8
Они медленно ехали по Северному Даунсу, потом свернули на северо-восток по направлению к городку Рай и Ромнейскому болоту. Доббин с Филипом в двуколке, запряженной пони, то обгоняли обшарпанную повозку Серафиты и детей, то опять отставали. Они пересекли Нижний Уилд, обогнули восточное ответвление Даунса, проехали Бидденден и Тентерден, через Ширлейскую пустошь выехали на дорогу, отделявшую Ромнейское болото от Уоллендского, и двинулись в сторону Лидда и Дандженесса. Сперва они ехали по плодородной местности, меж полей, где паслись коровы и красовался цветущий хмель, по извилистым дорогам, над которыми нависал густой зеленый полог ветвей и выступали в ряд цепкие узловатые корни. Доббин пытался заговорить с Филипом, а тот рассеянно глазел по сторонам. Когда они добрались до болот, воздух стал другим: более прохладным, как показалось Филипу, соленым, не таким неподвижным. Путь пересекало множество маленьких каналов, проток и ручейков. Деревья, выросшие под упорным порывистым ветром, были малорослы и тянулись вбок. Филипу захотелось их нарисовать. Они были застывшими формами яростного движения. Какие-то твари свистели, стонали и квакали вокруг. Здесь не было сажи.
Они поехали на юг через Брензетт и Брукленд. Доббин вопреки ожиданиям не начал рассказывать про местные достопримечательности, но умолк и погрузился в раздумья. Он стал возиться с поводьями, и пони сердито встряхнулся. Они проехали по проселочной дороге, окаймленной высокими изгородями, с зеленой заросшей канавой, и свернули в ворота, на дорожку, ведущую к дому. За вязами стоял дом с елизаветинскими трубами. Повозка въехала во двор со службами, конюшнями, кучей навоза. До Филипа донесся запах огня. Он вытеснил запахи соленой воды и качаемых ветром трав. Дым был дровяной. Он тяжело висел в воздухе.
Доббин велел Филипу подержать пони, открыл задвижку на двери и вошел в помещение, которое снаружи выглядело как молочная или доильный сарай. Филип остался с пони. Из двери на другом конце двора вышел человек — коротенький, плотный, стремительный, он мотал головой, махал руками и кричал:
— Я же тебе ясно сказал: не смей возвращаться! Пошел вон! Убирайся!
Филип стоял. До Фладда дошло, что Филип — не Доббин.
— А ты чего стоишь? Поставь пони в стойло и проваливай. Куда пошел этот?
Филип не знал, где стойло. Он не двигался и молчал. Фладд проклял его на средневековом английском языке и ушел в ту же дверь, куда раньше вошел Доббин. Во двор въехала повозка. Герант слез на землю и занялся лошадьми. По-видимому, слуг, которые могли бы ему помочь, тут не было. Из молочной вышел Фладд, почти волоча за собой Доббина и продолжая ругаться. У Фладда была грива густых, темных, стоящих почти вертикально волос, курчавая черная борода, мускулистые руки и плечи. Одет он был в халат заводского рабочего, плотные хлопковые брюки и рыбацкие сапоги. «Пошел, пошел», — повторял он, обращаясь к Доббину. Герант отвел упряжную лошадь в стойла и вернулся за пони, не сказав ни слова ни отцу, ни Филипу.
Имогена обратилась к отцу:
— Не сердись. Мы вернулись вовремя и поможем с обжигом. Мы все поможем.
— Нет, не поможете. Мы уже провели обжиг, мы с Уолли, пока вы там веселились. Полная катастрофа. Полнейшая.
— Почему же ты нас не подождал? — спросила Имогена. Отец кратко объяснил, что хотел сам провести обжиг, в отсутствие навлекающего несчастье Доббина. Но Уолли задремал среди ночи, и огню не хватило дров, и погибла не только вся партия посуды, но и сама печь для обжига. И еще принесло возчика с телегой глины, и пришлось ему заплатить.
Серафита, статная и мрачная, встала посреди двора и спросила, есть ли в доме какая-нибудь еда. Фладд сказал, что нет — у него не было ни времени, ни желания ездить в Лидд, а Уолли нужен был в мастерской, а деньги понадобились, чтобы заплатить за глину, а он понятия не имел, когда они соизволят вернуться обратно. Она могла бы и сама сообразить.
Три женщины Фладд стояли безмятежными статуями, глядя друг на друга и на Доббина в ожидании помощи. Доббин нервно сказал, что может съездить на ферму за молоком и хлебом и чем-нибудь на ужин — сыром, беконом, овощами. Если никто не возражает. Но нужны деньги. Серафита порылась в сумочке, нашла несколько монет и вручила Доббину. Герант вышел из конюшни и сказал, что лошадь сегодня уже отработала свое и что за продуктами придется идти пешком. Доббин спросил Филипа, не хочет ли тот прогуляться до фермы. Филип сказал, что, наверное, лучше поможет с печью. Фладд злобно оскалился.
— Это еще кто? — спросил он у Серафиты.
— Артур решил, что он сможет помогать тебе в мастерской.
— С меня хватит одного неуклюжего олуха.
— Он не неуклюжий, — сказал Доббин. — Я — да, я и не спорю. (Тут Фладд зарычал.) Я — да, а он — нет. Он работал в гончарных мастерских. Разбирается в обжиге. Он хочет работать с вами.
Серафита сказала, глядя в пространство, что если никто не будет помогать с работой, то и работы никакой не выйдет. Фладд ответил, что все равно и пускай все идет прахом. Филип сказал:
— Я видел кувшин, который вы сделали. В том доме, в «Жабьей просеке». Я по правде хочу с вами работать. Я смыслю в гончарном деле.
Он двинулся вперед, в мастерскую, которая располагалась в бывшей молочной. Он и раньше встречал гневливых людей и знал, что от них надо уйти, иначе они не смогут успокоиться, даже если это нужно им самим.
В гончарной мастерской царил хаос. На одном конце помещения стояла небольшая печь для обжига. Сквозь распахнутые дверцы виднелись скособоченные полки и куча пепла с осколками взорвавшихся сосудов. На стеллажах вдоль одной стены сохли горшки, и плавающий в воздухе пепел и дресвяная пыль садились на них, чего не следовало бы допускать. Тут же стояли ведра с водой и раствором жидкой глины, не закрытые как следует. Разносортные миски с глазурью и кисти не равнялись аккуратными рядами, а опасно теснили друг друга. Посреди мастерской лежала куча осколков бисквитного фарфора — похоже, ее топтали ногами. Филип хорошенько подумал. Чужие орудия труда нельзя трогать без разрешения. Печь разгружать нельзя, потому что Фладду надо будет посмотреть, что и где пошло не так. Филип нашел за дверью метлу и принялся подметать мощенный плиткой пол. Он увидел жестяное корыто, где отмокали осколки для получения грога, и добавил туда еще несколько штук, чистых, подобранных с пола во время подметания. Бенедикт Фладд вошел следом за ним. Он мрачно стоял в дверях, глядя, как Филип подметает. Наконец сказал:
— Можешь помочь мне разгрузить печь. Это так или иначе придется сделать. Мне нужно найти пробники.
Партия для обжига состояла из глазированных кувшинов — в основном, как увидел Филип, зеленых и медовых оттенков. Все они обуглились, скорчились, покрылись рубцами, разлетелись на куски. Филип в полной тишине помогал Фладду укладывать куски в бельевую корзину и подметать мусор. Все содержимое печи обрушилось по направлению к центру. На самом верху Филип нашел совершенно целое блюдечко, потом еще одно. Они были еще теплые — примерно температуры тела. Он осторожно подул на них, чтобы убрать пепел. Одно блюдечко было такое же золотое и бирюзовое, как горшок в «Жабьей просеке», а другое — поразительно яркого красного цвета, вроде алой кошенили. Филип никогда в жизни не видал такого цвета. Оба блюдечка были раскрашены серыми клубящимися облаками, дымной паутиной, из-за которой, словно из-за покрывала, выглядывали крохотные создания. Это были бесенята с мерзкими нахальными мордами, очень живые. Филип нарушил молчание.
— Смотрите, вот эти маленькие целы. Глазурь хорошо легла.
Он протянул блюдечки гончару, который принялся вертеть их в руках, фальшиво напевая вполголоса. Филип отважился сказать, что никогда не видал такого оттенка красного цвета.
— Мы пытаемся заново открыть sang de boeuf. Тут я пытался получить изникский красный, но вышло ближе к sang de boeuf. Я даже не надеялся.
Филип сказал, что другая глазурь — сине-зелено-золотая — напоминает кувшин из «Жабьей просеки».
— То была еще одна проба наугад. Скорее неудачная. Ты работал с глазурью?
— Я работал на гончарной фабрике. Загружал капсели в верхушках бутылочных печей. Но моя мамка — расписчица. Она больная от свинца и пыли. Они там все болеют. Но она разбирается в красках, а я смотрел, как она работает.
— Хм, — сказал Бенедикт Фладд. — Хм.
Они продолжили уборку, теперь уже в относительно дружелюбном молчании.
Помона робко заглянула в дверь и сказала, что ужин готов, если они хотят ужинать. Горшечник вполне мирно ответил, что голоден, как волк, и Филип заметил, как расслабились шея и плечи у Помоны, заранее сжавшейся в ожидании отцовского гнева. То же Филип заметил и у всей семьи — даже у Геранта. Семья сидела вокруг кухонного стола, где стояли суповые миски, покрытые медовой глазурью, по которой вились змеи цвета жженой умбры, большая тарелка с кусками разных сыров, хлеб и блюдо с яблоками. Фладд сел во главе стола и похлопал по соседнему стулу, указывая место для Филипа. Он склонил голову и начал быстро читать молитву по-латыни: Gratias tibi agimus, omnipotens Deus, pro his et omnis donis tuis… Домочадцы склонили головы, и Филип тоже. Затем Имогена разлила из железной кастрюли исходящий паром овощной суп, и они приступили к еде. Все молчали. Все смотрели на Филипа: у того было смутное ощущение, что сейчас очень многое зависит от него, и что, может быть, ему это вовсе не по плечу.
Когда все поели, Фладд сказал, что подумывает оставить Филипа, чтобы тот помогал в мастерской. «О, это хорошо!» — воскликнул Доббин, чем навлек на себя новый град упреков в бесполезности. Он храбро ответил, что если у мистера Фладда будет надежный помощник в мастерской, то они смогут восстановить большую печь и…
— И спастись от голода, — сказал Фладд. — Перспективы туманные, надежды мало.
Это предсказание словно доставило ему радость.
Имогена сказала, что отец должен посмотреть рисунки Филипа, сделанные в Музее Южного Кенсингтона. Филип снова достал альбом, и все полюбовались гибкими драконами и шлемоносными кобольдами с Глостерского канделябра. Филип забрал альбом и карандаш и принялся рисовать. Фладд наблюдал за ним. Филип рисовал по памяти подводные силуэты с кувшина из «Жабьей просеки», головастикоподобных созданий, зависших в толще воды между вздымающимися прядями водорослей. Филип обнаружил, что неплохо запомнил кувшин. Он знал, что — может быть, впервые в жизни — намеренно козыряет своим талантом. Фладд должен знать, что Филип умеет видеть, воспроизводить пропорции, запоминать. Рука скользила по бумаге. Очертания рыб, плавающие эмбрионы замерцали и ожили. Бенедикт Фладд засмеялся. Он сказал, что и забыл, насколько хорош тот кувшин. Он сам удивляется, что согласился с ним расстаться, но та очаровательная дама его уговорила. Доббин мысленно спросил себя, а заплатили ли Фладду вообще, но этот мелкий упрек в былом безрассудстве — в любом случае безнадежный — потонул в потоке облегчения и восторга оттого, что горшечник улыбался. Доббин уже давно жил в Пэрчейз-хаузе и знал, что настроение Фладда колеблется по одним и тем же — хоть и непредсказуемым — циклам, от ярости к дружелюбию, от мрачного пассивного отчаяния к нечеловеческим подвигам труда и изобретательности. Существуя меж двумя крайностями, горшечник умудрялся что-то делать, создавать новые сосуды и даже, при некоторой удаче, продавать их, отгоняя голодную смерть. Семья сидела вокруг стола при свете лампы и выглядела как семья — смеющийся отец, заботливо-внимательная мать, две прекрасные дочери, раздающие яблоки, даже Герант, который теперь любовался рисунками. Герант думал о том, что Филип может быть по-настоящему полезен и с ним стоит дружить. Геранту нужен был союзник, чтобы выбраться отсюда. На бесполезного Доббина Герант уже давно перестал надеяться. Но, может быть, с Филипом что-нибудь получится.
Комнат в Пэрчейз-хаузе было много. Пустых и ветшающих — больше, чем обитаемых. Голая, без ковра, каменная лестница с железными перилами вела на второй этаж; когда-то она, должно быть, выглядела величественно, а сейчас мрачно свивалась кольцами, уходя в темноту. Имогена взяла свечу, повела Филипа наверх и показала ему ободранную комнатку с кроватью, умывальником, небольшим комодом и высоко расположенным окном — настолько высоко, что выглянуть в него не удавалось. Комната слегка походила на монашескую келью. Застланная постель была накрыта тканым покрывалом с вышитым букетом лилий. Имогена, кажется, не расположена была разговаривать с Филипом и даже стеснялась находиться с ним наедине. Она показала ему ватерклозет — на другом конце лестничной площадки, идти туда надо было мимо нескольких закрытых дверей. Затем она вышла, оставив Филипа с коробком спичек и горящей свечой.
Он лег, думая, что чего-то добился. Несвязный план привел его к горшечнику и, возможно, к работе. Почти проваливаясь в сон от усталости, Филип лежал и думал про Фладдов. Сравнивать их ему было почти не с кем — разве что с семьей из «Жабьей просеки». Виолетта уложила ему с собой ночную рубашку и выданную взаймы одежду, превратившуюся в подарок. В «Жабьей просеке» царила беготня, смех, объятия и чепуховые стишки, и Филип не знал, что с этим делать, но как-то жалел, что не входит в круг допущенных к волшебству. А здесь все, неестественно затаившись, следили друг за другом — все, кроме самого горшечника, на которого временами находило. Филип узнал это состояние, потому что издалека видал темпераментных художников-гончаров, у которых было то же самое. Филип решил, что Герант ему не нравится, но точно пока не знал. Хотя у Геранта приятное лицо — наверно, он бы поговорил, если б было с кем. Артур Доббин хотел как лучше, но Филип, не задумываясь, принял на веру мнение Фладда и Геранта о бесполезности Доббина. Доббин тоже спал где-то в доме. Иногда, если ему удавалось особенно разозлить горшечника, Доббин уходил спать в дом при церкви, к Фрэнку Моллету. Серафита как-то сказала, что рада будет, если он останется ночевать, но это всегда было именно «ночевать», сколько бы Доббин тут ни прожил. Он был гостем, а не членом семьи — Филип понял это, не особенно вникая. Он также понял, что денег у Фладдов мало, а Доббин — единственный, кто хотя бы задумывается о том, как им прокормиться.
Среди ночи случилось нечто странное. Задвижка на двери поднялась, и дверь со скрипом отворилась. Глаза Филипа привыкли к темноте, к тому же светили луна и звезды. Вошла женщина с распущенными по плечам, струящимися волосами. Она была белая, как костяной фарфор в лунном свете, и совершенно голая. Робко ступая босыми ногами, она прошла по ковру и встала у кровати. Это была Помона. У нее были новенькие, торчащие вверх грудки и — Филип это ясно разглядел — кустик мягких золотых волос на тайном месте. Рот девочки был расслаблен и неестественно спокоен. Она дышала как спящая, и Филип подумал, что она и правда спит, должно быть, — ходит во сне. Он не закрывал глаза и лежал совершенно неподвижно. У нее глаза были открытые, невидящие. Филип знал по чужим рассказам и по слухам, что лунатиков нельзя будить. Говорили, что их можно этим убить. Может быть, она сама уйдет. А пока что он в эстетическом наслаждении и нравственных муках разглядывал обнаженное тело, белую кожу. Девочка совершенно неожиданно наклонилась, подняла одеяло, закинула ногу на кровать и скользнула в постель рядом с Филипом, обняв его за шею удивительно плотной рукой, прижавшись к нему и свернувшись в клубочек. Ногу она перекинула ему через бедро. Он затаил дыхание. Он понятия не имел, где она спит, так что не мог отвести или отнести ее назад в спальню.
Он ждал. Он почти задремал, так как приходилось лежать неподвижно, дыша неглубоко и ровно. Что, если она проснется? Но она не проснулась и наконец по прошествии некоторого времени спустила ноги с кровати и пошла механическими шажками к двери. Филип прошлепал следом и распахнул дверь, чтобы девочка не ушиблась. Но ему было стыдно и страшно.