27
Говорят, у каждого ребенка свои родители. Родители Тома были моложе и безрассуднее родителей Робина. Гарри никогда не знал семьи без старших детей, которые казались такими могущественными и свободными, приходили и уходили по своим загадочным делам, не запертые в детской. Для младших семья была стаей созданий, которые движутся кучками и группами, живут в общих детских, имеют общие чувства и мнения. Том и Дороти были уже почти взрослые и самодостаточные существа: они начали думать о будущем вдали от «Жабьей просеки», полном зыбких надежд и страхов, а у Дороти — еще и с нелегко достижимой, иногда пугающей целью. В конце 1900 года Тому было восемнадцать лет. У родителей сложились планы на его будущее: осенью он должен был держать экзамены на право учебы в университете, а в конце года — экзамен на стипендию Кингз-колледжа в Кембридже. Родители наняли учителей — Тоби Юлгрива и Иоахима Зюскинда. Помимо этого, они нечасто задумывались, чем занята (или не занята) голова Тома. Олив продолжала по временам писать про подземные приключения, и Том читал написанное; год проходил, Тому становилось все больше не по себе, он даже ощущал себя виноватым из-за того, что так поглощен сказкой. Когда в усадьбу приехала журналистка и ей показали тайные книги, Том рассвирепел, хоть эти книги и не были по-настоящему тайными, ведь о них все знали. Он заявил, что такие частные, семейные вещи не выставляют на публику только для того, чтобы похвастаться. Так не делают. Олив оправдывалась, что не собиралась этого делать, что это вышло само собой. Они кое-как помирились, но Том дулся еще недели три.
Ни Хамфри, ни Олив не знали в точности, какие предметы изучает Том для будущих экзаменов. Хамфри все время был в разъездах — он читал лекции и писал статьи. Олив сидела в кабинете и скрипела пером. Виолетта готовила пудинги с мясом и почками, штопала носки, а если у Тома был усталый вид, давала ему перед сном молоко и печенье. Иоахим и Тоби допускали возможность, что экзаменов Том не сдаст. В частности, потому, что он иногда просто не являлся на занятия — «я пошел в поход, далеко, спал в палатке, забыл, извините, пожалуйста». Иоахим и Тоби не рассказывали Хамфри и Олив об этих прогулах. Они стали ходить вместе с Томом на прогулки и по дороге обсуждать с ним Шекспира и ботанику.
Результаты осенних экзаменов были странны и поразительны. Том сдал элементарную ботанику с отличием, но провалил общие основы науки. Он провалился по латыни и едва вытянул английский. Он сдал «Основные принципы света, звука и тепла» и провалил математику, чего Иоахим вообще не мог понять. Конечно, учителям Тома было неприятно. Кроме этого, они считали, что Хамфри и Олив могли бы несколько сильнее обеспокоиться неровными результатами и явным равнодушием Тома к исходу экзаменов. Но Хамфри и Олив сказали: ничего страшного, он может снова держать эти экзамены одновременно со вступительными испытаниями в Кембридж. Он справится, сказали родители, хотя никаких оснований для такой уверенности у них не было.
В течение нескольких месяцев, оставшихся до кембриджских экзаменов, Том уходил из дома все чаще, в любую погоду. Он брал учебники с собой в древесный дом. Дороти, которая беспокоилась о брате, не знал, как часто он их открывает. Но она знала, что он подружился с лесником и ходит с ним по лесам, выслеживая хищников и браконьеров, выискивая запрещенные ловушки и капканы. Лесник сначала отнесся к Тому враждебно — лесники не любят гуляющих по лесу детей и отдыхающих, — но теперь, по-видимому, стал принимать Тома всерьез, считая его чем-то вроде подмастерья. Однажды Том показал Дороти виселицу на черной просмоленной стене лесной хижины. К стене были рядами прибиты мертвые изломанные тельца с клювами, острозубыми пастями, приоткрытыми в агонии. Некоторые были совсем свежие — лупоглазая сова, прибитая за крылья, сойка со свернутой шеей, пара горностаев. Другие уже истлели под ветром и солнцем, и от них остались лишь клочки заплесневелой кожи, на которых кое-где еще держались мелкие косточки, зубы, слипшееся перо. Дороти сказала, что это ужасно, а Том ответил, что нет — так устроена жизнь, так живет реальный мир. Дороти как бы небрежно спросила:
— Может, ты на самом деле хочешь стать лесником?
— Ой, нет, — ответил Том. — Я должен идти в Кембридж, это решено. Я просто… мне нравится узнавать у Джейка всякое, учиться новому… например плотницкому делу…
За неделю до кембриджского экзамена Том вышел из дому ночью — не с Джейком, а один. И не вернулся. Были организованы поисковые партии — с большим запозданием, потому что все ждали, что Том придет, как приходил всегда. Его нашли без сознания в неглубоком карьере, со сломанным запястьем и окровавленной головой. Ногу по-прежнему обматывал силок, в который Том попал, выслеживая браконьеров при лунном свете на краю карьера. Том два дня лежал в забытьи, а когда очнулся, то вроде бы плохо соображал и не мог вспомнить, что с ним случилось. Виолетта приносила ему питательный бульон и кормила с ложечки. Он лежал, забинтованный, среди подушек, кротко глядя в окно, на небо.
Конечно, при сложившихся обстоятельствах он никак не мог держать кембриджский экзамен на стипендию и даже вступительные экзамены пересдавать не мог из-за сломанного запястья.
Дороти показалось, что в глубине души он этим гордится.
Том и Дороти замечали то скрытое, потайное, что творилось в семье, а потом, как правило, об этом не думали. Они слышали очередную «арию» Олив за запертой дверью или видели, как Хамфри вдруг, второпях собирается и уезжает. Том и Дороти принимали это к сведению и молчали. Оба боялись раскрыть что-то такое, о чем лучше не знать. У Гедды сдерживающих инстинктов не было. Она была по натуре сыщиком, изыскателем, открывателем тайн и сдирателем покровов. В 1901 году ей было одиннадцать лет, и она не попадала ни в старшие, ни в младшие. Многие часы ее детства прошли в слежке за древесным домом, в попытках подслушать разговоры, участвовать в которых ее не приглашали. Именно Гедда навостряла уши, когда за столом небрежно и многозначительно произносилось имя Мэриан Оукшотт, и Гедда же узнавала почерк миссис Оукшотт на конвертах, хотя ни разу не зашла так далеко, чтобы попробовать прочитать хотя бы одно письмо. Гедда некрепко спала, и по ночам разгуливала босиком по дому, сидела на черной лестнице, стояла в тени высоких шкафов на лестничной площадке. Она знала, что ночью взрослые крадучись ходят по дому. Она знала — и пока ни с кем не поделилась, — что Хамфри Уэллвуд глубоко за полночь навещает Виолетту Гримуит. Он всегда закрывал дверь бесшумно. Гедде хотелось подслушать у замочной скважины, но она ни разу не решилась.
Но как-то ночью из-за двери донеслось что-то непохожее на обычный шорох или хихиканье. Там отчетливо звучали страстные, бурные рыдания, а мужской голос шептал, запинаясь, что-то успокоительное. Виолетта выла, и Гедда подкралась поближе к двери, потому что в этом вое слышались слова, а Гедда поняла, что двое в комнате слишком заняты своим скандалом и не будут прислушиваться к возможным шагам подкрадывающихся детей.
— Может быть, ты ошиблась, — произнес голос Хамфри с деланым спокойствием.
— Раньше я не ошибалась. Мне только чуть за сорок, так что это вполне возможно. Я не могу снова пройти через это, не могу, не могу, не могу. Опять боль, страх, опять нужно будет прятаться. Я умру. И она меня на этот раз убьет, точно убьет…
— Тише, цветочек мой, — сказал Хамфри, и Гедда не поверила своим ушам. — Я о тебе позабочусь, как всегда заботился, мы с тобой находчивые ребята и все устроим, как всегда. Мы ведь с тобой умники. Мы никому ничего плохого не хотим.
— Она меня убьет на этот раз. И я уже больше не могу прятаться, лгать, это невыносимо. Мои дети, плоть от плоти моей, не знают, что они мои… Хотя в каком-то смысле они все мои — кто их мать, как не я? Ох, Бубочка, на этот раз я не переживу, опять скрывать, притворяться, хитрить, я так устала, я лучше умру, покончу с собой…
— И что тогда будет с твоими любимыми детьми? Тише, успокойся, подыши глубже. Я схожу принесу тебе бренди во фляжке.
— Лучше джину, — сказал голос Виолетты прерываемый рыданиями. — Большой стакан неразбавленного джину.
Гедда быстро отступила за шкаф и прижалась к стене. Поджарая фигура отца пронеслась мимо нее и слетела вниз по черной лестнице. Гедда отвлеклась на невероятно дурацкое прозвище. «Бубочка». Оно страшно принижало умного, элегантного отца — почти так же, как внезапно обнаруженная связь с Виолеттой. Это было еще менее приятно, чем его ошибка с Мэриан Оукшотт. И еще Гедде не понравилось, что Виолетта считает Олив способной «убить» кого бы то ни было. С точки зрения Гедды, Олив провинилась разве что некоторой отстраненностью.
И только тут до Гедды дошло услышанное: ей сообщили, что некоторые дети — неизвестно, сколько именно — были, как выразилась Виолетта, плотью от ее плоти.
Кто? Кто из них — не тот, кем себя считает?
Что все это значит?
Гедда услышала, как, бесшумно ступая в тапочках, возвращается отец с бутылкой и двумя стаканами. Гедда подождала, пока он войдет обратно в комнату, и удалилась. Она изменилась — и сама не знала, как именно.
Гедда позвала старших на собрание в древесном доме. Такое случилось впервые. Собрания почти всегда созывал Том, иногда — если нужно было обсудить какие-то практические вопросы, вроде подарков на день рождения, — Дороти. В число старших детей входили Том, Дороти, Филлис, а теперь и Гедда. Она сказала, что они обязательно должны прийти, это очень важно, и это секрет, секрет, секрет.
Они расселись на табуретках из пней, в потайной полости дома, шелестящей побуревшим папоротником. Том разлил лимонад из бутылки в пеструю коллекцию эмалированных кружек — синих, белых и черных. Он сказал чуть свысока:
— Ну что у тебя там?
Гедда вдруг растерялась и не знала, как начать. Как только это выйдет наружу, оно начнет на них действовать. Пока что оно глодало только ее.
— Я кое-что узнала.
— Ты вечно что-нибудь узнаешь. Подслушивать нехорошо.
— Это важное. Оно все меняет.
Тому привиделось банкротство. Дороти решила, что отец собирается их бросить навсегда — может быть, переехать к миссис Оукшотт. Филлис замерла, стала еще неподвижнее. У нее была невероятная способность не двигаться: не то сосредоточенность, не то окаменение.
— Вываливай, — сказал Том. — Раз уж начала, так заканчивай.
— Я видела. Я слышала. Он по ночам, поздно, ходит в комнату к тете Виолетте. И остается там надолго. Я его и раньше видела. Их слышно. И понятно, что они делают.
— Ты не можешь этого знать, если ты их не видела, — сказала Дороти.
— Они издают такие звуки. Он зовет ее «цветочек». А она его — Бубочка, — выпалила Гедда.
Эта новость расстроила всех и всех разозлила. Они злились не на Хамфри и Виолетту за то, что те делали и говорили, а на Гедду за то, что она рассказала.
— Вчера ночью она сильно плакала. Она сказала, что в чем-то уверена и что раньше не ошибалась. Она сказала, что лучше бы она умерла. И что ей страшно.
— Ну и что? — спросил Том, чье воображение спасовало. Гедда сморщила лоб от боли и ярости. Она посмотрела на Дороти, которая собиралась стать врачом.
— Она сказала, что у нее будет ребенок, вот что она сказала, — объяснила Гедда. — И еще она сказала… что у нее и раньше были дети… она сказала… я слышала… что кое-кто из нас на самом деле ее. Она сказала «плоть от моей плоти».
Том и Дороти не поверили в эту театральную формулировку, так же как и в прозвище Бубочка. Но единожды сказанное уже вошло в мир. Брат и сестра еще сильнее разозлились на Гедду.
— Ну и что? — слегка раздраженно спросил Том. Если он и был в чем-то неколебимо уверен, так это в том, что он — сын своей матери. — Что мы должны делать, по-твоему?
— Если мы… не те, кто мы думаем… хорошо бы об этом знать.
— Не думаю, — отрезала Филлис. — Что толку? Мы все равно те же самые люди, в том же доме, в той же семье.
У Дороти в голове была страшная каша. Дороти знала, что она не похожа на Тома, и всегда чувствовала себя как бы на краю человеческой общности. Другая. Она всегда думала, что все дети ощущают себя «другими». Всегда чувствовала, что она раздражает Олив. Но раньше объясняла это тем, что Олив слишком всепоглощающе любит Тома, и у нее не остается любви для Дороти. Но, может быть…
Ей вспомнилась написанная для нее сказка. Про оборотней: про человечков, деловито суетящихся по хозяйству. Они вешают шкурки животных на крючок в кухне, потом надевают их, становятся наполовину ежиками, убегают и пропадают в кустах и канавах.
Виолетта деловито суетилась по хозяйству. Она по натуре была домовита, как ежихи-женщины в фартучках, обитающие в подземных кухнях сказки Дороти.
Дороти хотела не иметь воображения. Она хотела отмерять химические вещества, сращивать сломанные ноги, вылечивать больные органы. Но она отличалась ясным и беспощадным воображением. Если кто-то из них действительно ребенок Виолетты, это наверняка сама Дороти.
Но она ничего из этого не сказала вслух. Она обратилась к Гедде:
— Вот так и хочется тебя встряхнуть, чтоб зубы застучали.
— Я не понимаю, чего вы на меня злитесь. Это на них надо злиться.
Никто из четверки даже не попытался — им мешал какой-то глубинный барьер — вообразить ощущения Бубочки и Цветочка, их невыносимое положение, их восторги и беды. Дети мучительно переставляли в голове семейные фигуры, словно шахматы на доске, где вдруг пропал слон и оказалось слишком много коней, или королева сошла с ума и заметалась убийственным зигзагом.
Знание — сила, но не в том случае, когда это знание неполно, а знающий — зависимый ребенок, и без того выбитый из колеи стремительными переменами в собственном теле, бурлящими эмоциями, ощущением, что на стены сада надвинулся ожидающий тебя внешний мир. Знание — это еще и страх. Чтобы справиться с принесенными Геддой новостями, Том ушел на дальнюю прогулку. Он топал по холмам со спальным мешком за спиной. Быстрая ходьба — отличный способ дать выход любым эмоциям: страху, похоти, панике.
Филлис навела идеальный порядок у себя в комоде и рабочем столике. Она зашила рваный фартук. Виолетта сказала, что и она могла бы зашить, а Филлис ответила, что знает, но хотела сама.
Гедда, со свойственной ей прямотой, подумала, что новое знание поможет отразить опасность от уже имеющегося. Она ловила каждое слово в разговорах взрослых и еще решила, что если детей так обманывают, то и она все-таки имеет право читать чужие письма и сделает это при первой возможности.
Дороти смотрела на все окружающее так, словно оно могло исчезнуть. Яркие повседневные тарелки и чашки, баночки с пряностями, ступени лестницы, голуби у конюшни. То, что раньше было реальным, стало похоже на толстую пленку, разноцветную промасленную ткань, натянутую над котлом, откуда поднимаются испарения, обретающие и меняющие форму, окутывающие тебя, угрожающие, пронзающие взглядом.
Она разглядывала Виолетту. Она всегда корила себя за нелюбовь к Виолетте. Виолетта была придирчивой и ограниченной. Именно судьбы Виолетты Дороти намеревалась избежать, освоив какую-нибудь профессию. Дороти поняла, что всегда слегка презирала Виолетту за то, что та нянчит чужих детей. Это мнение следовало пересмотреть. Виолетта однажды сказала Дороти, что у них одинаковые глаза, и Дороти хотела ответить, что это неправда, но была вынуждена признать, что глаза действительно одинаковые. Дороти завела привычку исподтишка разглядывать Виолетту, отчего та дергала плечом, словно отгоняя комара. Но Дороти по-прежнему не могла заставить себя любить Виолетту и лишь абстрактно жалела ее.
Дороти бросила читать свою сказку, записанную в тетради с травянисто-зеленым переплетом. Олив продолжала эту сказку нерегулярно — лишь тогда, когда у нее возникало желание думать о диких тварях и маленьком народце. В отличие от подземных приключений Тома, чья сказка росла и росла, продвигаясь сквозь туннели и коридоры, словно Олив была одержима ею. Через какое-то время Дороти осенила ехидная и сердитая догадка: Олив и не заметила, что дочь не читает свою сказку. Это подтвердило циничную уверенность Дороти в том, что Олив писала для самой себя, реализуясь в писательстве и в чтении собственных трудов.
В Пэрчейз-хаузе тоже кое-что скрывали, хотя, возможно, тамошние покровы были бедней и потрепанней, чем в «Жабьей просеке». Филип вернулся из Парижа, полный новых знаний о своем теле и новых страхов — он боялся, что заразился от учителя безумием и смертью. Но Филипу повезло. Его тело осталось здоровым и мучилось лишь тупой болью и жадным жаром, желанием повторить все заново. С Бенедиктом Фладдом Филип был замкнут и порой раздражителен, а на Фладда напал добродушный (для него) изобретательский стих, и ему постоянно нужна была помощь. Филип отдалился от Элси — прикованной к дому обитательницы кухни. Он не заметил ни ее новых ботинок, ни красного пояса. Филипу теперь было труднее — намного труднее — сохранять флегматичность, когда Помона во сне приходила к нему в спальню. Он не особенно хотел Помону — ее упругая юная плоть чем-то напоминала мрамор или даже мыло. Но он хотел кого-нибудь — так сильно, что скользкие сонные объятия Помоны были пыткой.
У Элси не шли из головы кувшины в форме человеческих тел и непристойные нимфы. Но она долго не показывала их Филипу. Она боялась Фладда, который мог догадаться, что ключ брали и использовали, или внезапно явиться и застать ее in flagrante delicto. Но весной 1901 года Фладд уехал в Лондон, повидать Проспера Кейна и Геранта. И вот, когда Серафита и Помона ушли на чай к мисс Дейс в Винчелси, Элси сообщила Филипу, что должна ему кое-что показать и кое-что сказать.
Она достала ключ. Они стояли в паутинной тени запертого чулана и смотрели на мерцающие в полумраке белые фигуры — груди, вульвы, непорочные вазы в форме цветов, которые с другой стороны оказывались раздутыми женскими животами. Это открытие повергло Филипа в растерянность и рассердило его, в точности как Тома и Дороти в истории с Геддой. Он смутно чувствовал: гораздо лучше было бы, если бы Элси прикинулась, что ничего не видела. Он произнес: «Ну?», имея в виду «Ну и что?», но это прозвучало фальшиво. Профессиональное любопытство одержало верх над отвращением и пробуждающейся похотью. Он взял с полки пару ваз, перевернул лежащую на животе фигурку девочки и увидел набухший клитор размером почти с мужской член. Филип вспомнил, как Фладд трогал статуи Родена.
— Это они, — произнесла Элси. — Он делает горшки про них. Это неправильно.
— Конечно, неправильно. Но, может быть, они об этом не знают. Это не наше дело. Давай запрем это и уйдем отсюда.
— Мне кажется, они знают. Но я не знаю, что они об этом думают. Может быть, он…
«Может быть, он с ними живет», — хотела сказать она и не смогла этого выговорить, но Филип понял невысказанное.
— Это не наше дело. И тебе не следует о таком думать.
— Я должна тебе кое-что сказать. Мне придется уехать. Тебе придется обходиться без меня.
Филип повернулся к ней, все еще держа в руках фигурку девочки. Он с трудом выговорил:
— Ты нашла работу? Или собралась замуж?
— Нет, — ответила Элси. — У меня будет ребенок. Меня выгонят. Поглядеть на… на все это… так, кажется, это не очень справедливо, но именно так и будет.
Она стальным голосом продолжала:
— Мне придется отправиться в одно из тех заведений для падших женщин, про которые все время рассказывают дамы-благотворительницы. А для этого мне надо будет, чтобы ты мне помог.
Филип попытался выговорить, что кто-то виноват в этом, и спросить, кто. Фладд? Герант? Мальчишка-рыбак?
— Я больше ни слова не скажу, и ты меня не заставишь. Я об одном прошу, помоги мне убраться отсюда так, чтоб поменьше было сцен и крику. Я терпеть не могу, когда меня отчитывают или скандалят. Не могу терпеть и не буду.
Она была на грани истерики. Филип положил на место фарфоровую девочку и обнял сестру за плечи.
— Я что-нибудь придумаю, — без особой надежды сказал он. Он не знал, что и как тут можно придумать. Но совершенно неожиданно ему это удалось.
Он решил, что с мужчиной будет легче разговаривать, и выбрал Фрэнка Моллета. Он пошел в Паксти и сказал священнику, что хочет поговорить с ним наедине.
Фрэнк Моллет был не склонен к осуждению ближних. Собственные искушения, принять которые ему так помогла непоколебимая широта взглядов Эдварда Карпентера, научили его великодушно относиться к иным искушениям других людей. Он выслушал Филипа, обуреваемого тревогой и склонного к осуждению, и мягко заметил, что в мир скоро придет новый человек, не в самых удачных обстоятельствах, и этот человек нуждается в любой помощи, какую они могут оказать. Хорошо будет, сказал Фрэнк, если все удастся провернуть без излишних обвинений и наказаний. «Деликатно», — сказал он. Знает ли Филип, кто отец? Возможен ли и желателен ли брак, получит ли Элси какую-то поддержку — моральную, материальную?
— Она не говорит, — сказал Филип. — Уперлась намертво. И не скажет. Так что — похоже, что он на ней не женится, и не похоже, что она ожидает от него какой-то помощи.
— Вы и сами старайтесь не слишком расстраиваться, — сказал священник. — Я не знаю, как Фладды справлялись бы без вашей сестры. К ним, я думаю, обращаться без толку — они только растеряются. Каждая по-своему.
— Они ей не платят ни гроша. Это неправильно, но они дали нам обоим… не то чтобы дом… ну, не такое уж плохое место для жилья.
— Я думаю, — сказал Фрэнк Моллет, — что следует посоветоваться с добрыми дамами с Ромнейского болота. Но посоветоваться втайне. Я не собираюсь связываться с заведением для падших женщин или с благотворительными фондами. Нет, я приглашу к себе на чай самых изобретательных дам. Наверное, мисс Дейс — она практична и щедра. Миссис Оукшотт — она знает, что такое растить ребенка в одиночку. И, может быть, миссис Метли — она подружилась с мисс Дейс и хочет найти себе какое-нибудь занятие. Я попрошу их о помощи.
— Я не хочу, чтобы они набросились на Элси или стали ей выговаривать. Даже если она сглупила.
— Боюсь, при всем нашем желании без выговора, пусть небольшого, не обойдется. И даже нельзя сказать, что он будет незаслуженным. Но я полагаю, что дамы придумают что-нибудь практичное.
Чаепитие у Фрэнка, на которое не пригласили ни Филипа, ни Элси, прошло удачно. Фрэнку было интересно взглянуть на трех дам с несколько неожиданной стороны. Они были энергичны, деловиты и настроены по-доброму. Мисс Дейс сказала, что знает родильный приют, где позаботятся об Элси, когда придет ее срок. Она сказала, что они с заведующей приютом «Незабудки» успешно пристроили на усыновление уже нескольких детей, безо всякой огласки. Мэриан Оукшотт мягко заметила: вполне возможно, что Элси захочет оставить ребенка у себя. Хотя ей по-прежнему нужна будет работа, а также кров и стол.
Феба Метли говорила мало. Но вдруг с напором произнесла:
— Это ужасное дело, разделять мать и детей… ребенка. Мы боремся с несправедливыми законами, которые это диктуют… мы не можем просто так выхватить ребенка у молодой женщины и забрать его.
Она помолчала.
— Любовь, — сказала она. — Любовь. Романтическое увлечение — и человек теряет голову. Беда с половым инстинктом в том, что он слишком силен. Он лишает рассудка. Человек впадает в безумие. Но истинная любовь — истинная, неизменная — это любовь матери к ребенку у нее на руках, к тому, чей голосок звенит за окном на лужайке. Этого нельзя отнять у матери, если вы не уверены — абсолютно, совершенно — в том, что поступаете правильно.
Мисс Дейс склонила голову набок и улыбнулась — сухо, но дружелюбно. Мэриан Оукшотт произнесла:
— Конечно, я согласна. Конечно, я знаю…
Она взглянула на Фебу Метли. Обе подумали, что знают, кто отец ребенка Элси.
— Мы все здесь друзья, — сказала Феба. — Я хочу, чтобы вы знали: у меня очень личное отношение к этому делу. У меня трое детей в Йоркшире, которых мне пришлось оставить из-за… из-за великой любви к Герберту. И я каждый день… каждый час… помню о нашей разлуке. Расстояние между нами — как непроходящая боль. Может быть, я их никогда больше не увижу. Я так завидую вам оттого, что у вас есть Робин, — обратилась она к Мэриан, — каждый раз, как его вижу. Я так восхищаюсь вами за все, что вы смогли — растить сына, работать, быть независимой.
— Мне пришло в голову, — сказала Мэриан, — что я сама могу стать решением проблемы. Возможно, Элси Уоррен не пожелает даже увидеть своего ребенка, когда он родится. Я не знаю ее намерений. Но я плачу молодой женщине, чтобы она присматривала за Робином, и она легко может взять на себя присмотр еще за одним ребенком, пока его мать работает — и тогда ребенок сможет быть с матерью по выходным и праздникам…
— Кому-то придется поговорить с обитателями Пэрчейз-хауза, — сказал Фрэнк. — Их можно уговорить, что в их собственных интересах, а также в духе христианского долга и любви к ближнему…
— Если… если только отец этого ребенка не живет в том же доме, — краснея, сказала мисс Дейс.
— Не живет, — отозвалась Феба Метли. — Я в этом уверена.
Она тоже покраснела. Фрэнк передал по кругу блюдо с печеньем. Он сказал:
— Сначала мы должны изложить этот вполне удовлетворительный и великодушный план самой Элси. Затем кто-то из нас должен будет поговорить с миссис Фладд. Я, правда, никогда не могу понять, слышит ли она вообще то, что я говорю, и помнит ли на следующий день. Кто пойдет с ней разговаривать?
Три добрые феи переглянулись. Кто из них спокойнее всех, всех разумнее и практичнее?
В конце концов они решили, что поговорят с Элси все втроем, и поручили Фрэнку попросить Филипа, чтобы он привел сестру в маленький домик мисс Дейс. Дамам было приятно общество друг друга — каждая чувствовала, что, решая эту деликатную проблему, нашла новых, настоящих друзей.
Элси вошла в гостиную мисс Дейс и с сердитым видом встала по стойке «смирно». На ней была все та же шляпка и одно из просторных средневековых одеяний Имогены, аккуратно заплатанное и заштопанное. Мисс Дейс предложила ей сесть и выдала чашку чаю, несколько кусочков сахару и ломтик фруктового кекса. Все три дамы согласились, что не будут пугать молодую женщину лекциями о морали. Она прихлебывала чай и откидывала голову назад — как испуганная змея, готовая ударить, подумала Мэриан Оукшотт. Мисс Дейс заговорила. В конце концов, это была ее гостиная.
— Элси, мы знаем о твоей проблеме… о твоем положении, но мы пригласили тебя сюда не для того, чтобы читать тебе лекции, а для того, чтобы рассказать, как мы можем тебе помочь. Я знаю респектабельную — и добрую, очень добрую — даму, которая поможет тебе… при родах.
— Мы не знаем, — продолжила Мэриан Оукшотт, — что ты собираешься делать, когда ребенок родится. Но я хочу сказать, что… если ты захочешь… я с удовольствием попрошу Табиту присматривать за твоим ребенком, чтобы ты могла и дальше работать у миссис Фладд и быть со своим братом.
Элси молчала, по-прежнему запрокинув голову. Мэриан продолжала:
— Тогда ты сможешь навещать своего ребенка, или он тебя, в твое свободное время… вас не разлучат.
Элси ничего не ответила.
Феба Метли произнесла:
— Мы предлагаем поговорить за тебя с миссис Фладд, чтобы прояснить вопрос и найти решение, которое устроит всех.
Элси медленно сказала:
— Похоже, обо мне было много разговоров у меня за спиной.
— Ты в таком положении, что это неизбежно, — ответила Мэриан. — Мы искренне хотим тебе помочь.
— Я ходила на ваше собрание про женщин. Надо полагать, что я — одинокая женщина. И падшая. — Она помолчала. И сказала слабым голосом: — На самом деле я не очень хорошо себя чувствую. Я не знаю, сколько еще смогу таскать ведра и наклоняться над плитой.
— Я попрошу моего доброго доктора тебя осмотреть, — сказала мисс Дейс. — Он скажет, что тебе можно и что нельзя делать в твоем положении. И даст тебе тонизирующие средства, все такое.
— Я вам по правде благодарна, — медленно, безо всякого выражения произнесла Элси. — На такое я и не надеялась.
— Но?.. — спросила Мэриан Оукшотт. — У тебя в голосе ясно звучит «но». Ты можешь с нами говорить откровенно, мы предпочитаем знать правду.
— Я никогда не собиралась идти в прислуги, мэм. Чего я не хочу, так это до конца жизни трудиться в чьей-то чужой кухне, стирать чужую одежду. А теперь, кажется, меня ничего, кроме этого, и не ждет. Я думала, это на время, пока Филип не выучится своему ремеслу и не прославится, а я знаю, что он прославится, и здесь он получает все, что для этого нужно. Моя мать была художницей — хорошей художницей, она делала самую тонкую работу во всем цеху… она умерла от этого, от химических паров. Она была не судомойка, не уборщица, а художница. Вы хотите, чтобы женщины могли работать, я слышала ваши лекции. Я признаю, у меня нет такого таланта, как у Филипа. Он имеет право ждать, что станет художником. Я — нет. Но это не значит, что я хочу быть судомойкой.
Вдруг ее охватила злоба.
— А эти женщины беспомощные и бесполезные и не платят мне ни гроша. И теперь во мне живет этот… комок… и вертится, а потом вылезет наружу, и ему нужны будут чепчики, распашонки и молоко, а как я справлюсь, когда у меня ничего нет, ничего…
— Не плачь, — сказала Мэриан.
Элси сглотнула комок.
— Не буду. Не смею. Мне нельзя разваливаться.
Феба Метли сказала:
— То, что ты говоришь, верно, и мы тебе сочувствуем. Но ты должна признать: ты попала в такое положение из-за того, что сделала сама, — Филип сказал нам, что спрашивать тебя об этом бесполезно, так что мы не будем спрашивать. И, скорее всего, ты не самый виноватый человек в этой истории, но мы сейчас говорим не о том, кто виноват, а о том, как тебе помочь. И еще есть один человек, который вообще не виноват, он еще не родился, и о нем мы должны позаботиться.
— Ты согласна, чтобы мы поговорили с миссис Фладд? — спросила мисс Дейс.
— Можно подумать, у меня есть выбор. Нет, стойте, это нехорошо с моей стороны. Я действительно благодарна вам, всем троим… я такого и не ждала… правда, правда. Но я страшно боюсь. А ведь я всегда была сильной.
Участие в судьбе Элси Уоррен и ее ребенка сблизило трех добрых дам, и они стали откровеннее. Они долго и с удовольствием обсуждали возможные подходы к Серафите Фладд. И согласились, что понятия не имеют о ее мыслях и чувствах по какому бы то ни было поводу. «Я никогда не встречала женщины столь решительно туманной», — сказала мисс Дейс, живая антитеза туманности. Они поделились друг с другом сведениями о жизни Серафиты. На самом деле ее звали не Серафита. Она вышла из низов и попала в хорошее общество благодаря своей поразительной красоте. В дни поздних прерафаэлитов и ранних эстетов она была одной из «прерафаэлитских красавиц» и позировала самому Милле. Все три дамы согласились, что она и до сих пор красива.
— У нее идеальное строение лица, — сказала Мэриан Оукшотт.
— И роскошная масса волос — они совсем не поблекли, — согласилась Феба Метли.
— Она никогда не смотрит в глаза при разговоре, — сказала Пэтти Дейс. — Не потому, что она какая-то хитрая, а потому, что где-то витает.
Они благодушно согласились, что Серафита совершенно не умеет ни вести дом, ни воспитывать детей. Герант бегал где и как хотел, а бедные девочки… хотя и красавицы, все в мать… у них ни светского лоска, ни даже здравого смысла. Дамы слыхали, что Герант делает успехи в Сити, полностью отбросив всякую буколику.
Мэриан сказала: вполне возможно, что Серафита происходит примерно из того же класса общества, что и Элси, но у Серафиты нет ни здравого смысла, ни целеустремленности.
Пэтти Дейс ответила, что из-за этого Серафита может отнестись к положению Элси суровее или, наоборот, мягче — тут заранее не скажешь. Возможно, она решит, что вынуждена соблюдать видимость приличий.
— Какую еще видимость? — резко спросила Феба Метли. — До появления Элси они ходили как оборванки.
— А Элси, кажется, сказала, что ей ничего не платят.
— Это неправильно.
— Неправильно. Но наше ли это дело?
— А что же хозяин дома? — спросила Мэриан Оукшотт. — Он тоже такой — не скажешь, что он думает, что чувствует, что им движет. Мы только знаем, что он делает прекрасные сосуды. Для чего, по-видимому, ему нужен Филип.
— Я не очень хорошо знаю эту семью, — сказала Феба Метли. — Но я должна сказать, я ни разу не видела, чтобы он хоть слово сказал жене. Ни единого разу. Когда я это заметила, я стала за ним наблюдать. Может быть, он женился на ней из-за ее красоты, но он скользит по ней взглядом, словно она горшок — и не шедевр художественной керамики, а обыкновенный, заурядный, глиняный.
Собственная откровенность кружила дамам головы. Мисс Дейс не могла судить о чьих-либо половых инстинктах и связанном с этим поведении. Но Мэриан Оукшотт откровенно сказала Фебе:
— Я как-то видела, он случайно задел ее, проходя по газону. И дернулся. А она отвернула свой идеальный профиль в другую сторону.
— Ну что, мы хоть как-то определились, что ей сказать? — спросила мисс Дейс.
— В ней не найдется стержня, чтобы противостоять нашему решению, — ответила Мэриан. — Мы можем пересилить ее, если спокойно и уверенно сообщим, что она должна сделать.
В ясный весенний день дамы пошли беседовать с миссис Фладд. Они нашли ее в саду: она сидела в продавленном плетеном кресле и работала — или собиралась работать — над гобеленом, натянутым на круглую раму. Рядом на траве стояла корзинка с нитками для вышивания. Мэриан Оукшотт, повидавшая полотна импрессионистов, подумала, что Серафита похожа на картину Моне или Милле. Ветви яблони пестрили тенями ее меловое лицо, которое казалось размытым — словно его очень торопливо и небрежно закрасили. На Серафите было свободное сизое муслиновое платье, которое в полутени тоже казалось слегка размытым, а длинные пальцы и длинная шея были бесплотно тонки, с едва заметной текстурой — не гладкий шелк, а чесуча. Большие глаза были обведены кольцами грифельного цвета, слегка отечными, наполненными жидкостью. В корзинке лежали мотки шерсти, яркостью цвета напоминавшие драгоценные камни — изумрудные, янтарные, гранатовые, сапфировые, рубиновые. Они выделялись четко и резко среди окружающей расплывчатости. Серафита поздоровалась, не вставая. Сказала, что очень рада их видеть. Где Элси? Она сейчас принесет еще стульев и приготовит чай. Мэриан сказала, что Элси ушла в город и что она сама принесет стулья. Она действительно приволокла стулья из других углов сада. Мэриан сообщила, что они должны поговорить с Серафитой. Это не случайность, что Элси ушла.
Серафита уронила пяльцы на колени, потом принялась отыскивать упавшую иголку. Она выразила надежду, что Элси не сделала ничего плохого.
— А вы ничего не заметили?.. — спросила Феба.
— Нет, — кратко ответила Серафита, и глаза ее округлились.
— Элси ждет ребенка, — сказала мисс Дейс. — Летом. Мы не знаем точно, когда, потому что она не ходила к доктору.
Несколько долгих мгновений Серафита осмысливала сказанное и соображала, что ответить. Лицо ее исказилось — возможно, от усиленной работы мысли, но выглядело это так, словно она собралась заплакать. Она слабым голосом спросила:
— Кто?..
Поскольку она не завершила фразу, ни одна из дам не сочла нужным ответить.
Вслед за этим Серафита выдавила из себя:
— Я должна ее рассчитать?..
Все три дамы пришли в негодование: они знали, что Элси не стоит Серафите ни гроша и экономит ей огромные суммы. Мэриан была чуть добрее и уловила в дрожащем голосе нотку страха перед осуждением общества. Серафита боялась, что ее заклеймят, если она не выгонит Элси. Мэриан сказала:
— Миссис Фладд, мы пришли, чтобы обсудить с вами, как можно этого избежать. Мы хорошо знаем, как много Элси делает для вашей семьи… и вы сами нам об этом часто напоминаете, как и ваши родные, — сочла нужным соврать она. — Это очень счастливое стечение обстоятельств, что и Элси, и ее брат нашли приют у вас в доме и возможность приносить такую пользу. Филип рассказал о положении Элси преподобному Моллету, а тот посоветовался с нами — в качестве, так сказать, любительниц устраивать чужие дела или, смею надеяться, добрых фей. С вашего позволения, мы устроим Элси в родильный приют и договоримся также о присмотре за ребенком, если Элси пожелает оставить его при себе и по-прежнему работать у вас.
Серафита побелела, хотя любой сказал бы, что это невозможно. Даже губы стали белее мела. Она выдохнула несколько неоконченных фраз, одну за другой: добры, слишком добры, такое потрясение, так неожиданно, и снова: «Кто?..» — и едва слышным шепотом «…виноват?». Мэриан видела: Серафита старается не допустить к себе в голову мысль о том, что это слово может иметь отношение к ее мужу или сыну. В отличие от Фебы Метли у Мэриан не было четкой уверенности, кто этот таинственный незнакомец, и она не исключала возможности, что это Бенедикт Фладд или энергичный и красивый Герант. Она ответила обтекаемо:
— Миссис Фладд, я уверена: если Элси не видит препятствий к тому, чтобы оставаться у вас в доме, вам не о чем беспокоиться. Мы поговорили с ней, она согласна с нашими планами, по крайней мере, на словах.
— Ей нездоровится, — сказала мисс Дейс. — Хорошо бы вы уговорили ее не работать так тяжко в следующие несколько месяцев. Я договорюсь, чтобы мой доктор ее осмотрел.
Серафита не предложила заплатить за услуги доктора. Она задрожала. И произнесла:
— Делайте, как считаете нужным… бесконечно благодарна…
И добавила другим тоном, глядя в пространство:
— Как ужасно быть женщиной. Сначала тебе говорят, что людям нравится на тебя смотреть… как будто твой долг — быть объектом… объектом… А потом, позже, если тебя отвергли… если то, что ты думала о себе… о своей ценности… на самом деле ничего не стоит… ты ничто.
Она слегка пожала плечами, взяла себя в руки и произнесла «Бедная Элси!» ненатуральным, вежливым, светским тоном, словно за чайным столом — хотя чаю гостям так и не предложила.
В доме на Кэдоген-сквер были свои тайны, но гораздо более невинного рода. Это может показаться странным, поскольку Бэзил и Катарина Уэллвуд вращались во внешних кругах нового, фривольно настроенного светского общества, возглавляемого новым королем, любителем удовольствий. И Карл, и Гризельда были скрытны, к огорчению родителей, которые, однако, не пытались обсуждать эту тему. Катарина Вильдфогель унаследовала большое состояние и держала толпу слуг. Но ее тайна заключалась в том, что она по складу характера была типичной Hausfrau. Она бы с удовольствием шила, пекла и обсуждала с дочерью наряды, а может быть, и с сыном — его сердечные дела. Она знала про себя, что не красавица — впрочем, она была стройна, с хорошей осанкой, и со вкусом выбирала шляпы, обувь и украшения. Но в Гризельде она видела существо, которое по праву и с легкостью получит все, чего самой Катарине приходилось добиваться такими усилиями, строить хитрые планы и во многих случаях довольствоваться лишь подобием желаемого. Гризельда в семнадцать лет действительно была почти красавицей — бледной, хрупкой — с хорошенькой фигуркой и четко очерченным лицом под светлыми — белыми — волосами. Она не интересовалась — или говорила, что не интересуется, — нарядами. Она проводила все возможное время в обществе своей кузины Дороти. Они пытались стать образованными женщинами, хотя родители обеих довольно прохладно относились к этой идее; девочкам приходилось приставать к родителям и ныть, чтобы те согласились устроить их на занятия в Куинз-колледже или на уроки к Тоби Юлгриву и Иоахиму Зюскинду.
Дороти приходилось труднее: она жила за городом и вынуждена была ездить на поезде или по нескольку дней гостить на Портман-сквер, прекрасно сознавая, что Катарина, несмотря на хорошее отношение к ней, старается противодействовать ее влиянию на жизненные устремления Гризельды. Дороти получала моральную поддержку от Лесли и Этты Скиннеров — они помогали ей попадать на демонстрации опытов в Юниверсити-колледже. Но она знала, что доходы ее родителей опасно непостоянны, и не смела просить слишком многого. Гризельде было проще жить интеллектуальной жизнью: она сворачивалась в клубочек на диване у окна и читала с огромной скоростью — историю, философию, стихи, беллетристику. Тайная любовь к Тоби Юлгриву приносила ей боль и наслаждение. Конечно, он не должен был об этом знать, но зуд смутных желаний приводил Гризельду в восторг и смутное отчаяние. И еще это чувство помогало ей видеть свою отдельность, обособленность. Ей не нужно было волноваться из-за ухаживаний приятелей Чарльза, из-за попыток матери найти ей подходящих партнеров по танцам.
Дороти и Гризельду, как всех умных девочек того времени, беспокоил вопрос: не лишает ли их женственности в каком-то смысле это стремление к знаниям, желание работать вне дома? Девочки знали, что некоторые женщины работают — модистками и пишбарышнями, экономками и судомойками. Они работают, потому что бедны или потому что по недостатку красоты или богатства не могут найти мужа. Девочек преследовали призраки воображаемых монахинь. Если Гризельду действительно примут в Ньюнэм-колледж, не будет ли это подобно уходу в монастырь, в сообщество из одних женщин, взаимно поддерживающих друг в друге интеллектуальные порывы и устремления, которые общественное мнение до сих пор считает ненатуральными, а часто и опасными? Молчаливая любовь Гризельды к Тоби помогала ей и в этом: она испытывает обычные женские чувства — значит, она не монстр, не нелюдимая затворница. Она просто хочет научиться думать.
Дороти была суровей, да у нее и не было другого выхода: выбранный ею путь по-прежнему вел во враждебную страну, хотя уже немало женщин стало дипломированными врачами, и открылась новая женская больница. То, что Дороти хотела жить интеллектуальной жизнью и принести пользу на поприще врача, и ее обрекало на существование в чисто женском мире. Врачи-женщины лечили только женщин и работали с другими женщинами-врачами. Чтобы получить профессию, к которой стремилась Дороти, ей придется отринуть часть своей природы. Для мужчин это было не так. Доктора-мужчины женились, и жены поддерживали их, заботились о мужьях, когда те приходили домой усталые. В минуты слабости, поздно ночью, Дороти спрашивала себя — быть может, она какое-то чудовище? Но не сдавалась — частично потому, что не могла представить себе жизнь, ограниченную оборочками, рюшечками, чайными чашками и сплетнями. Если она обречена жить в обществе одних женщин, лучше пусть это будет анатомический театр, чем швейный кружок. Но ей было нелегко.
Тайна Чарльза — его политические взгляды — вынуждала его, как ни парадоксально, вести легкомысленный, паразитический образ жизни, предосудительный, с его собственной точки зрения. Он не хотел брать на себя обязательства, связанные с учебой в университете, и раз за разом говорил отцу, что нуждается в отсрочке, чтобы понять, кем он хочет стать. Чарльз ездил в Европу для повышения своего культурного уровня — часто и в Германию, ведь он, в конце концов, был наполовину немец. По его просьбам Иоахим Зюскинд сопровождал его в шести-восьминедельных поездках, отчего занятия Дороти сильно страдали и сбивалось все тщательно спланированное расписание учебы. Зюскинд был родом из Мюнхена и любил возвращаться туда, обсуждать анархизм и другие виды протеста — в сексе, в театре, в религии — с завсегдатаями «Кафе Стефани», в «Wirthaus zum Hirsch» в Швабинге. Чарльза-Карла познакомили с психоаналитиком, необузданным Отто Гроссом, и социал-анархистом Густавом Ландауэром. Чарльз ходил в сатирические кабаре, где не понимал, о чем идет речь, так как еще недостаточно свободно говорил по-немецки и совсем не разбирался в местной политике. Но он наслаждался табачным дымом, закопченными потолками, атмосферой серьезного, остроумного ехидства и идеализма. Чарльз был бы счастлив стать художником или писателем, но сомневался, что у него есть талант к тому или другому. Он купил альбом и втайне рисовал коров и обнаженных женщин, но те и другие выходили так неуклюже, что он изорвал рисунки. Мюнхен был полон смеющихся, серьезных женщин, пишущих маслом на пленэре. Чарльз болтался у них за спиной и наблюдал, как изгибаются их запястья, когда они кладут мазки на холст. Он сказал Иоахиму, что хотел бы задержаться в Мюнхене подольше и брать уроки рисования или дизайна. Иоахим с гордостью отвечал, что Мюнхен — бурлящий котел творческой мысли.