с добычей, за которой гоняется.
— В самом деле, это неплохой пример, — замечает комиссар.
Барруль, который сам, кажется, размышляет над тем, что сказал только что, смотрит сперва на хозяина, перемывающего стаканы, потом на старика с газетой. И когда снова начинает говорить, понижает голос.
— Помнится, прежде, беседуя со мной на этот предмет, вы уподобляли всю историю шахматной партии… И вероятно, были правы… Наш город — шахматная доска. Некое пространство, которое — хотите вы того или нет — вам приходится делить с убийцей. Вот потому вы и видите Кадис так, как не можем видеть его мы, остальные.
Задумчиво поглядев на тарелку, профессор съедает и Тисоновы оливки.
— И хотя рано или поздно это кончится, — добавляет он, — вы никогда уже не сможете глядеть на Кадис прежними глазами.
И достает кошелек, чтобы расплатиться, но комиссар жестом останавливает его и подзывает хозяина. Запиши за мной. Они выходят на улицу и медленно идут в сторону площади Аюнтамьенто. На пустой улице гулко отстукивают их каблуки. Фонарь на углу Хуан-де-Андас светит им в спину, и по мостовой перед закрытыми дверьми лавок и портняжных мастерских движутся их длинные тени.
— Что теперь намерены предпринять, комиссар?
— Выполнять мой план, пока смогу.
— Вихри? Подсчет вероятностей?
В голосе Барруля звучит ласковая насмешка, но Тисон не обижается.
— Дай бог, чтобы удалось подсчитать, — отвечает он искренне. — Есть в городе несколько мест, которые я изучал целыми днями, неделями, месяцами и теперь знаю там каждый камешек.
— И много этих мест?
— Три. Одно не простреливается французской артиллерией. И потому — не в счет… Два других больше подходят…
— Для убийцы?
— Ну разумеется.
Комиссар, замолчав, откидывает полу своего сюртука. В свете уже далекого фонаря на поясе справа виден двуствольный «кетланд».
— На сей раз он не уйдет. И я не упущу.
Он ловит на себе внимательный и явно растерянный взгляд профессора. Тисон знает, что тот впервые за все время их долгого знакомства видит его с пистолетом.
— Вы подумали о том, что своим вмешательством можете согнать убийцу с его поля? Внести смуту в его идеи? Спутать намерения?
Теперь удивлен уже комиссар. Они достигли площади Сан-Хуан-де-Дьос, где от близкого моря веет солоноватой свежестью. На козлах коляски дремлет кучер. Слева, под двойным бельведером Пуэрта-де-Мар, освещенным со стороны суши маячным огнем, который окрашивает в желтоватые тона камни крепостной стены, сменяется караул. В полумраке белеют амуничные ремни и поблескивают штыки.
— Нет, не подумал, — бормочет комиссар.
И замолкает, осмысляя открывающуюся перспективу. Потом кивает, как бы соглашаясь.
— Вы хотите сказать, что он, быть может, потому столько времени не убивал?
— Это не исключено, — в свою очередь кивает профессор. — Не исключено, что ваши манипуляции, так сказать, с бомбами, изменив каким-то образом ту произвольную, случайную, я бы даже сказал, безыскусную бомбардировку, которую вела прежде французская артиллерия, изменили и план злодея… Сбили его с толку… И может статься, он больше не будет убивать.
Тисон слушает, мрачно склонив голову, и слегка похлопывает себя по бедру, где ощущает твердую выпуклость пистолета. И наконец отвечает:
— А может быть, принял мою игру. И придет туда, где я буду его ждать.
Назад: 15
Дальше: 17