Книга: И проснуться не затемно, а на рассвете
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая

Глава девятая

Зукхарт позвонил сообщить новости.

– Я нашел экземпляр!

– Кантаветиклов?

– Я сам удивлен не меньше вашего. Прямо-таки потрясен. Я подумать не мог, что… и теперь… вы ведь понимаете, какая это находка? Что теперь будет?

– Как вы их нашли?

– Продавец связался с моим коллегой, который наводил справки.

– И кто он такой, этот продавец?

– Он пожелал остаться неизвестным. В нашем деле такое часто встречается. Уверен, вы понимаете…

– Но Кантаветиклы в самом деле существуют?

– Существуют, и в наших руках – полное издание. Полагаю, оно имеет венгерское происхождение и датируется серединой восемнадцатого века.

– Написано на арамейском?

– Как ни странно, на идише.

Я удивился.

– А вы знаете идиш? Можете прочесть книгу?

– Дорогой мой друг, никто не может прочесть книгу на идише. Но не волнуйтесь. Сначала мы убедимся в подлинности книги, затем найдем вам переводчика с идиша, и вы прочитаете ее от корки до корки. Но при одном условии: вы должны поделиться с остальными.

Зукхарт умолк.

– Ну? – спросил он. – Я покупаю книгу?



Сегодня был тяжелый день, – написал он. – Ко мне подошел человек, который заботится о нашем благополучии: ведет хозяйство, делает ремонт. Умеет снимать плесень со стен и чинить проводку, цитирует Кьеркегора и Псалмы. Он живет с нами уже семь лет, и все семь лет он не знал горя. Но в последнее время ему начали сниться сны. В них он видит свою покойную жену. Она рассказывает ему о Боге. О рае. Сны очень правдоподобные и яркие, он просыпается – и не может их забыть. Чувствует в комнате ее присутствие. Он хочет знать мое мнение о мертвых. Я отвечаю ему строчками из Кантаветиклов. Мертвые мертвы. Он кивает. Это умный и задумчивый человек, я вижу, как он мучается. Он знает, что в некоторых культурах мертвых считают живыми. Они живут рядом с нами, оказывают на нас влияние. Он спрашивает меня, разве это не лучше – чтобы живых от мертвых отделяла лишь тонкая мембрана, которую последние при необходимости могли бы разрывать? Так называемые “чудеса”. Я отвечаю ему строчкой из Кантаветиклов. Чудес нет, есть только люди. Но мои слова не помогают ему избавиться от снов.

Думаю, он скоро нас покинет. Такое раньше уже случалось.

Пожалуйста, подумай о визите.



В тот же день ко мне пришел новый пациент, старик с плохими деснами. Он назвал себя Эдди – странное имя для престарелого человека. А впрочем, что тут такого? Если ты Эдди в десять лет, ты будешь Эдди и в восемьдесят. Он с ходу сообщил мне, что больше тридцати семи лет ходил к одному стоматологу. К доктору Раппопорту. Я знал доктора Раппопорта – у него была хорошая репутация. А еще у него была странная гигиенистка (именно по этой причине о докторе Раппопорте знали все стоматологи). Во время работы она просила пациентов держать для нее инструменты. «Подержите-ка это, – говорила она человеку прямо посреди чистки, – теперь это». И человек прилежно держал, пусть и не вполне понимая зачем, а через некоторое время, приглядевшись внимательнее, обнаруживал, что у нее нет одной руки. Однорукая гигиенистка! По слухам, дело свое она знала и даже одной рукой управлялась куда лучше многих двуруких. Если есть на свете однорукие гольфисты и однорукие барабанщики, почему бы не быть одноруким гигиенистам? Разнообразные проявления решительности и упертости в людях не устают меня поражать.

Итак, примерно за три недели до назначенного визита к доктору Раппопорту моему новому пациенту позвонили и сообщили, что доктор Раппопорт умер. Пришлось искать нового стоматолога. Но спустя тридцать семь лет Эдди – восьмидесятилетний старик весом около ста фунтов, тоже, прямо скажем, не желторотый птенец, – не хотел искать нового стоматолога. Он любил прежнего. Доктор Раппопорт полжизни лечил ему зубы. Смерть доктора Раппопорта не укладывалась у него в голове. Этот высокий, моложавый, загорелый человек в белом халате не мог умереть. «Да он ведь моложе меня лет на двадцать!» – сказал Эдди. Я понял, что он из той категории пациентов, которые ходят по врачам от скуки. Он любил поболтать, и, несмотря на свою занятость, я дал ему возможность выговориться – в конце концов, он скорей всего и сам откинет копыта через полгода. Я покосился на Эбби – чтобы невербальными методами поделиться с ней своими выводами, – и только тут заметил, что на месте Эбби опять сидит та неприятная карлица. Где же Эбби? Она ведь только что была здесь. Ко мне она никогда не подходила, даже чтобы отпроситься на полдня. Для этого она шла к Конни. В ее представлении я был скорее злобным уборщиком с ведром, шваброй и кривой усмешкой, нежели начальником. Карлица смотрела на меня с упреком; впрочем, вполне вероятно, что в спокойном состоянии ее лицо всегда выглядело именно так. И все же я почувствовал, что на меня смотрят осуждающе. Почему, скажите на милость, она не носит маску? Неужели ей плевать, что зубная пыль забивает ей ноздри и мембраны? Эбби всегда носила маску, подумал я. И снова посмотрел на Эдди. Его лицо – нельзя сказать, что неподвижное, ведь он по-прежнему разглагольствовал о внезапной кончине доктора Раппопорта, – показалось мне печальным, растерянным и прекрасным. У него были большие, широко распахнутые глаза – нетипично для стариков его возраста – и чистые белки. Еще одна унизительная примета старости, говорил он, наравне с химиотерапией и недержанием мочи, это когда умирает твой стоматолог. Чей стоматолог может вот так взять и умереть? Стоматолог старика. Но даже старики не ждут от судьбы такой подлянки. Когда ты раз в полгода, из года в год, ходишь к одному стоматологу, и он всегда здоров, всегда принимает, это как-то обнадеживает. Значит, жизнь продолжается. Обнаружив, что доктор Раппопорт, несмотря на свою моложавость и жизнелюбие, скончался от сердечного приступа и больше никогда никого не примет, мой пациент осознал, что тоже скоро умрет. Конечно, он и раньше это понимал, просто не задумывался. Но если это случилось с доктором Раппопортом, который был гораздо моложе и практически бессмертен, значит, смерть ждала и Эдди. Это осознание – в числе прочих неприятных вещей – загнало его в глубокую депрессию. Он перестал заботиться о себе, ходить к врачам, делать упражнения от артрита и пользоваться зубной нитью. Только по настоянию друга-терапевта Эдди начал принимать антидепрессанты и благодаря им снова вспомнил о своем здоровье. Но к этому времени оно уже изрядно пострадало. Артритные суставы не позволяли ему достать нить, намотать ее на пальцы и продеть между зубами. Он даже флосстиком пользоваться не мог. На протяжении пятидесяти лет он ежедневно чистил зубы нитью, а тут разучился держать ее в руках. Одного взгляда на его руки было достаточно, чтобы понять причину. Все пальцы на руках Эдди были деформированы и напоминали хоккейные клюшки. Я не понимал, как он вообще что-то может делать такими руками, даже поворачивать дверные ручки или отвинчивать крышки. В конечном итоге, подумал я, все его пальцы срастутся в один, как иногда срастаются зубы у глубоких стариков, и два этих обрубка будут неподвижно лежать на коленях, указывая друг на друга. Надо привести сюда Конни и показать ей руки Эдди: может, тогда она поймет, что мазаться кремом каждые десять минут бесполезно? Сколько ни мажься, все равно тебя ждет вот это. И миссис Конвой надо привести. Пусть посмотрит и объяснит, почему это мне нельзя выкурить сигарету, а потом курить весь день напролет – все равно мы все кончим одинаково. Затем я продемонстрирую им зубы Эдди и расскажу о его нелепой ситуации: полвека он ежедневно пользовался зубной нитью, чтобы едва не окочуриться от известия о смерти его стоматолога.

Наконец я заглянул ему в рот. Опасения миссис Конвой подтвердились: атрофия костной ткани, десневые карманы глубиной 7–8 мм. Обычно я не обнадеживаю пациентов с карманами глубиной 7–8 мм – и сам на многое не надеюсь. Но в тот момент я поклялся сделать все, чтобы пятьдесят лет использования зубной нити не пропали для Эдди даром. Я вытащил у него изо рта зонд, положил руку на его детское плечо.

– Эдди… – сказал я. – Эдди, что же мне с вами делать?



Конни сидела за столом и разбирала бумаги.

– Где Конни? – спросил я.

– Прямо перед тобой.

– Тьфу, оговорился. Где Эбби? Она же приходила с утра!

Конни сделала вид, что страшно занята.

– Конни.

– Да?

– Где Эбби?

– Она уволилась.

– Она… что?!

– Уволилась. Эбби уволилась.

– С какой стати?!

Конни не смотрела на меня.

– Конни, прекрати разбирать бумаги и посмотри на меня. Посмотри на меня! Прекрати! – Она прекратила разбирать бумаги. – Что значит «уволилась»? Почему?

– Нашла новую работу. Хочет попробовать себя в новом деле.

– В новом деле? Эбби?

– Да, Эбби. Что в этом такого возмутительного?

– Какое новое дело? – не унимался я. – Она предупредила нас за две недели? О таких вещах надо предупреждать. Мне кажется, Эбби не могла не предупредить.

– Она не предупредила. За обедом сообщила. Верней, перед обедом – здесь она обедать не стала.

– Ты шутишь?

– Она уволилась, Пол. Ей надоело.

– Ей надоело? Погоди-погоди… «Надоело» и «решила попробовать себя в новом деле» – это разные вещи.

– Разные. Но не взаимоисключающие.

Конни объяснила, что Эбби решила наконец-то исполнить свою мечту и стать актрисой. Для этого ей требовалась работа с более гибким графиком. Я уже не впервые слышал об этой Эббиной мечте – стать актрисой. Мне следовало удовольствоваться этой причиной. Она была вполне веская; люди и не из-за такой ерунды увольняются. А умные люди не суют нос в чужие дела – а то ведь можно и схлопотать. Однако я не унимался. Как это Эбби ушла без предупреждения? Порядочные люди так не уходят. Эбби была упрямым человеком, но все же порядочным. Я пытал и пытал Конни, пока она не призналась, что среди названных причин Эббиного увольнения был мой неприятный характер. Ладно, это для меня не открытие. Кроме того, продолжала Конни, Эбби увидела в Интернете мои твиты. Они ей не понравились, вообще вся моя так называемая интернет-персона ей не понравилась – настолько, что она решила уволиться немедленно, без предупреждения.

– Но это же не я писал! Разве она не поняла?

– Видимо, нет.

– Ты ей не сказала?

– Сказала.

– А она что?

– Либо не поверила, либо ей все равно.

– Но Эбби ведь даже не еврейка!

– А это тут при чем?

– Если кто и должен уволиться, так это ты, – сказал я. – Эбби пресвитерианка или методистка или еще кто-нибудь в этом духе.

– Пресвитерианка или методистка? Да ты пять минут назад не знал, что она актриса!

– И давно она актриса?

– Вовсе необязательно быть евреем, чтобы не любить антисемитов. В современной Америке такая нелюбовь свойственна многим.

– И потом, если прочесть все твиты разом, становится ясно, что они скорее антимусульманские. Или антихристианские. Антирелигиозные. Если прочесть их все разом.

– Когда будешь искать ей замену, укажи это в объявлении.

– Эбби вообще что-нибудь знает об истории иудаизма? Имеет представление о том, что такое настоящий антисемитизм?

– Настоящий антисемитизм?

Она смотрела на меня как на дурака.

– Что? – не понял я.

– Знаешь, чему меня научила эта странная история с хищением твоих личных данных?

Я вздохнул и жестом попросил продолжать.

– Только евреи имеют право судить о том, что такое «настоящий» антисемитизм или ненастоящий. А ты не входишь в их число.

Я вернулся в кабинет и сел напротив Дарлы, ассистентки-карлицы, которой, видимо, было все равно, антисемит я или нет. Как же плохо мы с Эбби понимали и знали друг друга, подумал я, а ведь сколько лет просидели в одном кабинете. То, что она ушла, не укладывалось у меня в голове. И даже не попрощалась! Днем она просто вышла из клиники, и я не придал значения ее уходу, даже немного обрадовался – подумал, что наконец-то можно передохнуть и пообедать. Я понятия не имел, что больше никогда ее не увижу, не смогу отвести в сторонку и извиниться за свой угрюмый характер. Мне было искренне жаль, что я такой угрюмый. Такой немногословный, холодный, строгий, снисходительный, замкнутый и абсолютно равнодушный к любым проявлениям ее натуры. Понятно, почему она никогда со мной не разговаривала. Понятно, почему она ушла.

Эбби ушла!



Я стал беспокоиться, что следом уйдет и миссис Конвой. Без миссис Конвой «Стоматология доктора О’Рурка» потерпела бы крах. Миссис Конвой была олицетворением «Стоматология доктора О’Рурка», душой и телом клиники.

Когда я нашел ее, она уже начинала стерилизовать оборудование.

– Бетси, – сказал я. – Мне бы хотелось поговорить с вами об Эббином уходе.

Она отложила инструменты и взяла меня за руку. Я нащупал умелые косточки ее пальцев.

– Я когда-нибудь говорила вам, что вы – замечательный врач? – спросила она.

Когда Бетси только устроилась в клинику, и ее сверхъестественные способности еще потрясали меня до глубины души, я очень хотел знать, что она обо мне думает. Надеялся, что она по крайней мере считает меня достойным партнером. В жизни не видел такой чудесной гигиенистки. Со временем я начал принимать ее навыки как должное, и она превратилась в Бетси Конвой, набожную католичку и бой-бабу с кувалдой в руках. И вдруг, спустя много лет, она решила исполнить мою давнюю мечту – рассказать мне обо мне.

– Спасибо, Бетси.

– Мой муж, упокой Господь его душу, тоже был хорошим врачом. Но не вашего калибра. На своем веку я видела немало хороших врачей, но все они были не вашего калибра.

– Вы не представляете, как я польщен.

Она улыбнулась.

А потом отпустила мою руку и вернулась к работе.

– Насчет Эббиного увольнения…

– Она решила заняться новым делом. Она всегда хотела быть актрисой.

– Но ушла-то она по другой причине.

Я рассказал ей о сообщениях и постах в Интернете, написанных от моего имени. Вытащил из кармана я-машинку и зачитал вслух последние твиты.

– Неужели вас это не волнует? – спросил я.

– А должно?

– Все это написано от моего имени.

– Написали-то не вы.

– Нет, но разве вас не волнует, что это мог написать я?

– С какой стати?

– С какой стати? Бетси, многие из этих твитов можно назвать антисемитскими. А значит, их автор – антисемит.

– Вы антисемит?

– Разумеется, нет! Однако Интернет как бы намекает, что да. Разве вы не хотите знать наверняка, антисемит я или нет?

– Вы только что сказали, что нет.

– Для этого мне понадобилось подойти к вам и сказать. Когда вы узнали, что Эбби уволилась, вы могли бы и сами ко мне подойти. Выразить беспокойство. Все-таки речь идет об одном из самых страшных предрассудков в истории человечества.

– Я вас знаю. Вы не такой.

– Разве к вам в душу не должно было закрасться хотя бы крохотное сомнение?

– Пол, я не понимаю, в чем суть ваших расспросов. Вы антисемит или нет?

– Суть в том, что вам даже не любопытно! Вас это не беспокоит! А если я действительно антисемит?

– Вы сказали, что нет.

– А доказать можете?

– Мне нужно закончить работу. Если захотите признаться в антисемитизме, приходите – я буду ждать.

– Самое пагубное предубеждение в истории мира! – вскричал я.

– Верно.

– И я должен прийти сам?!!

Я вышел из кабинета. Больше мы эту тему не обсуждали.



Моим последним пациентом в тот день был руководитель коммерческой службы в крупной фирме. Я нашел у него три кариеса, сообщил ему о своей находке, и в этот момент меня ненадолго позвала миссис Конвой. Когда я вернулся в кабинет, пациент сказал:

– Наверно, я не стану лечить зубы.

Его рентгеновские снимки были прямо перед ним на экране. Он прекрасно видел свои кариесы. Я еще раз заглянул в карту – со страховкой все в порядке, так что дороговизна лечения не должна была его беспокоить. И мне хотелось верить, что он заботится о здоровье своих зубов. Иначе бы он просто не пришел.

– Хорошо, но я настоятельно рекомендую вам заняться зубами. Причем в ближайшее время, дальше будет хуже.

Он кивнул.

– Вы боитесь боли? – осторожно спросил я.

Он искренне удивился.

– Разве лечить кариес больно?

– Нет. Поэтому я и спросил. Может, вы думали, что это больно.

– Нет-нет. Дело не в этом. Боли я не боюсь.

– Тогда разрешите полюбопытствовать, в чем причина? Со временем у вас разовьется пульпит, а вот это уже действительно больно.

– Сейчас я чувствую себя отлично. По моим ощущениям, никаких кариесов у меня нет.

– Но они есть, – сказал я. – Вот смотрите. Здесь, здесь и…

Я начал заново показывать ему снимки.

– Можете не показывать. Я все видел и верю вам.

– То есть вы верите, что проблема есть. Почему бы ее не решить? У вас три кариеса.

– Потому что я хорошо себя чувствую.

Я начинал выходить из себя.

– Хорошо, уделите мне еще минутку, пожалуйста. Посмотрите на экран. Видите эти темные участки? Один, два, три. Три кариеса.

– Согласно снимкам – да. Я это понимаю. Но не согласно моим ощущениям.

– И что же это за ощущения?

– В данный момент я не чувствую, что у меня есть больные зубы. Все отлично.

– Но кариес далеко не всегда сопровождается болью. Для этого мы и делаем снимки. Чтобы показать вам то, что нельзя почувствовать.

– Я понимаю, вы так работаете, и я не имею ничего против. Но я привык действовать по-другому.

– По-другому? Это рентген, им пользуются во всем мире. Не только «мы» так работаем. Все профессиональные стоматологи так работают.

– Очень хорошо. Но я привык руководствоваться своими ощущениями, и сейчас я чувствую себя прекрасно.

– Тогда зачем вы пришли?! Если вы чувствуете себя хорошо, а на снимки вам плевать, зачем вы пришли?

– Просто так положено. Каждые полгода надо посещать стоматолога.

– Доктор О’Рурк?

На пороге кабинета стояла Конни.

– Простите, я отлучусь, – сказал я пациенту.

И выскочил из кабинета как ошпаренный.

– Этот болван, – зашептал я, – не хочет лечить кариесы, потому что хорошо себя чувствует! Говорит, у него все отлично, зачем лечиться? Я показываю ему снимки, на что он мне заявляет: это вы так работаете! Все профессионалы так работают! А он, видите ли, просто щупает зубы языком, и если по его ощущениям все в порядке, то плевать ему на снимки и мнение профессионалов! Когда я спросил его, зачем он тогда пришел, знаешь, что он ответил? Потому что так надо! Так положено – каждые полгода посещать стоматолога! Неужели все люди так устроены? Это – нормальное явление? Так оно и бывает?

– К тебе пришел дядя Стюарт, – сообщила она.

Я умолк.

– Опять?

В приемной не было никого, кроме Стюарта и молодой азиатки в бежевых слаксах и сдвинутых наверх темных очках. Когда я вошел, она опустила очки на нос, и Стюарт ее представил. Венди Чу. Работает на Пита Мерсера.

– Вы знакомы с Питом Мерсером? – спросил я Стюарта.

– Лично не знаком. Я знаком только с Венди.

Венди выглядела так молодо, что при иных обстоятельствах я бы принял ее за школьницу-отличницу. Она вручила мне визитку. Посмотрев на карточку, я вспомнил, как Мерсер рассказывал про нанятого им частного детектива. «Детективное агентство Чу» – значилось на карточке. Я снова посмотрел на нее. Надо же, а ведь раньше сыщики носили фетровые шляпы и сидели за дверями с матовым стеклом. Куда катится этот мир?

– И как вы познакомилсь с Венди? – спросил я.

Она ответила сама:

– Чего только не случается, когда два человека отправляются на поиски одной женщины.

– Какой женщины?

– Пол, – сказал Стюарт, – мы пришли просить вас об услуге. Не могли бы вы после работы съездить с нами в Бруклин?

– Зачем?

– Мерсер хочет, чтобы вы кое с кем встретились, – сказала Венди.

– А где сам Мерсер?

– Он больше не принимает участия в деле.

– В каком деле?

Она промолчала. Ее взгляд за темными линзами очков был нечитаем.

– У меня пациент, – сказал я.

– Мы подождем. – Венди тут же села.

– Что происходит? – спросил я Стюарта.

– Я прошу вас о личной услуге. Съездите с нами в Бруклин.

Я вернулся к пациенту: тот терпеливо дожидался меня в кресле. Я сел рядом, смерил его долгим взглядом и всплеснул руками.

– Почему вы до сих пор здесь?

Он смутился.

– Вы же сами сказали подождать.

– Но почему вы меня послушались?

– Потому что вы – мой врач.

– То есть ждать по моей просьбе вы готовы, а лечиться – нет?

– Я уже сказал, что чувствую себя прекрасно.

– У вас кариес! – воскликнул я. – Целых три!

– Согласно снимкам.

– Да, да, вот именно! Согласно снимкам!

– Но не согласно моим ощущениям, – сказал он.

* * *

Мы сели в машину Венди и поехали в Бруклин, в район Краун-хайтс, где живут в основном евреи. На витринах и вывесках было много иврита, по улицам ходили женщины в одинаковых одеждах с одинаковыми колясками – огромными люльками на больших железных колесах; мужчины в черных костюмах, черных шляпах и с черными бородами выходили из маршруток и разговаривали по мобильным телефонам; бесчисленные дети, невзирая на суровость пейсов и скромность нарядов, скакали и бегали по тротуарам. Солнце садилось, и на улицах был полный порядок. Если бы не тонированные окна проезжавших мимо машин, дрожащие от басов, я бы решил, что мы очутились в семнадцатом веке.

По дороге туда я узнал, что мы должны встретиться с Мирав Мендельсон – женщиной, которую когда-то любил Грант Артур. Я не понял зачем. Я объяснил Стюарту, что все про нее знаю. Мирав родилась в Лос-Анджелесе, в семье ортодоксальных евреев, а потом влюбилась в Артура. Когда семья об этом узнала, ее изгнали из сообщества. Даже сидели по ней шиву, как будто она умерла. Через некоторое время Артур занялся исследованиями, начал узнавать все больше о своих предках, о том, кто он такой на самом деле. Он понял, что его долг – покинуть Мирав, уехать из Лос-Анджелеса и основать в Израиле общину ульмов.

– Звучит мило, – сказала Венди. – Но это еще не все.

Стюарт поведал мне, что Мирав отказалась от иудаизма, вышла замуж за хозяина одной из крупнейших фирм по торговле строительными материалами, родила от него двух детей, а потом они развелись. Повинуясь велению души, в 2007 году Мирав снова взяла фамилию Мендельсон и приняла иудаизм. Сейчас она живет при хасидском центре и рассказывает новообращенным женщинам о традиционных еврейских практиках.

Мы въехали в некое подобие студенческого городка или большого жилого комплекса с собственной синагогой, школой и общежитием, где новообращенные евреи постигали основы религии. Мирав вела вечерние курсы. В конце занятия женщины запели. Мы стояли на улице, ждали и слушали. Никогда не забуду эту песню: непрерывную, изменчивую, исполняемую неумелым хором, в котором солировал единственный женский голос – сильный, живой, напутствующий, славящий Создателя и ведущий всех тех, кто сбивался с ритма, фальшивил, замолкал и хихикал, к единственному мигу звонкой гармонии. То был голос Мирав.

После урока Мирав вышла к нам, мы познакомились, и она повела нас в комнату отдыха. Там пахло старыми книгами и горелым кофе. На стенах – всевозможные образцы народного искусства: изображения менор и волчков, согбенных фигур у Стены Плача, молитвенных шалей, развевающихся под порывами волшебного ветра, танцующих семей, свитков с красочными письменами на иврите. Больше всего мне понравились огромные аппликации: Ноев ковчег, груженный множеством зверей, и дракон, плывущий по спокойному морю, как будто Карибскому.

Мирав была в длинной черной юбке и головном платке с узором из огурцов. Мне она показалась честной, открытой и жизнерадостной; некоторое время она говорила очень серьезно, а потом вдруг непринужденно засмеялась. Она явно знала, сколько на свете горя и дерьма, но все же умела радоваться жизни. Такие люди поначалу всегда меня пугают, а в следующий миг я начинаю испытывать к ним глубокую симпатию, даже если мы практически не знакомы.

– Принести вам кофе? – спросила она, когда мы сели.

Все отказались.

– Спасибо, что согласились на встречу, – сказал Стюарт. – Знаю, вы уже беседовали с Питом Мерсером, но не могли бы вы рассказать свою историю и нам с Полом?

– Могу, конечно, это совсем не трудно.

И мы отправились в год 1979.

Ее дядя владел небольшим продуктовым магазином неподалеку от дома ее родителей. Днем мама отправляла ее туда за покупками. Однажды по дороге домой к ней подошел Грант Артур и предложил донести сумки до дома. На нем были джинсы-клеш и рубашка из тех, какие носил только Джон Траволта. Он спросил ее, еврейка ли она, и она кивнула. Затем он спросил, как ей живется, в какую церковь она ходит и не жалко ли ей, что нельзя праздновать Рождество. Мирав ответила, что ее отец – раввин местной синагоги, а из-за Рождества она расстраивалась только в детстве. Еще он спросил, действительно ли еврейская пища так отличается от христианской. И что вообще едят евреи?

– Сначала я подумала, что он надо мной издевается, – сказала Мирав мне, Стюарту и Венди. – Но нет, этот юноша действительно ничего не знал. Он был такой невинный, такой открытый, ему все было любопытно.

В следующий раз он встретил ее у входа в дядин магазин, когда она выходила с покупками. Мирав заподозрила, что он за ней следит, но не поняла, как и откуда. Грант Артур сказал, что нашел раввина – рабби Юклуса из синагоги Анше-Эмес, – который согласился помочь ему обратиться в иудаизм. Рабби Юклус научит его всему, что нужно знать. Сейчас он уже знает про шаббат. Этим иудаизм сильно отличается от христианства. Христиане всегда молятся в воскресенье и не устраивают пиршеств накануне, если не считать праздников и благотворительных вечеров по сбору средств. Рабби Юклус пообещал как-нибудь пригласить его на шаббат. Знает ли она наизусть все слова, которые надо произносить при зажигании свечей? И все остальные молитвы и песни? Он сказал, что ему очень нравятся еврейские «ритуалы, молитвы и прочие штуки». Ему не терпится прийти домой к раввину и увидеть все своими глазами. Мирав нравилось слушать Гранта Артура, он оживил ее повседневность, и она впервые почувствовала себя особенной. Ей было всего семнадцать.

– Мне так и не пришло в голову спросить, что для него важнее, – сказала она, обращаясь непосредственно ко мне, – иудаизм или я. Да и важно ли, кто его вдохновил – я или нет? Даже не вдохновила – свела с ума! – Она громко и импульсивно рассмеялась. Затем повернулась к Стюарту: – Разве не это мы делаем, когда влюбляемся, – сводим друг друга с ума? – Он ответил ей теплой понимающей улыбкой (никогда не видел, чтобы он так улыбался), как бы говоря, что на своей шкуре испытал это сумасшествие. – Но нет, я никогда не считала, что иудаизм был для него просто удобным способом добиться желаемого. Или что я была таким удобным способом. Думаю, я ему понравилась, но и в нашем квартале он оказался не случайно. Он хотел стать евреем.

– Я все это уже знаю, – вставил я. – Он мне сам рассказывал.

Мирав перевела взгляд с меня на Стюарта.

– Мне продолжать?

– Прошу вас, – сказал он.

Однажды, возвращаясь вместе из магазина, они решили сделать крюк, чтобы подольше поговорить. Грант Артур признался, что не представляет, как можно быть евреем – столько всего нужно знать. Нужно знать Библию. Нужно знать Талмуд. Нужно знать правила – множество правил. Нужно знать историю. Нужно знать, как молиться. И если хочешь делать все по-настоящему, нужно знать иврит. Раньше он думал, что иврит – это такой древний язык, на котором была написана Библия, но рабби рассказал ему, что иврит – это язык Израиля, язык евреев. А ведь еще есть идиш. Знает ли Мирав идиш? В чем разница между ивритом и идишем? «Это совершенно разные языки», – ответила она. «Так ты понимаешь, о чем я говорю? Надо знать два языка, изучать Ветхий Завет, помнить про все праздники, как они начинаются, почему они имеют такое значение – это слишком много!» «Идиш знать необязательно», – сказала Мирав. «Ничего, я все равно выучу, – ответил он и показал на бунгало неподалеку. – А здесь я живу».

Дом стоял на небольшом травянистом холмике. Под окнами цвели азалии, от ворот ко входу вела дорожка, мощенная плитняком. Это был дом взрослого человека.

– С родителями? – спросила она.

– Нет.

– С кем-то еще?

– Нет. Один.

– Сколько тебе лет? – спросила Мирав.

– Девятнадцать.

Лишь спустя три месяца Мирав набралась храбрости, чтобы подойти к этим воротам и позвонить. К тому времени у входа уже висела мезуза. А пока они почти каждый день возвращались вместе из магазина, выбирая самые длинные пути, и дома мать всякий раз бросала на нее вопросительные взгляды. Мирав ничего не говорила. Она понимала, что родители никогда не примут в семью такого юношу. Ее отец мог одобрить только жениха, родившегося к югу от Уэст-Холливуда, или к северу от Уилшира, или в кибуце на Кинерете. Своим кузинам Мирав все рассказала; их соучастие и вранье помогло Мирав и Гранту скрывать свои отношения от родственников куда дольше, чем можно было вообразить.

– У нас было очень дружное сообщество, – сказала Мирав. – Можно сказать, закрытое. Или даже ограниченное. Все знали друг про друга всё. И подумать только! – Она опять рассмеялась. – Я в него вернулась! – Снова смех. – Но тогда все было иначе. Времена сейчас другие. Тогда еще было живо поколение евреев, родившихся в штетлах. Они не связывались с джонами траволтами. Их менталитет – принцип «гой всегда остается гоем» – сейчас утрачен, даже здесь, в Краун-хайтс. Они и новообращенных-то не очень жаловали.

Начал Грант Артур с того, что стал называть вещи правильными именами: не «церковь», а «храм», не «Ветхий Завет», а «Тора». Он сменил одежду – купил себе простой черный костюм. Перестал бриться. Носил кипу, а позже стал надевать и талит. После окончания школы Мирав начала помогать дяде в магазине, а он целыми днями читал Тору и комментарии к ней. Он все схватывал на лету. Однажды он поприветствовал ее на иврите. Вскоре Грант Артур ушел к другому раввину – рабби Репальски из храма Бет Элохим, который много знал и с удовольствием рассказывал ему об Израиле. Эта страна поразила его в самое сердце: он захотел там жить. Скорость ее создания не укладывалась в голове. Впрочем, так оно и бывает, думал он, когда шесть миллионов людей становятся жертвами Холокоста.

– Это как на автостраде, – говорил Артур. – Едет огромный грузовик с табличкой «КРУПНОГАБАРИТНЫЙ ГРУЗ», а сзади – в это сперва невозможно поверить, но вот ты подъезжаешь ближе и понимаешь, что он везет целый дом! Самый настоящий дом едет по автостраде! Вот это и есть Израиль. Дом, который везут по автостраде.

– Я таких не видела, – сказала Мирав. Она еще никогда не ездила по автострадам, хоть и жила в Лос-Анджелесе.

Несколько дней спустя, почитав еще немного, он заявил:

– Мирав, но ведь совсем не Холокост стал причиной создания Израиля. Израиль зародился гораздо раньше. И даже не в качестве религиозного движения. Именно светские евреи, интеллектуалы чувствовали необходимость создания своего государства. Они знали, что хаскала – это смертный приговор. Ты слышала про хаскалу? Израиль основали люди вроде Мозеса Гесса – Гесс, Пинскер и Герцль.

Про Герцля она слышала, но про остальных нет. Мирав семнадцать лет училась у Ошера Мендельсона, а Грант Артур за считаные месяцы узнал больше, чем она – за долгие годы.

– Суть в том, – сказала она нам спустя тридцать лет, – что у него был блестящий ум. Честное слово, он за полгода почти в совершенстве овладел ивритом. Я была потрясена – и сказала ему об этом. Он ответил: «Если Бен-Йехуда изобрел его за год, почему я не могу выучить его за полгода?» К тому времени он побывал ровно на одном шаббате.

Мирав не могла пригласить его в гости. Не могла познакомить с родителями. Сколько бы он ни изучал Тору, как хорошо бы ни знал иврит, евреем ему не стать. Либерально настроенные раввины, в синагогах которых мужчины и женщины молились вместе, могли провести его через гиюр, но в глазах Ошера Мендельсона, раввина синагоги Шалом Бнаи Исраэль, человека с твердыми убеждениями и хорошей памятью, принадлежавшего к тому поколению, когда пропасть между евреями и неевреями была глубока как никогда, Грант Артур не мог стать евреем, потому что он им не родился.

Однажды Грант Артур заявил ей:

– Я стану раввином.

К тому времени она уже побывала у него дома. Видела его спальню (внутрь не заходила) и матрас на полу, на котором лежала единственная белая простыня. Никакого другого постельного белья не было, и кроватей других тоже не было. Во второй комнате стоял шезлонг, в третьей – кресло-мешок. В пустых шкафах и буфетах – ничего, кроме нескольких разномастных чашек и тарелок. Эта картина одинокой жизни человека ее возраста долго не шла у нее из головы. Жизнь без кроватей, без мебели, без посуды, без родственников, без дюжины двоюродных братьев и сестер на кухне! После визита к Гранту Артуру на глаза Мирав в самые неожиданные моменты наворачивались слезы – стоило ей подумать о том, что этот юноша сумел обзавестись собственным домом, но был совершенно неспособен его содержать. Поэтому она решила придать его жилищу хоть некое подобие дома: принесла кружевные занавески, менору, покрывало, сервировочное блюдо, два одинаковых бокала. Грант Артур так расчувствовался, что в слезах поцеловал ее. Его никто никогда не любил, сказал он. Мирав ждала какого-то продолжения, но не дождалась. Его никто никогда не любил, вот и все. Она тоже заплакала и поцеловала его. Всякий раз, покидая его дом – этот приют отшельника, полный книг, – она забирала с собой ритм его дыхания. В физическом смысле она больше никогда не была так близка с другим человеком; казалось, он дышал внутри ее.

Долгое время дом пустовал. Но однажды она вошла и увидела на стене картину Марка Шагала. На картине были корова и скрипка, козлиные головы, темно-синее небо, луна с ореолом, мешанина покосившихся домов, упавший стул, женщина на облаке. Мирав совсем не разбиралась в искусстве, художниках и стилях, но Шагала знала. Отец показывал ей его картины. Еще она знала, что работы Шагала обычно висят в музеях.

– Что она здесь делает?

– Тебе нравится?

– Это оригинал?

– Разумеется!

– Где ты ее взял? Сколько она стоит?

– Ее купила моя бабушка. Ну, то есть моя бабушка умерла, но я купил картину на деньги, которые достались мне по наследству. Как думаешь, твоему отцу понравится?

Мирав попыталась передать шок, который испытала при виде этой картины в пустом, кое-как обставленном доме. Она знала, что Грант Артур – необычный человек; она не знала, что он родился в такой немыслимо богатой семье. Его отец был адвокатом на Манхэттене, а мама – светской львицей. Грант Артур не разговаривал с ними уже больше года.

– Тогда он очень увлекался историей, – сказала нам Мирав. – Штетлы, Пейл. Казаки и татары. Мне было трудно понять, что он в них находит. Они производили на него неизгладимое впечатление. Наполняли его отвращением, жалостью и чем-то еще. Может быть, романтизмом. Нет, конечно, погромы и Холокост он никогда не романтизировал, но все же в ту пору была у него эта странная тяга. Мне кажется, из-за нее он и купил Шагала.

А теперь о том, как Грант Артур попытался произвести впечатление на ее отца. К тому времени он уже поговорил с рабби Бломбергом из семинарии Йад Аврахам о том, чтобы поступить туда сразу после прохождения гиюра. Он соблюдал кашрут, субботу и все 613 заповедей, которых придерживаются ортодоксальные евреи. Он надеялся, что его обращение, прилежная учеба, интересы и Шагал произведут приятное впечатление на человека, которого он прочил в тести. Да, его мать не еврейка, но даже среди ортодоксии принято считать, что в глазах Господа обращенные и урожденные иудеи равны.

– Какая разница, что принято или как на это смотрит Бог? Отец все равно тебя не одобрит.

Они сидели на дальнем конце нового стола на шестнадцать персон. Грант Артур мечтал, что когда-нибудь за этим столом будут проходить субботние ужины, рядом будет сидеть его жена и все многочисленные родственники.

– То есть в глазах Бога и государства Израиль я – еврей, но в глазах рабби Мендельсона, отца Мирав, я родился гоем и гоем умру? Но это же бред, Мирав! Неужто галаха ничего для него не значит?

– Галаха! Ты меня не слушаешь, Грант. Законы тут ни при чем. Ты хочешь жениться на его дочери. На дочери. Мой муж должен быть евреем, то есть родиться от матери-еврейки. А если ты начнешь качать права, смею тебя заверить, он процитирует мицву, запрещающую евреям заключать браки с гоями.

– Я больше не гой.

– Пока ты не предстанешь перед бейт дином – ты гой.

Миновал год, и хотя Грант Артур еще не прошел гиюра, он носил окладистую бороду, не выходил из дома с непокрытой головой и сделал обрезание. Он разговаривал так, словно был евреем всю жизнь – жизнь, которую целиком посвятил иудаизму.

– Выходит, ему плевать, – спокойно сказал он Мирав, – что я делаю это по собственной воле, охотно, с любовью, что больше всего на свете я люблю евреев, что по-настоящему счастлив я только в шуле, что иудаизм манит меня мудростью и красотой и что я клянусь почитать эту мудрость и красоту до конца своих дней? И ему плевать, что я хочу произвести на свет множество детей – внуков твоему отцу, – которых буду воспитывать в согласии с еврейскими законами и обычаями? Я пришел к этому сам, по собственному желанию, а ты хочешь сказать, что твой отец предпочтет мне любого, самого заурядного еврея, только потому что его мать была еврейкой?

– Знаешь ли ты, перед какими людьми он стоит во время службы? Некоторые из них едва успели вырваться из Европы до прихода нацистов. Один сидел в концлагере. Эти люди помнят, как их деревни разоряли только потому, что они – евреи. Мой отец приехал из Киева…

– Я это знаю.

– Он видел, что случилось с его семьей – с отцом, дядями. Он был тогда мальчишкой. Ты знаешь историю, Грант, а мой отец ее прожил.

– Это не делает меня недостойным.

– В глазах моего отца и прихожан его синагоги – делает.

– А в твоих глазах?

– В моих – нет. Мы поедем в Израиль. Создадим новую семью.

– И потеряем ту, которая у тебя уже есть?

– Какая разница, если у нас будет собственная?

– Нас не будут приглашать в твой дом. Никаких шаббатов, седеров, семейных праздников. И мне никогда не найдется места в синагоге твоего отца.

– Я его знаю. Он этого никогда не допустит.

– Но ради чего все мои старания, если не ради этого?

Мирав не вполне поняла его вопрос и смутилась. Волнуется ли он, что она потеряет свою семью, или боится каким-то образом потерять ее сам? Но как можно потерять то, что никогда тебе не принадлежало? Он был знаком с двумя ее кузинами – и только.

В один прекрасный день к его воротам подошел рабби Мендельсон. Он позвонил в звонок и велел позвать дочь.

Они оба долгое время готовились к этой встрече, но оказались не готовы. Отец попросил Мирав познакомить его с молодым человеком, открывшим дверь. Затем спросил, дома ли его родители.

– Мои родители живут в Нью-Йорке, сэр.

– Вы живете один?

Грант Артур кивнул.

– Если это не слишком вас затруднит, можно мне войти в дом?

– Конечно!

Ошер Мендельсон остановился в коридоре и похвалил дом. Он ничего не сказал о скудной обстановке или о Шагале, висевшем на самом видном месте в гостиной. Грант и Мирав молча наблюдали, как он заглядывает в комнату с камином, креслом-мешком и книгами на полу.

– Нельзя ли нам присесть? – спросил раввин.

– Нам вдвоем? Или Мирав тоже?

– Присоединишься к нам, юная леди?

– Если ты этого хочешь, папа.

– Да. Я считаю, так будет лучше.

Они сели за новый обеденный стол, и Грант Артур побежал на кухню за напитками. Он хотел предложить рабби несколько напитков на выбор. Уж что-что, а встречать гостей и устраивать вечеринки он умел – не хуже, чем Мирав умела зажигать свечи с молитвой на устах. Умение это он унаследовал от родителей. Но в холодильнике не было ничего, кроме початой бутылки молока. Поэтому Грант выскочил из дома через заднюю дверь и побежал в магазин (принадлежавший дяде Мирав), где купил три вида сока, два вида содовой, чай и кофе. Но, пока он бегал, задняя дверь захлопнулась от сквозняка, и ему пришлось звонить в переднюю. Конечно, Мирав и ее отец очень удивились: все это время они молча ждали, когда он вернется из кухни. Он еще раз извинился, разложил продукты по местам и спросил, чего они хотят выпить. Мирав ничего не хотела, а ее отец попросил стакан воды.

– Как я понял, – начал раввин, после того как Грант Артур наконец уселся во главе стола, купленного для будущей семьи – раввина и его дочери, – вы знакомы с рабби Юклусом из Анше Эмес.

– Да, сэр.

– Рабби Юклус говорит, что вы хотите стать евреем.

– Да, сэр, хочу.

– Он говорит, у вас блестящий ум. Быть может, вы даже гений. Вы произвели на него неизгладимое впечатление.

– Я целыми днями напролет изучаю иудаизм, сэр. И собираюсь посвятить этому всю жизнь. Надеюсь в будущем последовать примеру еврейских ученых, которыми восхищаюсь больше всего. Это Рабби Акива и Спиноза.

– Благородная цель.

– Я уже немного освоил иврит и читаю Тору минимум по шесть часов в день. Мой любимый поэт – Генрих Гейне. Может, евреем он был не очень хорошим, но стихи писал великолепные.

– Еще я понял, – сказал раввин, – что вы сменили имя, верно? Об этом мне рассказал рабби Бломберг из Йад Аврахам.

– Я сейчас как раз в процессе, рабби Мендельсон.

– И у кого вы учитесь в данный момент?

– У рабби Ротблатта, сэр. Из храма Израиля.

– Ах да, точно. Рабби Ротблатт мне поведал, что сразу после прохождения гиюра вы хотите поступать в семинарию.

– Да, сэр, я надеюсь однажды стать раввином. Как вы.

– Благородная цель, – повторил раввин. Он сделал глоток воды и поставил стакан на стол. – Очень красивый стол, – восхищенно сказал он.

– Спасибо, сэр.

– И картина на стене – очень хорошая репродукция.

– Это не репродукция, сэр.

Рабби вгляделся в картину и отвел глаза.

– Вы хотите жениться на моей дочери?

– Да, сэр, очень хочу.

– Скажите, – молвил рабби, – могу ли я задать вам несколько вопросов по пройденному материалу? Не поймите меня неправильно, это не допрос. Мы – ваши гости, и я отнюдь не желаю докучать хозяину дома. Я лишь хочу иметь представление о глубине ваших познаний – учитывая, что вы собираетесь стать членом моей семьи.

– Спрашивайте что хотите!

– Вы знаете, что такое седер?

– Седер – это ритуальная трапеза во время праздника Песах, или Пасхи, которой отмечается годовщина Исхода евреев из Египта и заключение завета между Господом и еврейским народом.

– Вы когда-нибудь бывали на седере?

– Также необходимо добавить, что слово «седер» означает «порядок», и этот порядок расписан в Хаггаде. Я побывал только на одном седере, сэр, по приглашению рабби Гринберга. Это событие изменило мою жизнь.

– Рабби Гринберга?

– Из храма Синая, Лонг-Бич.

– Я с ним не знаком.

– Он был очень добр и пригласил меня на седер, первый в моей жизни седер. Жаль, я не в состоянии передать словами, как много для меня это значило.

– А можете ли вы рассказать мне о Шавуоте? Как вы понимаете этот праздник?

– Шавуот – это праздник, отмечаемый на пятидесятый день омера. Евреи празднуют дарование им Торы на горе Синай при Исходе из Египта. В этом году на праздник Шавуот я всю ночь читал Тору вместе с остальными учениками рабби. Таким образом мы демонстрировали свою любовь к Торе, и могу сказать, что это было одно из самых удивительных событий в моей жизни.

– Вас пригласил рабби Гринберг?

– Нет, сэр. Рабби Мэддокс.

– Вы знаете немало раввинов, – заметил раввин.

– Да, сэр.

Отец Мирав откинулся на спинку стула.

– Разрешите задать вам еще один вопрос. Последний.

– Задавайте, пожалуйста!

– Вы верите в Бога?

Мирав ни разу не пришло в голову задать Гранту Артуру такой вопрос. Он ведь стал евреем! Если не ради Бога, то ради чего?

– Нет, сэр, не верю.

– Не веришь? – переспросила Мирав.

– Вы атеист, не так ли? – добавил раввин.

– Вам рассказал рабби Юклус?

– Юклус, Бломберг, Ротблатт, Мэддокс, Репальски. Все они выступили против прохождения вами гиюра, потому что вы не верите в Бога. Если бы верили, то уже давно стали бы евреем и поступили бы в семинарию.

Он умолк. Все трое смотрели друг на друга в полной тишине.

– Как вы можете верить в Бога, сэр, – спросил Грант Артур раввина, – зная историю своего народа?

– История моего народа – это история его борьбы за соблюдение Божьего завета, – ответил раввин. – Без Бога мы – никто.

– Но Бог навлек на вас все эти беды!

– Каждый вдох я делаю с мыслью о Боге, – пылко ответил рабби, потеряв остатки напускной невозмутимости. Он держал себя в руках, пока Грант Артур не сообщил ему, раввину, что все его беды – от Бога. Это мгновенно вывело его из себя. – Вам нечего делать в синагоге! – сказал Ошер Мендельсон, поднимаясь из-за стола. – Вы хотите выставить Тору на посмешище.

– Но я не единственный атеист среди евреев!

– Вы – не еврей. И никогда им не станете.

Рабби Мендельсон направился к двери и по дороге сказал дочери, что если она не вернется домой через час, то может не возвращаться вовсе.

– Я впервые встретила человека, отрицавшего существование Бога, – продолжала Мирав тридцать лет спустя, – и он сделал это в присутствии моего отца! Я была бы куда меньше шокирована, если бы он размахнулся и ударил его по лицу. Вы, наверное, думаете, что мне было стыдно перед отцом, что я почувствовала себя блудницей и потаскухой. Хуже. Гораздо хуже. Странно, правда? Я действительно чувствовала себя опозоренной, но одновременно и обиженной, преданной и… все еще влюбленной. Я была в смятении.

– Вы вернулись домой? – спросил Стюарт.

– Вернулась. Я по-другому взглянула на Гранта, когда он признался, что не верит в Бога. Мгновенное отчуждение. Вам ведь известно, я была замужем и развелась, уж кому как не мне знать, что такое отчуждение! Но в браке оно происходит постепенно. А с Грантом все случилось мгновенно. В моем мире существование Бога было данностью, общепризнанным фактом. Как можно быть хорошим человеком и не верить в Бога?

Однако на следующий день Мирав, несмотря на доводы рассудка, вернулась к источнику своего смятения. Он открыл дверь: густая темная борода, на голове кипа. Самый настоящий еврей. Только теперь он казался ей лишенным некоего стержня, словно актер в костюме еврея, жалкая пародия. Она поняла, что подумал ее отец, когда Грант Артур вчера открыл ему дверь. Зачем он носит эту одежду?!

– Пожалуйста, войди, – сказал он.

– Не могу.

– Прошу тебя! Это была худшая ночь в моей жизни.

– Почему ты так одет?

– Как?

– Как еврей.

– Мирав, умоляю. – Он широко распахнул перед ней дверь.

Входя в его дом, она чувствовала себя Иезавелью у входа в логово Сатаны, где ее растерзают псы, не тронув лишь ноги и кисти рук.

– Я хочу знать почему. Почему ты притворяешься?

– Значит, по-твоему, я притворяюсь?

– А как это называется?

– Это называется «служение».

– Служение? Кому или чему?

– Тебе. Твоему отцу. Еврейскому народу.

– Но евреи не были бы евреями, если бы не служили Господу!

– Евреи остаются евреями, потому что они служат евреям.

– По-моему, ты запутался.

– Мирав, ты хоть понимаешь, сколько всего от меня требуется, чтобы быть евреем? Гораздо больше, чем от твоего отца! Какую я приношу жертву…

Инстинкты возобладали, и Мирав толкнула его в грудь. Он качнулся назад, но не упал.

– У него есть Киев, и семья, и воспитание! – воскликнул он.

– А у тебя Марк Шагал на стене! – закричала Мирав. – Ты можешь купить все, что захочешь!

– Не все.

Первый инцидент произошел спустя несколько дней, когда он пришел к дому Мендельсонов и стал громко звать раввина.

– Рабби Мендельсон! Рабби Мендельсон! Разве я не следую заповедям, как требует того Бог? Разве не плачу десятину? Разве не соблюдаю пост? Разве не праздную дарование Торы на горе Синай? Разве не сделал я обрезание? Не выучил иврит? Все ради вас! Сменил имя, отпустил волосы! Есть Он или нет, разве в глазах Господа я не стал благочестивым и хорошим человеком? Выгляните в окно и скажите, что вы видите. Чем я не еврей?

Раввин вызвал полицию.

– Почему вы меня не принимаете? – продолжал Грант Артур. – Чем я провинился? Вы любите иудаизм и хотите его защищать? Вам надо стать христианином! Выйдите сюда, рабби Мендельсон, ко мне, к христианину, и посмотрите на евреев со стороны. Эти свечи, озаряющие лица ваших близких, эти стихи, это ваше единство. Вот тогда вы по-настоящему полюбите евреев!

В конце улицы замелькали полицейские огни. Грант Артур не сбежал. Полиция сделала ему строгий выговор и запретила возвращаться к дому Мендельсона.

– Зачем ты изучаешь Тору? – спросила его Мирав. – Зачем напрасно тратишь время?

– Хочешь сказать, без Бога Тора лишена своей красоты? Своей мудрости?

– Но Бог живет на каждой ее странице! В каждой строчке!

– Добродетели евреев – тоже. Их соблазны, причуды, человечность. Их ум, страсть. Их борьба. Их милосердие. Для всего этого не нужен Бог.

– Но именно Бог вдохновляет евреев на все это!

– Величие еврейского народа – в источнике их вдохновения. Но Бог – источник только лишь страха.

В следующий раз, придя к дому Мендельсонов, Грант Артур заранее попросил у раввина прощения за грубость.

– Ответьте: где Он?! – спросил он затем, и его голос свободно влетел в открытые окна. – Пусть он убьет меня прямо сейчас, если мои действия ему неприятны. Если я не еврей, пусть я сейчас же свалюсь замертво! – Он помолчал. – Что же я не умер? Означает ли это, что я – еврей? Или что Его попросту нет? Или же Он в очередной раз решил постоять в сторонке, пока гой оскорбляет его народ? Сколько оскорблений и обид вы готовы снести, прежде чем отвернетесь от Бога, рабби Мендельсон? Вильяма Норвичского вам было мало? Инквизиции – мало? Погромов, газовых камер – мало? Пусть он убьет меня сию же секунду, если моя ненависть к антисемитам слабее вашей. Пусть он убьет меня сию же секунду, если я не люблю вас как брата. Неужели вы не понимаете, за что я вас люблю, рабби? Или вы слепы, потому что с рождения привыкли закрывать глаза?

На сей раз Грант Артур не стал дожидаться приезда полиции. Они пообещали раввину, что заедут к юноше домой и поговорят с ним, но если раввин больше не хочет его видеть, лучше найти адвоката, подать в суд и добиться защитного предписания.

– Всю жизнь тебе внушали, как это важно – верить, – сказал Грант Артур Мирав. – Твой отец раввин, набожный человек. Ты ходишь в синагогу, посещаешь занятия, на которых тебя учат бояться Его, любить Его, уважать Его, подчиняться Ему. Я ничуть не удивлен, что теперь ты смотришь на меня как на чужого. В твоих глазах пылает ненависть.

– Какая ненависть? Я ведь пришла, разве нет?

– Ты приходишь на пять-десять минут.

– Но прихожу ведь!

– Не целуешь меня.

– Я не могу тебя целовать, потому что не понимаю тебя, – сказала она.

– Все просто, – ответил Грант Артур. – Господь – это никому не нужный анахронизм.

– Пустые слова. Что они значат?

– Зачем тебе Бог, если у тебя есть иудаизм? Зачем пятнать нечто столь прекрасное?

– Без Бога нет иудаизма!

– Знаешь ли ты, в чем заключается истинный смысл трубления в шофар?

Мирав ненавидела такие вопросы.

– Конечно. Трубный звук шофара возвещает о начале праздников и… пробуждает душу…

– Нет, – перебил ее Грант Артур. – Ты живешь в Лос-Анджелесе, в двадцатом столетии. Трубление в шофар в Лос-Анджелесе двадцатом столетия имеет тот же смысл, что и трубление в шофар в Гезере или Дивоне эпохи Первого Храма. Испокон веку трубный звук объединяет всех евреев всех времен: лос-анджелесских и гезерских, нью-йоркских и дивонских. Он для людей, а не для Бога.

– Нет. Это не так.

– Почему вы к нему возвращались? – спросил ее Стюарт тридцать лет спустя, в школьной комнате отдыха.

– Не знаю. Меня тянуло, влекло к нему. Я все еще любила. Он солгал мне – или ввел в заблуждение, если выразиться мягче, – и я хотела получить ответы. Я побаивалась его, но все же мне нравилось его слушать, его речи и раньше меня зачаровывали. А теперь он мог говорить откровенно, и ему было что сказать. Я была молода и наивна. Большинство его утверждений шокировали меня и заставляли думать. Так ли обязательно, чтобы мой возлюбленный верил в Бога? Если да, то почему? Потому что я сама верю? А верю ли? Во что я верю? Или же моему избраннику достаточно быть евреем? А он еврей? Он был не похож на других, это я вам могу сказать с уверенностью. Он был настроен решительно. И он хотел меня. Хотел – и соблазнил. Раньше я жила в заточении – и вдруг обнаружила, что мне нравятся свободомыслящие люди. Почему я к нему вернулась? Потому что он знал, как меня заставить.

Мирав по-прежнему трудилась в дядином магазине. Однажды в кабинет, где она работала с бумагами, вошел ее отец. Две кузины молча вскочили и вышли из комнаты. Потом вышел и дядя. Отец сел на стул посреди комнаты и долго смотрел на нее, а затем заговорил тихим, вкрадчивым голосом:

– Ты узнала, что он не верующий, и все равно продолжаешь с ним встречаться? – Он умолк, и вся комната погрузилась в тишину. – Он приходит к нашему дому, нарушает наш покой, выставляет нас на посмешище, докучает нам; мы будто вернулись на сто лет назад и живем в гетто! Однако ты по-прежнему порочишь себя и своих родных?

– Все не так просто, папа.

– Ты отдалась мужчине до свадьбы…

– Нет, папа, мы никогда…

– Ты отдалась этому богохульнику, который тебе даже не муж, и продолжаешь с ним встречаться, несмотря на его истинную сущность! Скажи мне, кто он, если не Сатана в обличье еврея?

– Он запутался, папа. Мне кажется, он сбился с пути.

– Он – обманщик, Мирав. Тебе должно хватить ума, чтобы это понять. – Ошер поднялся. – Делай выбор, Мирав. Этот обманщик – или семья. – С этими словами он вышел. Через несколько минут кабинет вновь огласился стрекотом пишущих машинок.

Третий – и последний – визит Грант Артур нанес им в пятницу вечером, после службы и непосредственно перед шаббатним ужином. Семья Мендельсонов сидела за столом, когда за окнами раздался голос Гранта Артура.

– Я тоже хочу праздновать! Хочу быть избранным! Хочу преломлять хлеб вместе с Мендельсонами! Пригласите меня в дом, рабби! Передайте мне свои традиции, и я понесу их дальше! Оставьте мне свои богатства, и я буду охранять их до конца дней! Эй, евреи! Вы хоть понимаете, как вам повезло? У вас есть жены и дочери, отцы и сыновья!

Пока все собравшиеся молча смотрели на силуэт за окном, рабби Мендельсон звонил в полицию. Мирав увидела, что он принес Шагала.

– Разрешите мне купить халу! Позвольте мне петь в миньяне! Читать свиток! Пустите меня к себе! Вы гоните меня только потому, что в моих жилах течет нееврейская кровь? Ведь по этой же причине тысячи людей унижали и убивали вас! Я не выбирал, в какой семье появиться на свет! Я не виноват! Я люблю евреев! – Грант Артур продолжал вещать до приезда полиции. Когда они приехали, он поднял картину Шагала и закричал: – Я купил ее для вас, рабби Мендельсон! – Он осторожно приставил холст к дереву. – Я видел, как она вам понравилась!

Полицейские вышли из машины и надели на него наручники. Он нарушил предписание, выданное судом два дня назад.

Первые пять месяцев испытательного срока Мирав Мендельсон жила с Грантом Артуром в его доме на углу. Покупала продукты, ездила по всем делам. Обставила дом необходимой мебелью. По пятницам они ходили в синагогу в долине Сан-Фернандо (на это судья выдал ему специальное разрешение), а потом возвращались домой, благословляли друг друга и усаживались за праздничный ужин, после которого пели традиционные песни из сидура.

Но жилось им тяжело, и их отношения были обречены на крах.

С помощью логики и убедительных речей Грант Артур вынудил ее усомниться в Боге. Путем интеллектуального изматывания показал ей, как хрупка ее вера. Посредством экскурсов в историю продемонстрировал, сколь глупо верить в Бога. Давай вспомним все жестокости и ужасы, постигшие ваш народ, сказал он ей. С каждым днем критическая масса доводов в пользу атеизма нарастала, и через некоторое время Мирав пришла к выводу, что Бога действительно нет. Понемногу, кирпичик за кирпичиком, Грант Артур разрушил стену, которую строили двадцать лет.

Вместе с Богом исчезло и желание вернуться домой. Когда один раз очнешься, к прежним снам и заблуждениям дороги нет. Начинаешь приноравливаться к новой истине, и вскоре горечь в твоем сердце сменяется презрением, говорила нам Мирав.

– Я ужасно обошлась с родными. Наверное, они тоже не лучшим образом обошлись со мной, но их поведение можно было если не оправдать, то хотя бы объяснить многовековыми традициями. Оно было предсказуемо. Мое же поведение нельзя объяснить ничем.

Отказ от веры произошел быстро и жестоко. Очень скоро семена скептицизма, зароненные Грантом в ее душу, дали всходы, и она начала гадать, почему до сих пор носит одежду, которую ее принуждали носить с незапамятных времен, зачем покрывает голову, посещает службы, зажигает свечи и поет песни. Все это – наравне с сотнями других мелочей – показалось ей нелепым и абсурдным. Грант Артур мог винить только себя. Постепенно она перестала выполнять ритуалы, связывающие ее с прошлым, не находя в них никакого смысла или морального удовлетворения. Такого поворота он не ожидал. Когда она отказывалась покрыть голову, идти с ним в синагогу или покупать еду для шаббатнего ужина, он в ужасе вопрошал ее:

– Зачем ты так с нами?!

– Как? Я ничего не делаю.

– У тебя есть обязательства!

– Перед кем?

– Передо мной. Перед остальными.

– Кто эти остальные? Кого ты здесь видишь?

– Ты еврейка! – вскричал он. – У тебя есть обязательства перед своим народом!

– А что делает меня еврейкой?

– Ты ею родилась!

– А теперь вот выросла. Ответь мне, пожалуйста: что делает меня еврейкой?

Вопрос был не риторический. Грант, будучи атеистом, обратился к иудаизму в поисках чувства причастности и единения, а ритуалы и обряды были необходимы ему, чтобы обогатить и упорядочить одинокую жизнь. Путь Мирав оказался иным. Она пришла к атеизму и обнаружила ничто на том месте, где раньше было все, ветер на месте нерушимого храма и свободу там, где раньше был закон. Она знала, что делает ее еврейкой. В узком смысле – то, что она родилась от матери-еврейки. Но если Бога нет, какое отношение иудаизм имеет к ее жизни?

Перестав понимать, что делает ее еврейкой, она окончательно перестала понимать, что делает евреем ее возлюбленного. Однажды – к тому времени они жили вместе уже год, – она вошла в дом и увидела, как он читает Тору – слегка покачиваясь, в кипе, молитвенной шали и филактериях. Обычное зрелище, никогда не вызывавшее у нее вопросов. Раньше она бы и внимания не обратила. Но теперь оно так ее потрясло, что Мирав невольно разинула рот. Подумать только, неверующий нееврей прилежно бубнит еврейскую молитву!

– Что ты делаешь?! – презрительно спросила она.

– Молюсь, – последовал ответ.

– Зачем?

Он не ответил. Мирав не могла свободно подвергать сомнениям мотивы и убеждения Гранта – он ей попросту не разрешал. Но она знала, что он – не еврей. А кто? Недоеврей – только это слово и приходило на ум. Все, что было в его жизни до момента превращения в недоеврея, он отринул. Надел кипу и пережил второе рождение. Ее отец прав, вдруг дошло до нее, пусть они и пришли к этому выводу совершенно разными путями. Он – обманщик и жулик.

– Грант Артур когда-нибудь упоминал в разговорах с вами библейский народ – амаликитян? – спросила Венди.

– Да.

– А ульмов?

– Да. Он заговорил про них после смерти отца. Та поездка в Нью-Йорк сильно его изменила. Он прекратил читать Тору и стал все свободное время проводить в библиотеке. Изучал историю своего рода, генеалогическое древо. Он обнаружил, что принадлежит к некоему древнему вымирающему народу.

Это стало последней каплей. Единственная кузина, которая все еще поддерживала с Мирав отношения, где-то раздобыла и дала ей взаймы двести долларов. Мирав села в автобус и больше никогда не видела Гранта Артура. В Нью-Йорк она приехала в потертых синих джинсах и дешевой футболке вроде тех, что носила Дебра Уингер в «Городском ковбое» – с пуговицами из искусственного жемчуга.

– Сегодня утром, когда вы рассказывали все это Питу, я хотела задать вам один вопрос, – сказала Венди. – Задам его сейчас: почему вы вернулись к иудаизму?

– О Боже! – воскликнула Мирав. Ее звонкий смех немного разрядил обстановку. – Это ужасно длинная и нудная история. Как бы мне передать ее в двух словах, чтобы вы тут не умерли со скуки? Итак: муж, развод, ошибки, сожаления… Тридцать лет духовной пустоты. – Она опять засмеялась. – Наверное, в конечном счете я поняла, что Грант был прав. Жизнь приятней, когда ты – еврей.

– Теперь поняли, во что вы впутались? – обратился ко мне Стюарт.

– Я ни во что не впутывался.

– Разве?

– Так вы за меня волнуетесь? Все это вы провернули ради меня?

– Отчасти.

– Зачем? Мне казалось, вам нет до меня никакого дела.

– Я борюсь за истину.

– И в чем же истина?

– Вам только что рассказали.

– Я узнал подробности уже известной мне любовной истории. Вы сами слышали – ему было девятнадцать. Несчастный подросток, который всего-навсего искал себя.

– Ну, сейчас-то он уже далеко не подросток, – сказала Венди. – И давно себя нашел.

– Вы хоть знаете, о ком говорите? – спросил я ее, а потом и Стюарта: – А вы?

– Он – вожак подпольной группировки. Злой гений, если хотите.

– Злой гений?! Да он все свободное время проводит в библиотеках и архивах, строя генеалогические древа! Ничего себе злой гений.

– Что ж, мы ввели его в курс дела, – сказала Венди Стюарту. – Моя задача выполнена, до свиданья. – С этими словами она вышла из комнаты.

Стюарт повернулся к Мирав.

– Позвольте нам с Полом поговорить наедине? – попросил он.

– Пожалуйста, – ответила Мирав и тоже вышла.

Мне было очень странно остаться наедине со Стюартом в комнате отдыха ортодоксального религиозного центра в Краун-хайтс.

– Все услышанное вас нисколько не тревожит?

– Я же вам говорил, все это мне известно.

– Все? Он преподнес вам эту историю именно в таком ключе?

Я неловко поерзал на месте.

– Ну, ее версия событий слегка отличается от его версии, – сказал я. – Но так часто бывает.

– Истина – это не просто «версия событий», – сказал Стюарт. – Истина беспристрастна и объективна.

– И вы, стало быть, располагаете истиной в последней инстанции? А вам не кажется, что вы, выбирая между двумя версиями, просто встали на сторону Мирав?

– В чем же разница между этими версиями?

– Во-первых, он сам от нее ушел. Не она уехала, а он. И многое другое не сходится. Артур был ребенком, потерянным и ищущим себя, когда любил Мирав. А нашел он себя лишь после их расставания.

– Вы в это верите?

– Он мне сам это рассказал. Он ни от кого не скрывает историю своей любви.

Стюарт разочарованно посмотрел на меня.

– Что ж, верьте во что хотите. Но страдание – удел не ульмов. Страдание – удел евреев. Это удел погибших и безымянных, сгинувших без вести и давно забытых. Нельзя присвоить себе чужой удел и творить с ним, что захочется. Нельзя превращать его в фарс.

– Я не хотел вас расстроить, честное слово, – сказал я.

– Давайте кое-что проясним: вы здесь вообще ни при чем. Проблема куда глубже и серьезней. Этот человек ушел от реальности. Он нашел в Библии древнюю легенду и превратил ее в миф, а миф теперь выдает за истину. Вот что он делает.



Когда я вернулся домой в тот вечер, как раз начинался пятый иннинг. Я заказал доставку еды, налил себе выпить и дождался конца матча, чтобы перемотать записанную игру и посмотреть ее сначала. Позвонил Мерсеру – уже во второй или в третий раз, – но тот не взял трубку.

После игры я вышел на балкон, прихватив с собой бутылку. Уселся на раскладной стульчик и стал любоваться Променадом. Если в пятницу вечером ты хочешь почувствовать себя инопланетянином, есть верный способ: выйди на Променад с его прогуливающимися, бомжами и влюбленными парочками. Я налил себе выпить и поднял бокал. За гуляющих. За весь город. «За ваши пикники и солнечные ванны», – сказал я и посмотрел на манхэттенский горизонт, великолепную сияющую громаду на другом берегу. Люди там еще вовсю трудились. «За ваши офисные битвы и коронарные артерии, – обратился я к трудящимся внутри этого улья, – за ваши дизайнерские носки и документы о разводе». В тот вечер я выпил практически за каждого. «За вас, влюбленные парочки, смотрящие на реку с набережной. За ваши фриттаты и домашние порно. За тебя, фотограф с вечной вспышкой, за твой личностный брендинг и неограниченный хостинг файлов. За тебя, прекрасный отрок, уже второй час не расстающийся с я-машинкой». Я пил за всех. Произносил тосты и пил. «За тебя, фанат «Янкиз» в футболке Дерека Джетера, за твои лосьоны после бритья и оправдательный приговор по делу об изнасиловании». Я наливал еще и пил. «За тебя, корпоративный босс, не желающий подбирать за своим шпицем теплое дерьмо, и за всех твоих коллег-трейдеров, бизнес-аналитиков и прочих мудаков: за ваши одинаковые лица и засекреченные номера», – говорил я. «За то, что вы утопили Америку, сволочи! Чтоб вам всем оказаться в камерах, куда крысы приходят подыхать! И за вас, миссис Конвой. За ваши катехизисы и водолазки. За тебя, Эбби. Удачи в новом деле. И за тебя, Конни. За твоего поэта Бена и всех ваших будущих румяных детишек». За дядю Стюарта я пить не стал. О нем, Мирав и Гранте Артуре я старался не думать. Я пил и произносил тосты, чтобы забыть, и продолжал в этом духе до тех пор, пока не вылил в стакан последние капли виски. «Ну, за тебя, придурок на балконе, за твою претенциозность в соусе карри и вполне обоснованный страх умереть от асфиксиофилии. За твое идиотское стремление к обществу людей и добросердечные попытки это стремление удовлетворить. За тебя!»

Я выпил за себя. Видимо, все это я говорил очень громко, потому что моя соседка, тоже вышедшая на балкон, недоуменно таращилась на меня. Я поднял бокал и за нее – она тут же ушла в квартиру. Бутылка закончилась, тосты тоже. Долгое время я просто сидел и почти неподвижно глазел на яркую претенциозную вывеску VERIZON на верхушке одного из самых высоких небоскребов. Единственный брендированный небоскреб на Манхэттене, чертово пятно на горизонте! И я подумал: ну почему сволочи-террористы не влетели в это здание?! Потом я вырубился, а когда очнулся, на Променаде не было уже никого – пусто. Я искал и искал глазами хоть кого-нибудь, ждал и ждал. Вот сейчас люди валом повалят, потерпи еще немного… Но никто не шел. Что за страшный час и почему я очнулся именно теперь? Где они – незнакомцы, за которых я пил? Глупо чувствовать себя брошенным незнакомцами, но именно так я себя и чувствовал. Никогда прежде я не видел Променад столь безлюдным, столь бесповоротно пустым; вместо оживленной и всегда шумной улицы одного из крупнейших городов на Земле я вдруг оказался в некой колонии на Луне, безмолвно плывущей в черном космосе, причем я был единственным ее обитателем. Все это я понял буквально в первую же секунду после пробуждения, и эта секунда была невыносима. Я чувствовал себя покинутым, забытым, никому не нужным. Мне казалось, что все важное и нужное уже было сделано, пока я спал, и теперь, когда я проснулся, на свете больше не осталось никаких важных и нужных дел. Единственный выход из подобной отчаянной ситуации – найти себе занятие, причем сию же секунду. Первым желанием было достать из кармана я-машинку. Она мгновенно соединяла меня с миром, давала ощущение осмысленности происходящего. Может, мне звонила или писала Конни, или Мерсер, или… Нет. Никто не звонил и не писал. Я готов был практически на все, лишь бы вернуть их – праздных гуляк и влюбленных на Променаде, – чтобы прогуливаться рядом с ними, глазеть мечтательно на горизонт и осторожно слизывать подтаявшее мороженое, а потом пойти домой и проспать семь часов подряд – или нет, не домой, можно еще принять одно из предложений этого города, то единственное и незабвенное, ради чего можно не спать всю ночь и получать от этого удовольствие, – и проснуться не затемно, а на рассвете, и опять выйти на Променад, омытый утренним солнцем, съесть какую-нибудь выпечку на завтрак и выпить кофе на одной из скамеек, глядя на бликующие волны. О, вернитесь, скрывшиеся в ночи! Вернитесь, призраки! Мне и днем-то туго. Не бросайте меня наедине с ночью!

Наконец-то я заставил себя пошевелиться. Выпрямился и прислушался. Я услышал гул реки, и острова на другом берегу, и беспорядочный рев последних машин, мчавшихся по скоростной магистрали внизу. Могу лишь предположить, какое действие произвели на меня эти звуки: я почувствовал, что моя жизнь – и жизнь города, и все радостные, приятные мгновения этой жизни – лишена всякого смысла.

Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая