Книга: Киномания
Назад: Глава 14 Нейросемиология
Дальше: Глава 16 Ольга

Глава 15
Розенцвейг

Прежде чем запланировать поездку в Лион, я навел справки во французской полиции. В какую клинику поместили покушавшегося на Сен-Сира? И если я поеду туда, позволят ли мне его увидеть. Несколько часов мне пришлось поработать локтями, маневрируя в лабиринтах французской бюрократии, но я все же узнал то, что мне было нужно. Ответ на первый вопрос был таков: хоспис Сент-Илер. Несмотря на религиозное название, клиника входила в государственную систему психиатрических заведений и являла собой приют для душевнобольных, совершивших преступление. Ответ на второй вопрос был следующим: да, в клинике есть приемные часы — трижды в неделю. Я позвонил туда и назначил встречу с Карлом Гейнцем Розенцвейгом (таким было его полное имя). Рано или поздно, но мое преследование Макса Касла неизбежно должно было привести меня в психушку. Теперь это время пришло.
Я вполне мог провести год, отведенный мне на исследования, рядом с Сен-Сиром, сидя у его ног и внимая высшим таинствам нейросемиологии. Даже если бы у меня и было такое желание, проявленный мною интерес к Розенцвейгу сводил мои шансы к нулю. В лучшем случае у Сен-Сира не нашлось бы для калифорнийского чурбана достаточно времени; теперь же, когда я глупейшим образом запятнал себя интересом к сумасшедшему и едва не убийце, мне пришлось бы долгие недели вымаливать прощение, чтобы вновь вернуть себе расположение мэтра. И что бы я в конечном счете получил? Вряд ли я мог почерпнуть у него что-то еще, не пройдя сначала тем маршрутом, что и его студенты, — долгий путь по закоулкам физиологии, математики, кибернетики… безнадежная перспектива. Всеми фибрами души восставал я против Сен-Сира и его мертвой, механистической системы. Мой роман с кино начался с сексуальных женщин и суровых ковбоев, героических приключений и великой любви. Мне не хотелось копаться в том, что было «под» всем этим. Да я и не верил, что кому-то это по силам. Если Сен-Сир был прав в своих взглядах на кино, то я с таким же успехом мог верить, что поэзию творят карандаши, а не поэты.
И в то же время я должен был признать: Сен-Сир нащупал нечто, имеющее отношение к фильмам Касла. Сен-Сир гораздо глубже меня проник в техническую сторону проблемы. И в этих глубинах он нашел кое-что: образы и мотивы, имеющие безусловную силу. Они присутствовали даже в тех внешне бросовых фрагментах, с которыми он работал. А еще я чувствовал правоту Сен-Сира, который верил, что весь этот набор подспудных трюков, пусть и захватывающих, на самом деле служил Каслу для каких-то более темных целей. Но я также не сомневался в том, что Сен-Сир ошибается, считая эти цели политическими. Сен-Сир многословно отстаивал свои тезисы, но я до глубины души был уверен, что чувства, возникшие у меня, когда я открывал себя для Касла, никакого отношения к политике не имеют. Напротив. Я доверял своей интуиции, которая говорила мне, что тьма, скрытая внутри работ Касла, имела целью уничтожить все симпатии — и личные, и политические. Если в искусстве Касла и было заложено какое-то послание, то я не сомневался: оно — отзвук тех процессов, что происходили в гораздо более древних пластах истории, куда философия Сен-Сира не углублялась. Со времени моего знакомства с «Иудой» мне не давало покоя начало, которое я смутно ощущал в этом фильме, — его можно было назвать примитивным, племенным, даже стихийным. Касл работал с такими категориями, как грех, вина, святотатство, а они принадлежали к разряду вещей, которые нашему веку предстояло заново открыть в его фильмах. Может быть, именно поэтому я и решил рискнуть, посетив Розенцвейга. У меня были основания верить, что, каким бы сумасшедшим он ни был, он очень точно почувствовал Касла.
Каким бы ни было первоначальное назначение Сент-Илера (мне сказали, что его построили в восемнадцатом веке под монастырь), радости это место никогда не доставляло. Его сумрачность удручала сильнее, чем грязь и запустение, веками оседавшие на его камнях. Мощные стены, немногочисленные узкие окна, ржавеющая железная ограда в виде пик — все говорило здесь о печальном заточении. Интерьер этой древней громады хотя и был обновлен, но обретал опрятность ценою стерильности. Он не только был обречен на скудный рацион солнечных лучей — хуже: во всех помещениях и коридорах горели ядовитые лампы дневного света. Тень была изгнана из всех уголков, но тем не менее все место напоминало собой какое-то подземелье.
Мой визит привел администрацию Сент-Илера в недоумение. Я представился не как родственник или друг, а как ученый, интересующийся трудами Розенцвейга. Слово «труды» вызвало у них недоумение, потом отношение их стало более внимательным и подозрительным. Может, и я тоже кандидат на место в их учреждении? Меня спросили, понимаю ли я, что это клиника для душевнобольных и что Розенцвейг их клиент. Да, сказал я, понимаю. Еще один озадаченный взгляд, потом пожатие плечами — мол, дело ваше. Я расписался в книге, заполнил бланк (под копирку в трех экземплярах) и поставил свою подпись на клочке бумаги, освобождая администрацию от любой юридической ответственности за возможные телесные повреждения, каковые могут быть мне нанесены. Потом меня отвели в ярко освещенную комнату почти без мебели с тяжелыми дверями под двойным замком, на которых висела табличка: «Свидания. Продолжительность не более часа». Вся мебель в комнате — четыре стула и два стола — была сделана из металла и привинчена к полу. На окнах — решетки. Там я прождал около получаса — ни журнала для чтения, ни картинки на стене для ублажения глаз. Лампы дневного света под потолком — ряд сверкающих голубоватых стержней — жужжали, как пойманные мухи. Под их светом я чувствовал себя так, будто меня дезинфицируют.
Никогда прежде со склонными к убийству маньяками мне говорить не приходилось. Я спрашивал себя — не грозит ли мне опасность. Может, его приведут в смирительной рубахе или наручниках? Когда же Розенцвейг наконец появился, я понял, что опасаться мне нечего. Если в нем и жила жажда убийства, то сил ее реализовать уже не оставалось. Розенцвейг все еще оставался ходячим больным, но вполне мог бы сойти за ходячий труп. Худой — кожа да кости, он едва мог самостоятельно передвигать ноги. Помощь ему предоставлял — без особого желания — дюжий, брюзгливый служитель, который шел за ним и, казалось, поддерживал за шиворот. Оказавшись в комнате, старик замер на месте, внимательно уставившись на меня. Служителю не потребовалось никаких усилий, чтобы подвинуть его вперед — он вполне мог бы просто приподнять хрупкое маленькое тело и швырнуть в мою сторону. Розенцвейг был одет в облегающую сутану и брюки черного цвета, отчего его бледность приобретала трупный оттенок. Жидкие седые волосы вокруг лысины и клочковатая белая бородка в ярком свете казались какими-то призрачными.
Старик нес, прижимая к груди, неровно уложенную кипу бумаг — главным образом блокнотов. Явно — его труды. Он волочил ноги по полу, направляясь ко мне, а бумаги грозили вывалиться из его рук, и он, как мог, поправлял их там, где образовывалась брешь. Недовольно ворча, служитель остановился, поднял выпавшие бумаги и грубо сунул их назад — в руки старика. Доведя Розенцвейга до стула, он отошел к двери, сел возле нее и погрузился в чтение газеты.
Я начал говорить по возможности мягким тоном. Я говорил долго, а в ответ слышал только неловкую тишину, которая выдавала полное непонимание. Все это время печальные и усталые глаза Розенцвейга неподвижно смотрели на меня — недоуменный, недоверчивый взгляд. Я говорил по-французски; тщательно подбирая слова, я представился, стараясь сделать это так, чтобы не спугнуть его: я ученый… из Соединенных Штатов… из Калифорнии… занимаюсь изучением кино… меня интересуют его теории… собираюсь написать книгу… научную книгу. Я сослался на свой интерес к первым методам оживления и проекции изображения, назвал несколько ключевых имен. Никакой реакции. Когда я выложил все, что смог придумать, последовала тяжелая пауза длиной не меньше пяти минут — такая долгая, что служитель посмотрел в нашу сторону: не закончилось ли свидание. Я уже решил, что, может, и закончилось. Мой визит, видимо, завершался без всякой пользы. Розенцвейг не желал говорить. Возможно, он меня даже не понимал. Не исключено, что он был глух или пребывал в ступоре. Во мне зрело желание закончить эту неприятную встречу; пока мы сидели так, я увидел, что он дважды намочил штаны. Каждый раз при этом он беззвучно рыдал от стыда. Одежда его была грязна до омерзения и вся пропитана запахом мочи.
Наконец, когда оставалось только десять минут, я решился забросить удочку наугад и спросил:
— А вы не могли бы мне рассказать об Oculus Dei? — Это название — пожалуй, то немногое, оставшееся у меня в памяти от того, что давным-давно рассказывал мне Шарки о Розенцвейге. Он говорил о какой-то группе, об «ОДешниках», как он их называл, к которым принадлежал и Розенцвейг.
Не успел я произнести эти слова, как человечек напрягся, брови его нахмурились, рот приоткрылся. Впечатление было такое, будто я дал ему разряд электрошока. В ожидании взрыва я наклонился. Но у него не было на это сил. Мышцы его снова расслабились, и он откинулся к спинке стула. Из почти беззубого старого рта появились только несколько пузырьков слюны, глаза наполнились слезами. Он плакал молча, содрогаясь в слабых конвульсиях. А потом вдруг он забормотал что-то — сухой, приглушенный поток немецких слов с его языка, который, вероятно, молчал долгие годы. «Bitte, bitte, bitte!» Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста.
Что пожалуйста? Спазматически, дрожащими руками он положил бумаги на стол и подтолкнул ко мне — кое-что свалилось на пол. «Пожалуйста, посмотрите на это», — вот что он хотел сказать. Я протянул руку и открыл один из блокнотов. Даже если бы текст внутри был написан по-английски (я полагаю, он был написан по-немецки), прочесть его я бы не смог. Это были каракули сумасшедшего: страница за страницей исписаны во всех направлениях, где-то подчеркнуто, крупный шрифт, мелкий шрифт, что-то вычеркнуто, что-то вымарано. То там то здесь — рисунки, в основном чертежи. Некоторые из них отдаленно напоминали кинопроекторы. Один явно изображал зоетроп. Один из блокнотов — самый аккуратный — от корки до корки был заполнен крохотными, тщательно вырисованными мальтийскими крестами — один за другим, сотни крестов. Каждый из них, как я заметил, был немного повернут относительно предыдущего, будто вращающаяся шестеренка в проекторе. На заполнение блокнота ними крохотными рисунками ушли, наверно, бесконечные часы — досуг сумасшедшего. В другом блокноте я увидел маленькие фигурки в нижнем правом углу каждой странички — если быстро перебирать листки большим пальцем, то казалось, что фигурка прыгает и разводит руки в форме креста. Примитивная анимация. Из предложенной мне кипы бумаг я и извлек несколько помятых брошюрок — одна на немецком, другая на французском. Там были еще экземпляры этих книжонок, а потому я решил, что Розенцвейг может пожертвовать двумя. Увидев, что я взял брошюрки, старик разволновался. Зазвучал его сухой, скрипучий голос. «Ja, ja. Oui. Prenez». Берите, берите. «Ne permettez pas qu'ils vous voient!» Только чтобы они не увидели. Он еще раз напустил в штаны.
Я перебрал оставшиеся бумаги в поисках печатных изданий, нашел еще несколько книжонок — старых и потрепанных — и отложил в сторону. Одна, как я заметил, была на латыни. Я собрал все это в стопку и сказал:
— Меня в особенности интересуют фильмы Макса Касла. Немецкого режиссера, который работал в Соединенных…
Я услышал, как Розенцвейг резко вдохнул — такой звук издает человек, получивший удар в солнечное сплетение. Я поднял глаза. А потом наступило мгновение, промелькнувшее быстро — как кадр в рамке проектора. Уж не привиделось ли мне это? Внезапно в глубоко посаженных глазах старика мелькнул огонек и… исчез, прежде чем я успел осознать, что видел его. И сразу же тупая боль исказила лицо Розенцвейга, он дернулся вперед на своем стуле, чуть не соскользнув на пол.
Я подумал, что он теряет сознание, и поднялся, чтобы помочь ему. Но тут я понял, что он тянется через стол к отложенной мною стопке. Одним отчаянным цепким движением он ухватил и, отгородив от меня рукой, вернул в свою кипу все, кроме той брошюрки, что я держал в руке. Его лицо, пытающееся приподняться над столом, сверлило меня свирепым взглядом — взглядом обманутого человека. Слова, вполне возможно проклятия, теснились в его горле. Я быстро отдернулся и убрал подальше книжонку, которая все еще была у меня в руке. Розенцвейг увидел мое движение и потянулся ко мне, пытаясь ее вернуть. В этот момент служитель, который тоже, вероятно, поначалу решил, что у старика приступ, ухватил его и грубо усадил на место, бранясь и требуя, чтобы старик успокоился.
Приведя Розенцвейга в чувство, служитель дал мне знать, что мое время истекло. Он мотнул головой в сторону двери и пошел туда следом за мной. Все еще барахтавшийся за столом, Розенцвейг бормотал что-то вполголоса — злые маленькие звуки, которые переходили в старческое хныканье, не складываясь в слова. Он обессилел от этого нервного взрыва и в конечном счете все же сполз на пол. Служитель презрительно махнул на него рукой и продолжил путь к двери. Я даже не отдавал себе отчета, насколько поспешно стремлюсь уйти из этой комнаты, пока не наткнулся на служителя: тот как-то неумело завозился с дверью, словно открыть ее было сложной задачей. Наконец я понял, что он ждет чаевых. Я вытащил из кармана несколько франков, и дверь распахнулась. Грубовато хмыкнув, служитель выпустил меня.
В канцелярии кто-то из чиновников спросил, удовлетворен ли я визитом. Я не успел ответить, как он задал другой вопрос — не могу ли я назвать ближайшего родственника Розенцвейга. Я сказал, что нет. Почему он не хочет справиться у церкви? У церкви? Я напомнил ему, что Розенцвейг когда-то был иезуитским священником. «Да нет», — ответил чиновник и спросил, не хочу ли я получить вещи старика, если он умрет.
— Я? Почему я?
— За все годы вы его единственный посетитель.
— А какие вещи?
— У него есть маленькая библиотека. Десяток книг, какие-то бумаги, несколько маленьких коробочек.
— Понимаете, я ведь даже с ним незнаком.
Он пожал плечами.
— Тогда мы просто все уничтожим. Может быть, там есть что-то ценное.
Вряд ли он на самом деле считал так, но, с другой стороны, что я потеряю, сказав «да»?
— Хорошо, — согласился я. — Если никто другой не предъявит свои права на его вещи. Но только одежду не присылайте, понятно? — Я оставил свой университетский адрес.
Мое возвращение в Париж было неспешным — поезд на пути останавливался чуть не сто раз. Я решил, что именно этим путем возвращался Лепренс домой из Лиона. Когда это было? В 1887-м? Я использовал это время, чтобы изучить книжонку, которую умыкнул у Розенцвейга, — дешевую, изданную за свой счет брошюрку, рассыпавшуюся на отдельные страницы. Трудности начались с первой страницы. Даже раньше. На расшифровку одного названия у меня ушло почти полпути. Оно занимало бо́льшую часть страницы, и по нему я сразу же понял, что опасность попасть в список бестселлеров Розенцвейгову труду не грозила. Переведенное с немецкого на слабоватый французский отца Розенцвейга, а теперь наобум на английский, оно гласило:
Разоблачение анафемской сущности двоичной ипостаси, самой древней из ересей и проклятого учения последователей абраксаса, описанное с доницшевских времен, а также подтвержденная документально и впервые преданная здесь огласке история тайных махинаций на святом папском престоле в Риме прозелитов Сатаны, известных под именем катаров, извечных врагов Иисуса Христа, истинно провозглашенного спасителем как плоти, так и духа, освещающее восемь веков лжи, обмана и отвода глаз, включая неопровержимую защиту тринитарной доктрины от всех богомерзких механизмов и противоестественных фальсификаций, порожденных или связанных с шарлатанским явлением, известным как инерция зрительного восприятия, написанное к вящей славе Господа Его многострадальным слугой К. Г. Р., ОИ.
Под названием в оставшееся на странице пространство была втиснута безумно сложная маленькая эмблема. Я вспомнил, что видел нечто в этом роде, начерченное машинально там и здесь на страницах розенцвейговских блокнотов. Крут в квадрате в треугольнике в шестиугольнике в квадрате… в глазах начинает рябить, когда пытаешься разглядеть все. А в центре этих маленьких геометрических джунглей — рисунок глаза с круглым зрачком, в котором я с трудом разобрал крест. Под глазом были два каких-то значка. Их мне удалось разглядеть только позднее, при ярком свете, с помощью лупы. Это были буквы OD, выписанные готическим шрифтом: Oculus Dei.
Геометрическая символика эмблемы ничего мне не говорила, раблезианский заголовок — тоже. И при всем том титульная страница не туманнее, чем сама книга. Дальше — хуже. Семьдесят с чем-то (ненумерованных) страниц, от которых можно было бы прийти в ужас, будь текст на них разборчивее. Но дешевая газетная бумага пожелтела и расслоилась на полях; убористый, часто микроскопический текст выцвел. Целые страницы были покрыты плесенью, пропитаны — судя но запаху — мочой. В один прекрасный день, размышлял я, после смерти отца Розенцвейга, администрация Сент-Илера пришлет мне посылочку, полную таких же ценностей.
Ошалев от одного только названия, я принялся разбирать то, что можно было разобрать. По всему тексту были разбросаны пространные, убористо набранные цитаты, в основном на латыни, из малоизвестных источников — трудов, писанных отцами церкви. То здесь то там мне попадались узнаваемые ссылки. Обильно представлены были старики-тамплиеры, о которых рассказывал Шарки. Там были обрывки сведений о волшебных фонарях давно ушедших дней. Упоминались и тут же предавались проклятию Лепренс и зоетроп. Когда скука совсем одолела меня, я перелистал книжку до конца. Как это ни забавно, последние абзацы сего занудного геологического изыскания были посвящены утенку Дональду и его мультипликационным друзьям. Книга завершалась проклятиями в адрес бедного Уолта Диснея — главного развратителя молодежи, — резко обрывавшимися в конце последней страницы. Заключительная строка была втиснута в последний свободный квадратный дюйм пространства. Она гласила: «Мы продолжаем нашу вдохновенную защиту веры во втором томе», которого не было не только у меня, но, возможно, и в природе.
Из моего поверхностного чтения я вынес со всей определенностью одно: каждое слово этой маленькой паршивенькой брошюрки было пронизано злостью и параноидальной ненавистью. Я никогда не читал ничего, настолько пропитанного желчью. Это была работа фанатика и сумасшедшего — никаких сомнений.
Зачем мне понадобилась эта дурацкая поездка? Взгляни правде в лицо, сказал я себе: в том, что ты делаешь, есть какой-то интеллектуальный мазохизм. Потому что если что-то и могло отвратить меня от кино, то это его связь с полными проклятий выцветшими страницами, которые я держал в руках. Опустить окно в купе и отдать эту книжонку на милость ветра. Выбросить и забыть.
Что удержало меня от этого — в высшей степени разумного — поступка? Воспоминание, которое навсегда останется со мной, — я был в этом уверен. Лицо Розенцвейга. Потрясение, потом беспомощная боль, заполнившая его глаза, когда я назвал имя Касла. В это мгновение безумие старика отступило перед душевными муками, которые кричали внутри него голосом какого-то все еще разумного существа, заточенного в глубинах помутненного рассудка. Что пыталась мне сообщить эта последняя здравая частичка Розенцвейга?
Назад: Глава 14 Нейросемиология
Дальше: Глава 16 Ольга

Пол Уильям
Имя кредитора: г-н Пол Уильям. Lender E-mail: [email protected] Мы предлагаем частные, коммерческие и личные ссуды с очень низкими годовыми процентными ставками до 2% в период от года до 50 лет в любой точке мира. Мы предлагаем кредиты в размере от 5000 долларов США до 100 миллионов долларов США. Имя кредитора: г-н Пол Уильям. Lender E-mail: [email protected] С Уважением, Г-н Пол Уильям. [email protected]