Книга: Детская книга
Назад: II Золотой век
Дальше: 11

10

Помещение молочной отлично подходило для мастерской гончара. Печь для обжига стояла в отдельной комнате, прежней судомойне; труба выходила наружу через крышу из шиферной черепицы. В молочной были полки из шифера, с ящиками под ними, много разных встроенных шкафов и еще чулан, где когда-то охлаждались масло и сыворотка, а теперь стояли горшки, дожидаясь кожетвердого состояния или нанесения глазури. Окошки были маленькие, глубоко посаженные. Их было два, и под каждым стояло по гончарному кругу — один большой с ножным приводом и один простой, который крутили руками. Рядом с каждым гончарным кругом стоял доильный стульчик и ведро. В окна были вделаны круглые витражные медальоны. На одном красовался гривастый рогатый морской змей в кобальтовых волнах, на другом — белый шлюп под парусами, не то летящий по волнам, не то терпящий бедствие. К двери был пришпилен рисунок в натуральную величину, изображающий человека эпохи Возрождения: в камзоле, чулках и плаще, все — алого цвета, и в плоской бархатной шапочке. Он стоял рядом с большой вазой.
Филип очень осторожно принялся наводить порядок. Он подмел мусор и сложил в аккуратную кучку те части взорвавшейся печи для обжига, которые еще годились в дело. Филип был тактичен: он знал, что можно переставлять, а на что надо просить разрешения. В некоторых ящиках лежали спутанные клубки проволоки — металлы для опытов с глазурью, их он не стал трогать. Новую глину он положил в баки, стоящие в чем-то вроде угольного сарая, — на них указал ему Фладд, который поначалу задержался в дверях, настороженно следя, что Филип станет делать. Филип протер гончарные круги и нашел тряпку, чтобы прикрыть глиняный раствор. Фладд сказал:
— Ну что ж, можно заняться печью. Нужно осторожнее делать раствор. Прошлый был слишком грубым. Он взорвался в нескольких местах и повредил горшки.
Филип кивнул. Он знал про взрывы. Он даже кое-что посоветовал, пока они заново выкладывали топочные отверстия и смотровые окошки для пирометрических конусов. Он залез на крышу — Фладд держал лестницу — и починил трубу в том месте, где она выходила из шифера. Оттуда он увидел на другом конце двора какое-то сооружение с толстошеей трубой — то была хмелесушильня, но Филип этого не знал. Спустившись, он спросил у Фладда, что это. Эта штука слишком широкая для гончарного горна, хотя сначала, увидев такие в деревнях, он решил, что это бутылочные печи. Фладд объяснил, как в Кенте растят и собирают хмель и варят пиво. Он сказал, что топит печь прошлогодними шестами для хмеля: они здесь попадаются в изобилии, и их легко достать. Филип сказал, что в такой штуке можно сделать чертовски здоровую печь для обжига. Фладд ответил:
— Может, и можно. Но тогда и ты, смотри, делай горшки.
Филип ухмыльнулся от радости, и Фладд ухмыльнулся в ответ.

 

На протяжении следующих недель они, стараясь не давать воли надеждам, делали горшки. Сначала Филип выполнял только работу подмастерья. Он перебивал глину — это занятие сродни замесу теста; нужно выбить из плотной массы все пузырьки воздуха и капли воды. Филип прекрасно знал: если этого не сделать, пузырек размером с утиное яйцо расширится и лопнет во время обжига, вызвав малые или большие взрывы, которые могут погубить всю партию посуды. Глина была по большей части местная. С холма Рай — ярко-красного цвета, с болотистых равнин — с примесью песка. Фладд показал Филипу на один мешок с красноватой глиной и заметил, что это — тот самый прах земной, в который мы все обратимся, глина с кладбища, где ее залежи особенно богаты. Фладд посмотрел на Филипа, ожидая его реакции, и Филип опять ухмыльнулся. Как и сказал Фладд, это была хорошая, крепкая глина.
Фладд выписывал (с доставкой по железной дороге) бледную, жирную глину из Дорсета для изготовления ангобов и смешивал ее с красной, чтобы получить более легкую консистенцию. Филип научился толочь эту глину, продавливать через сито и смешивать с водой. Он научился вертеть глину в глиномялке с лопастями, стоявшей там, где раньше была маслобойка. Он научился смешивать глины для горшков, а затем и глазури. Фладд, как и большинство гончаров, не торопился выдавать свои рецепты. У него были конторские книги в кожаных переплетах, он запирал их в ящике, а записи вел кодом, основанным на англосаксонских рунах и греческих буквах, которых Филип разобрать не умел. Обычными гирями для взвешивания Фладд тоже не пользовался — вместо них в мастерской были изготовленные им шары из высушенной глины, пронумерованные от одного до восьми. Филип смешивал оловянные глазури, свинцовые глазури; как противоядие от свинца ему давали молоко в кружках. Он смешивал сурьму, марганец и кобальт. Еще ему приходилось работать с веществом, называемым «булавочная пыль». Ее делали из медного порошка, оставшегося при изготовлении булавок, и она шла на зеленую глазурь.

 

Настал день, когда Фладд пригласил Филипа сесть у гончарного круга и «выточить» горшок. Фладд отцентровал глиняный шар, Филип возложил на шар угловатые ладони и надавил посредине. Бурая глина побежала поверх пальцев, словно и они становились глиной, гладкой и однородной, или же сама глина становилась плотью, отращивая собственные пальцы с живыми костяшками и подушечками. Глина под пальцами начала расти и выросла в тонкую цилиндрическую стенку, которая поднималась выше и выше, словно по собственной воле. Она ровно вращалась, изборожденная следами пальцев, — выше, выше… и вдруг хлопнула, зашаталась, и форма обрушилась в бесформенность. Филип хохотал, задыхаясь. Фладд тоже расхохотался и показал ему, как заканчивать формовку, как узнавать форму, к которой стремится глина. Он сказал, что многие мастера-горшечники никогда сами не формовали горшки, а лишь украшали их. «Разве можно не хотеть почувствовать глину на ощупь?» — спросил Филип. Фладд сказал, что у Филипа руки гончара. Он занял место Филипа и выточил высокий кувшин с журавлиной шеей, широкое глубокое блюдо, стакан, которому всегда есть место в хозяйстве, и приземистый кувшин со смешным горлом. Филип перепробовал все эти формы, и скоро они у него уже, как правило, получались. Он не переставая смеялся про себя. Фладд благодушно улыбался. Казалось, все его дурное настроение куда-то пропало. Фладд преподнес Филипу толстый альбом для рисования и сказал на ухо, выкруживая и оглаживая мокрую глину, что Филип может приходить лепить горшки когда захочет.

 

Филип не очень-то доверял добродушию, накатившему на художника. Но не строил предположений. Он заметил — хоть и не вникал в причины — вечный настороженный страх (во всяком случае — боязливость) у странно инертных женщин семейства Фладдов. Он заметил презрительное отчуждение Геранта и то, что под ним крылось — хоть и не смог бы объяснить, что именно заметил. По-видимому, Фладд, даже в хорошем настроении, не имел склонности к светским беседам. В отличие от «Жабьей просеки», здесь никто не ожидал разговоров за столом, и предполагалось, что после еды все сразу расходятся в разные стороны. Как-то раз Фладд объявил, что Филипу нужна еще одежда, чтобы ту, в которой он ходит, можно было постирать. Фладд, судя по всему, не сомневался, что этот безадресный приказ будет выполнен. И действительно, сверток с одеждой появился — но лишь трудами Доббина и Фрэнка Моллета; часть вещей принадлежала им, а часть была пожертвована прихожанами: рыбацкие носки и куртка, серые и голубые рабочие блузы. И еще один рабочий халат — носить, пока халат Тома Уэллвуда в стирке. Филип наткнулся на Помону, которая, сидя на террасе перед домом, переделывала манжеты и пришивала пуговицы. Филип запротестовал. Она сказала: «Честное слово, это лучше вечного вышивания цветочков». Она говорила очень тихо, с придыханием. Филип сказал, что умеет шить, но Помона велела ему молчать и приложила к нему рубашку — померить. Из двери вышла Имогена со стаканами ячменной воды и сказала Филипу:
— Если ты сможешь ему помочь — так, чтобы работа была сделана, чтобы выходили горшки… и продавались… мы все будем у тебя в неоплатном долгу.
Филип ответил, что надеется: скоро — ну, относительно скоро — им хватит горшков на пробный обжиг.
Филип и Фладд были оба молчаливы, каждый по-своему, и в следующие несколько недель обсуждали только вес глины, лучшее место для сушки блюд, цвета глазурей или почему у Филипа горшки выходят неправильно. Фладду не приходило в голову расспросить подмастерье о его прошлой жизни или о семье, а сам Филип ничего не рассказывал. Он также редко задавал вопросы и далеко не сразу спросил про рисунок, прикрепленный на двери. Он, кажется, видел его в Музее Южного Кенсингтона. Это возможно? Фладд сказал, что действительно такое могло быть. На рисунке изображен Палисси, великий французский гончар, это копия изображения с «Кенсингтонской Валгаллы» в Южном дворике Музея.
— А, да, — сказал Филип. — Я видел блюдо… с жабами и змеями… дома у майора Кейна. Он сказал, что это подделка.
Фладд ответил, что Музей ужасно ошибся, купив современную копию блюда Палисси, которой цена не больше десяти шиллингов, за тысячи фунтов. Он добавил, что ошибиться было легко: подделки были просто удивительно похожи на работу Палисси. А что, Филипа интересует этот горшечник? О да, ответил Филип, которого интересовали горшки. Фладд начал рассказывать Филипу героическую биографию Бернара Палисси. Он рассказывал частями — живыми, насыщенными эпизодами, в такт вращению колеса, хлопкам и стуку перебивания глины, царапанью и шороху комков, продавливаемых через сито. Это походило на обряд посвящения: образцовая история о том, что значит по-настоящему работать с глиной, быть совершенным художником. Фладд рассказывал низким голосом и делал частые паузы между фразами, обдумывая свою речь. Филип тоже погружался в раздумья. Он учился.
Он узнал, что Палисси, как и сам Фладд, жил на соленых болотистых равнинах и был человеком труда; он рисовал портреты и выучился также росписи по стеклу. Он был беден и честолюбив, и однажды ему показали «глиняную чашку итальянской работы, сформованную и покрытую эмалью, — такой красоты», что Палисси возжаждал научиться этому искусству: «Нужды нет, что я ничего не знал о глинах; я начал искать эмали, ощупью, как шарят в темноте».
Фладд отклонился от темы:
— Нечто подобное случилось и со мной. Выбор — меж тем искусством и этим, той жизнью и этой — делается не разумом. Для меня все решило итальянское майоликовое блюдо, золотое, индиговое, покрытое арабесками и чем-то вроде тени на свету…
Филип сказал:
— Я видел ваш водяной кувшин в «Жабьей просеке». Конечно, я уже искал, я вырос с глиной, но тот кувшин я увидел.
Он никогда в жизни не говорил ничего столь откровенного. Фладд в это время расписывал горшок кистью из гусиного пера, обмакнув ее в марганец. Он поднял голову, посмотрел прямо на Филипа и улыбнулся, увидев серьезное молодое лицо.
— Это род безумия, — сказал он. — Палисси был безумцем, а если по-моему, так он был здоровей всех, и ты увидишь… если останешься… что я тоже безумец. Когда ветер дует не с той стороны, меня заносит не туда. Если можно так выразиться. Ты увидишь, я тебе заранее говорю. А вот если хорошо дунет откуда надо, и землица хорошая подвернется, тогда меня бросает в перфекционизм.
Он рассказал, как, увидев одну-единственную чашку, Палисси бросил все силы на поиски совершенства и искал, пока не открыл чисто белую эмаль, которую можно было наносить на глину. У него была жена и много детей, и он долгие годы жил в нищете, экспериментируя со смесью металлов, с тинктурами, которые знал по работе со стеклом, нанося смеси на сотни и тысячи черепков, относя их к местным горшечникам или стеклодувам для обжига. И вечные неудачи. Фладд расхохотался, словно залаял, и заметил, что неудачи при работе с глиной — полнее и зрелищней, чем в любом другом искусстве. Гончар — раб стихий, говорил Фладд. Любая из четырех — земля, воздух, огонь, вода — может нанести удар: расплавить, взорвать, разнести на осколки, обращая месяцы труда в прах, пепел и свистящий пар. Нужна точность естествоиспытателя, нужно уметь играть с игрой случая, преображающей в пламени горна любовно выведенные тобою поверхности.
— Это очищающий огонь и в то же время демонический, — сказал он Филипу, который вбирал в себя каждое слово и серьезно кивал. — Очень опасный, очень первозданный, очень стихийный…
Палисси на время оставил свои поиски и обратился к иным вещам: к природе соли, или солей, к тому, как потребляют соль растения, как они потребляют навоз, и как все это связано с солью… к постройке искусственных соляных болот… «на землях прочных, вязких и липких, как те, из коих делают кирпичи, горшки, изразцы».
Он любил землю, сказал Бенедикт Фладд. Работал с землей и любил ее. Не боялся испачкать руки — и тем самым развивал ум.
В другой раз Фладд рассказал о титанической борьбе Палисси за открытие белой глазури. Он в лицах изобразил четырехчасовое ожидание Палисси у стеклоплавильной печи, где обжигались три сотни черепков, пронумерованных и покрытых каждый своей смесью химических веществ. Вот печь открывают. На одном из черепков смесь расплавилась, его вынимают, он черный и светится. Палисси смотрит, как черепок остывает. Мысли горшечника тоже черны. Но, остывая, черный черепок белеет — становится «белым и гладким», выходит белая эмаль «непревзойденной красоты». Палисси становится новым человеком, возрождается. В этой глазури он смешал олово, свинец, железо, сурьму, марганец и медь.
Палисси готовит побольше смеси — пропорций он, конечно, никому не открывает, — наносит ее на партию посуды для обжига, снова разжигает собственный горн и пытается поднять температуру до той, какая бывает в печах у стекольщиков. Он работает шесть дней и шесть ночей, подбрасывая связки хвороста, но эмаль не желает плавиться и приставать к глине.
— Он потерял всю первую партию, — рассказывал Фладд. — Он пошел, купил новые горшки, заново смолол состав для смеси и трудился еще шесть дней и шесть ночей. В конце концов ему пришлось подкидывать в печь содранные с пола половицы и пустить на дрова кухонный стол. И все же обжиг оказался неудачным, Палисси считали безумным алхимиком или фальсификатором, и он дошел до крайней нищеты. Он работал еще восемь лет, построил новую печь для обжига и потерял целую партию тончайших глазурованных изделий, потому что в растворе печи были осколки кремня: они разлетелись и разбили все горшки.
— Но в конце концов, — сказал Филип, — в конце концов он нашел эмаль и сделал горшки.
— Он работал для королей и королев, он создал проект райского сада и проект неприступной крепости. Он ненавидел алхимиков — знал, что они гоняются за несуществующим. Он любил наблюдать за ростом растений, строить догадки о том, как поднимаются из недр земли горячие источники и пресные. У него была своя теория землетрясений, неплохо обоснованная, — он хорошо понимал, как земля, воздух, вода и огонь могут двигать горы…
— Что с ним случилось?
— Он был протестантом. Он не принял учения Церкви и не желал отречься от своей веры. Его посадили в тюрьму и приговорили к смерти как еретика. Его должны были сжечь за отказ, как он сам выразился, поклониться глиняным изображениям. Так и не отступившись, он умер в Бастилии. Ему было семьдесят девять лет. Я дам тебе книгу профессора Морли, в ней можно про это почитать.
Филип выразил опасение, что от книги ему будет мало проку. Он не так уж хорошо читает. И добавил, краснея:
— По правде сказать, я читаю просто плохо. Разбираю самые простые слова, и все.
— Это не годится, — сказал Фладд. — Так не пойдет. Имогена поучит тебя читать.
— Ой, нет…
— Ой, да. Ей все равно заняться нечем. А ты, не умея читать, далеко не уедешь. И тебе понравится книга про Палисси.

 

Имогена покорно согласилась давать Филипу ежедневные уроки чтения. Она сказала, что ей раньше не приходилось учить, и она не знает, как это делать, но постарается. Они с Филипом садились за столик в саду или на кухне, если с Ла-Манша дул ветер. На Имогене было одно из двух или трех неизменных платьев — бесформенных, с неровной горловиной, расшитых ирисами и лилиями, на которые — Филип чувствовал — когда-то падали крохотные капельки крови из исколотых иголкой пальцев. Он также заметил — поскольку был молод и был мужчиной, — что под мешковатыми складками скрывается крепкое, соразмерное тело. Кончиками пальцев гончара он думал об очертаниях ее грудей, круглых и полных. Вокруг нее не было даже намека на атмосферу женственности ни аромата духов в волосах, ни запаха кожи, ни тайных влажных испарений — но Филип был слишком молод, чтобы знать, до чего странно такое отсутствие. Когда она сидела рядом, склонив над страницами голову в короне тяжелых волос, он думал, что она похожа на керамических мадонн из Музея. Кроткая безмятежность. Это была не совсем точная формулировка.
На первых двух уроках Имогена писала для него слова струящимся каллиграфическим почерком. «Яблоко» и «хлеб», «дом», «мастерская» и «сад». Затем она решила, что ему полезнее читать связные тексты, и принесла красивую книгу волшебных сказок, иллюстрированную штриховыми рисунками самых разных художников, включая Берн-Джонса и Бенедикта Фладда. Это была пестрая смесь из произведений Гриммов и Андерсена, Шарля Перро и поэтов, даже «Леди Шалотт» Теннисона. Филип боялся, что ему подсунули детскую книжку, но, увидев иллюстрации, успокоился. Это был мир сцен из «Сна в летнюю ночь», поставленных в «Жабьей просеке». Вдохновленный злобными чертенятами Фладда, Филип экспериментировал с ручками кувшинов, придавая им формы змей и драконов. Он прочитал «Золушку», «Спящую красавицу», «Принцессу на стеклянной горе» и «Принцессу на горошине», «Храброго портняжку» и «Стойкого оловянного солдатика», и наконец — «Леди Шалотт» и «Снежную королеву». Он учился писать — у него хорошо получалось, поскольку он и раньше умел обращаться с карандашом и пером. Он учился рисовать воображаемых людей, подражая струящимся одеждам и волосам персонажей Берн-Джонса.
Это было не совсем то, чего Филипу хотелось. Не его стиль. Иллюстрации к «Снежной королеве» нарисовал Фладд. У его королевы было длинное острое лицо и печальная улыбка в вихре снежинок над озером, где громоздился лед. Ей прислуживали уродливые чертенята, а крохотный Кай скрючился у ее ног, как спящая улитка. Узор линий завораживал и пугал. Филип хотел научиться этому — и сделать что-то свое.
Сказки — к добру или к худу, служа познанию или ведя к беде, — научили его описывать окружающих. Имогена была Спящая красавица: она уколола палец и ходила во сне. Кроме того, Филип представлял себе Имогену недообожженной керамической фигурой из бисквитного фарфора, еще не глазурованного и не раскрашенного — бледный набросок, первая попытка создать живое существо. Герант, который старался как можно реже бывать дома, был Аскеладден, Пепельный, он странствовал по свету, ища удачи. Помона была всеми дочерьми-золушками у очагов, печальными и нелюбимыми. Она еще два раза приходила к Филипу в кровать и напугала его до полусмерти. Что делать, если она вдруг проснется и увидит, где она?
Имогена никогда не касалась Филипа даже случайно. Помона постоянно дергала его, оглаживала его халат, трогала покрытые глиной руки, становилась у него за спиной, когда он сидел за столом, и ерошила ему волосы. Никто не комментировал ее манеру, и Филипу стоило многих трудов притворяться, что ничего не происходит.
Он вывел для себя еще две опасные аналогии, почти одновременно. День ото дня он постепенно наводил порядок в кладовых горшечника, расставляя горшки и мешки, подметая и моя полы. Филип обещал себе, что, когда научится красиво писать, снабдит все предметы этикетками. Мастерская заняла большую часть той половины дома, где когда-то жили слуги. Это было неважно, поскольку никаких слуг тут уже не держали, кроме старухи с Болот, которая приходила убираться — медленно, словно поскрипывая, — и ее дочери, которая помогала со стиркой. Филип обнаружил запертый чулан. Он спросил у Фладда ключ, и Фладд отрезал, что ключа нет. Филип вспомнил об этом за чтением «Синей бороды». Он сам заметил, что в сказках люди всегда делают то, что им не велели делать, и ходят куда не велено. Филип не мог понять, почему, и даже не собирался лезть, куда ему не велели. Но — может быть, из-за «Синей бороды» — эпизод с чуланом показался ему странным.
Как-то раз на кухне, убирая книгу на место после чтения, он увидел Серафиту, которая возвращалась с одной из нечастых вылазок во внешний мир.
Она шла к дому мелкими шажками, очень медленными, очень ритмичными, словно едва касаясь травы и гравия дорожки. В отличие от дочерей Серафита одевалась очень старательно. На ней было белое платье, украшенное фиалками, и сиреневая шаль. Муслин струился с высокой кокетки платья; корсета на Серафите не было, только простой фиолетовый кушак, перехвативший платье. Блестящие на солнце волосы были уложены кольцами на голове и пришпилены шелковыми фиалками. Серафита глядела прямо перед собой, мечтательно и рассеянно, сложив губы в хорошенькую застывшую полуулыбку. Филип подумал, что она словно скользит по нетающему вечному льду или катится на невидимых подшипниках или колесиках. Она вошла в дверь и прошествовала мимо Филипа все с той же застывшей улыбкой, поприветствовав его наклоном длинной шеи, столь мимолетным, что Филип засомневался, не привиделось ли ему. Она ему кого-то напомнила. Он понял, кого. Марионетку Олимпию из блестящего представления Ансельма Штерна. Олимпия-автомат — марионетка, игравшая марионетку, в то время как остальные куклы изображали подобие жизни.
Он не знал, чем обычно занимаются дамы: надо полагать, ходят друг к другу в гости, на приемы, за покупками, ездят на прогулки верхом, играют в теннис. Только не Серафита. До обеда она ходила, сидела в своем кресле с приятным выражением лица, глядя перед собой, потом немножко шила, немножко ткала, еще немножко сидела неподвижно и так доживала до ужина. Насколько Филип мог судить, она иногда по целым дням не произносила ни слова. Когда он прочитал про леди Шалотт, над которой висело проклятье и которая видела мир только в зеркале, он представил себе Серафиту Фладд, ее большие, зеленоватые, светящиеся глаза. Но леди Шалотт негодовала и желала чего-то; она бросилась к окну и распахнула его. Миссис Фладд и не думала никуда бросаться.
Еще одна странность Фладдов заключалась в том, что все они ходили гулять на природу, но исключительно поодиночке.
Герант водился с шайками юнцов на Болотах. Когда Филип сталкивался с этими юнцами, они старались его избегать или, если их было несколько, сбивались в кучку поодаль и дразнили его. Герант даже не попытался представить Филипа своим знакомым мальчикам и вообще едва с ним разговаривал. Фладд уходил на целые дни, завернувшись в клеенчатый плащ, взяв узловатую палку-посох и натянув до самых бровей широкополую шляпу. Он никогда не звал Филипа с собой. Имогена ходила в Лидд, а порой ездила на велосипеде в Рай или Винчелси за продуктами и швейными припасами. Помона иногда ездила с ней. Они не приглашали Филипа — он думал, что они не желают его общества, но им просто не приходило в голову его позвать. Он подождал несколько недель, пока почерк у него не стал получше, и написал осторожное письмо домой. Подождал еще немного и спросил у зашедшего Доббина, как отправить письмо. Доббин объяснил, что почтовая контора есть в Лидде, и дал Филипу марку. Потом спросил Филипа, не хочет ли тот прогуляться с ним до Лидда пешком или позаимствовать у Фладдов велосипед. Имогена сказала, что, конечно, можно взять ее велосипед. Доббин спросил, удалось ли Филипу посмотреть окрестности, и тот ответил, что не выходил из усадьбы.
— Даже моря не видел? — спросил Доббин.
— Нет, — ответил Филип. — У меня рабочий день не обозначен, и жалованье тоже вроде как… Так что я все время делаю что могу.
Доббин сказал, что Филип обязательно должен пойти к морю с ним и со священником. Не может такого быть, что он все время нужен в мастерской, сколь бы интересной ни была его работа. Доббин спросил Серафиту, и она ответила, что, разумеется, Филип должен время от времени выходить, но нужно спросить у мистера Фладда. Спросили Фладда, и он сказал, что, конечно, Филипу надо посмотреть на море. Он смышленый парень. Он сам знает, когда ему можно уйти. И когда нельзя, он, конечно, тоже знает.

 

И Филип пошел с Фрэнком Моллетом и Доббином в приморскую деревушку Димчерч. В Димчерче был волнолом, противостоящий вечному напору бурной соленой воды, и этот волнолом нужно было перелезть, чтобы добраться до пляжа или хотя бы его увидеть. Все трое полезли вверх по узкой лестнице, и Фрэнк с Доббином благосклонно смотрели, как их подопечный из срединных графств первый раз знакомится с морем. Был безветренный, солнечный день, и волны мирно морщили водную гладь, одна за другой набегая на песок. Филип костями ощутил эту массу воды и внутренне переменился, но не знал, как сказать об этом, и стоял с невозмутимым видом. Фрэнк и Доббин ждали. Через некоторое время Филип сказал, что море большое. Они согласились. Он отпустил какое-то замечание про запах соли и резкие крики чаек. И подумал: уже очень давно никто не ждал, чтобы он вслух сказал, чего хочет или что делает, — ему приходилось лишь молча чувствовать или делать. Филип знал, что должен познакомиться с морем сам, без посторонних. Дети плескались у кромки воды. Филипу стало интересно, каково море на ощупь, но тело само шарахнулось прочь. Фрэнк и Доббин пошли вместе с Филипом вдоль берега, и Филипу стали лучше удаваться ожидаемые от него восклицания интереса и восторга. Он подобрал водоросль, заинтересованный ее текстурой и тем, как лопаются подушечки, наполненные соленой водой. Подобрал несколько хрупких розовых ракушек и длинную узкую раковину морского черенка. Фрэнк и Доббин были в восторге. Они проводили его обратно в деревню, купили ему хороший обед в харчевне «Корабельная» и рассказали кучу историй о контрабандистах, но Филипа гораздо больше интересовала текстура морской глади и водорослей. Фрэнк Моллет спросил, есть ли у Филипа бумага для рисования и карандаши. Филип сказал, что нет — он извел все те, что были у него в Музее. Мистер Фладд подарил ему альбом для рисования, который он тоже извел. Фрэнк повел его в мелочную лавочку в Лидде и купил ему новый альбом — не очень хорошего качества, с серой и слишком рыхлой бумагой, но все же это была бумага. Затем они отвели Филипа домой.
На обратном пути в дом священника в Паксти Фрэнк спросил Доббина, не беспокоит ли его положение мальчика в Пэрчейз-хаузе. Филип, кажется, тяжело работает и ничего не получает за свою работу. Никому не приходит в голову, что ему может быть что-то нужно, какие-то вещи. Доббин сказал, что Филип нравится Фладду. Подумав, он добавил, что, может быть, Филип вообще единственный, кто нравится Фладду. Доббин выразил надежду, что Филип сможет поставить работу мастерской на деловую ногу, чтобы она приносила хоть какие-то деньги. Тогда Фладд сможет платить Филипу. А они должны следить за благосостоянием мальчика.

 

Вернувшись в мастерскую, Филип рассказал Фладду, что ходил смотреть на море. И добавил, что надеется еще пойти. Почему бы и нет, ответил Фладд, и добавил, что Филипу надо сходить в Дандженесс, ему там будет интересно.
Филип отправился в Дандженесс пешком в жаркий летний день. Дрок сиял золотым светом, морская капуста покрылась кругленькими семенами, которые сначала были бледно-зелеными, а потом постепенно приобретали костяной цвет. Дандженесс одновременно мрачный и плодородный край, это самая длинная непрерывная полоса гальки в мире, ее продувают морские ветра, западные и восточные. Здесь живут люди: на розоватых, выбеленных стихиями галечных берегах лежат вытащенные лодки, а по берегу стоят странные, черные, как сажа, деревянные рыбацкие хижины, вокруг которых скапливаются верши для омаров, якоря, сломанные весла, сети. Можно выйти на мыс по каменистой пустоши, которая на самом деле полна странной жизни, животной и растительной, процветающей и страдающей от резких крайностей здешней погоды. В конце мыса большая каменная осыпь нависает над галечным пляжем, где море постоянно затягивает гальку обратно в темную волну, перемешивает и швыряет куда попало. Между охряно-розовыми камнями прорастают водоросли с фантастическими оборками, рюшами — листьями, пурпурными, темно-зелеными, сине-зелеными. Филип увидел цветы синяка обыкновенного, шипастые и синие. Они показались ему зловещими (возможно, из-за названия). Он знал эти цветы по лугам Стаффордшира, но здесь они показались ему синее и живее. Он видел сантолины, алые маки и заросли розовой валерианы. Все это было очень красиво и столь же мимолетно: зимой все исчезнет, как и не бывало.
Филип, ступая почти благоговейно, прошел по камням к усыпанному галькой берегу, краю земли. В первый раз — а Филип приходил сюда еще многажды — он спешил к воде, лишь краем глаза глянув на скопленный людьми мусор и упрямо растущие овощи. Филип никого не встретил. Это было его приключение, и он ощущал, что это место принадлежит ему одному. Дойдя до конца, он вскарабкался вверх по каменной осыпи — камни хрустели под ногами, грозя увлечь его снова вниз, так что он поднимался медленно и с усилием. С вершины этого шаткого нагромождения открывался вид на море. Филип стоял под солнечным небом и видел, что море темно и глубоко, с заплатами, сморщенными ветром, противными течениями, тянущими туда и сюда, а волны набегают на берег, шевеля и перемалывая камни. Филип подумал, что хорошо бы поглядеть на море в бурю, если удастся устоять на этой куче. Он был на самом краю Англии. Он думал о пределах, о границах и еще вспомнил о Палисси, который изучал соленую воду, и пресную тоже, земные источники и ручьи. Филип никогда не раздумывал о том, что земля круглая, что он стоит на искривленной поверхности шара. А здесь, видя горизонт и сознавая шаткость своей опоры, Филип вдруг мысленно увидел всю землю: огромный шар, летящий в пространстве, покрытый по большей части этой вот водой; шар удерживает ее, но она постоянно движется, пряча в своих темных глубинах другую землю, холодную, и песок, и камень, куда не проникает луч света и где, может быть, живут какие-то твари, погружаются в толщу, пожирают друг друга — Филип не знал про них ничего, да, может, и вообще никто не знал. Круглая земля, с земляными холмами и долинами под слоем воды. Быть живым и стоять под солнцем было приятно и немножко страшно.
Он сел на гальку, которая оказалась теплой, и съел принесенные с собой хлеб, сыр и яблоко. Он решил, что надо взять отсюда камушек. Это древний инстинкт — подобрать один камень там, где их много, разглядеть его, придать ему форму, дать ему душу, которая связывает человека с массой бездушных камней. Филип все подбирал и бросал камни — в одном манило темное пятно, в другом жилка блестящего кварца, в третьем сквозная дырочка. Он поднимал камень, разглядывал, клал обратно, терял, подбирал другой. Камень, на котором остановился Филип — уже почти с раздражением, потому что число подобранных и отвергнутых камней его пугало, — был яйцевидный, с белыми полосками и просверленными не насквозь узкими ходами, норками. Убежищами для крохотных тварей — песчаных паучков или червей не толще волоса.
Филип долго рисовал — листья морской капусты, призрачную крабью скорлупу, кусок выбеленного плавника, — просто ради удовольствия смотреть и учиться. Он все время украдкой поглядывал на воду, не изменилась ли она, и она все время менялась. Он сам чувствовал, что изменился, но проверить было не у кого.

 

Он часто приходил сюда, освоил и новые маршруты путешествий по Болотам, открыв для себя норманнские церкви, возвышающиеся над гладями соленой воды: от затопления их спасали дамбы и канавы. Как-то раз с высоты каменной кучи в ветреный день он увидел согбенную фигуру Бенедикта Фладда, который пробирался вдоль края воды, шаркая ногами по камням и удерживая руками шляпу. Кажется, он орал на море. Филип его не окликнул и потом не упоминал об этой встрече.

 

Он рисовал, рисовал, рисовал.

 

Когда альбом заполнился, Филип пошел к Бенедикту Фладду и показал ему рисунки для керамики на основе этих набросков, которые, как он думал, могли пригодиться для изразцов. Он решил, что можно создать серию. Со сплошным узором из морской капусты и другим — из спутанных водорослей, по форме похожих на ключи, с тугими воздушными пузырьками. Тончайший, словно кружевной узор кристаллизовался в голове у Филипа, когда он увидел в болотах за фэрфилдской церковью Св. Фомы Бекета нашествие комаров-долгоножек, длиннокрылых, углоногих, хрупких.
Он нарисовал геометрическую сеть, составленную из их соприкасающихся тел. Другую — из бледных шариков, семян морской капусты, каждый — на своем стебельке, третью — из кружевной зелени фенхеля. Филип заинтересовался приемом, при котором внутренняя геометрическая структура природных форм используется для создания новой стилизованной геометрической структуры. Он разметил рисунки для изразцов как мог, мягким карандашом на серой лохматой бумаге. Он сказал Фладду, что умеет прокалывать карандашные рисунки, и это можно использовать для повторения рисунков на необожженном бисквите до глазирования. Но он не умел делать глазурь. Он знал про «булавочную пыль», которая давала цвет зеленого горошка, и про разные вещи, которые можно делать с марганцем. Но не знал, как получить серовато-голубовато-зеленый оттенок толстых листьев морской капусты. Или призрачный цвет комаров-долгоножек, который, как отважился сказать Филип, будет хорош поверх кобальтовых цветов, или, может быть, болотной зелени.
Фладд сказал, что у Филипа хороший глаз. Еще он сказал, что бумага паршивая, и рисовать на такой — только портить рисунки. Филип ответил, что у него другой нет. Фладд открыл шкаф и сунул Филипу несколько альбомов для рисования и коробку с разномастными перьями и карандашами. Он сказал, что да, они вполне могут сделать партию изразцов. Попробовать глазури.

 

Когда набралась партия на обжиг, они загрузили печь и бодрствовали всю ночь, подкармливая огонь плавником и пилеными шестами из-под хмеля. Герант вопреки обыкновению вызвался помочь. Его захватывало напряженное ожидание у огненной пещеры, и он был заинтересован в успехе предприятия. Обжиг и остывание неожиданно удались. Изразцы возникли из печи — синие, золотые, зеленые, алые, с дандженесскими узорами — серыми, черными, жженой умбры паутинками поверх ярких цветов; и другой ряд — на кремовой глазури алые, синие и медно-зеленые узоры. Филип был зачарован. Помона сказала, что изразцы очень хорошенькие. Герант спросил, можно ли делать больше изразцов? Намного больше?
— Это не так сложно, — ответил Фладд.
— Их можно продавать. Поставлять кому-нибудь. Архитекторам, вообще людям. Из них выйдут прекрасные камины. Тогда у нас будет постоянный доход.
Геранту было только пятнадцать лет, но он все время беспокоился, почти злился, оттого что у них не было постоянного дохода. Герант упомянул про изразцы в разговоре с Фрэнком Моллетом, придя к нему на урок истории. Герант спросил, не знает ли Фрэнк кого-нибудь, кому нужны изразцы для отделки дома или церкви. Если бы эти изразцы можно было где-нибудь выставить… в Рае, Винчелси, Лондоне, откуда Геранту знать? Он знал только, что наверняка можно придумать что-нибудь.
— Мой отец такой непрактичный, — сказал Герант. — Он художник, он делает не то, что покупают. Но эти изразцы, которые сделал Филип, они очень красивые, и папа сказал, что их можно наделать сколько угодно. Папа говорит, что они очень оригинальные. Не знаю, может, и так. Но я знаю, что они понравятся людям. Но как люди их увидят?
Фрэнк и Доббин обсудили этот вопрос с Герантом за обедом. Именно Доббину пришла в голову блестящая идея — подключить к решению проблемы мисс Дейс. Она знает людей, которые согласятся выставить у себя несколько изразцов — это будет очень изящно смотреться — в эркерных окнах, или в витринах художественных галерей, или даже в витринах модных магазинов. В конце концов, может быть, они и своей витриной обзаведутся. Может быть, даже откроют выставочный зал в Лондоне. Доббину вспомнилось лето и «Жабья просека». Он сказал, что там был Проспер Кейн из Музея Южного Кенсингтона. Доббин сам видел в Музее работы Бенедикта Фладда, восхитительную вазу и что-то вроде блюда. Не поможет ли им майор Кейн? Когда сам Доббин только появился в Пэрчейз-хаузе, он надеялся создать здесь коммуну художников — вроде коммуны Эдварда Карпентера, но другого типа, собранную вокруг гончарного искусства. Если все пойдет хорошо, сказал Доббин, деликатно обходя вопрос сложного характера Фладда, может быть, майор Кейн пришлет им какие-либо средства, студентов-помощников и посоветует, где найти заказчиков для новой продукции?
Герант сказал, что все будет зависеть от Филипа Уоррена — от того, сколько продержится новое положение вещей. Ведь это Филип снова запустил печь для обжига и создал изразцы.
Доббин выразил уверенность, что Филип останется, если для него будет работа.
— И еда, — сказал Герант, — и даже жалованье. Кажется, об этом вообще никто не думает. Мои родители считают, что думать о деньгах — вульгарно. Они считают себя выше этого… но я знаю, что у них просто нет денег. Действительно, нет. Им не на что купить глины, они задолжали фермеру за молоко и яйца, и мне приходится совершенно омерзительно флиртовать с лавочницами, чтобы выпросить хоть немного чаю, кофе или мяса.
Вдруг он просиял:
— А что, если предложить мяснику несколько изразцов для витрины? В обмен на мясо. Я вегетарианец не потому, что мне так хочется. Я люблю мясо.
Назад: II Золотой век
Дальше: 11