Крошка-убийца
The Small Assassin, 1946
Перевод С.Сухарева
Это я сам. Я родился наделенным памятью. И недавно выяснил, почему помню то, как рождался: меня вынашивали десять месяцев. И (рождение) стало шоком: неизбежно, что такой новорожденный проникается негодованием. Неизвестно, откуда взялась эта история. Но мой рассказ именно об этом. Младенец лишается прежней беззаботности. И его мать повинна в том, что вытолкнула его на свет. Нельзя больше существовать беспечно, ты выброшен наружу, выброшен в мир, ты теперь — сам по себе. Потому этот младенец и убивает всех подряд. Это из моего собственного опыта. Я — тот самый младенец. Я никого не убивал, но именно по этой причине я — писатель.
Когда именно у нее возникла мысль, что ее убивают, сказать она не могла. За минувший месяц появлялись мелкие, чуть ощутимые признаки, зарождались смутные подозрения, но они таились где-то глубоко внутри, подобно морским течениям: все это походило на то, как если бы ты смотрел на безмятежно спокойный лазурный простор, собираясь окунуться в воду, и вдруг оказывалось, едва только твое тело обнимет влага, что под невозмутимой поверхностью таятся невидимые чудища — раздутые, со множеством щупалец и колючих плавников, злобные и неотвратимые.
Комната пошла кругом, источая миазмы истерии. Над ней нависли остро заточенные инструменты, послышались голоса, наклонились люди в белых стерильных масках.
Мое имя, подумалось ей. Мое имя — как же меня зовут?
Элис Лейбер. Вспомнила. Жена Дэвида Лейбера. Но легче от этого не стало. Она была в одиночестве с этими едва слышно шепчущими людьми в белых масках, а изнутри ее терзали дикая боль, тошнота и страх смерти.
Меня убивают у них на глазах. Эти врачи, эти медсестры не понимают, что втайне со мной творится. И Дэвид не знает. Никто не знает, кроме меня и — этого душегуба, крошки-убийцы.
Я умираю, а отчего — сказать им не могу. Они меня высмеют: скажут — бред. Увидят моего убийцу, возьмут на руки, потетешкают: им и в голову не придет, что он повинен в моей смерти. Вот я, здесь — перед Богом и людьми, умираю, но никто моим словам не поверит, все усомнятся, убаюкают меня ложью, похоронят в полном неведении, меня будут оплакивать, а моего убийцу спасут.
Где же Дэвид? Наверное, в приемной, курит сигарету за сигаретой, прислушивается к неспешному тиканью часов, до предела замедливших свой ход?
Все тело у нее — с головы до ног — покрылось внезапной испариной, из горла вырвался предсмертный крик. Ну же, ну! Давай, попробуй убей меня. Давай, давай — но я не хочу умирать! Не хочу!
И — пустота. Вакуум. Вдруг боль исчезла. Изнеможение. Чернота. Кончилось. Все кончилось. О господи. Она стремительно понеслась вниз и наткнулась на черное ничто, и это черное ничто уступило место другому, другое — новому, все глубже и глубже…
Шаги. Осторожные — ближе, ближе. Шорохи людей, старающихся блюсти тишину.
Издалека донесся чей-то голос:
— Она спит. Не тревожьте ее.
Запахи твида, трубочного табака, знакомого лосьона. Она поняла, что Дэвид стоит рядом. А за ним — источающий стерильность доктор Джефферс.
Глаз она не открыла.
— Я не сплю, — тихо произнесла она. Странно — но и какое облегчение: можно говорить, жизнь продолжается.
— Элис, — позвал кто-то.
За прикрытыми веками был Дэвид, обеими руками он держал ее усталую руку.
«Ты не прочь познакомиться с убийцей, Дэвид? — подумала она. — Ты ведь пришел сюда для того, чтобы на него взглянуть, разве нет? Я слышу, как ты спрашиваешь, где он: что ж, мне ничего не остается, как тебе его показать».
Дэвид наклонился к ней. Она открыла глаза. Расплывчатые контуры комнаты прояснились. Слабой рукой она откинула покрывало.
Убийца с красным личиком безмятежно смотрел на Дэвида. Его серьезные голубые глазки поблескивали.
— Ага! — заулыбавшись, воскликнул Дэвид Лейбер. — Малыш хоть куда!
В день, когда Дэвид Лейбер явился в больницу забрать домой жену с новорожденным, доктор Джефферс поджидал его у себя в кабинете. Доктор усадил Дэвида в кресло, предложил сигару, зажег вторую для себя и, присев на край письменного стола, долго и сосредоточенно ее раскуривал. Потом прочистил горло и взглянул Дэвиду Лейберу прямо в глаза:
— Твоя жена невзлюбила своего ребенка, Дейв.
— Что?
— Он нелегко ей дался. Роды были непростые. Весь этот год она будет нуждаться в огромной любви и заботе. Я тогда не особенно распространялся, но в родильной палате с ней случилась форменная истерика. Наговорила уйму странных вещей, не стану их повторять. Скажу только, что ребенок кажется ей чужим. Возможно, это такой пустяк, что достаточно двух-трех простых вопросов — и все прояснится. — Доктор пососал сигару и спросил: — Это был желанный ребенок, Дейв?
— Почему вы спрашиваете?
— Это крайне важно.
— Да. Да, это был желанный ребенок. Мы его ждали. Ждали вместе. Элис была так счастлива год назад, когда…
— Ммм… это осложняет дело. Если ребенок не запланирован, то случай очевиден: женщине ненавистна сама идея материнства. К Элис это не относится. — Доктор Джефферс вынул сигару изо рта, потер рукой подбородок, надавил языком щеку изнутри. — Тут явно что-то другое. Быть может, глубоко спрятанное с детства, всплывающее теперь наружу. Или же обычный период временной растерянности и недоверия, свойственный всякой матери, которая претерпела непривычные муки и была близка к смерти, как Элис. Если так, то вскоре это пройдет. Но все же я счел нужным предупредить тебя, Дейв. Это тебе поможет относиться к ней мягко и терпеливо. Если она вдруг заговорит о том, что… ну, предположим… что ей хотелось, чтобы ребенок родился мертвым, постарайся это как-нибудь загладить — ладно, сынок? А если же дела не заладятся, зайдите ко мне все втроем. Я всегда рад повидать старых друзей, разве не так? Давай-ка выкурим еще по одной — в честь младенца.
Стоял яркий весенний день. Их автомобиль с тихим жужжанием пробирался по широким, окаймленным деревьями бульварам. Голубое небо, цветы, теплый ветерок. Дейв разговорился, зажег сигару и продолжал говорить без умолку. Элис отвечала односложно и сдержанно, но постепенно оживилась. Однако ребенка она держала кое-как, ни малейшего материнского тепла не выказывала — и при виде этого у Дейва болезненно свербило в мозгу. Элис, казалось, везла с собой всего-навсего фарфоровую статуэтку.
Напустив на себя веселость, Дейв спросил:
— А как мы его назовем?
Элис Лейбер, провожая взглядом медленно проплывающие мимо деревья, ответила:
— Давай пока никак. Лучше подождать, пока не подыщем какое-нибудь особенное имя. Не дыми ему в лицо.
Фразы она произносила монотонно, одну за другой, вне зависимости от смысла. В этой последней не прозвучало ни упрека, ни раздражения, ни материнской заботы. Она просто сказала то, что сказала.
Обеспокоенный Дейв кинул сигару за окошко:
— Извини.
Ребенок покоился на руках матери, по лицу его пробегали пятна светотени. Голубые глазенки были раскрыты, точно свежераспустившиеся бутоны весенних цветов. Из крошечного розового подвижного ротика вылетало влажное погукиванье.
Элис мельком оглядела ребенка. Дейв почувствовал, как ее всю передернуло.
— Тебе холодно? — торопливо спросил он.
— Да, меня что-то в дрожь бросило. Закройка лучше окошко, Дэвид.
Но это был не простой озноб. Дэвид задумчиво поднял стекло.
Ужинали.
Отсветы свечей выделывали причудливые пируэты по просторной, богато обставленной столовой. Оба испытывали знакомое приятное чувство от совместной трапезы, охотно и с удовольствием передавая друг другу соль, делясь последней печенюшкой или обмениваясь впечатлениями о блюдах.
Дэвид Лейбер принес ребенка из детской и усадил его, озадаченного позой, обложив со всех сторон подушками, на недавно купленном высоком стульчике.
— Он еще мал для такого сидения, — заметила Элис, сосредоточенно работая ножом и вилкой.
— Весело, однако, наблюдать, как он там сидит, — радостно откликнулся Лейбер. — Вообще веселья хоть отбавляй. У меня в офисе, например. Завалили заказами. Если не оплошаю, то к концу года отхвачу еще пятнадцать тысяч. А ну, погляди-ка на нашего мальца! Всего себя обслюнявил!
Он потянулся к ребенку — обтереть ему подбородок салфеткой. Уголком глаза он заметил, что Элис даже и не взглянула в ту сторону. Он тщательно промокнул подбородок ребенка.
— Понимаю, это не очень интересно, — проговорил он, снова усаживаясь на свое место. Он не мог побороть легкого раздражения, сколько ни старался себя переубедить. — Но мать, кажется, могла бы проявить к собственному ребенку больше внимания, разве нет?
Элис резко вскинула голову:
— Не говори со мной таким тоном! По крайней мере, перед ним. Попозже, если уж тебе неймется.
— Попозже? — вскричал Дэвид. — Перед ним, позади него — какая разница? — Он тотчас же умолк, пристыженный, судорожно сглотнул слюну. — Ладно. Хорошо. Ничего страшного.
После ужина Элис позволила Дэвиду отнести ребенка наверх. Не попросила — именно позволила.
Вернувшись, Дэвид застал ее у радиоприемника: звучала музыка, которую она не слушала. Глаза Элис были закрыты: она словно недоуменно спрашивала о чем-то у себя самой. И вздрогнула, когда Дэвид к ней приблизился.
Внезапно она бросилась к нему, порывисто и нежно прижалась: она вновь стала прежней Элис. Ничуть не переменилась. Губами нашла его губы, припала к ним. Дэвид был ошеломлен. У него вырвался невольный смешок, он расхохотался. Что-то в груди у него смягчилось и растаяло — все страхи улетучились, как исчезают с приходом весны зимние тревоги. Сейчас, когда младенца унесли наверх, без него, Элис вздохнула полной грудью, ожила. Стала свободной. И это само по себе насторожило Дэвида, но он отмахнулся от мелькнувших опасений, упиваясь ее объятиями. Элис, ни на миг не умолкая, торопливо шептала ему на ухо:
— Спасибо, спасибо тебе, дорогой. За то, что ты всегда остаешься собой. Ты, ты, только ты — и не надо никого больше! Только на тебя можно положиться!
Дэвид не сдержал усмешки:
— Отец мне наказывал: ты, сынок, должен позаботиться, чтобы твоя семья ни в чем не нуждалась!
Элис утомленно приникла темными блестящими волосами к его плечу:
— Ты переусердствовал. Иногда мне хочется, чтобы все у нас было так, как в первое время после свадьбы. Никаких обязанностей — мы были заняты только собой. И никаких — никаких детей.
Элис судорожно схватила Дэвида за руку, ее бледное лицо странно вспыхнуло, по нему разлилась краска. Казалось, ей не терпится многое высказать, но слов недостает, и потому она произнесла первое, что пришло в голову:
— Вмешался третий. Раньше были только ты и я. Мы оберегали друг друга, а теперь оберегаем ребенка, а от него ждать этого не приходится. Понимаешь? В больнице у меня была уйма времени для того, чтобы как следует поразмыслить. Мир полон зла…
— Разве?
— Да. Именно так. Но нас защищает закон. А если где-то закон не действует, защиту берет на себя любовь. Я не могу тебе навредить: ты защищен моей любовью. Ты для меня уязвимей всех прочих, но любовь прикрывает тебя щитом. Ты не внушаешь мне страха, потому что любовь ставит преграду всем твоим проявлениям незрелости — гневу, враждебности, жестоким выходкам. Ну а ребенок? Он слишком мал — и ничего не знает ни о любви, ни о ее законах, вообще ни о чем. Пока мы его не научим.
— Мы и научим.
— А до тех пор — останемся уязвимы?
— Уязвимы? Перед кем — перед младенцем? — Дэвид слегка отстранил Элис от себя и от души рассмеялся.
— Разве младенцу известно, что правильно, а что нет? — спросила Элис.
— И что из того? Узнает.
— Но ведь младенец только-только явился на свет: как ему разобраться, что хорошо, что плохо — о совести он и понятия не имеет, — заспорила Элис, но тут же осеклась. Она оторвалась от Дэвида и резко повернулась: — Что там такое — какой-то шум?
Лейбер огляделся:
— Я ничего не слышал…
Элис впилась глазами в дверь библиотеки.
— Там, — выговорила она еле слышно.
Лейбер пересек комнату, распахнул дверь библиотеки, включил там свет и снова выключил.
— Пусто. — Он подошел к Элис: — Ты устала. Давай-ка ляжем в постельку, прямо сейчас.
Повернув выключатель, оба не спеша и молча поднялись по безмолвным ступенькам наверх. На площадке Элис извиняющимся тоном сказала:
— Прости, дорогой, я невесть что наговорила. Я и вправду вся вымоталась.
Дэвид охотно ей поддакнул.
Перед дверью детской Элис помедлила в нерешительности. Потом дернула за ручку, вошла. Дэвид следил, как она на цыпочках приблизилась к кроватке, заглянула в нее — и вмиг одеревенела, будто ее хлестнули по лицу:
— Дэвид!
Лейбер шагнул к Элис, заглянул в кроватку.
Пунцовое лицо ребенка покрывала испарина. Розовый ротик беспрерывно кривился. Ярко-голубые глаза таращились, словно на них давили изнутри. Красными ручонками он мотал в воздухе перед собой.
— Ого! Да он, видать, заходился от плача, — проговорил Дэвид.
— Да неужто? — Элис Лейбер ухватилась за перила кровати, чтобы выпрямиться. — Я не слышала, чтобы он плакал.
— Дверь была закрыта.
— И потому он так запыхался и раскраснелся?
— Ну да. Вот бедняжка. Плакал и плакал — один, в темноте. Давай сегодня положим его у нас в спальне — вдруг он снова разревется.
— Ты его испортишь, — заметила Элис.
Лейбер чувствовал на себе ее взгляд, пока катил кроватку в спальню. Он молча разделся и сел на край постели. Вдруг он вскинул голову, щелкнул пальцами и тихонько ругнулся:
— Черт. Совсем забыл тебе сказать. В пятницу мне нужно лететь в Чикаго.
— Ох, Дэвид! — растерянно, будто маленькая девочка, выдохнула Элис. — Так скоро?
— Я откладывал эту поездку целых два месяца, а теперь уж никуда не денешься — хочешь не хочешь, а придется.
— Мне страшно оставаться одной.
— К пятнице наймем новую кухарку. Она будет при тебе неотлучно. Тебе достаточно будет только ее окликнуть. Я надолго не задержусь.
— Но мне страшно. Не знаю отчего. Ты мне не поверишь, но мне кажется, я психопатка.
Дэвид забрался в постель. Элис погасила свет; он слышал, как она обошла вокруг кровати, откинула твердую от крахмала простыню и скользнула под нее. Дэвид вдыхал теплый запах, исходивший от женщины рядом с ним.
— Если хочешь, я могу несколько дней подождать — наверное, это удастся… — сказал он.
— Нет, не надо, — неуверенно протянула Элис. — Поезжай — это важно, я понимаю. Просто у меня в голове вертится то, о чем я с тобой толковала. Законы, любовь, защита. Любовь защищает тебя от меня. Но вот ребенок… — Она перевела дух. — Что защищает тебя от него, Дэвид?
Прежде чем он успел ответить и объяснить, насколько глупо говорить так о младенцах, Элис внезапно зажгла ночник.
— Взгляни! — ткнула она пальцем.
Ребенок в кроватке не спал — и в упор глядел на Дэвида серьезными голубыми глазками. Веки у него сомкнулись.
Свет снова был потушен. Элис, дрожа, прижалась к Дэвиду:
— Это нехорошо — бояться того, кто рожден тобой. — Она понизила голос до шепота — горячего, сумбурного, исступленного. — Он пытался меня убить! Лежа там, он подслушивает наши разговоры и ждет твоего отъезда, чтобы повторить попытку! Клянусь, это чистая правда!
Элис разразилась рыданиями; Дэвид ее обнимал, но они не утихали.
— Успокойся, — повторял он, гладя ее по волосам. — Ну хватит, хватит. Успокойся.
Элис долго еще плакала в темноте. Было уже очень поздно, когда она замолкла и, не переставая дрожать, тесно прижалась к мужу. Ее учащенное жаркое дыхание выровнялось, но, прежде чем она уснула, по ее телу еще несколько раз пробегала застарелая судорога.
Задремал и Дэвид.
Но перед тем как глаза у него окончательно сомкнулись и сонные волны накрыли его с головой, до его слуха из дальнего угла комнаты донеслось странное, еле различимое чмоканье.
Чмоканье влажных, розовых, подвижных губок.
Младенец.
И тут же он провалился в сон.
Утро выдалось ослепительное. Элис улыбалась.
Дэвид раскачивал свои часы над кроваткой:
— Видишь, малыш? Блестящее. Красивое. Ну-ка. Ну-ка. Блестящее. Красивое.
Элис улыбалась. Она велела ему спокойно лететь в Чикаго: она будет держаться молодцом, беспокоиться не о чем. О малютке она позаботится. Да-да, позаботится, все будет хорошо. Последние слова Элис произнесла с особенным нажимом, но Дэвид Лейбер значения этому не придал.
Самолет взял курс на восток. Необъятное небо, море солнца, скопища облаков — и вот на горизонте возник Чикаго. Лейбер с головой окунулся в деловую суматоху: надо было размещать заказы, разрабатывать планы, участвовать в банкетах, обходить знакомых, звонить по телефону, выступать на конференциях, в перерывах торопливо глотать обжигающий кофе. Однако он каждый день посылал Элис и малышу письма и телеграммы — писал коротко, четко, сердечно.
На шестой день, вечером, раздался длинный междугородный звонок. Лос-Анджелес.
— Элис?
— Нет, Дейв. Это Джефферс.
— Доктор?
— Соберись с духом, сынок. Элис больна. Вылетай-ка домой — ближайшим рейсом. У нее пневмония. Чем смогу, дружище, тем помогу. Вот если бы побольше времени прошло после родов. Она очень слаба.
Лейбер опустил трубку на рычаг. Выпрямился: ноги у него сделались как ватные, руки отнялись, тело стало чужим. Гостиничный номер поплыл перед глазами и распался на куски.
— Элис, — тупо пробормотал он, шагнув к выходу.
Самолет летел на запад, впереди показалась Калифорния. Волнообразное металлическое кружение пропеллеров внезапно сменилось подрагивающим кадром: Элис лежит в постели, доктор Джефферс стоит у залитого солнцем окна, а сам Лейбер, постепенно осознавая себя реально существующим, медленно переставляет ноги по направлению к кровати, и тогда наконец все подробности воссоединяются в цельную и завершенную картину действительности.
Все трое молчали. По лицу Элис скользнула слабая улыбка. Джефферс заговорил, но до Дэвида из его речи доходило немногое:
— Твоя жена — слишком хорошая мать, сынок. Она куда больше заботилась о ребенке, чем о себе…
Жилка на щеке у Элис перестала пульсировать.
Она вступила в разговор. Повела рассказ, какой от матери и ждешь. Или не такой? Не послышались ли в ее голосе нотки гнева, страха, отвращения? Доктор Джефферс их не уловил, да и не старался.
— Ребенок никак не желал спать, — жаловалась Элис. — Я подумала, что ему нездоровится. Лежал себе в кроватке, уставившись в потолок. А поздно ночью принимался плакать. Изо всей мочи. Плакал ночами напролет — до самого утра. Я никак не могла его утихомирить — и самой было не до сна.
Доктор Джефферс кивнул:
— Утомление привело к пневмонии. Но мы начинили ее сульфамидами, и теперь она пойдет на поправку.
У Лейбера защемило в груди:
— А как ребенок, что с ним?
— Да что ему сделается? Здоровей некуда.
— Спасибо, доктор.
Доктор попрощался, сошел с лестницы, с усилием открыл входную дверь и шагнул за порог. Лейбер прислушался к его удалявшимся шагам.
— Дэвид!
Шепот Элис заставил Дэвида обернуться.
— Это все опять он, ребенок. Я стараюсь себя обмануть — внушить себе, что я идиотка. Но ребенок знал, что я еще не окрепла после больницы. И потому плакал всю ночь. А если не плакал, то замирал совсем неслышно. Когда я зажигала свет, он смотрел на меня в упор.
Лейбер внутренне содрогнулся. Ему самому вспомнился взгляд младенца, устремленный на него в темноте. Всем малюткам в такой поздний час положено спать — а этот бодрствовал. Дэвид постарался отогнать от себя эти мысли: так и рехнуться недолго.
Элис продолжала:
— Я хотела его убить. Да, убить. Еще и часа не прошло после твоего отъезда, как я поднялась в детскую, схватила его за горло — и стояла так долго-долго в нерешительности, дрожа от страха. Потом накрыла его одеяльцем, перевернула лицом вниз, вдавила в подушку — и так бросила, а сама убежала.
Дэвид попытался ее остановить.
— Нет, дай мне закончить, — хрипло проговорила Элис, не отрывая глаз от стены. — Когда я выбежала из детской, мне казалось — ничего нет проще. Дети, бывает, задыхаются — что ни день. Никто ни о чем никогда не узнает. Но когда я вернулась — убедиться, что он мертв, — Дэвид, он был жив! Да-да, живехонек — лежал на спинке, дышал и рот у него был до ушей! После этого я уже не смела до него дотронуться. Оставила его в кроватке как есть и больше не возвращалась — перестала кормить, ухаживать за ним, нянчить. Наверное, кухарка взяла на себя все заботы — не знаю. Знаю только, что своим криком он не давал мне спать: всю ночь, до самого утра я не могла ни о чем другом думать, расхаживала по комнате из угла в угол — и вот теперь слегла. — Элис торопилась закончить: — А он лежит там и придумывает способ, как меня убить. Способ попроще. Потому как знает, что я слишком многое о нем знаю. Я его совсем не люблю, а между нами нет никакой защиты — и уже никогда не будет.
Элис выговорилась. Она бессильно откинулась на подушку и вскоре заснула. Дэвид долго стоял над ней, не в состоянии шевельнуться. Мозг отказывался служить — парализованный до последней клеточки.
Наутро Дэвиду оставалось только одно. Он так и поступил: явился в кабинет к доктору Джефферсу и рассказал обо всем. Джефферс отозвался сдержанно:
— Давай не будем спешить, сынок. Порой случается, что матери проникаются к новорожденным ненавистью, и это вполне естественно. Мы называем это амбивалентностью — двойным подходом. Когда ненавидят, не переставая любить. Нередко ненавидят друг друга любовники. Дети не выносят матерей…
— Я никогда не питал ненависти к своей матери, — прервал доктора Лейбер.
— Разумеется, ты в этом не сознаешься. Кто способен на подобные признания?
— Но Элис ненавидит младенца в открытую.
— Точнее всего сказать, что ею овладела навязчивая идея. Она зашла чуть дальше обычного, заурядного состояния двойственности. Ребенок явился на свет благодаря кесареву сечению, и оно же чуть не отправило Элис на тот. Она винит ребенка за муки и за пневмонию. Она проецирует свои неприятности на посторонние объекты и сваливает всю вину за них на первый попавшийся под руку. Да все мы так поступаем. Споткнемся о стул — и проклинаем мебель, а не собственную неловкость. Промажем, играя в гольф, — и браним то неровный дерн, то клюшку, то качество мяча. Прогорит наш бизнес — виним небесные силы, погоду, собственное невезение. Могу только повторить то, что говорил тебе раньше. Люби жену. Лучшее в мире лекарство. Найди разные тонкие способы продемонстрировать свои чувства, сумей заверить, что она за тобой — как за каменной стеной. Помоги ей осознать, что ее ребенок — невинное, беззлобное существо. Дай ей убедиться, что ради ребенка стоило подвергать себя риску. Мало-помалу Элис успокоится, забудет о смерти и привяжется к ребенку. Если за месяц-другой она не войдет в норму, обратись ко мне — и я подыщу хорошего психиатра. А теперь ступай — и сгони с лица эту унылую мину.
С наступлением лета все как будто устроилось, и дела пошли на лад. Лейбер работал, с головой погрузился в офисную рутину, но ни на минуту не забывал о жене. Элис же подолгу гуляла, набиралась сил, иногда играла в бадминтон. Эмоции у нее прорывались нечасто. Казалось, от всех прежних страхов она избавилась окончательно.
Но вот однажды в полночь на дом внезапно налетел летний ураган: порывы теплого ветра сотрясали деревья, точно это было множество блестящих бубенцов. Элис пробудилась и, дрожа с головы до пят, скользнула в объятия мужа; тот, утешая ее, принялся выспрашивать, что такое с ней приключилось.
— За нами в спальне кто-то следит, — кое-как выговорила она.
Дэвид включил свет.
— Тебе опять что-то мерещится. Но ты, однако, держишься теперь молодцом. Тебе уже лучше — давно ничего не пугалась.
Когда свет снова был погашен, Элис вздохнула и через минуту уже спала. Дэвид чуть ли не полчаса не выпускал ее из рук, предаваясь размышлениям о ее дивном и причудливом характере.
Дверь спальни, он услышал, слегка приотворилась.
За порогом — никого. С чего бы ей открыться? Ветер стих.
Дэвид ждал. Ждал целый час, лежа в темноте, не шевелясь.
Далеко-далеко раздался тонкий писк, с каким метеор гаснет в чернильной космической бездне: это в детской расплакался малыш.
Сверкали ночные звезды, ветер снова начал прокрадываться меж деревьев, на руках у Дэвида ровно дышала спящая женщина — и в сердцевине всего этого таился одинокий тихий плач.
Лейбер сосчитал до пятидесяти. Плач не смолкал.
Наконец, осторожно высвободившись из объятий спящей Элис, Дэвид встал с постели, сунул ноги в шлепанцы, накинул халат и на цыпочках выбрался из спальни.
Спущусь вниз, думал он устало, вскипячу немного молока, возьму его с собой и…
Темнота выскользнула из-под него невесть куда. Нога поехала в сторону. Он поскользнулся на чем-то мягком. Нога провалилась в пустоту.
Дэвид судорожно выбросил руки вперед, что есть силы вцепился в перила лестницы. Еле-еле удержал равновесие. Качнулся на месте. Не удержался от крепкого слова.
То мягкое, на чем он поскользнулся, отлетело прочь и с глухим стуком упало несколькими ступенями ниже. В голове у Дэвида гудело. Сердце колотилось в гортани — разбухшее, простреленное болью.
Какого дьявола и кто раскидывает вещи по дому где попало? Он пошарил вокруг себя и едва не скатился кубарем вниз по лестнице.
Рука замерла. Дыхание перехватило от изумления. Сердце застучало учащеннее, с перебоями.
В руке он сжимал игрушку. Нескладную громоздкую куклу из лоскутков, которую ради забавы он купил для…
Для ребенка.
На следующий день Элис сама повезла Дэвида на работу.
На полпути к центру города она снизила скорость, притормозила у обочины и выключила мотор. Потом обернулась к мужу:
— Мне нужно поехать куда-нибудь отдохнуть. Не знаю, можешь ли ты сейчас со мной отправиться, дорогой, но если нет — пожалуйста, позволь мне уехать одной. Наверняка удастся нанять кого-то для ухода за ребенком, я уверена. Но мне просто необходимо уехать. Я думала, что сумею преодолеть в себе это чувство. Но не сумела. Я не в силах оставаться в комнате наедине с младенцем. Он так на меня глядит, словно тоже меня ненавидит. Не могу в точности это определить — понимаю только одно: мне нужно уехать, пока ничего такого не стряслось.
Дэвид вышел из машины, открыл переднюю дверцу, жестом попросил Элис подвинуться и сел рядом:
— Единственное, что тебе нужно сделать, — это показаться хорошему психиатру. Если он посоветует переменить обстановку — что ж, отлично. Но так продолжаться дальше не может: я уже весь извелся. — Он включил мотор. — Я поведу машину сам.
Голова у Элис поникла, она едва сдерживала слезы. Она подняла глаза только у здания офиса.
— Ладно. Договорись о консультации. Я готова посоветоваться с тем, с кем ты скажешь, Дэвид.
Дэвид поцеловал жену:
— Ну вот, женушка, это другой разговор. Доберешься до дома сама?
— Конечно же, дурачок.
— Тогда до ужина. Будь осторожнее за рулем.
— А разве я лихачка? Пока.
Дэвид постоял на тротуаре, провожая машину взглядом. Ветер трепал длинные темные, с блестящим отливом волосы Элис. Поднявшись наверх, он сразу позвонил Джефферсу и договорился о консультации с опытным психоневрологом. Раз так — то так.
Дневная работа не заладилась. Все валилось из рук, и перед глазами у Дэвида, куда бы он ни посмотрел, постоянно маячила Элис. Ему как будто передались ее страхи. Похоже, она и вправду его убедила, что с их крошкой не все в норме.
Дэвид продиктовал несколько длинных нудных писем. Проследил на нижнем этаже за отправкой товара. Помощников надо было постоянно запрашивать и держать под контролем. К концу дня он совсем измотался, и все ему надоело. В голове пульсировало. Как никогда тянуло поскорее домой.
Спускаясь вниз в лифте, Дэвид раздумывал: что, если рассказать Элис о той самой игрушке — тряпичной кукле, о которую он споткнулся прошлой ночью? Бог мой, да она забьется в истерике! Нет, и словом нельзя обмолвиться. В конце концов, это всего лишь простая случайность.
Когда он подъехал к своему дому в Брентвуде на такси, еще не стемнело. Он расплатился с водителем и медленно побрел по бетонной дорожке, радуясь вечерним лучам, освещавшим верхушки деревьев. С фасада дом — белый, выстроенный в колониальном стиле, — выглядел до странности безмолвным и необитаемым, но Дэвид, успокоившись, вспомнил, что сегодня четверг и приходящая прислуга, которую они могли время от времени нанимать, разошлась по домам. У кухарки сегодня тоже был выходной: значит, о еде им с Элис придется самим позаботиться — или же перекусить где-нибудь на Стрипе.
Дэвид сделал глубокий вдох. За домом насвистывала птица. Через квартал от дома по бульвару двигался поток транспорта. Он повернул ключ в замочной скважине. Хорошо смазанная ручка бесшумно повиновалась его руке.
Дверь распахнулась. Дэвид вошел в дом, положил на стул портфель и шляпу и, высвобождаясь из пальто, бросил взгляд наверх.
Из мансардного окна на лестницу струились полосы закатного света. Лучи переливались разноцветными оттенками, падая на тряпичную куклу, валявшуюся в гротескно вывернутой позе на нижней ступеньке лестницы.
Но на куклу Дэвид не смотрел, словно и не замечал.
Он не отрываясь смотрел и смотрел, не в силах отвести глаза, на Элис.
Худенькое тело Элис лежало, неестественно скрючившись в беспомощном зове. Лежало у основания лестницы, напоминая истасканную куклу, не желающую больше принимать участия в игре.
Элис была мертва.
В доме стояла нерушимая тишина, стучало только его сердце.
Элис была мертва.
Дэвид стиснул руками ее лицо, подышал на пальцы. Обнял за талию. Элис не оживала. Даже не пыталась подать признаки жизни. Дэвид вслух твердил ее имя, повторяя множество раз, снова и снова прижимал ее к себе в надежде вернуть ей хоть частичку утраченного тепла, но все было тщетно.
Дэвид выпрямился. Нужно позвонить. А он забыл об этом. Неожиданно для себя он обнаружил, что оказался наверху. Он открыл дверь в детскую, шагнул внутрь и тупо уставился на кроватку. Его поташнивало. Перед глазами плавала какая-то муть.
Глаза у ребенка были закрыты, однако лицо раскраснелось и было покрыто испариной, будто он долго и надрывно плакал.
— Она умерла, — сказал Лейбер ребенку. — Она умерла.
Тут он захохотал и не переставал тихо и неудержимо хохотать до тех пор, пока из ночного мрака не выступила фигура доктора Джефферса, который принялся деловито бить его по щекам.
— Возьми себя в руки, сынок! Соберись с духом!
— Она упала с лестницы, доктор. Споткнулась о тряпичную куклу и потеряла равновесие. Я сам прошлой ночью едва не сверзился вниз головой. И вот…
Доктор потряс Дэвида за плечи.
— Да-да, доктор, да, — невнятно бормотал Лейбер. — Занятная штука. Очень занятная. Я… я придумал наконец имя для ребеночка.
Доктор молчал.
Лейбер обхватил голову трясущимися руками и проговорил:
— Собираюсь в ближайшее воскресенье его окрестить. И знаете, что за имечко я ему подобрал? Назову его — назову Люцифером!
Было уже одиннадцать часов вечера. В доме побывала целая толпа незнакомых людей: они пришли и ушли, забрав с собой главное сокровище — Элис.
Дэвид Лейбер уединился с доктором в библиотеке.
— Элис не сошла с ума, — медленно выдавил он из себя. — У нее были серьезные основания бояться ребенка.
Джефферс шумно выдохнул воздух:
— Ты следуешь ее примеру. Она обвиняла ребенка в своей болезни, теперь ты винишь ребенка в ее смерти. Она споткнулась об игрушку, пойми ты это. При чем тут младенец?
— Ты говоришь о Люцифере?
— Брось его так называть!
Лейбер покачал головой:
— Элис слышала по ночам шорохи. По коридорам кто-то бродил. Словно за нами шпионили. Вы, доктор, не прочь узнать, кто там шебаршился? Я вам скажу. Младенец! Да-да, мой сынишка! Четырех месяцев от роду — и уже крался ночью в темноте, подслушивая наши разговоры. Ни словечка не пропускал! — Дэвид ухватился за ручки кресел. — А если я зажигал свет — ну так что ж, кроха она и есть кроха. Ему ничего не стоило схорониться за шкафом, за дверью, вжаться в стену — взрослому и не по глазам.
— Хватит болтать! — оборвал его Джефферс.
— Нет, дайте мне до конца выговориться, а не то я свихнусь. Когда я отбыл в Чикаго, кто не давал Элис спать, изводил ее так, что у нее от изнеможения началась пневмония? Дитятя! А когда совсем уморить ее не удалось, он попытался убить меня. Проще некуда: достаточно оставить на ступеньках куклу, а потом орать ночью до тех пор, пока папаша не вскочит, не в силах больше выносить твой рев, и не потащится вниз за теплым молочком — и вот тут-то и свернет себе шею. Трюк примитивный, но действенный. Я на него не попался. Зато с Элис он сработал безотказно. — Дэвид Лейбер долго копался, прикуривая сигарету. — Мне надо было сообразить, что к чему. Ведь я не раз включал свет далеко за полночь, а ребеночек лежит себе и как ни в чем не бывало таращит глазенки. Младенцы, как правило, спят до утра без просыпу. Но этот не из таковских. Он всю ночь бодрствовал — и размышлял.
— Младенцы ни о чем не размышляют, — вставил Джефферс.
— Однако он бодрствовал — и не важно, как он там раскидывал мозгами или нет. Что нам известно об умственных способностях младенцев? У него были причины ненавидеть Элис: она заподозрила, кто он такой — явно не совсем обычный Ребенок. Какой-то… совсем другой. Что вообще известно о младенцах, доктор? Только в самых общих чертах. Известно, конечно, о том, как младенцы убивают матерей при рождении. Почему? Не потому ли, что мстят за насильственное выталкивание в такой непотребный мир, как наш! — Лейбер с усталым видом наклонился к доктору. — Все сходится. Предположим, что некоторые из миллионов новорожденных с самого начала способны двигаться, видеть, слышать и соображать — как многие животные и насекомые. Насекомые с момента рождения вполне самостоятельны. Большинство птиц и млекопитающих приспосабливаются к жизни за несколько дней. А человеческим отпрыскам требуется не один год, чтобы научиться говорить и ковылять на непослушных ногах. Но допустим, что один ребенок из миллиона родился особенным? С первого мгновения сознавая собственное «я» и волей инстинкта умея думать. Не это ли идеальное орудие для его замыслов? Он может притвориться самым что ни на есть обыкновенным, беспомощным, ничего не понимающим, кричащим о помощи. Тратя только капельку энергии, он может ползать в ночной темноте по дому и прислушиваться. Подкинуть помеху на пути где-нибудь на лестничной площадке — чего уж проще! Чего уж проще всю ночь не закрывать рот и довести мать до пневмонии. А самое простое — во время родов, когда ты еще одно с матерью, парочкой ловких маневров вызвать у нее перитонит!
— Господи боже! — Джефферс вскочил на ноги. — Какую чудовищную чушь ты несешь!
— Вот я и говорю, насколько все это чудовищно. Сколько матерей умерло при родах? Сколько их, что вскормили грудью странных немыслимых крох, так или иначе причиняющих гибель? Красные непонятные существа — чем заняты их мозги в алой тьме, нам сроду не догадаться. Примитивные умишки с родовой памятью, пропитанные ненавистью и слепой жестокостью, занятые единственной мыслью о самосохранении. А самосохранение в данном случае равнозначно устранению матери, осознавшей, какой ужас она породила. Ответьте мне, доктор, есть ли на свете что-нибудь эгоистичнее младенца? Нет! Младенец — это замкнутая на себе, скрытная, себялюбивая тварь, ничто другое ему и в подметки не годится!
Джефферс нахмурился, беспомощно пожал плечами, покачал головой.
Лейбер выронил из рук сигарету, не заметив этого:
— Я не утверждаю, что ребенок обладает громадной силой. Достаточно научиться кое-как ползать, опередив на несколько месяцев нормальный срок развития. Достаточно на всю ночь навострить уши. Достаточно зайтись плачем в поздний час. Этого вполне достаточно — даже более чем.
Джефферс попытался поднять эту теорию на смех:
— Хорошо, назовем это убийством. Однако для убийства должен существовать определенный мотив. Скажи, каким мотивом руководствуется ребенок?
С ответом Лейбер не замешкался:
— Кому на свете живется блаженней, счастливей, сытней, удобней и безмятежней, чем эмбриону во чреве матери? Никому. Он плавает в дремотном непроглядном мраке чудесного безмолвного безвременья — согретым и сытым. Внутри ничем не нарушаемого сна. И вдруг, ни с того ни с сего, его заставляют покинуть привычный уют, насильно выталкивают в шумный, равнодушный, занятый своими делами, тревожный и безжалостный мир, где требуется как-то изворачиваться самому, добывать себе пропитание и добиваться улетучивающейся любви, которая когда-то принадлежала ему по праву, окунуться в жизненную сумятицу вместо былой глубокой тишины, оберегавшей его сладкий сон! И новорожденный исполнен негодования! Негодование переполняет все мелкие нежные клеточки его крохотного тельца. Он негодует на холодный воздух, на громадное пространство вокруг, на внезапное изъятие из привычной среды. В микроскопических волоконцах его мозга пульсируют только себялюбие и ненависть из-за того, что прежний мирок рухнул безвозвратно. Кто же повинен в постигшем его разочаровании, кто грубо разрушил волшебные чары? Мать. И вот новорожденный находит объект для ненависти — ненависти, переполняющей весь состав его миниатюрного сознания. Мать исторгла его из утробы и отвергла. А чем лучше отец? Его тоже надо прикончить! Он тоже виноват — по-своему!
— Если ты прав, — перебил Дэвида Джефферс, — тогда каждая женщина должна видеть в своем ребенке источник опасности: к нему надо постоянно присматриваться и всячески остерегаться.
— А почему бы нет? Ведь у ребенка безупречное алиби. Он защищен тысячелетиями общепризнанной врачебной проповеди. Судя по всем природным данным, он беспомощен и ни за что не несет ни малейшей ответственности. Но ребенок с рождения заражен ненавистью. И чем дальше — тем хуже, надеяться на лучшее не приходится. Поначалу ребенок не обделен ни материнской заботой, ни лаской. Но время идет — ситуация меняется. Младенец — пока он внове — обладает настоящим могуществом. Властью заставить родителей делать разные глупости, стоит ему чихнуть или захныкать; чуть он шевельнется — они вскакивают и бегут к нему со всех ног. Но годы проходят — и дитятя чувствует, как эта его маленькая, но все-таки власть стремительно от него ускользает, навсегда и безвозвратно. Так почему бы не уцепиться за ее остатки, почему бы хитрыми маневрами не отстоять свое положение, пока еще все карты у него на руках? В дальнейшем выражать свою ненависть будет уже слишком поздно. Именно сейчас самый подходящий момент для того, чтобы нанести удар. Со временем ребенок, подрастая и скрытно приходя в разум все больше и больше, усвоит немало нового — как занять место в обществе, как делать деньги, как обеспечить себе уверенность в будущем. Ребенок поймет, что обладание капиталом в конце концов гарантирует ему созданное собственными руками мирное лоно, где в уединении можно наслаждаться теплым уютом и комфортом. Далее следует естественный вывод: устранение отца наверняка принесет выгоду, поскольку по страховому полису жене и ребенку выплатят двадцать тысяч долларов. Опять-таки, должен оговориться: малолетнему несмышленышу подобные соображения в голову вряд ли втемяшатся. О деньгах он пока понятия не имеет. А вот ненависть в нем так и кипит. Финансовую сторону он разглядит только потом, не сейчас. Однако жажда денег станет производным от того же самого желания — желания вернуть себе хорошо устроенный уютный уголок, где бы его никто не трогал. — Лейбер понизил голос до еле различимого шепота. — Вот он — мой малыш: полеживает себе в кроватке всю ночь, а личико у него раскраснелось, влажное от испарины, и дышит он так, будто запыхался. От рева? Как бы не так. От того, что он вконец замаялся: ведь так непросто, так адски непросто и так мучительно, преодолевая сантиметр за сантиметром, выбраться из кроватки и проползти нескончаемо длинный путь по темным коридорам. Мой малыш… Я должен его убить.
Доктор протянул Дэвиду стакан с водой, достал таблетки:
— Никого ты не убьешь. Тебе нужно выспаться, вот что. Проспишь сутки — и посмотришь на вещи иначе. Прими вот это.
Лейбер проглотил таблетки и расплакался, однако послушно согласился подняться с доктором в спальню и дал уложить себя в постель.
Доктор пожелал Дэвиду спокойной ночи и ушел.
Лейбер, в одиночестве, медленно погружался в дремоту.
Послышался шорох.
«Что это — что там такое?» — смутно пронеслось у него в голове.
По коридору что-то передвигалось.
Дэвид Лейбер спал.
Утром доктор Джефферс подъехал к дому Лейбера. На небе сияло солнце, и доктор явился с тем, чтобы предложить Дэвиду отправиться на прогулку за город. Лейбер, должно быть, еще спит. Доза вчерашнего снотворного рассчитана часов на пятнадцать как минимум.
Доктор позвонил в дверной звонок. Молчание. Прислуга еще не приходила, час был ранний. Джефферс подергал дверь: она оказалась незапертой — и он вошел в дом. Положил свой чемоданчик с инструментами на первый попавшийся стул.
На лестничной площадке что-то шелохнулось и скрылось из виду. Будто тень проскользнула. Джефферс ничего не успел разглядеть.
В доме пахло газом.
Джефферс взбежал по ступенькам, ворвался в спальню.
Дэвид лежал на постели неподвижно. Спальню наполнял газ, с шипением струившийся из открытого крана над плинтусом возле двери. Джефферс завернул кран, поспешно распахнул все окна и бросился к Дэвиду.
Труп уже успел остыть. Смерть наступила несколько часов назад.
Надрывно кашляя, доктор выбежал из комнаты: из глаз у него лились слезы. Лейбер не мог сам открыть газ. Никак не мог. Снотворное свалило бы и быка: Дэвид должен был проспать до полудня. Это не самоубийство. Или все же такой ничтожной вероятности нельзя исключить?
Джефферс оцепенело простоял в коридоре минут пять. Потом двинулся в сторону детской. Дверь была закрыта. Он распахнул ее. Вошел, шагнул к кроватке.
Кроватка была пуста.
Доктора шатнуло, но он устоял на ногах, потом произнес куда-то в пространство:
— Дверь в детскую захлопнуло сквозняком. Забраться обратно в кроватку, где бояться нечего, ты не смог. Что дверь захлопнется, ты не предвидел. Вот от таких пустячков, вроде захлопнувшейся двери, рушатся самые безупречные планы. Я тебя найду: ты прячешься где-то в доме, притворяясь, что ты — это не ты. — Доктор, казалось, впал в ступор. Он приложил руку ко лбу и вяло улыбнулся. — Вот, я уже заговорил словами Элис и Дэвида. Но другого выхода у меня нет. Я ни в чем не уверен, но другого выхода у меня нет.
Джефферс спустился вниз, раскрыл свой докторский чемоданчик, вынул из него какой-то предмет и зажал в руке.
В холле послышался шорох. Слабый, едва заметный. Джефферс мгновенно обернулся.
— Мне пришлось оперировать, чтобы ты появился на свет. Теперь, выходит, снова нужна операция — спровадить тебя отсюда…
Доктор сделал пять-шесть быстрых, уверенных шагов в глубину холла. Вскинул руку, в которой что-то блеснуло на солнце.
— Погляди-ка, малыш! Блестящее — красивое!