Воссоединение
Reunion, 1944
Перевод Л.Бриловой
Это не более чем метафора. Когда думаешь о стиральной машине. А я в детстве хвостом ходил за матерью, и у нас была большая медная стиральная машина; стояло это чудо в полуподвале у моей бабушки, и сделано оно было из чистой меди — таких машин не производили потом долго-долго. Но цвета она была чудесного — медного. И я наблюдал, как мать два-три раза пропускала белье через барабан, а потом развешивала. Так что эта метафора была всегда у меня перед глазами, а когда ты думаешь о стирке одежды, то представляешь себе обычно, как стирают людей, не правда ли? Автоматическая стирка. Не сомневаюсь, что именно это и произошло. Однажды мне вспомнилась стиральная машина и мать за развеской белья, а через два часа родился на свет рассказ. («Таинственным историям») он не был нужен, но они его взяли. В конечном итоге они взяли рассказ со мной вместе, а «Возвращение» отвергли. Слава богу.
По понедельникам в утренние часы на задней веранде что-то ухало и по всему дому дрожали старинные балки и скрипели стыки: начиналась стирка.
Белье лежало аккуратнейшими кучками, рассортированное, готовое отправиться в котел, где ходил вверх-вниз расшатанный механизм, издавая протяжное и-и-и-и-и о-о-о-оу, и-и-и-и-и о-о-о-оу, к которому добавлялся плеск воды. Это была электрическая стиральная машина, где исключались вибрации, где всплывавшее белье безжалостно топили плунжеры. Оно казалось живым: махало пустыми рукавами, дергало пустыми воротниками, показывало, без малейшего смущения, нижние юбки. Бешеное бурление продолжалось почти до вечера. Потом выстиранное белье выстраивалось рядами на проволоке под цветущей яблоней и за него принимался ветер.
В обязанности Малькольма Брайара входило приносить из погреба мыльную стружку, подбирать упавшие прищепки, а также помалкивать и стараться не поднимать пыль, чтобы не испачкались хлопающие на ветру простыни. Малькольм сновал по двору, повинуясь пронзительному голосу тети Оупи, но в глубине души возмущался против ее диктата.
И вот настал один из тех понедельников. Тетя Оупи, набрав в рот прищепок, протерла тряпкой ряды проволоки и собралась развешивать белье. Но Малькольм, воспользовавшись первым удобным случаем, удрал на чердак их старого дома на Оук-стрит, того самого, где жили его мать с отцом, пока не умерли.
Во дворе надрывалась тетя Оупи. Ее голос скрипел, как кухонный насос:
— Мэл! Эй, Мэл! Мэл!
Через дырочку в заросшем пылью чердачном окошке Мэл глядел вниз, обозревая свое королевство. Тетя Оупи крикнула снова:
— Мэл!
Мэл захихикал. Здесь ей ни за что его не найти. Здесь разбойничье гнездо. Чтобы войти, нужно постучаться и быстро-быстро шепнуть: «Во дворе береза, в пальце заноза!»
Его окружала коллекция предметов, собравшаяся за пятьдесят лет, что здесь жили и умирали люди. Все те лишние и нелишние принадлежности, безделушки, финтифлюшки, которые люди в течение долгих лет накапливали, раскладывали по полкам и наконец, когда в них отпадала нужда, засовывали куда подальше.
Мелкие кустарные игрушки детей, а ныне взрослых циников, успевших сами обзавестись потомством. Детские кресла, где собирается пыль и куксятся старые пауки, толстые и ленивые, которые редко берут на себя труд сплести порядочную паутину.
К вонючим стенам аккуратным рядом прислонены фамильные портреты: мама и папа, бабушка с дедушкой, прабабка и прапрадед, двоюродные братья и сестры, брат Малькольма Дэвид, не доживший до восьми лет.
Большой коричневый чемодан с металлическими защелками. Если увлажнить их дыханием и протереть, они вспыхнут, как внезапные медные звезды в ночи чердака. А если дернуть защелки, пасть чемодана разверзнется и тебе в ноздри хлынет застоявшийся запах нафталиновых шариков. И с ним другой — ни на что не похожий, присущий помещениям вообще.
Здесь Мэлу бывало лучше всего.
Внизу было совсем невесело: там находился старый, больной, похожий на бледное тощее насекомое дядя Уолтер; ноги его были вечно погружены то в кипяток, то в ледяную воду, изо рта пахло тухлым мясом. Характер тети Оупи сделался с годами несгибаемо строгим; как сковал ее фигуру корсет из китового уса, так сковал всю ее жизнь дядя Уолтер.
— Мэл!
Мэл прислушался. Внизу, в солнечном мире, не смолк еще зловещий гром стиральной машины. Напрягая слух, можно было уловить и сухой, отрывистый кашель дяди Уолтера, прочищавшего горло.
Порывшись в одежде, сложенной в старом чемодане, Мэл первым делом обнаружил свои детские вещи. Костюмчики, которые он носил, пока не отмерла эта часть его существа — зеленая, мелкая, необразованная. Рассматривая старые вещи, он как раз и задумался о смерти: трудно было поверить, что он когда-то обитал внутри них. Теперь, одиннадцатилетним, он не надеялся вернуть себе дни пискливого младенчества и удивлялся, что, будучи таким крохотным, вообще их пережил!
Откинув в сторону свое платье, Мэл взялся за одежду брата. Нарядный серый костюмчик, к нему серая шапочка, которая так ловко сидела на красивой голове Дэвида, вспоминал он. Но больше Дэвид ее не наденет: как насекомые застывают в янтаре, он застыл в дереве и следующие тридцать тысяч лет пробудет пленником кладбища «Розовая лужайка». В день памяти павших Мэл ходил на могилу Дэвида, возлагал охапку маргариток и ждал, пока брат скажет «спасибо».
Далее — старая трость отца. Надпись на ней имеет отношение к какой-то оккультной ложе. Рядом — старый резиновый наносник, которым отец защищал лицо, когда играл в университете в футбол.
— Папа, папа, какой ты тогда был? Как выглядел?
Папа был портретом в дубовой раме: красивый юноша с искринкой в глазах, шея стиснута высоким воротничком.
У матери волосы подобраны в нетугой валик, зубы очень мелкие, женские — как белые зерна в плотном кукурузном початке.
Портреты, только и всего. Одежда, украшения, вещи, сложенные на уродливом чердаке.
Пожелтевшая от времени блузка из сетчатой ткани. Наверное, мать надевала ее на картежную вечеринку, или на игру в маджонг, или в театр — смотреть Джона Берримора в «Гамлете».
— Мама, мама! — произнес Мэл. — Где ты? А ты какая была?
По его щекам ручейками потекли слезы. Всепонимающий чердак послужил утешителем: он наблюдал, как все на свете, и слезы в том числе, находило себе место на полках, где, забытое, покрывалось пылью.
Мэл проголодался.
Время ланча. Тремя этажами ниже прокатилось на мягких резиновых колесах кресло дяди Уолтера. Стук стиральной машины тут же стих.
Аккуратно возвратив на место одежду, а с ней воспоминания, защелкнув чемодан и вытерев глаза, Мэл не спеша спустился по лестнице в столовую, где его ждала головомойка.
— А, так вот ты где, Малькольм!
После ланча, когда дядя Уолтер возвратился к себе, чтобы провести остаток жаркого дня в дремоте, Мэл помог снять белье с веревки и отнести в кухню, к горячему утюгу (если плюнешь, должен зашипеть). Тетя Оупи весь день гладила, Мэл помогал. Вечером, до темноты, ему позволялось поиграть часок с соседскими ребятами, «но чтобы потом прямиком домой, а к реке — ни-ни!»
Мэл уселся и стал болтать ногами.
— Марш играть! — раздраженно рявкнула тетя Оупи, отставляя наконец утюг. — Не сиди здесь без дела. Ты действуешь мне на нервы. До чего же ты докучливый, ей-богу!
— Докучливый, тетя Оупи?
— Еще какой! Ну, ступай с глаз долой!
— Похоже, проку от меня никакого. — Мэл глядел прямо перед собой и не двигался. — Зачем люди рождаются, а, тетя Оупи?
— Чтобы гробовщикам была работа. Ну все, ступай играть.
— Я слишком устал.
— Тогда иди в постель.
— Я слишком устал, чтобы пойти в постель.
— Хватит глупости молоть.
За Мэлом захлопнулась дверь.
— Не хлопай дверью, Мэл!
Он медленно пересек веранду.
— И не шаркай ногами. Подметки сносишь!
Хлоп.
Еще мгновение, и Мэл оказался наверху. Он не помнил, как к нему пришла эта мысль, подобно солнечным лучам, упавшим ему на колени. Не помнил, как взлетел по лестнице. Он просто обнаружил себя здесь плачущим без слез, а перед ним на постели было собрано все его нехитрое имущество.
Шарики для игры, носовые платки, рубашки, обувь, карандаши, книги, проводки, рогатки, перья, шифры, камешки, ленточки; все это он запихал в большие бумажные пакеты.
Когда он вышел из комнаты, солнце уже садилось. Скоро тетя Оупи дунет в серебряный свисток (блестящий, с шариком внутри, который трепетал, как пойманная птичка, когда в свисток дунут) и позовет его:
— Мэл!
Ага, вот уже зовет:
— Мэл!
В непроницаемой темноте он взобрался по шатким ступеням и погрузился в душный и затхлый, но такой уютный запах чердака.
— Мэл!
Голос тети Оупи, зовущий внизу, был сном. Весь нижний мир перестал существовать. Он был упрятан, похоронен под толстыми балками.
Мэл упрятал свою одежду в ближайшем чемодане, глубоко в прежние года, где нашли последний приют вещи, которые никому больше не понадобятся. Рубашки он сунул к рубашкам отца и брата, шапочку — к шапочке Дэвида, ботинки — к серебристым бальным туфелькам матери. Безделушки ухнули вниз, в склад всех, копившихся долгое время, безделушек.
Он отнес портреты папы и мамы к грязному чердачному оконцу, к дырочке в нем, куда проникал свет, — дырочке такой маленькой, что она напоминала паутинку, сотканную золотым пауком. Луч выхватил из темноты последнюю улыбку мамы, последнюю приветливую искорку в глазах папы.
Луч померк.
Улыбка и искорка повисли в воздухе, в темноте, как яркий остаточный образ на сетчатке глаза.
— Мама, папа, какие вы были? Хотели бы вы увидеть, каким я вырос? — Долгое молчание. — А? — Долгое молчание. — Хотели бы? — Долгое молчание. — Мама. — Долгое молчание. — Папа?
Что-то переместилось в темноте.
— Я хочу быть здесь… с вами, — сказал Мэл.
Здесь было много чего от них. Все их вещи. Если сложить все вместе, может, родители восстанут. Восстанут живые.
И верно! Глубоко в чемоданах сохранились капельки пота, пролитые отцом, молекулы плоти с его пальцев, шелушки кожи, обрезки ногтей! Добрый животный пот, проступивший на коже и впитанный тканью, хранили зимой и летом пиджаки отца! Нетронутым! Одежда и была сам отец! Люди, как рептилии, сбрасывают кожу. Крохотными ошметками, кусочками. Они должны быть здесь, эти недоступные зрению кусочки! В этих чемоданах. Здесь и сейчас! Здесь и сейчас! Мама! И Дэвид тоже!
Мэл, волнуясь, взялся за края чемодана. Он не пойдет вниз, останется здесь на веки вечные. Останется, сделается одним из них, выброшенных, обреченных на исчезновение; сведется к портрету, прислоненному к стене, охапке сложенной одежды, россыпи разрозненных игрушек.
Это было только начало приключения. Прежде он и понятия не имел, что такое жить по-настоящему. Теперь же каждый час будет приближать его к настоящей жизни, к настоящим маме, папе и Дэвиду!
Он затрепетал, как пламя одинокой свечи под сквозняком. Еще немного, и отчаянная внутренняя буря загасила бы его совсем.
Мэл отобрал мамины вещи и стал рассматривать. Нитку за ниткой, пуговицу за пуговицей, гладя, целуя, понимая их. Посередине он поставил мамин портрет. Ее украшения, браслеты, искусственный жемчуг, два-три набора косметики, высохших и отдававших плесенью.
Если выложить ее символы узором на дощатом полу, прочесть над ними заклинания плаксивым детским голосом, не сумеет ли он, молочно-бледный юный волхв, вызвать своих близких — всех или хотя бы одного — из этих похожих на гробы чемоданов? Каждый заключал в себе символы трех человек, которых он никогда не видел.
Мэл откинул разом крышки всех трех.
— Мэл!
Едва рассвело. Прошла неделя. Может, месяц. Может, десять лет. Или пятнадцать.
— Мэл!
На зеленой лужайке вопила тетя Оупи и дула в серебряный свисток. Не дождавшись ответа, она тяжелым шагом вернулась в дом — может, чтобы снять телефонную трубку.
Пусть бы даже она звонила в полицию, Мэлу было все равно. Он сидел на чердаке и посмеивался, потому что дело шло к завершению. Все шло как надо. Страха не было, была только хладнокровная уверенность в успехе.
Он уже сделался частью этого скопления лишних вещей. Одним из никчемных предметов, как обозначила его тетя Оупи, таким самое место на чердаке, пусть пауки плетут по ним свои узоры. Он постепенно прилаживался, проваливался в темноту, становился тенью, как мама и папа. Портрет, кучка одежды, всякие пустячки и игрушки — воспоминания, больше ничего. Нужно еще немного времени, только и всего.
Он не поел. Внутри не было ни голода, ни даже места для голода. Быть здесь, наверху, — этого довольно. Лицо, небось, совсем уже чумазое, платье ничуть не лучше, сам исхудал и запущен. Еще немного времени…
Он следил, как ползли часы — вроде красивых животных.
Мэл стал острее воспринимать это место. Звуки, движения. Чувствовал запах — духов? Его глаза начали что-то различать. Ну наконец! Получается! Папа, мама, Дэвид и он! Большое, лихое семейство!
Из запахов, отшелушившейся кожи, пота, косметических ароматов, что хранятся в пирамидах одежды, из фотографий, мебели, где сидели его близкие, из стопок пожелтевших книг вышли папа, мама и Дэвид! Вышли, чтобы встретить его, взять за руку, расцеловать, сказать «добро пожаловать», обнять, чтобы вместе с ним, смеясь, закружиться в танце!
— Папа, мама! Как же я рад вас видеть! В самом деле видеть! Я понимаю, нужно стараться и у меня получится! Это волшебство! Вы и вправду здесь? Мама, папа!
Они были здесь.
Мэл ощутил на лице горячие слезы радости.
И тут темноту распорол в середине огромный нож дневного света.
Мэл вскрикнул.
Дверь чердака распахнулась. В свете дня на пороге воздвиглась прямая как палка фигура тети Оупи.
— Мэл, Мэл, это ты? Мэл? Ты здесь, наверху?
Мэл снова вскрикнул.
— Мама, папа, подождите! Стойте! Мама, папа, Дэвид!
Чердак заполнился дневным светом. Мэл свернулся на полу в спутанной куче одежды и всякой всячины. Тетя Оупи рванулась к нему.
— И ты все четыре дня пробыл тут? А мы все это время с ума сходили! Боже правый, Малькольм Брайар, ты только посмотри на себя! Посмотри на себя! ПОСМОТРИ НА СЕБЯ!
Тетя Оупи сгребла его в охапку и крутанула к двери. От дневного света у него защипало в глазах. Он споткнулся.
— Уолтер! — крикнула тетя Оупи. — Поди посмотри, где я его нашла!
Дальше последовало сплошное безумие. Мэл вопил, уговаривал, визжал, ругался, наседал на тетю Оупи, но ее решение было твердым.
Весенняя уборка.
Чердак освободили от всех тамошних таинственных сокровищ. Всякую ерунду безжалостно кинули в печь. Портреты продали: они были в ценных рамах.
Но самое немыслимое из всего немыслимого творилось на задней веранде, где была запущена стиральная машина. А в ней крутились и извивались вещи, принадлежавшие маме, папе и Дэвиду! Они ныряли, выскакивали, ходили кругами, дергались, дрожали. Папины рубашки. Мамины блузки. Костюмчики Дэвида!
Неумолимые металлические плунжеры ходили ходуном, мыло пенилось, вода бурлила, отстирывая, отмачивая, выкручивая, выполаскивая все символы, всю память, все волшебство!
Стародавние капли пота, неистребимый аромат духов — вода и лизол не оставляли от них и следа. Мельчайшие шелушки жизни и памяти — распадались, растворялись, тонули!
И вещи, одна задругой извлеченные из машины, висли на веревке под цветущей яблоней, и жаркий ленивый ветер принимался раскачивать эти пустые, лишенные отныне жизни, оболочки.
Малькольм осел, корчась в цепких пальцах тети Оупи. Пронзительные горестные крики сменились слабыми истерическими всхлипываниями:
— Мама, папа, Дэвид, постойте! Не уходите!
Последним, что он слышал, погружаясь в тошнотный мрак, были безжалостное чавканье и бульканье стиральной машины, убийственный такт погружений и поворотов…