Глава 28
2014
Я уснул только после того, как выпил несколько довольно больших рюмок виски. Оно подействовало гораздо сильнее, чем мне требовалось. Когда наутро я проснулся на диване в гостиной помятый, с затекшими конечностями и головной болью, часы показывали почти пол-одиннадцатого и в квартире никого не было. Клер оставила наскоро нацарапанную записку.
Очень занята. Буду поздно. Дождись меня, моя радость. Статью взяла. (Тяжелая, зараза! Кто же это напечатает?) Сегодня прочту. Обещаю. Эдди тебе позвонит. Спроси его про 2014. Это просто черт знает что.
2014?
Я жевал холодный завтрак, состряпанный мною из не очень богатых припасов Клер, когда позвонил Анджелотти. Смогу ли я встретиться с ним сегодня, попозже? Конечно смогу. Отлично. Он заглянет во второй половине дня. Я принялся перетасовывать свои ночные заметки, размышляя, какую их часть надо попытаться втиснуть в статью, уже и без того весьма пространную. Около четырех раздался звонок консьержа, который сообщал, что привезли заказ. Я сказал — пусть несут. Через несколько минут появился мальчишка-пуэрториканец — посыльный одного из лучших городских гастрономов — с двумя небольшими пакетами продуктов. К пакетам был пришпилен внушительный счет. Поскольку оплатить его, кроме меня, было некому, я расплатился, добавив непомерные чаевые, принятые в Нью-Йорке, а потом затолкал продукты в холодильник.
Я решил, что это заказ Клер, но когда час спустя прибыл Анджелотти, он первым делом спросил, принесли ли «наши продукты».
— Я взял на себя смелость заказать их для нас, — пояснил он, — В Нью-Йорке приличный дешевый ресторан — большая проблема.
Судя по тому, сколько я выложил за «наши продукты», приличные дешевые заказы в Нью-Йорке тоже были проблемой. Сообщать ли ему, насколько я стал беднее, расплатившись, недоумевал я. Ну да бог с ним, решил я наконец, передо мной все же служитель Господа, снабжающий меня массой полезной информации. Анджелотти о стоимости заказа так и не спросил.
Мы сели на те же места, что и вчера, но с новой бутылкой коньяка из бара Клер на столике между нами. Анджелотти вытащил экземпляр моей рукописи — на полях я увидел массу карандашных пометок.
Начал он с безудержной похвалы, но в ней мне слышались отзвуки серьезных оговорок.
— Ваша информация о Саймоне Данкле очень важна. Я понятия не имел, что он настолько сумел завоевать умы молодых. Это меня очень беспокоит. Его фильмы — в них суть катарского учения. Их послание почти прорывается на поверхность. Бог ты мой — мы зашли слишком далеко. Блестящий критический комментарий, очень убедительно. Я здесь вижу сильное влияние Клер — точность, этическая ясность… — Голос его замер, на лбу появилась глубокая морщина.
— Но и сомнения у вас кой-какие есть.
Он помедлил, потом стал осторожно — чтобы не задеть меня — излагать свои соображения.
— Есть некоторые детали, которые нужно откорректировать.
— Да?
— Я сделал пометки на полях. По большей части это тонкости. Теологические материи, несколько исторических ссылок.
И в течение следующего часа или около того Анджелотти въедливо разбирал мою рукопись, предлагая изменения. Некоторые довольно важные, большинство — мелочные придирки. Когда мы закончили, я поблагодарил его, чувствуя, что мы подошли к чему-то более существенному.
— Но есть, кажется, и что-то еще?
Он тяжело вздохнул и покачал головой — жест искреннего сожаления.
— Да, есть и что-то еще. Как бы это сказать? Даже с исправлениями все, что вы говорите о катарах, о сиротах… должен вам сказать, Джон, по моему мнению, вы выставите себя в глупом виде.
— Но мы оба знаем, что это правда.
— Вы и я — да. То есть двое. И все остальные члены Oculus Dei, а это, может, еще десятка полтора человек. Еще вам поверит кое-кто в Ватикане — человек десять, двадцать, поскольку они уже знают истину. А кроме них и, конечно же, самих сирот, вы не найдете ни одного сочувствующего читателя, если только он не психически ненормальный, — Он увидел выражение разочарования на моем лице, — Пожалуйста, поймите меня правильно. Я хочу быть вам полезным. Уверяю вас, то, что вы здесь написали, я и сам собирался написать сотни раз. Рассказать всю историю — от начала до конца. Теперь я понимаю, почему так и не сделал этого. Потому что именно так оно и читалось бы. Как параноидальная фантазия. Мне очень жаль…
Его сочувствие было вполне искренним, но его слова тем не менее больно ранили.
— Что же еще я могу сделать? Только сообщить миру то, что мне стало известно. Вы хотите сказать, что нет никакого способа сделать это и не показаться сумасшедшим.
Он задумался.
— Ложь Гитлера была гигантской, настолько гигантской, что люди в нее поверили. Я начинаю думать, что есть и правда — настолько гигантская, что никто ей не поверит. Вы понимаете, против чего восстаете, Джон? Мы страдаем от рефлекса обмельчания, который глубоко внедрился в современное сознание. Люди предпочитают идти по жизни легко. Даже наши так называемые серьезные мыслители скользят по верхам. А в верхах разум не может найти ни ясности, ни удовлетворительных ответов на свои вопросы. Это все равно что пытаться осмыслить куб посредством квадрата: третье измерение неизбежно от вас ускользает. Каковы главные проблемы наших дней? Справедливость для угнетенных, мир на Ближнем Востоке, процветание или депрессия, коммунизм против капитализма. А для многих нет ничего важнее бейсбола или футбола. Это такие преходящие материи, но их достаточно, чтобы занять человеческое внимание до конца дней. Сколько людей проживает жизнь, так и не задавшись более серьезными вопросами, которые и есть источники всех остальных? Один бог или два? Вот вопрос, который лежит в корне всех конфликтов между народами, культурами, расами. Со всей определенностью могу сказать, что это второй важнейший вопрос в мире.
— А какой же первый? — спросил я.
— Есть ли бог вообще? Пока не ответишь на этот вопрос, нет смысла думать или жить, правда?
Я в отчаянии опрокинул себе в рот налитую рюмку коньяка и потянулся за бутылкой, чтобы налить еще.
— Тогда я не знаю, что делать.
Он перелистывал мою работу.
— Откровенно говоря, мне кажется, тут у вас слишком много всего. Слишком много, чтобы вываливать все сразу. Получается путаница. Может быть…
— Да?
— Может быть, вам лучше ограничиться Саймоном, его фильмами и, возможно, Каслом. Основательный, убедительный критический разбор. Этого может оказаться достаточным, чтобы киносообщество насторожилось.
— Вы хотите сказать, что о сиротах вообще не следует говорить?
Он задумался.
— Пока — нет. Тут есть другой, более тонкий момент. И здесь я смогу оказать вам помощь. Мы можем работать вместе. Мне, конечно же, никакая слава не нужна. Напротив, я бы предпочел оставаться в тени.
— И как долго, по-вашему, может продолжаться такое сотрудничество?
Он неопределенно покачал головой.
— Трудно сказать.
— Недели? Месяцы?
— …трудно сказать.
— Годы? Вы говорите о сроке в несколько лет? Серьезное научное исследование? Вы это имеете в виду?
— Возможно.
Он хоть отдает себе отчет, что мне его слова как нож острый.
— Эдуардо, сколько лет вы состоите в Oculus Dei?
— Около двадцати. А что?
— И за все это время вы не опубликовали ни строчки по данному предмету, так?
— У меня горы записок, я многие годы занимался изысканиями, — оправдывающимся тоном сказал он, — Я готов предоставить вам все эти материалы.
— Я не собираюсь тратить двадцать лет жизни на подготовку к написанию научного труда. Откровенно говоря, я предпочту показаться смешным в глазах общественности.
Он согласно кивнул.
— Я понимаю ваше нетерпение. Признаю, мой подход довольно медлителен. Но я, видите ли, считал необходимым исследовать все тщательно, находя убедительное подтверждение для каждого пункта. Я не хотел стать еще одним Розенцвейгом.
Я поднялся и принялся ходить по комнате, не скрывая своего раздражения.
— Не знаю. Не знаю. Я не могу бесконечно долго хранить это в себе.
— Понимаю, — сказал он, пытаясь меня успокоить. — Но есть смысл тщательно планировать то, что мы делаем, — только так мы добьемся максимального эффекта. Например, вам может представиться уникальная возможность, которой я бы не стал пренебрегать.
— Что вы хотите сказать?
— Подобраться поближе к сиротам, войти в их мир.
— Каким образом?
— Им нужна ваша помощь с Саймоном. А они за это дают вам возможность разговаривать с парнем, сами что-то рассказывают.
— Они большей частью водят меня по кругу.
— Да, но с каждым кругом вы узнаете что-то новое, не правда ли? Они, возможно, считают, что водят вас за нос, а вы тем не менее обнаруживаете факт там, тайну здесь. А я помогу вам разобраться в собранной информации… — Внезапно он загорелся еще сильнее, подался вперед в своем кресле. — Джон, я верю, что вас могут даже допустить в Альби, если только вы правильно разыграете свои карты.
— В Альби?
— Вы будете работать в тылу врага. Вы бы смогли еще раз попасть в Цюрих, к доктору Биксу. Вы бы смогли узнать гораздо больше, чем это удавалось кому-либо из посторонних. Ваша экскурсия по цюрихскому приюту с доктором Биксом — вы хоть понимаете, что это нечто из ряда вон? Сомневаюсь, что такое случалось раньше. А некоторые из книг, что давал вам брат Юстин из своей личной библиотеки, неизвестны за пределами круга сирот. Кто знает, что еще вам станет известно со временем?
— Послушайте, Эдуардо, я ученый, а не шпион. И вообще, что я должен искать? Что еще нужно узнавать? Все это есть в моей статье, разве нет?
Анджелотти снова откинулся к спинке кресла, стараясь сдержать свой пыл.
— А если бы я сказал вам, мой друг, что все раскопанное вами к настоящему времени, вся эта удивительная история сирот, их выживание, их связи с кино — все это только частица того, что еще предстоит узнать? Вершина айсберга, не больше. Вам это никогда не приходило в голову?
Я и вида не подал, что он застал меня врасплох.
— Да, приходило.
— Понимаете, Джон, именно поэтому мы в Oculus Dei и продвигались медленнее, чем мог вынести бедный Розенцвейг. Потому что еще столько всего нужно вытащить на свет божий.
— Но что? Что именно?
Он загадочно улыбнулся, потом вдруг сказал:
— Баклажан в пармезане. Лучший в Нью-Йорке, — Он встал и показал рукой в направлении кухни. Я взглянул на свои часы. Что — уже обед? — Надеюсь, вы не возражаете против вегетарианской еды?
— Не возражаю.
— Отлично. Вы получите удовольствие — гарантирую.
Распаковав покупки и разложив их на столе, Анджелотти превратился в настоящий вулкан активности — голодный человек, готовящийся к пиру. За мой счет он соорудил роскошное угощение. Масса дорогих итальянских закусок в маленьких картонных коробочках и главное блюдо, которое он сунул в духовку.
— Салат? — спросил он, — Итальянская приправа просто великолепна.
— Да, да.
— Тогда, может, вы не будете возражать? — Он усадил меня за работу — нарезать латук, томаты, красный перец. Я взялся за дело, а он принялся накрывать на стол, напевая что-то под нос. Из одного из пакетов он вытащил маленькие темные бутылочки и постукал одну об другую, приглашая меня, — Немецкое пиво. Мое любимое. Вы присоединитесь?
Я сказал — да. Я готов был сказать «да» в ответ на что угодно. Мои мысли были заняты отнюдь не едой; я спрашивал себя — как такое возможно?
— У вас довольно экстравагантные вкусы, — сказал я, глядя, как он раскладывает на блюде огромные оливки и артишок.
Он молитвенно сложил руки, словно вымаливая прощение.
— Я себе позволяю такую слабость, когда выполняю специальное задание.
— Что это за специальное задание?
Несколько мгновений он смотрел на меня странным, пустым взглядом.
— Да вы, конечно же, мой друг. Я надеюсь, что наше знакомство принесет великолепные плоды.
— Это как-то связано с две тысячи четырнадцать?
Он тут же прекратил суетиться и напевать.
— В самую точку. Две тысячи четырнадцать — это ответ на тот единственный вопрос, который вы еще не задали. Самый очевидный из всех. Меня не удивляет, что вы его не подняли. Нет сомнения, вы полагаете, что ответа на него не существует. Но он есть. И я его знаю. Или, по крайней мере, часть ответа. А пока его нет, ваше исследование будет неполным. Вы знаете, что я имею в виду? Огромная дыра в самом ядре этой истории.
Я знал. Я спросил:
— Зачем? Зачем сироты делают это? Какую цель они преследуют?
— Именно.
— Поначалу я полагал, что они хотят весь мир обратить в свою веру. Они использовали кино, чтобы насаждать свою ересь.
Анджелотти улыбнулся со знающим видом.
— Но они, несомненно, преследуют совсем другие цели.
— Потому что это очень уж неосязаемо. Что за победа, если люди станут катарами и даже не будут догадываться об этом? Бессмыслица.
— В их планы не входит обращать мир, Джон. Они, возможно, фанатики, но вовсе не глупцы. И в любом случае у них нет для этого времени. Сколько народу они могут обратить до две тысячи четырнадцатого?
— …так это год?
— Вы не знали?
— Клер оставила мне записку. Она написала: «Спроси Эдди про две тысячи четырнадцатый. Это просто черт знает что».
Мы уселись за стол и принялись поглощать сырные палочки и прочие итальянские деликатесы. Точнее, принялся Анджелотти. Он ел, а я поклевывал и наблюдал.
— Ну что ж, тогда нужно вернуться к основам. Вы правы: две тысячи четырнадцатый — это год. И это в самом деле черт знает что. Конец света, — Он сообщил об этом так небрежно, что мне показалось, я ослышался. Я уставился на него в ожидании. — Наши друзья-дуалисты трудятся по другому календарю. Наш две тысячи четырнадцатый — у них двухтысячный. Две тысячи лет Замещению. — Он увидел непонимание на моем лице. — Важнейшее событие на земле — так это понимают сироты. Момент, когда физический Иисус был замещен его призрачным двойником. Это их эквивалент Пасхи.
— И этого они и ждут? Конца света в две тысячи четырнадцатом?
— Они не ждут. Они работают. Вы помните, что, согласно их вере, истинному Богу должны помочь его последователи. В рождественское утро две тысячи четырнадцатого они положат конец истории.
Анджелотти не шутил, он вовсе не издевался над этой мыслью. Но мне казалось, что посмеяться было над чем.
— Да ведь они в конечном счете только кучка психопатов.
— Вряд ли. Они исполнены решимости сделать это, Джон. И у них неплохие шансы.
— Каким образом?
— Подумайте о том, что вам стало известно о сиротах и кино, как они, работая незаметно, шаг за шагом продвигали эту технологию, делая это мастерски и подспудно. Примечательное достижение, не правда ли?
— Да, согласен.
— Люди, наделенные таким терпением, таким коварством… они способны добиться чего угодно, если только у них достаточно времени и обеспечена секретность.
— Вероятно.
— Отлично. Повсюду одна и та же схема.
— Повсюду?
— В Цюрихе, в Зума-Бич, в других приютах учащиеся изучают кино. Но в Эдинбурге, во Франкфурте, в Токио, в Копенгагене…
Копенгаген сработал. Я вспомнил маленькую девочку, которую в первый свой приезд встретил в школе святого Иакова.
— Физика. В Копенгагене они изучают физику.
— Верно. И в Токио тоже. А в Эдинбурге — микробиологию. И во Франкфурте тоже. — Не переставая говорить, он извлек баклажан из духовки и осторожно поставил на стол. Блюдо выглядело великолепно, но аппетита у меня хватило только на крохотный кусочек, — Из этих школ выходят не киномонтажеры, а физики-ядерщики, нейробиологи, специалисты по генной инженерии. Небольшая, но крепкая группа ученых и технарей — талантливые ученики, все прекрасно подготовленные. Отряд интеллектуальной элиты, который проникает в ведущие исследовательские учреждения, лучшие лаборатории. Кстати, у них там очень неплохие заработки. Высокооплачиваемые работники — и мужчины, и женщины. Главный источник благосостояния сирот.
— И к чему это все? Какие цели они преследуют?
— Ну, это легко вычисляется. Бомбы и микробы.
— Оружие?
— Самое смертоносное. Средства всеобщего уничтожения. Поймите, Джон, они — солдаты великой войны. Для них война — не просто метафора. Борьба невидима, но реальна. Они вознамерились выиграть эту войну — здесь, на земле, одержать осязаемую победу. Вы же знаете их учение. Тело — это оплот зла, тюрьма духа. Как еще можно победить Бога Тьмы если не уничтожением этого тела — каждого отдельного и всех тел вместе? Пусть же они исчезнут в пламени.
— Война? Они хотят развязать войну?
— Не просто войну, а последнюю в истории. Великую чистку. Все это было спланировано тремя старейшинами в Героне, грандиозная стратегия Армагеддона. Церковь в изгнании будет сражаться на двух фронтах. На их языке это называется voluntas et potestas. Воля и власть. То, что вам известно сегодня, относится к одному фронту — к борьбе за распространение voluntas, воли к самоуничтожению. Они избрали для этого кино. Наилучший способ просочиться в умы людей, заполнить их нигилистическими образами, ослабить их желание жить… Но как этого добиться? Как уничтожить физическую основу жизни — цитадель Бога Тьмы? Конечно, отцы-основатели в Героне не имели об этом четкого представления. Они знали, что на это потребуется не один век. И тем не менее сироты без колебаний шли по своему пути. Они подспудно знали, что где-то существует секрет огромной уничтожительной мощи, которая поможет им победить космического врага. Сто лет назад это могло бы показаться безумием. Но теперь, как мы видим, такое вполне осуществимо. Мы с вами воспринимаем бомбу, смертельные газы, убийственные вирусы как орудия дьявола. Но сироты воспринимают эти вещи иначе. Для них это средства спасения.
— Но вы сказали, что они не верят в убийство.
— Так оно и есть. Они не будут проливать кровь. За одним исключением. В последний час, на поле сражения по воле истинного Бога, который желает уничтожения всей плоти, если возможно — до последней живой клетки.
— Иными словами, убийству — нет, но всемирному геноциду — да.
— Вы называете это всемирным геноцидом, они — всемирным избавлением. Такой исход идеально отвечает их теологии. Я признаю, что это богохульство, но такому проекту трудно отказать в грандиозности, разве нет? Можно восхищаться их преданностью делу, дьявольскому упорству, строжайшей дисциплине.
Теперь он говорил со страстностью, бьющей через край, отчего у меня мороз подирал по коже. Если бы я почувствовал хоть малейшее восхищение грандиозными планами сирот, то сразу же подавил бы его в себе.
— Вы не хотите есть? — спросил он, обратив внимание, что я только передвигаю с места на место то, что лежит на тарелке. Живот у меня сводило от волнения, тревоги и ужаса. Я извинился и предложил ему доесть мою долю. Упрашивать его не пришлось, он с удовольствием забрал все себе, не переставая при этом говорить. Я никак не мог переварить историю, которую он начал излагать. Неожиданная перемена темы оставила меня в недоумении. Дело выглядело так, будто на середине показа в проектор случайно вставили катушку другого фильма — без всякого предупреждения экран заполонили сцены какого-то другого, гораздо более внушительного зрелища.
Анджелотти разворачивал огромное полотно все новых исторических аллюзий с совершенно иным набором действующих лиц. Почти целый час он продирался через толпу средневековых алхимиков, чьи отношения с сиротами вроде бы имели огромную важность. Не меньше времени он распространялся и о розенкрейцерах (настоящих розенкрейцерах, настойчиво подчеркнул Анджелотти, словно это могло иметь для меня какое-то значение). Их связи с Галилеем и Ньютоном (немногие имена, которые были мне знакомы) также были весьма существенны, хотя для меня так и осталось непонятным, по какой причине. Анджелотти, словно читая заранее подготовленную лекцию, быстро пробежал по ранней истории современной химии, биологии, атомной физике. Он был убежден, что за всеми великими фигурами были различимы неясные контуры сиротских ученых, которые вносили свою лепту в самые важные исследования, настойчиво продвигая мир к новым, более мощным формам энергии. Но черт меня побери, во всем этом был какой-то таинственный, соблазнительный смысл. Его речь, несомненно, являла собой ошеломительный выброс эрудиции; рядом с ней мои скромные исследования тайной истории кино превращались в ничто. Что такое был Макс Касл рядом с каким-нибудь Пастером, Кюри, Эйнштейном?
Но чему из сказанного можно было верить? Не было ли все это еще одной грандиозной параноидальной химерой? Если да, то Анджелотти полностью захватили перипетии драмы. Его глаза сверкали страстным блеском, его речь лилась потоком безупречного красноречия. К тому моменту, когда он довел свое повествование до межконтинентальных баллистических ракет, я решил немного охладить его пыл, если получится.
— Эдуардо, — прервал я его, пытаясь привнести в его рассказ нотку здорового скептицизма, — по-вашему получается, что вся современная история направляется очень маленькой группкой людей, которые…
— Маленькой? Крохотной. На протяжении четырех-пяти веков не более нескольких сотен.
— И вы искренне считаете, что такая горстка может обладать такой властью?
— Не властью. Влиянием. Сироты редко обладают властью. Власть слишком на виду. Но они в совершенстве владеют искусством влияния. Они ищут место рядом с людьми, располагающими властью. И манипулируют этими людьми, а те манипулируют миром. Рычаги, Джон. Вот в чем секрет. Как говорил Архимед: дайте мне точку опоры, и я переверну мир. У сирот дар отыскивать точки опоры. Там-то они и располагают своих людей. И, конечно, есть еще и фактор времени. Они не торопятся. Вероятно, были периоды, когда поколения катаров приходили и умирали, посвятив все свои жизни тому, чтобы сделать маленький шаг на своем пути, никогда не зная, верное ли направление выбрали, никогда не надеясь увидеть окончательный результат своих усилий, но упорно веря, что где-то должны быть средства для достижения их великой цели. Может ли быть такая вещь, как дьявольская вера? Она, безусловно, есть. Вы это не будете?..
Что? Он показывал на сырную палочку, лежащую на моей стороне стола. Вдруг я понял, что от еды ничего не осталось — Анджелотти поглотил все: баклажан, закуски, салат, пиво. Я подтолкнул к нему палочку. В эти минуты я и думать не мог о еде. Голова у меня кружилась. Всего за один последний час он рассказал мне тайную историю создания первой атомной бомбы, назвав малоизвестных личностей, предположительно сирот, которые подталкивали Роберта Оппенгеймера на путь, ведущий к Хиросиме. В его устах это звучало абсолютно убедительно. Но, выслушав его рассказ, я не находил себе места.
— Я прекрасно понимаю, что вы чувствуете, — сказал он наконец сочувствующим тоном, — Я так долго живу с этими фактами, что они уже не ошеломляют меня. Но я помню: когда мне впервые рассказали об этом, я тоже никак не мог согласиться с услышанным.
Мне нужно было знать, существуют ли какие-либо доказательства того, что он мне рассказал. Он мягко рассмеялся.
— Какие же? Документы? Архивные записи? Конечно же нет. Ничто важное в истории мира никогда не фиксируется на бумаге. Устное слово, частный разговор, джентльменское соглашение, кивок, шепоток, движение бровью. Так строятся состояния, замышляются великие преступления, совершаются жестокости, истребления народов. Власть имущие связаны некоего рода телепатией. Можно обойтись и без слов. Что уж говорить о бумаге. Но разве могут документы сказать что-нибудь, что и так уже очевидно? Я имею в виду новейшую историю во всей ее совокупности. Разве она не является убедительным доказательством? Что еще нужно разумному человеку?
— Что вы хотите сказать?
Анджелотти глубоко вздохнул, потом погрузился в молчание; глаза его закрылись. Он словно бы впал в небольшую медитацию. Когда он начал говорить, глаза его все еще были закрыты.
— Вы, Джон, исследуете кино. Так вот представьте себе, что пять последних веков сжались до одного часа. Разве теперь эта история не становится для вас очевидной? Что мы видим? Любовный роман с властью, которая становится все сильнее. Наша постыдная, но такая пьянящая сделка с Мефистофелем. А власть обращается в оружие — каждое великое открытие, все великие теории. Пушки, бомбы, ракеты, отравляющие вещества, танки, самолеты. Страны становятся мощнее, войны становятся все мощнее… в конечном счете мощь войн превышает мощь мира. Следующая война станет последней. Нам всем это известно. И остается только гадать, выживет ли хоть что-нибудь — термиты, тараканы, бактерии. Соедините войну с микробами, и, возможно, после катастрофы не останется ничего. Будет адский огонь бомбы, шествие чумы, и наконец ядерная зима затмит свет на тысячу лет, а после — ничего, голый камень вместо плодородной почвы. Вы согласны, что это никакая не фантазия? Это выпуск новостей. Кино, которое мы смотрим, безумный прыжок к уничтожению. Вы только представьте себе гения, который организовал такую постановку. Машины, лекарства, инструменты для исследования макро-и микромира. Подумайте, сколько всего было извращено, искажено, отравлено. Как можно объяснить столь удивительную связность этого жуткого сценария? Может ли это быть чистой случайностью? Разве не очевидно, что мы имеем дело с планом, четко расписанным планом? Даже если бы вы ровным счетом ничего не знали о сиротах, то все же в миг ужасающего озарения разве не могли бы сказать себе: «Такое ощущение, будто кто-то это спланировал»? Но мы-то с вами знаем, в чем тут дело, правда? Мы можем сказать: «Это не ощущение, потому что кое-кто и в самом деле это спланировал».
Он вышел на кухню заварить кофе и приготовить десерт, а я остался сидеть ошарашенный и подавленный. Слушая его красивый сильный баритон — его напевный голос звучал, как грегорианские песнопения, — я понял, что означает быть человеком веры, связанным с традицией, которая учит охватывать мыслью века. Анджелотти, ведя свою маленькую, тайную и, возможно, тщетную войну против сирот, явно умел поддерживать свой боевой дух на высоком уровне. Я завидовал его жизненной силе. Что касается меня, то я быт просто раздавлен. Когда он вернулся с двумя дымящимися чашками и блюдечком бисквитов — еще немного еды, которую ему придется проглотить за меня, — я сообщил, насколько безнадежными кажутся мне перспективы.
— Если все, сказанное вами, правда, то я не вижу, чему послужит дальнейшее изучение сирот. Что такого я смогу сделать в промежутке до две тысячи четырнадцатого, чего не смогли сделать другие?
— Не могу сказать точно. Возможно, если вам удастся раздобыть то устройство, о котором вы пишете в своей статье… саллиранд, как вы его называете. Подумайте — ведь с его помощью вы сможете продемонстрировать всем приемы, которыми пользуются сироты в кино.
— Они никогда мне его не дадут.
— Вы уверены? А может, вам удастся его, так сказать, «высвободить»?
— Это значит «украсть»?
Анджелотти застенчиво улыбнулся.
— Будь я иезуитом, я бы предложил вам приемлемое оправдание. Казуистика доминиканцев куда как примитивнее. Можем мы исходить из того, что «на войне все средства хороши»?
Немного тушуясь, я признался:
— Я уже пытался.
— Ах, так?
— У Саймона. Я попросил его дать мне попользоваться саллирандом, но он отказал. А если бы дал, то я бы умыкнул эту штуковину.
— Но возможно, если бы вы вернулись в Цюрих в их кинолабораторию… кто знает? Может, случай и подвернулся бы. Как хотите, но ваше описание этого прибора не очень убедительно.
— Откровенно говоря, Эдуардо, воришка из меня никакой, если вы об этом.
— Я уверен, мы придумаем что-нибудь другое, — поспешил он успокоить меня. — Мы должны поговорить еще. А пока я только прошу вас взвесить мое предложение. В одном, по крайней мере, я уверен — никто другой не имел таких уникальных шансов раскрыть этот великий заговор. Я не знаю ни одного человека, кого они подпустили бы так близко к себе. И это в то время, когда сироты рискуют больше, чем когда бы то ни было.
— Почему?
— Потому что им приходится все больше и больше открывать то, что они делают, все большему и большему числу людей. Фильмы Данкла увидят сотни миллионов по всему свету. Сам Данкл станет знаменитостью. Кажется, нет способа избежать этого. Может быть — боюсь сглазить — может быть, это ошибка, единственная ошибка, которую допустили наши друзья. Уверяю вас, Джон, я не переоцениваю наши шансы. Но моя вера учит: отчаиваться нельзя.
Провожая Анджелотти к лифту, я задал ему еще один вопрос, который припас напоследок еще раньше.
— Мелодия, которую вы напевали во время обеда… вы знаете, откуда она?
— Прошу прощения. Разве я напевал?
Я насвистел несколько тактов того, что мне запомнилось.
— Ах да, — сказал он, подхватывая мотив и добавляя к нему еще несколько нот. — Французская народная песенка. Все еще довольно популярная. Трюффо использует ее в «Шантрапе». Я сегодня работал с этим фильмом. Он придержал дверь лифта, чтобы напеть еще несколько тактов, — Прилипчивая, правда?
Вернувшись в квартиру, я выключил свет и в ожидании Клер улегся на диван. Теперь то, что она могла сказать о статье, почти не имело значения. Анджелотти убедил меня — ее публикация бесперспективна. Не потому, что она пыталась сказать слишком многое, а потому, что теперь я имел некоторое представление о том, сколько еще нужно сказать о вещах, в которых я был полным невеждой. На это могут потребоваться годы работы — раскопки, подбор фактов, формулировка обвинения. Эта перспектива обескураживала меня. Тем более что я понимал, насколько слаба моя преданность делу Анджелотти. Нет сомнения, в тот вечер он выставил передо мной сирот в чудовищном свете. Если бы я поверил во все, что он рассказал, то наверняка разделил бы его фанатическую одержимость. Но я просто не мог принимать всерьез описанные им апокалиптические планы. Пока еще не мог — не обдумав все как следует, не получив новых свидетельств. А помимо всего прочего, союзник из меня получался ненадежный.
Анджелотти, наверно, сильно удивился бы, узнав, что мои сомнения возбудила та мелодийка, вопрос о которой я ему задал. Я не смог бы объяснить мое любопытство в связи с ней, а потому и не пытался. Я был уверен: готовя еду, он мурлыкал ту же мелодию, что пела Натали Физер в тот субботний день в Эрмоза-Бич, переживая свои страсти. После того необычного происшествия я часто ловил себя на том, что напеваю ее себе под нос. Значит, это была всего лишь народная песенка, которую где-то случайно услышала миссис Физер. Каким бы ни был истинный ее источник, песня Гийемет имела для меня особое значение. Она несла в себе воспоминание о древней бойне, в ходе которой погибли тысячи людей. Кем были сироты — жертвами или негодяями? В чем состояла моя роль — в том, чтобы стать их врагом, их адвокатом или просто нейтральным наблюдателем, который запишет давнюю, утраченную главу в истории человеческой нетерпимости? Без ясного решения на сей счет мне никогда не хватит воли сделать то, что предлагал Анджелотти.
— Я нынче чаще хожу на вечеринки, чем в кино. Вечеринки лучше. Но только до тех пор, пока какой-нибудь идиот не начнет говорить о кино, а какой-нибудь идиот непременно начинает разговор о кино. И тогда ты понимаешь — пора уходить или напиться. Сегодня я ушла. Не выпив ни капли. Я не хотела еще раз свалиться с ног и обмануть твои ожидания, дорогой.
Клер осталась трезвой ради меня. Я был польщен.
Было около десяти часов, когда она ворвалась в квартиру, сгорая от нетерпения поскорей начать разговор. Но разговор начался лишь спустя час. Сначала она прослушала автоответчик, приняла душ и надела «что-нибудь подомашнее». Ожидание стоило того. К моему удовольствию, которое мне почти не удалось скрыть, Клер решила дать мне специальную аудиенцию — в своей спальне. На своей кровати. Только после того как мы расположились друг против дружки на ее роскошном покрывале, позволила она себе выпивку — нечто горькое и искристое для нас двоих. Она, одетая в простой, но изящный черный халат, притулилась спиной к горке из подушек, а вокруг нее витал крепкий аромат какой-то жидкости для ванной. Выглядела она, говорила и пахла просто великолепно, хотя и вовсе не так, как Клер, с которой я когда-то делил кровать не только для разговоров. Сладкие воспоминания закружили меня.
— Ты помнишь, когда мы в последний раз были вместе в постели? — спросил я.
Клер ткнула перстом судьбы в направлении моего лица.
— Никаких воспоминаний. Я в этом возрасте очень уязвима. И никаких соблазнений.
— Чтобы я соблазнил тебя?
— А иначе это никак не случится.
— Что не случится?
— То, что не случится. Давай-ка к делу.
Она вытащила из прикроватной тумбочки свой экземпляр статьи и бросила передо мной.
— Если ты это напечатаешь (а уж ты мне поверь: никто это печатать не будет), я от тебя отрекусь.
Она не шутила.
— Почему? — спросил я.
— Потому что автор кажется психом. А ты ведь не псих, а?
— Я тоже так думаю.
— Именно так и ответил бы псих. Ну да меня не волнует, так это или нет. Дело в том, что это написано без искры божией, без стиля, сухо. Это до жути, до безысходности по-журналистски.
— А какая разница?
— Огромная, голубчик. В особенности если ты подаешь такой зловеще серьезный материал. Это слишком уж страшно, слишком взаправдашне и… однообразно. Боже мой, как будто Стэнли находит Ливингстона. Новость дня! Сенсация века! В Ливингстона, по крайней мере, люди верили. А в это поверят только другие психи. Нужно написать это так, словно ты сам не знаешь — верить в это или нет. Зацепи их хорошей историей, пусть они задумаются. Может быть, тебе стоит все это подать как художественную прозу. Ведь это…
У меня засосало под ложечкой. Потому что я знал — она права. Не нужно было мне браться за это дело.
— Эдуардо говорит то же самое, — мрачно сказал я ей. — Мне никто не поверит.
— Правда? Ну-ну. Значит, иезуиты тоже иногда бывают правы.
— Он доминиканец.
— Без разницы.
— А как насчет той части, что про Данкла?
— Это высокий класс. Я бы тебе посоветовала набить ее хорошим фаршем. Выкинь кости, хрящи, всякие там потроха, оставь мясо, и у тебя выйдет вещь. Добрая, серьезная критическая порка этого порочного мальчишки. Займись этим.
— Но критический разбор Саймона связан с Каслом. А это связано с тайными эффектами. А это связано с сиротами, с их религиозным учением, их историей… В каком месте резать?
— Все очень просто. Сохрани все, что у тебя есть про Касла для большого исследования, которое, насколько я понимаю, ты все же собираешься закончить до ухода на пенсию. Или нет?
— В последнее время оно лежит без движения…
Клер устало вздохнула.
— Типичный случай. Научный запор. Я ждала от тебя большего, Джонни. — Я начал было объяснять, но она взмахом руки остановила меня, — Прибереги это для своего ученого совета. А в остальном я тебе предлагаю пробежаться по тексту и там, где увидишь слово «сироты», — вымарывай. Вымарай все до конца. Пусть у тебя останется критическая статья, а не репортаж о заговоре.
— Эдуардо именно это и советовал.
Клер была удивлена.
— Он оказался гораздо рассудительнее, чем я думала. — С искренним недоумением она добавила: — Он странная личность. По правде говоря, я так в нем до конца и не разобралась.
— Ты познакомилась с ним на конференции… в Милане?
— На конференции была я, а не он. Мы познакомились на вечеринке после одной бесконечно долгой дискуссии. Не помню, о чем мы говорили. Я напилась вдрызг. Потом мы встретились еще раз у общего знакомого.
— И он тебе сразу же сказал, что он член Oculus Dei?
— Если бы он это сказал, я бы бежала от него сломя голову. Обычно такие психопаты бросаются на тебя, выпучив глаза и роняя слюну. Но Эдди был достаточно умен, чтобы до поры до времени — до нашей третьей или четвертой встречи — хранить это в тайне. К этому времени он почти полностью меня покорил. Ты, наверно, заметил, как он похож на Марчелло Мастрояни. Разве что более поджарый. Ну какая девушка может устоять? Я, конечно же, тогда еще не знала, что он священник — к тому же всерьез давший обет безбрачия. Но он сполна это компенсирует своими речами. Очень умный, очень обаятельный. К тому же знаком со многими из итальянских киношников. Он продолжал устраивать мне встречи, и я была ему за это благодарна. Потом на одной вечеринке я услышала, как он завел с кем-то профессиональный разговор о кинопроекторах. И тут меня осенило. Это я первая подняла вопрос об Oculus Dei. «Вы, случайно, не один из них?» — спросила я. Он ответил утвердительно. После этого мы затеяли долгий разговор об альбигойских корнях Микки Мауса. И я, к своему удивлению, ловила каждое его слово.
— Эдуардо хочет, чтобы я пока воздержался от писаний о сиротах…
— Хорошая мысль.
— …и начал работать с ним над более серьезным и полным исследованием.
— Нет-нет, плохая мысль. Не связывайся с ним, Джонни. Эдуардо — фанатик. Воспитанный фанатик, уверяю тебя, но тем не менее фанатик.
— Зачем же ты тогда нас познакомила?
— Ну уж не для того, чтобы ты с ним сотрудничал. Это стало бы концом твоей карьеры. Ты всю оставшуюся жизнь будешь собирать крохи сокровенных писаний, ловить всякие слухи, гоняться за тенями. Ты как раз подходишь для такой зряшной роли. И потом Эдди — губка. Он любезный, очаровательный, но абсолютно без гроша в кармане. Начни с ним работать, и уверяю тебя, скоро ты начнешь оплачивать его счета. Если он и дальше будет здесь ошиваться, я повешу замок на свой бар.
— Как же, по-твоему, я должен к нему относиться?
— Будь начеку — вот и все. Я хотела, чтобы Эдди дал тебе некоторое представление о том, с чем ты можешь столкнуться. Думаю, теперь ты не будешь совать нос в эти дела.
— Не совать нос? Но как я могу это сделать? Неужели он тебе не говорил, что поставлено на карту? Все поставлено на карту.
— Это речи фанатика. Все никогда не бывает поставлено на карту.
— Как ты можешь это говорить? Ты что, не веришь ему? — Клер не ответила, вместо этого она смерила меня испепеляющим неподвижным взглядом, глаза ее налились злостью. Неужели я сказал что-то не то? Но вопрос этот был неизбежен. Я не мог позволить ей уклониться, — Клер, ты просила меня приехать. Ты сказала, это важно. Ты свела меня с Анджелотти. Ты поручилась за него. Почему — если ты ему не веришь? — Она не сводила с меня взгляда, но теперь я увидел, что ее глаза наливаются слезами. Одна из них перекатилась через ресницы и поползла по щеке. — Клер, ты ведь знала, что я задам этот вопрос. Иначе для чего мне было приезжать? Сироты, средневековое кино и все остальное — это правда? Как ты думаешь — правда?
Она осторожно поставила на тумбочку свой стакан, повернулась и неловко поползла ко мне по кровати. Очень мягко прижалась она лицом к моему плечу, крепко обняла меня.
— Я впутала тебя в эту историю. Поверь мне, я не думала, что все так обернется. Правда. Я просто хотела разделить… я хотела… — Ее голос захлебнулся рыданиями.
— Клер, пожалуйста, скажи мне, ты считаешь…
— Да, — ответила она сквозь слезы. — Я считаю — правда. Ну что? Доволен?
— Боже мой, — сказал я и прижал ее к себе, — Значит, Анджелотти тебя убедил?
— Да при чем тут Анджелотти? На кой он мне сдался?! Вот здесь… — Она чуть отодвинулась и положила руку себе на грудь, — Я знала, что это правда, сто лет назад… когда Розенцвейг рассказал мне эту историю в Париже.
— Розенцвейг? Но ты всегда говорила, что он псих.
— Да, отвратительный, вонючий, маленький, старый псих. Но я слушала то, что он говорил. Я прочла его злосчастную брошюрку. И я знала.
— Но откуда такая уверенность? Я хочу сказать, надежных доказательств все еще нет…
Она отпрянула, но осталась в моих объятиях.
— Доказательства! Что это такое? Вот здесь я знала все. Это чисто инстинктивно. Потому что кино так прекрасно и так волнует… Жизнь в нем намного реальнее, чем наша так называемая реальная жизнь. Оно имеет власть над нами. Я знала, как сильна эта власть. Нет, дело не в сценариях, или звездах, или ракурсах съемки, или еще в чем-нибудь таком. Есть что-то под всем этим. Что-то объединяющее. Я всегда знала, что есть, только не знала — что именно, не знала, как об этом говорить. Потом я прочла эту книжонку Розенцвейга. Половина там была чистая тарабарщина, но только половина. Остальное имело смысл. Или, скажем, я по-своему почувствовала этот смысл. Меня мало интересовало, насколько точен Розенцвейг в деталях. Я была готова поверить, что в фильмах есть что-то сверхъестественное — обаяние, магия, нечто демоническое. Они так завладевают твоим вниманием — они сжирают тебя живьем. Кино — это не только кино. И тут появляется этот сумасшедший старый идиот… может, для того, чтобы увидеть демоническое, и нужен сумасшедший, а может, он на этом и свихнулся — прозрев страшную истину. Как бы там ни было, но он говорил… Что он говорил? Он говорил, что в этом искусстве есть отзвук какого-то космического противостояния. Между чем и чем — одному богу известно. Для меня не имело значения, какими словами ты пользуешься — Добро и Зло, Жизнь и Небытие, Эббот и Костелло. Главная мысль засела мне в голову, она просто… засела там. Не то чтобы я хотела в это верить. Но я знала, что чувствую его — оно проникало в меня из промежутков между кадрами. Я никогда не пыталась облечь это в слова, никогда не хотела говорить об этом. Но я знала. — Она отирала слезы тыльной стороной ладони. Потом с вызовом потрясла головой. — Я решила подняться выше этого.
— Каким образом?
— Искусство, Джонни. Верь в искусство. Искусство побеждает все. Побеждает. Гомер превратил в искусство войну, Данте превратил в искусство все ужасы ада, Кафка превратил в искусство кошмары. То же самое можно сказать и об этой дьявольской машине сирот. Ну их в жопу, сказала я, в жопу этот фликер и все оптические иллюзии. Все это искупается в руках Чарли Чаплина, Орсона Уэллса, Жана Ренуара. Потому что у них золотые сердца. Мне наплевать, кто там изобрел лентопротяжку, или мальтийский механизм, или дуговую лампу и какие гнусные цели при этом преследовал. У нас есть сорок или пятьдесят великих работ. Я решила, что буду и дальше наслаждаться ими и любить их. Только так и можно победить сирот. Жить, не замечая их. Именно это я и собираюсь делать. И ты должен сделать то же самое. Зачем тебе тратить жизнь на разгребание этого дерьма?
— А как быть с две тысячи четырнадцатым? Как насчет остальной части истории?
— Ты имеешь в виду все эти войны и оружие?
— Конечно.
Она мрачно кивнула, потянулась к бутылке, налила себе еще виски — на сей раз не разбавляя — и проглотила в один присест.
— Это удар ниже пояса, да? Для меня это стало неожиданностью. Не знаю, не знаю… В устах Эдди это звучало убедительно. Возможно, он прав. Откровенно говоря, я не очень старалась вдумываться. Мне все это показалось какой-то мерзостью. Часть какого-то другого мира — не моего.
— Но нельзя же просто делать вид, что ничего не происходит.
— До осуществления их планов еще сорок лет. Вряд ли я доживу до тех времен и увижу, как оно все обернется.
— Но они собираются уничтожить мир… Так говорит Эдуардо.
— Кое-кто и в самом деле вознамерился его уничтожить. Я это знаю со времен Хиросимы. И энергии для этого хватит. Плюс извращенная человеческая природа. Если не сироты, это сделает кто-нибудь другой.
— В том-то все и дело. Нет какого-то «другого». Все эти другие и есть сироты: русские, американцы, нацисты, евреи, арабы. Все враги — это они: с обеих сторон, со всех сторон. Они — твоя извращенная человеческая природа. Они — и твоя энергия. Они исподтишка в течение семи веков подталкивали нас к своему окончательному решению. Все наши маленькие войны — это репетиция их одной большой войны. Если Эдуардо прав, то вряд ли я смогу бросить все это на произвол судьбы. Неужели ты не понимаешь, Клер?
Она раздраженно отодвинулась от меня и свернулась около своей горки подушек, прижав колени к подбородку.
— Пожалуй, я все равно отрекусь от тебя, даже если ты не напечатаешь эту свою несчастную статью.
— Почему?
— Потому что ты приехал ко мне за советом, а теперь не хочешь его выслушать.
— Я согласен насчет статьи. Я сокращу ее до критического обзора работ Саймона, остальное попридержу. Но вот что касается предложения Эдуардо… оно соблазнительно.
Глаза Клер стали холодными, чужими. К тому же выпитое начало на нее действовать, и в ее голосе появились издевательские нотки.
— Ты, значит, вознамерился спасти мир, да?
— Может быть.
— И это тоже мерзость. Люди, вознамерившиеся спасать мир, приносят больше вреда, чем пользы. Вспомни — предполагалось, что крестовый поход Папы Иннокентия сделает мир безопасным для католицизма. Ну и что из этого вышло? Джонни, неужели ты не понимаешь? Все, что связано с политикой, даже апокалиптической политикой, сплошное дерьмо. Она нечестно ведет дела, плетет заговоры, лжет направо и налево, ложится под любого… но ничто из этого не делает никого благороднее или умнее.
Я чувствовал, как во мне нарастает злость на Клер, хотя я и не мог позволить этой злости вырваться наружу. Я никак не мог понять: ее уход в тень — благородный поступок или обычная трусость.
— И что же тогда делать? — мрачно спросил я.
Услышав мой вопрос, она с воодушевлением метнулась ко мне, словно собираясь ударить.
— Бог ты мой, неужели я тебя ничему не научила? Пусть твое сердце ответит на этот вопрос. Ты помнишь, как в конце «Детей райка» Гаранс расстается с Батистом? Всю эту сцену с того момента, когда Натали входит в комнату? Боже мой, какая архитектура у этого эпизода! Каждое слово, каждый жест. А потом, как Гаранс растворяется в толпе, этот долгий, медленный отъезд камеры — назад, назад, пока толпа не превращается в реку. А Батист пытается ее найти, заставить толпу вернуть ее, но толпа не отдает. У тебя сердце разрывается. Но ты знаешь, что так оно и должно быть. Камера говорит тебе, что так оно и должно быть, потому что камера продолжает свой отход назад. И ты говоришь да, да… потому что толпа — это река, а река катит свои воды. Вся жизнь — лишь одно мгновение. Но есть такие мгновения, как этот кадр… — Теперь вернулись ее слезы, но не слезы печали, а какой-то более сильной, более дикой эмоции. — Если и стоит ради чего-нибудь спасать мир, то ради того, чтобы, прежде чем погаснет свет, создать такое вот мгновение. Потому что свет все равно погаснет, если не в две тысячи четырнадцатом, то в двадцать тысяч сто четвертом. Такие мгновения — это истинные звезды в темноте. Они — всё, что у нас есть. А если этого мало, чтобы показать людям что к чему, сделать их чуточку добрее, чуточку человечнее… — Я видел — она хотела на этом закончить, но слова продолжали литься, выплевываться в гневе, — …то, может быть, сироты и заслуживают победы. Ведь хотя Папа Иннокентий и объявил их еретиками, это вовсе не означает, что они совсем не правы… в каком-то смысле.
В каком-то смысле… Ни я, ни Клер не смогли бы точно сказать в каком. Ни один из нас не смог бы выразить в словах это туманное ощущение. Но мы оба с того самого дня, когда посмотрели касловского «Иуду в каждом из нас», знали, что в Великой ереси есть что-то привлекательное. Мрачное учение… и все же оно выжило, несмотря на жестокие преследования. Почему, если только оно не говорило правду тысячам людей?
— Я думал об этом, — сказал я, — Иногда очень легко поверить, что мы живем в аду. Достаточно почитать первые страницы газет. Жестокости, кровопролитие, бесконечное, бессмысленное насилие…
Клер кивнула, но тут же поторопилась добавить:
— Да, но это только половина истории. — Она не хотела углубляться в эту тему.
— Половина — это все, что нужно сиротам, чтобы быть правыми, — напомнил я ей, — Половина — свет, половина — тьма, вечная борьба.
Она нетерпеливо отмахнулась от моих слов.
— Черт, это такое дурацкое объяснение. Зло якобы существует, потому что нас преследует злой бог.
— Да, но если ты пытаешься объяснить мир иначе, все превращается в полный абсурд. Почему страдают невинные? Почему кто-то из нас страдает? И есть ли в жизни вообще нравственный смысл?
Клер прервала меня громким смехом.
— Господи Иисусе! Ей-богу, я впервые в жизни решаю в постели теологические проблемы. Да еще с тобой — лучшим из моих любовников.
Я тут же позабыл все свои доводы.
— Ты это серьезно?
— А зачем бы я стала это говорить? Я научила тебя всему, что ты знаешь. Признайся.
— Признаюсь. Только теперь это, может, и не так. Я писал тебе в письме — фильмы Данкла… они причинили мне вред там, где это больнее всего.
Клер приблизилась ко мне, вытянула руку, погладила мои пальцы, притянула меня к себе.
— Ты меня расстроил, — сказала она. — Я этого не хотела. Насколько все серьезно?
— Очень серьезно… если верить тому, кто может говорить со знанием дела.
— Этой маленькой француженке?
— Да, — Запинаясь, я рассказал ей о моем амурном фиаско с Жанет. По мере моего рассказа Клер все теснее прижимала меня к себе. Такой заботливой я ее еще не видел, — Может, поэтому-то я и хочу разобраться с сиротами. Я хочу нанести ответный удар.
— Да, да, да, — говорила она, прижимаясь ко мне. — Помнишь, я тебя предупреждала? Когда мы смотрели фильмы у Зипа Липски?
— Я знаю.
— Бедняжка. Но нет ничего, что было бы непоправимо.
— Ты так думаешь?
Она придвинулась ко мне и поцеловала в губы.
— Я тебя в это втянула, так что за мной должок.
— Ты мне ничего не должна.
— А я так не считаю. Не понимаю, почему я так долго была холодна с тобой. Наверно, хотела оставить позади свое достойное сожаления прошлое. Но не тебя. Ты был что надо. Ты знал, что, когда мы познакомились, я совсем было собралась откланяться?
— Что ты имеешь в виду.
Она довольно небрежно ответила:
— Покончить с собой, мой дорогой друг.
— Нет!
— Я подумывала об этом. — Меня ее слова потрясли. Я помню, как часто Клер становилась замкнутой, но под этим в ней всегда чувствовались жизненная сила, не находящее покоя знание высшей цели. Не мог себе представить, что она вынашивала такие крайние замыслы. — Я устала от Шарки и от «Классик». Не видела для себя никакого будущего. Я уже погрязла в этом болоте по самые уши. Но тут у меня появился ты в роли ученика, а с тобой и какая-то цель. Ты был так по-детски наивен и впечатлителен. Ты и до сих пор такой, знаешь? О, я пользовалась тобой на всю катушку. Каждый раз загораясь новой идеей, ты добавлял мне год жизни. Я многое открыла заново, пока мы были вместе. И потому я смогла держать голову над трясиной достаточно долго — до тех пор, пока мне не улыбнулась удача. Ты спас мою жизнь, любовничек.
Сердце мое оттаяло от этих слов. А тем временем эротическая магия Клер начала оказывать свое действие — среди холодного пепла нашелся еще теплящийся уголок. Я почувствовал, как снова превращаюсь в покорного мальчика, каким всегда был с ней. Судя по всему, ее это возбуждало. Назвала бы она это «соблазнением» с моей стороны? Если да, то именно так муха соблазняет паука, потому что Клер набросилась на меня с пылом, который, казалось, копился годами. Но ее настойчивость сочеталась с мягкостью и терпением. Ей потребовалось немало времени, но как раз это мне и было нужно.
Когда забрезжил рассвет, Клер закурила и уселась, прислонившись спиной к подушкам.
— Бог ты мой, придется перепланировать весь день. Мы до полудня будем отсыпаться, да?
Судя по обоюдному нашему истощению, я бы сказал, что дольше.
— Надеюсь, ты не возражаешь, — сказал я.
Но она не заметила моих слов, ее взгляд устремился на смутные еще очертания города за окном.
— Я выхожу замуж. Позднее в этом году. Наверно, летом.
Она сообщила эту новость таким грустным голосом, что мне захотелось утешить ее.
— Я его знаю? — неловко спросил я.
— Если ты финансовый воротила. Он брокер. Из первой десятки, пятерки, тройки, в зависимости от того, какой бизнес-журнал ты читаешь.
— Тебя это, кажется, не очень радует.
Она задумчиво вздохнула.
— Сейчас, когда ты рядом, это похоже на поражение. Гарольд — ты только представь себе: выйти замуж за человека по имени Гарольд! От Гарольда голова у меня кругом не пойдет, уверяю тебя.
— Зачем же тогда?
— Это самый простой выход. Не вижу, почему я должна от этого отказаться. В «Таймс» у меня пробуксовка — рецензии выходят все реже, и каждая новая мне нравится меньше предыдущей. Ты знаешь, фильмы действительно становятся все дерьмовее. Через десять лет в кино будут ходить только малолетки до тринадцати, но эти фильмы будут приносить гораздо больше денег. Как бы там ни было, но все разговоры о кино переходят в разговоры о сделках, миллионах баксов, карьерах, о том, кто на подъеме, кто на спаде. Вся наша долбаная культура — продолжение мира денег. Гарольд может спасти меня от этой скучной работы. Мы уже два раза почти что поженились, но я в последний момент не решалась. Не могу сказать почему. Понятия не имею, что я защищаю. Нам хорошо вместе. Тихо, спокойно, оба мы в годах, потрепаны жизнью. Он очень мил. Хорошо воспитан — знаешь, такая беспредельная вежливость, как на собрании интеллектуалов, чьи семьи богаты в четвертом поколении. — Она рассмеялась, — Вот в таких кругах я теперь вращаюсь, Джонни. Сыновья сыновей стальных баронов, пытающиеся загладить грехи предков. Гарольд теперь проводит больше времени, заседая в правлениях музейных советов, чем на бирже. Филантропия и парусный спорт — его главные страсти. Можешь себе представить? Боюсь, но я в этом списке буду только третьей. Но кто знает, может, я и сумею пустить его неправедно нажитые богатства на благородные цели. Я все время встречаю молодых режиссеров, которые говорят мне, что им нужны только деньги, чтобы снять новое «Рождение нации». Возможно, у большинства из них дальше разговоров дело не пойдет, но и черт с ним!
— Что ж, поздравляю. — Я постарался вложить максимум искренности в эти слова, но прозвучали они скорее с вопросительной интонацией.
Голова моя все еще покоилась на влажном лоне Клер. Наклонившись надо мной, она заглянула мне в глаза.
— Эти наши маленькие радости совсем не обязательно последние. Гарольд — человек очень широких взглядов, очень понимающий. А к тому же очень занятой. Он много путешествует. И я тоже. Мы можем оставаться любящими друзьями, при условии, что ты не пустишься в крестовый поход с отцом Анджелотти.
Добрая старая Клер! Она гнула свое до конца.
— Так это что, взятка? — спросил я.
— Это тебе побудительный мотив. Все, что я говорила сегодня ночью, я говорила всерьез. Ты можешь посвятить свою жизнь чему-нибудь более дельному, чем преследованию еретиков. Я могу быть одной из этих дельных вещей… по крайней мере, пока не подвернется другая Жанет.
Клер вела со мной тонкую торговлю, но за ее словами я слышал настоящую тревогу и заботу.
— Ты мне дашь возможность подумать? — спросил я, — Деньки были такие — крыша едет, в особенности от последних трех часов.
— А я рассчитывала, что три последние часа вытеснят все остальное. Так оно было задумано. Если нет — мы можем попытаться еще раз, а до чая поспать.
— Спасибо, только я ни на что не способен. Честно.
Она легонько провела рукой по моему телу.
— Ты это всегда говорил. Но мне удавалось удивлять тебя, разве нет?
И она удивила меня опять.