38
Проспер Кейн умел добиваться своего. Его обвенчали с Имогеной Фладд в церкви Святой Эдбурги во вторник, 27 декабря 1904 года. Венчал Фрэнк Моллет. О Фладде так и не было вестей, только рыбаки выловили второй ботинок — через много недель после первого. Так что семья была не то чтобы в трауре, но и не то чтобы не в трауре. Народу в церкви собралось мало — обитатели Пэрчейз-хауза, включая Филипа и Элси, Джулиан и Флоренция. Еще пришли Доббин, Мэриан Оукшотт и мисс Дейс. Было ужасно холодно. Камни церкви были словно глыбы льда, а трава на кладбище покрылась коркой инея. Фрэнк надел под стихарь две шерстяные фуфайки. Все женщины решили проблему траура, надев туалеты скромных серых и фиолетовых тонов. Флоренция была в элегантном грогроновом пальто грифельного цвета поверх платья цвета синего крокуса; шляпка — тюль строгих цветов, крокусного и серого, в тон. Флоренция не была подружкой невесты. Единственной подружкой была Помона в темно-сером бархатном платье, расшитом фиалками. Такие же фиалки выстроились вдоль полей шляпы. Серафита куталась в отороченный перышками плащ из какой-то сложной, толстой гобеленовой ткани, фиолетово-серо-серебряной, с отделкой из крашеного лебяжьего пуха и страусовых перьев.
Невесту «отдавал» Герант. Мисс Дейс выбила из пианино пару аккордов, Имогена Фладд отложила глиняную грелку, которую сжимала в объятиях, взяла сноп оранжерейных лилий и пошла к алтарю. Она была в мерцающем серебристом бархатном платье, очень простом, с высоким белым меховым воротником и большими белыми меховыми манжетами. Флоренция сверлила Имогену взглядом, пока та шла навстречу майору Кейну. Флоренция думала об Имогене злобными словами. Хитрая. Втерлась в доверие. «Я человек маленький, ничтожный». Она думала, что на лице Имогены отразится притворная скромность или злобное торжество, но она была справедлива и вынужденно признала, что видит лишь чистое счастье с примесью страха. Флоренция уже, с некоторой горечью, признала, что Проспер любит Имогену. Теперь она признала также, что Имогена любит Проспера. Имогена была похожа на белую восковую свечу, освещенную золотым пламенем.
После церемонии Фрэнк пригласил всех к себе, усадил перед пылающим камином и обнес горячими напитками и хересом. Его экономка принесла чайники с кипятком и подлила дамам в керамические грелки для рук. Все закутались в пледы и поехали обратно в гостиницу «Русалка» в Рае, где Проспер заказал свадебный завтрак. В гостинице тоже пылал камин. Близился вечер, и красноватые отблески огня мерцали на бледных лицах, оживляя серые шелка и атласы. Еда была обильна — камбала с креветками, копченая запеченная корейка барана с соляных болот, элегантные пудинги и торт в сахарной глазури, который жених разрезал своей саблей на аккуратные кусочки. Герант произнес небольшую, но приличную случаю речь и добавил, что они с Флоренцией надеются — как только это станет возможным — еще более укрепить тесные отношения между семьями. Проспер ответил кратко и тепло и поднял бокал за отсутствующего Бенедикта. Я хотел бы, чтобы мой старый друг был здесь и мог разделить наше счастье, сказал он. Он также выразил желание, чтобы его старый друг вернулся из своих странствий, как возвращался и раньше. Но пока его нет — и, если понадобится, на более долгий срок, — он, Проспер, как новый член семьи, собирается частично взять на себя часть повседневных забот о мастерской и доме. Ветер свистел, образуя маленькие смерчи на булыжной мостовой. Пламя в очаге закручивалось вихрями, приковывая взгляд Филипа. Серафита встала и произнесла неожиданно сильным голосом, что хотела бы выразить свою личную благодарность майору Кейну, в котором обрела второго сына — и сказать, каким утешением стала для нее свадьба дочери в это нелегкое время. Флоренция могла бы посмотреть на Геранта, который не сводил с нее глаз, но вместо этого все разглядывала Имогену. Отсветы огня играли на складках ее платья и рисовали румянец на бледном, экстатичном, никогда не розовеющем лице. «Я никогда не буду так счастлива», — подумала Флоренция. Она не могла… от одной мысли ее начинало тошнить… не могла думать о том, как ее отец обнимает Имогену — наедине, в спальне с черными балками. Все горело синим пламенем. Победительно и отчаянно.
Филип Уоррен подумывал о памятнике Бенедикту Фладду. Герант и Проспер обсуждали с ним будущее гончарной мастерской Пэрчейз-хауза, продажи товара через «Серебряный орешек». Бутылочная печь медленно остывала после обжига, и Филип чувствовал, как его надежды и ожидания тают. Он в одиночку дождался разгрузки капселей. И сам не торопясь выгрузил их из печи. Обжиг почти полностью удался. Отдельные мелкие ученические работы потрескались, и одна из чаш с водорослями работы самого Филипа, к которой он был особенно привязан, разлетелась на куски. Но все остальное сокровище сверкало и блестело. Помона неслышно подкралась сбоку и попросила разрешения помочь — вытащить и расставить сосуды. Он почувствовал, не обдумывая, что ее напускная детскость как будто ослабела. Даже волосы были убраны в прическу.
— Филип, как ты думаешь, его больше нет?
— Не знаю. Ему и раньше случалось уходить.
— Я чувствую, что его нет в живых. Мне кажется, я бы чувствовала, внутри себя, если бы он был жив.
— Я знаю, о чем ты. Я тоже такое чувствую. Он как-то исчез.
Она продолжала выстраивать в ряд кривоватые любительские кубки. Она сказала:
— Теперь все будет по-другому.
Филип как раз начал распаковывать сосуды самого Фладда (возможно, его последние). Они остывали под пальцами. Двуликая кружка злобно ухмыльнулась. Элегантный дракон распростер золотые крылья на чернильном небе.
— Ты, может быть, теперь захочешь учиться, — сказал Филип Помоне.
— Я неспособная, — ответила она.
Филип задумал памятник в виде шарообразного горшка — большого, простого. Со слоями, подобно круглой земле — из недр бьет пламя, над пламенем — слой угля, в котором просматриваются очертания окаменелостей, над углем разлилась морская темная синева, а над морем — чернильно-черное небо, с луной, и следы белой пены, одновременно исступленной и стилизованной, в ней должно быть что-то японское. Горшок словно стоял у Филипа перед глазами. Но его чудовищно трудно будет сделать — сплавить вместе все эти глазури, и еще трудная красная глазурь, которая должна быть и кровавой, и огненной. Филип рисовал ящериц, стрекоз и улиток, скрюченных в непроглядно-черном угле. Иногда он думал, что нужна полная луна, а иногда — что узенький серп, едва процарапанный.
Филип решил — он не привык анализировать чувства других людей, — что смерть мужа принесла Серафите облегчение и свободу. Серафита стала запросто ходить в гости к соседям, пить чай с Фебой Метли, которая была добра к ней. Насчет Помоны Филип не был так уверен. Она казалась и более нормальной, и какой-то оглушенной.
Как-то ночью, в самый глухой час, он проснулся и услышал шаги в коридоре. Он с досадой подумал, что сейчас повернется ручка двери, но шаги прошли мимо. Торопливые, ровные. Филип хотел снова уснуть, но понял, что нельзя. Он накинул куртку и вышел во двор. Он услышал, как Помона отпирает дверь кухни. И выходит. Филип вообразил, что она хочет броситься в Военный канал. Но она вошла в мастерскую, которую Филип уже привык в мыслях называть своей. Светила полная луна. Филип встал под окном и услышал скрежет, царапанье. Его охватил ужас: что, если она собирается побить все сосуды? Он подкрался к двери и заглянул в мастерскую. Помона стояла в другом конце ее, отпирая запретный чулан. Филип понятия не имел, что она знает об этом чулане и тем более знает, где спрятан ключ.
Она вышла с белой вазой в форме обнаженной девушки. Она шла как во сне, механическими шагами, но Филип уже не был уверен, что она действительно спит. Он последовал за ней на безопасном расстоянии — оба были босы — в сад. Она поплыла дальше, к яблоням. Присела под яблоней и вытащила из-под корней острую лопату.
— Я знаю, что ты здесь, — сказала она. — Не говори ничего. Просто помоги.
Он вышел из тени. Помона протянула ему творение отца: прекрасное, экстатическое лицо с вьющимися волосами, рот приоткрыт, а внизу — искуснейшим образом сделанная вульва, широко раздвинутые пушистые своды, изящные округлые губки. Помона сказала:
— Я не могу их разбить. Но могу спрятать. Под деревьями.
— Хочешь, я их сам закопаю.
— Они не твои. Я должна сама. По одной… по одной… И когда они все будут… — под-землей… тогда…
Филип обнаружил, что гладит пальцами холодный горшок, потому что не хочет предлагать Помоне фальшивое сочувствие. Он встал рядом с ней на колени, взял лопату и принялся копать. Помона вытащила кусок старой простыни, завернула вазу и сунула, без нежности и без злости, в яму. Филип протянул руку, чтобы помочь девушке встать, и тут же испугался, что она бросится к нему в объятия. Но она отстранилась.