15. Приложения
Когда сознание вернулось, я стал мучиться похмельем, хотя накануне почти не пил. Хотелось курить, потом прошло. Шли, расплываясь, часы, а я все сидел на террасе. В какой-то момент я завернулся в одеяло, вышел на террасу и сел на стул. Когда небеса обернулись гигантским белым экраном, я наконец окинул дом бессонным взором, а его обитатели начали просыпаться. Безмятежность экстерьера контрастировала с ситуацией в доме, и заходить внутрь не хотелось, да и незачем было, хотя что-то подталкивало меня внутрь, некая сила хотела, чтоб я вернулся. Уверенная улыбка потеряла всякий смысл. Я был как пластмассовый. Все вокруг покрылось вуалью. Набор свидетельств, сложносочиненный фактический материал – все это были только наброски. Не хватало связующих звеньев, ничто ни с чем не женилось, и сознанию пришлось строить защиту, переставляя улики и показания; именно этим я и пытался заняться в то утро – выстроить события в понятную, осмысленную последовательность, и это мне никак не удавалось. Где-то за моей спиной в деревьях пряталась ворона, я слышал, как она хлопает крыльями, а когда я увидел, что птица кружит надо мной без устали, я уставился на неё, поскольку смотреть в пустом небе было больше не на что и думать кое о чем тоже совсем не хотелось (сегодня же вечером игрушка, которую ты подарил девочке, распотрошит на этой веранде еще одну белку) вот так и случается, когда не хочешь встречаться со своим прошлым: прошлое само приходит к тебе. Отец преследовал меня (но он всю жизнь тебя преследовал) он хотел что-то мне сообщить, и немедленно, и так вот эта его нужда и выражалась. В облезании краски, в мигающих лампочках, в переставленной мебели, в мокрых плавках и появлениях кремового «мерседеса». Но – зачем?
Я напрягся, но в воспоминаниях моих его не было: подсвеченный бассейн, пустынный пляж Зумы, старая песня в стиле «нью-вейв», бульвар Вентура в полночь без единого человека, пальмовые ветви, плывущие на фоне темно-бордовых полос вечернего неба, слова «а мне не страшно», сказанные кому-то в назидание. Он был вычеркнут отовсюду. Но теперь он вернулся, и я понял, что под миром, где мы живем, есть другой мир. Наша поверхность скрывала еще что-то. По двору раскидались опавшие листья – надо бы собрать. У Алленов секретничали – приглушенные голоса доносились еле-еле. Я вдруг подумал – а скоро ведь Рождество.
С того места, где я сидел, видна была кухня, и ровно в семь утра она осветилась ярким солнечным светом. Я смотрел фильм на иностранном языке:
Джейн в пижаме, уже на телефоне. Роза нарезает грушу тонкими ломтиками (я в тот момент даже представить себе не мог, каково это). Потом Марта привела Сару, в руках у которой был букет фиалок, а Виктор петлял туда-сюда среди множества ног, а потом явился Робби в форме Бакли (серые слаксы, белая рубашка поло, красный галстук, синий джемпер с эмблемой-грифоном на нагрудном кармане) и проплыл по кухне, будто в невесомости. Как все было спокойно и полно значения. Он протянул Джейн листок бумаги, та пробежала его глазами и передала Марте, чтоб она проверила ошибки. Волосы Робби зачесывал назад без всякого пробора – неужели я только теперь это заметил? Уточнялось насыщенное расписание на день. Достигались обычные договоренности. Принимались быстрые утренние решения. Составлялись и одобрялись планы. Кто будет главным в первую смену? Кто присмотрит за второй? Чем-нибудь придется и пожертвовать, и кто-то будет чем-то немного недоволен, но все готовы проявить гибкость.
Ритм немного ускорился, когда Робби позволил Марте перевязать свой галстук, а Джейн указала Саре на блюдо с нарезанной грушей. Вот-вот начнется новый день, и никаких капризов быть не должно. Мне хотелось, чтоб моему появлению на кухне обрадовались, хотелось быть членом этой семьи, хотелось, чтоб мой голос не раздражал их, но мне не хватало воздуха, и холодная рука слегка поднажала на мое сердце. Я представлял себе, как Сара спрашивает, откуда появились названия цветов, и вспомнил, как Робби с каменным лицом показывал Саре звезду в ночном небе и говорил, что хоть свет от звезды все еще идет к нам, она уже давно погибла, и в тоне его крылся намек, что дом на Эльсинор-лейн до моего появления был его домом и что мне не стоит об этом забывать. (Утром четвертого ноября наличие такого сына меня изумляло, но я должен был разобраться, как до этого дошел – и почему здесь оказался, – чтобы в изумлении этом было хоть сколько-нибудь удовольствия.) В ответ на одну из реплик Джейн Робби нахмурился, а потом посмотрел на нее с хитрой ухмылкой, но, когда она вышла из кухни, ухмылка потухла, и я слегка подался вперед (потому что ухмылка эта была не оригиналом, а копией), и лицо его сделалось простым. Он уставился в пол, и довольно надолго, а потом что-то четко сообразил – словно в голове у него щелкнуло – и двинулся дальше. В этом мире, в этом доме мне места не было. Я это знал. Зачем же цеплялся за то, что никогда не станет моим? (Впрочем, к этому многие склонны, разве не так?) Если кто-то и видел меня на террасе закутанным в одеяло, виду никто не подал.
Мысль о том, что пора вернуться к холостяцкой жизни в квартиру, которую я все еще держал за собой на Тринадцатой восточной улице Манхэттена, проникала в меня с шипеньем химической реакции. Но холостяцкая жизнь – это жуткий бардак. Всем известно: холостяки сходят с ума, стареют в одиночестве, становятся голодными призраками, насытить которых невозможно. Холостяки платят горничным за стирку. Пьют коктейль за коктейлем в клубе, где давно уже старше самого старого посетителя, болтают со скучными молодыми девицами, от невежества которых волосы встают дыбом. Но, сидя в кресле на террасе, я подумал: уезжай-ка ты из округа Мидленд, отпусти козлиную бородку, кури, соблазняй женщин, которые тебе в дочери годятся (только успешно), обустрой себе рабочее место в солнечном углу квартиры, умерь это помешательство на форме, поведай друзьям о своих тайных недугах. Освободи себя. Начни сначала.
Стань моложе. Снова окунись в мир юношеского выгорания и монументальных панно, сложенных из обугленных трупов, – ведь именно это принесло тебе ранний успех. Продолжай игнорировать механизмы общественного мнения, созданного Восточным побережьем. Сделайся эргономичным. Перестань пожимать плечами. Забудь про мотовство. Оставь неуместную иронию.
Выброси пиджак с олеандровым тиснением, который тебе так нравился. И пусть тебе натрут тело воском и нанесут искусственный загар, а потом выбьют татуировку на бицепсе. Веди себя так, будто ты только что прилетел из ниоткуда. Работай под гангстера с каменным лицом. Заставь их поверить в твою медийную историю, даже если сам ты знаешь, как все это отвратительно и фальшиво.
Поскольку в доме 307 по Эльсинор-лейн завелись привидения, это была единственная альтернатива, которую я смог придумать во вторник утром.
Мне нужно было отвлечься на другую жизнь – чтоб облегчить страх.
Однако возвращаться в такой мир я не хотел. Я предпочел бы вернуть идиллический блеск нашей жизни (точнее – реализованный посул ее). Мне нужен был еще один шанс. Однако желание это я мог выразить только себе самому. Необходимо подкрепить его действиями, дабы доказать, что я не выпал, что не зарубил все на корню, что способен к возрождению. Нужно было дать понять, что я все-таки могу свернуть с кривой дорожки. Я все еще молод. И все еще умен. Я сохранил убеждения. И остатки воли и разума. Я возьму этот барьер. Я сделаю так, что Джейн забудет свои обиды (Куда подевалась ее манера кончать, как только я входил в нее, где те ночи, когда я смотрел на нее спящую?) и Робби полюбит меня.
Мечты мои были невероятно далеки от окружающей реальности, их можно было сравнить с видениями слепца. Мечты – это чудо. Утро рассеивалось. Я снова вспомнил, что я здесь проездом. (Четвертого ноября я не знал этого, но то утро стало последним, когда я видел всю свою семью вместе.) И тут – словно все было срежиссировано – эти мысли запустили во мне какую-то реакцию. Невидимая сила подтолкнула меня к месту назначения.
Я буквально физически ощутил это.
Произошел небольшой направленный взрыв.
Я глазел на кружащих надо мной ворон и вдруг кое-что понял.
Там были приложения.
Где?
В письмах, приходящих из отделения Банка Америки в Шерман-Оукс, были приложения.
Грудь заболела, я еле усидел на стуле, но все же дождался, пока моя семья не исчезла с кухни, а со двора не послышалось урчание отъезжающего «рейнджровера», и когда автоматический таймер запустил распылители на лужайке у фасада, в ту же секунду я рванул в дом.
Роза прибиралась на кухне; кивнув ей, я промчался мимо и уже возле кабинета наткнулся на Марту; подробностей разговора я не помню, единственное полезное сведение, которое я вынес, – это что Джейн уезжает в Торонто на следующий день; кутаясь покрепче в одеяло, я просто кивал всему, что она говорила, и вот добрался до кабинета, скинул одеяло, нащупал компьютер, опираясь на вертящееся кресло. В черном экране монитора отражалось мое лицо. Я включил его, и отражение исчезло. Я зашел в почту.
«Вам письмо», – сообщил металлический голос.
В папке было семьдесят четыре мейла. В каждом из семидесяти четырех пришедших ночью писем – которые гурьбой посыпались, как только я подсоединился, – было приложение.
Когда я посмотрел первое письмо, пришедшее третьего октября, в день рожденья отца, там тоже оказалось приложение.
До этого я их просто не замечал, видел только пустые страницы, которые приходили в 2:40 ночи, а теперь вот появилось что загрузить.
Я начал с первого, пришедшего третьего октября.
На экране: 10:03. Мой электронный адрес. Тема письма: (без темы).
Правая рука затряслась, когда я нажал «прочитать». Пришлось придерживать ее левой.
Пустая страница.
Но к ней прикреплен видеофайл (540 кб) с названием (без темы).
Я нажал «загрузить».
Появилось окошко с вопросом: «Желаете загрузить этот файл?» («Желаете» – странный выбор глагола, вяло подумал я.) Я нажал «да».
«Файл загружен», – сообщил металлический голос.
И тогда я нажал «открыть файл».
Я вздохнул.
Экран почернел.
Потом на экране возникла картинка, и стало понятно, что это видео.
В кадре дом. Ночь, вокруг дома вьются клочья тумана, но сам дом ярко освещен – на самом деле даже слишком ярко, словно огни призваны отогнать одиночество. Дом – современное двухэтажное здание в дорогом районе. Дома по обе стороны – точная копия этого; картинка одновременно знакомая и ничем не запоминающаяся. Камера снимает с противоположной стороны улицы.
Мой взгляд привлек серебристый «феррари», криво припаркованный возле гаража, передними колесами на темной лужайке, спускающейся от дома. С болезненным удивлением я узнал дом моего отца в Ньюпорт-Бич, куда он переехал после развода с мамой. Я вскрикнул и зажал рот ладонью, когда сквозь огромное стекло гостиной увидел его самого, сидящего в белой футболке и красных с цветастым узором шортах, купленных в отеле «Мауна-Кеа» на Гавайях.
Как только по Клаудиус-стрит медленно, разрезая фарами туман, проехала машина, камера пошла скользить по гранитной дорожке к отцовскому дому, и движения ее были, при всем проворстве, неспешны, расчетливы, но конечная цель – не ясна.
Слышно было, как волны Тихого океана пенятся и разбиваются о берег, и откуда-то еще – лай собачонки.
Камера ловко настроилась сквозь широкое окно на моего отца, который сидел в кресле ссутулившись в окружении полированного дерева и зеркал гостиной. В доме играла музыка, и песня была мне знакома – «На солнечной стороне улицы». Это была любимая песня бабушки; то, что она могла что-то значить для отца, удивило и тронуло меня, и ощущение это ненадолго заслонило страх. Но когда я осознал: отец понятия не имеет о том, что его снимают, – страх вернулся.
Когда песня закончилась, отец резко поднялся, придерживаясь за ручки кресла, решая, куда двинуться дальше. Мужчина он был видный, высокий и крупный, но в одиночестве выглядел уставшим. (А где же Моника? Двадцать два года, кроссовки, розовая куртка, блонда – она жила с ним и ушла только за месяц до его кончины, она и обнаружила тело; но эта запись не показывала ни малейших следов ее присутствия.) Отец выглядел крайне утомленным. Седая щетина покрывала шею и вытянутые щеки. В руках пустой бокал. Пошатываясь, он вышел из комнаты. Но камера задержалась в окне, рассматривая обстановку: ковер цвета лайма, жалкие импрессионистские картины (отец был единственным покупателем некоего французского художника-почвенника, представленного галереей Уолли Финдли в Беверли-Хиллз), массивный модульный диван, стеклянный столик, где он выставил свою коллекцию хрустальных медведей.
Я нажал «увелич.», чтобы разглядеть детали.
Книжный стеллаж заставлен рядами фотографий, которых не было, когда я посещал его в последний раз: на Рождество 1991 года у нас был очень краткий обед.
Фотографий было так много, что глаза мои заплясали.
Это были по большей части мои фотографии, и я не удержался от мысли: они служили ему напоминанием, что я его покинул. В серебряной рамке стояла выцветшая полароидная карточка насупленного мальчишки в подтяжках и игрушечном, из красной пластмассы, шлеме пожарника, мальчишка простодушно протягивал апельсин тому, кто делал снимок.
Брет, двенадцати лет, в футболке с рекламой «Звездных войн», на пляже в Монтерее за домом, что родители купили в Пахаро-Дьюнс.
Мы с отцом стоим у входа в класс, на мой выпускной. На мне красная камилавка и мантия, я обдолбан, но стараюсь этого не показывать. Мы стоим на заметном расстоянии друг от друга. Помню, отец потребовал, чтоб моя подружка нас сфотографировала. (Тем же вечером состоялся праздничный ужин у «Трампа», где он, пьяный, к ней подкатывался.) Еще одна фотография, где мы вместе. Мне семнадцать лет – солнечные очки, загар, поджатые губы. Отец сгоревший. Мы стоим возле белой церкви в Кабо-Сан-Лукас, штукатурка потрескалась, фонтан высох. Палит солнце. С одного боку полоска мерцающей лазури моря, с другого – развалины деревушки. Горе истощило меня. Сколько раз мы ругались во время этой поездки? Сколько раз я срывался за те несколько жутких дней? Вынести поездку стоило мне таких трудов, что сердце мое заледенело. Я стер из памяти все воспоминания о ней, кроме ощущения холодного песка под ногами и диковинного вентилятора, который жужжал под потолком моего номера в отеле, – все остальное забыто по сей день.
Затем я перевел взгляд на стену, где в рамочках висели журнальные обложки с моим изображением. Другую стену занимали (еще печальнее) мои фотографии, вырезанные из различных журналов. Держаться больше не было сил, и я со стоном отвернулся.
Отец стал отшельником. Он либо не знал, что его сын для него потерян, либо не хотел в это поверить.
Но тут камера – будто почувствовав, что зрелище становится для меня невыносимым, – нагнулась и побежала вокруг дома. Она не ведала страха, но при этом старалась остаться незамеченной.
Камера сманеврировала к окну просторной современной кухни, где вскоре появился отец.
Ужас охватил меня. Теперь ведь могло случиться что угодно.
Отец открыл стальную дверь холодильника, вытащил полупустую бутылку «Столичной», неловко налил в стакан для виски и мрачно уставился на водку. Потом выпил и зарыдал. Он снял футболку и, пьяный, стал вытирать ею лицо. Наливая в стакан остатки водки, он что-то услышал.
Он вздернул голову и стоял так без движения посреди кухни.
Потом развернулся и посмотрел в окно.
Камера не двинулась с места, не попыталась спрятаться.
Но отец ничего не разглядел. Он сдался и отвернулся.
Камера спокойно свернула за угол и теперь демонстрировала небольшой, но ухоженный задний двор.
Камера последовала за отцом; он вышел к джакузи, пенившемуся паром, клочья которого ветер разносил по двору. Над всем этим висела луна – настолько белая, что, пробиваясь сквозь тучи, освещала лозы бугенвиллей, увивавшие загородку вокруг джакузи. Отец поковылял туда со стаканом в руке и хотел элегантно погрузиться, но поскользнулся и забрызгал всю испанскую плитку, однако умудрился спасти выпивку, держа стакан высоко над головой. Он окунулся в воду, и над пузырящейся поверхностью осталась только рука со стаканом водки.
Глаза как прилепили к экрану. Пожалуйста, подумал я. Пожалуйста, спасите его.
Допив водку, отец выкарабкался из джакузи и посеменил к лежащему на шезлонге полотенцу. Он вытерся, снял плавки и повесил на шезлонг.
Завернулся в полотенце и пошел нетвердой поступью к дому, оставляя на бетоне быстро высыхающие следы.
Камера притормозила, а потом поспешила за угол и, несмотря на все мои мольбы, вошла в дом.
Миновала кухню. Потом коридор.
Внезапно она остановилась, заметив отца, взбирающегося на второй этаж.
Когда отец отвернулся и стал подниматься спиной к камере, она пошла за ним наверх.
Я сжимал голову руками и невольно стучал пятками по полу.
Добравшись до площадки второго этажа, камера замерла и уставилась на отца, который зашел в ванную – просторную, отделанную мрамором и залитую светом.
Я уже рыдал, не сдерживаясь, беспомощно колотил себя по колену и, прикованный к экрану, причитал:
– Что здесь происходит?
Камера пересекла коридор и снова остановилась. Ее необъяснимое упорство сводило меня с ума.
Отец разглядывал свое болезненное отражение в гигантском зеркале.
Тут камера стала медленно к нему приближаться.
Я понял, что она вот-вот откроется ему, и содрогнулся всем телом от ужаса.
Камера подошла совсем близко и остановилась у входа в ванную.
И тут я заметил нечто, что сидело занозой, но так и не спровоцировало реакцию, поскольку я был всецело поглощен изображением.
В правом нижнем углу экрана электронными цифрами значилось 2:38.
Глаза инстинктивно стрельнули в другой угол. 10.08.92.
Той ночью отец умер.
Только его плач извлек меня из кромешной тьмы, мгновенно затянувшей все вокруг. Это было уже новое измерение.
Дрожа всем телом, я сфокусировался на экране и не мог отвести глаз.
Отец схватился за полку, рыдая. Я хотел отвернуться, возле раковины лежала пустая бутылка.
Откуда-то из дома снова заиграла «Солнечная сторона улицы».
Камера подъезжала все ближе. Вот она уже в ванной.
Я смотрел на крупный план отца уже без особых эмоций.
Заметив, что ни в одном из зеркал, расположенных по периметру ванной, не отражаются ни камера, ни тот, кто за ней, я еле сдержал вопль.
Тут отец прекратил рыдать.
Он обернулся через плечо.
Потом выпрямился, повернулся всем телом и встал лицом к камере.
Уставился в объектив.
Камера была приглашением на тот свет.
Отец теперь смотрел прямо на меня.
Он грустно улыбнулся. В глазах не было страха.
Он произнес одно слово:
– Робби.
Когда камера наехала на него, он повторил имя еще раз.
Экран почернел.
Поскольку кульминации – то есть что именно случилось с отцом в момент смерти – я не видел, мне пришлось перемотать запись на ключевой момент, который, думалось мне, поможет понять, что же я только что просмотрел. И тут вдруг движения мои стали спокойными и целенаправленными, и я смог сосредоточиться исключительно на том, что мне было нужно.
Поскольку я решил, что камеры там не было.
Даже теперь я не в состоянии логически объяснить это обстоятельство, но я не поверил, что в ту августовскую ночь 1992 года в доме моего отца кто-то снимал на камеру. (В отчете коронера упоминались «некоторые отклонения от нормы».) Я нашел кадр, где отец стоит на кухне, а камера смотрит на него сквозь окно.
И моментально обнаружил то, что, казалось, даст мне ответ.
Маленький розоватый образ в углу экрана, в нижней правой его части. Это было отражение лица в оконном стекле.
Оно было то в фокусе, то в расфокусе, при этом изображение отца оставалось четким.
Это не видеозапись.
Я видел все это глазами другого человека.
Я увеличил картинку.
Нажал на паузу и увеличил снова.
Черты лица стали яснее, при этом изображение не исказилось.
Я еще раз увеличил картинку и остановился, поскольку увеличивать больше не требовалось.
Сначала я подумал, что отражение в окне – это мое лицо.
На какой-то миг эта запись показала мне, будто в ту ночь я был у отца дома.
Но это был не я.
У него были карие глаза, лицо принадлежало Клейтону.
С той ночи прошли годы. Почти десять лет.
Но лицо Клейтона не казалось моложе, чем то, которое я увидел в своем кабинете в колледже на Хэллоуин, когда он протянул мне книгу на подпись.
В 1992 году Клейтону не могло быть больше девяти-десяти лет.
Но в окне отражалось лицо взрослого человека.
Я проверил другие приложения, но, просмотрев за 4 и 5 октября, понял, что это бесполезно. Они были одинаковы, и только лицо Клейтона проступало все отчетливей.
Машинально я потянулся к мобильному и уже набирал Дональда Кимболла. Он не ответил. Я оставил сообщение.
Прошел час.
Я решил поехать в колледж и найти этого парня.