Спустя несколько месяцев после открытия первого кабинета в Челси я написал Сэм Сантакроче старомодное письмо и отправил его на адрес ее родителей, думая, что оно обязательно найдет адресата: Сэм не могла далеко уехать от папы с мамой, а может, и вовсе никуда не уезжала, так и жила в своей детской спальне на втором этаже. Я говорю себе, что не знаю, зачем написал это письмо, но на самом деле знаю: мне хотелось сообщить ей о своих профессиональных успехах и дать понять: все беды и невзгоды детства – а заодно и штат Мэн – я оставил далеко позади. Ах, как бы ей повезло, говорило мое письмо, если бы она все-таки вышла за меня, несмотря на мой атеизм, о котором я заявил во всеуслышание за семейным столом. Ответ пришел спустя пару недель, на электронную почту (аккаунт YazFanOne я завел еще во времена диалапа). Помню, как без конца его перечитывал, снова и снова – будто оказался на фронте, куда весточки от любимой доходят крайне редко или не доходят вообще. «Что значит «ты всего лишь хотел быть одним из нас»? Ты запросто мог стать членом семьи, у тебя была масса возможностей. Ты не знал? Тебе надо было только принять моих родителей такими, какие они есть, но ты не пожелал. Они бы не отказались от веры ради тебя, Пол, а на меньшее ты тогда был не согласен. Ты хотел, чтобы все переняли твой образ мышления. У тебя были очень твердые принципы, и ты никому не уступал. Насколько я помню, тебе больше хотелось быть собой, нежели «быть одним из нас». И иногда общаться с тобой было довольно неприятно – по крайней мере, раньше. Сейчас-то, я уверена, все изменилось, ведь ты добился такого успеха».
Я так растерялся, что не ответил.
Сидя в приемной, я увидел очередной заголовок на обложке глянцевого журнала: «Харпер и Брин – настоящие семьянины». Гетеросексуальность Харпера всегда была под вопросом, а Брин с трудом оклемалась после страшного удара, когда во время съемок финальной серии «Брин» ее лишили родительских прав на трех детей. Но теперь они вместе, счастливы и ждут ребенка, утверждал некий «источник» и «друг семьи». Я порадовался, что они наконец-то нашли свое счастье – после стольких-то лет адской невезухи. И, признаться, я им немного завидовал. Харпер и Брин – семьянины. Это для них самое главное, несмотря на злопыхателей, папарацци, лишний вес, даже полицию, – а я, дурак, отказался от всех семей, которые встречались на моем пути. Я отказался от Сэм и Сантакроче, а теперь вот от Конни и Плотцев. Но это бред, Плотцы никогда не были «моими». Плотцы всегда были сами по себе и никогда бы мне не достались, даже если бы мы с Конни поженились, потому что я был О’Рурк. Плотцы ни за что бы не приняли О’Рурка в свои ряды – не потому что я гой, а потому что, будучи О’Рурком, я совершал странные и настораживающие поступки. Но теперь мне придется смириться с фактом, что я даже не О’Рурк. Я – Борух из Белостока, вернее, нет, если верить богине в бейсболке «Ред Сокс», я – даже не Борух из Белостока, а черт знает кто и черт знает откуда. Харпер и Брин знают, кто они такие – настоящие семьянины. А я кто?
– Доктор О’Рурк?
В дверях стояла Конни.
– Подойдите, когда будет минутка.
Я закончил работу и подошел.
– К тебе гости – мой дядя.
– Твой дядя?!
– Стюарт.
– Твой дядя Стюарт?! – Я скинул белый халат. – Он здесь? Пришел ко мне? Сколько мы с ним не виделись? Что он тут делает?
– Я ничего ему не говорила. Он сам все узнал.
– Что узнал?
– Я пыталась объяснить.
Последние слова я толком не услышал. Только лихорадочно думал, как я выгляжу: собранным? Уважающим себя?
Когда мой отец был в маниакальном состоянии, он отрывал меня от земли и сжимал в медвежьих объятьях. Увидев Стюарта сквозь окошко приемной, я захотел поступить так же. Он сидел на стуле, положив руки на колени, и терпеливо ждал. Я с трудом заставил себя не набрасываться на него с объятьями. Посмотри на него! – сказал я себе. Разве на такого человека набрасываются с объятьями? Никогда, даже если очень хочется. Попятившись от окошка, я едва не отдавил Конни ногу. Обнаружив, как она внимательно наблюдает за моей реакцией на приход ее дяди – да еще сразу после нашего разговора о ее новом ухажере, – я понял, что сегодня она узнала обо мне много нового. Наконец-то сообразила, кто я такой, и, несомненно, испытала огромное облегчение, что вовремя от меня избавилась. Еще я понял, что радоваться дяде Стюарту – глупо. Встреча с ним должна была меня расстроить, не более того.
Он встал. Просто остановись и протяни ему руку, твердил я себе, но сам неумолимо шагал вперед. Я не мог остановиться. Я сделал еще шаг и обнял его. Он был вовсе не здоровяк, как мой отец, и даже не попытался обнять меня в ответ. Я подержал его несколько секунд – насколько позволяли приличия (они не позволяли объятий вовсе), – потом отпустил и дважды хлопнул по спине, словно близкого приятеля, а не человека, рядом с которым я надеялся сидеть за столом во время седера.
– Стюарт, как я рад вас видеть!
Он улыбнулся, и его улыбка показалась мне теплой и искренней – наверное, причиной тому был мой явный энтузиазм.
– Какими судьбами?
– Мы можем поговорить наедине?
– Разумеется!
Ведя его в свободный кабинет, я стал громко жаловаться на то, что после переезда из крохотной клиники в Челси решил не устраивать на новом месте личного кабинета, о чем теперь горько жалею.
– Так что говорить придется здесь, – сказал я, жестом приглашая его в пустую смотровую.
Там я сразу предложил ему офисный стул. Дядя Стюарт быстро сел и безмятежно положил руки на колени. Я скрестил руки на груди и прислонился к стоматологическому креслу. В очередной раз я убедился в том, сколь аскетичным и властным может быть его молчаливое присутствие. Разумеется, я тут же сморозил глупость:
– Вы решили воспользоваться моим предложением?
– Это каким?
– Можем сделать снимки, хорошенько почистить зубы. Убедиться, что все в порядке.
– Нет, – сказал он.
Нет, он пришел обсудить то, что пишут в Интернете от моего имени. Я поерзал на месте.
– Надеюсь, Конни вам объяснила, что это не я пишу.
– Объяснила.
– Хорошо. Потому что это не я пишу.
Дядя Стюарт сидел необычайно спокойно на этом стуле, который так и просил, чтобы на нем покрутились – хотя бы чуть-чуть.
– А вы знаете, кто пишет?
– Вы имеете в виду, знаю ли я имя конкретного человека?
– Да. Ведь должен же у этих высказываний быть автор.
Вероятно, это тот же самый человек, с которым я переписываюсь, подумал я. Но его звали так же, как меня, а я не хотел говорить об этом дяде Стюарту – и понадеялся, что Конни не сказала.
– Нет, имя мне неизвестно. Сначала появился сайт, потом страничка на Фейсбуке, теперь вот и Твиттер.
– Конни также упомянула, что вы… принимаете на веру некоторые из этих высказываний.
– Я?!
– Например, что амаликитяне уцелели и их потомки живы по сей день.
– Я атеист и никогда этого не скрывал.
– Верно, – сказал он. – Но ваше мнение о Боге не имеет никакого отношения к вопросу о существовании некоего народа. Вы знаете, кто такие амаликитяне?
– Ну так… немного.
– Сегодня, когда мы вспоминаем об Амалике, мы вспоминаем не просто о древнем враге иудеев, но о вечном и заклятом враге. Это антисемитизм во всех его проявлениях. Оскверненные синагоги. Террористы-смертники. Ксенофобские речи. Амаликитян можно сравнить с нацистами. Амалик был первым нацистом.
Дядя Стюарт достал платок и высморкался, затем убрал платок на место. Я всегда восхищался людьми, которые умеют изящно сморкаться на глазах у других.
– Сегодня Амалик живет в радикалах и фундаменталистах. Также у его имени есть метафорическое значение. Это соблазн. Отступничество. Сомнение.
– Сомнение? – переспросил я.
– Надеюсь, вы не обиделись, – сказал дядя Стюарт. – Сомнение в существовании Бога вовсе не делает вас заклятым врагом и ненавистником евреев.
– Я вообще не враг евреям.
– Да я так и не думал, – заверил он меня.
– То есть вы верите, что эти посты в Интернете выкладываю не я?
– Если вы так говорите, верю.
– Это не я.
– Однако то, что пишется от вашего имени, расстраивает меня и всех остальных, – сказал он.
Он вытащил из кармана я-машинку и молча открыл мою страницу в Твиттере. Протянул телефон мне.
Проблема еврея заключается в том, что страдания удваивают его веру в несуществующего Бога.
Еврей не может позволить себе сомневаться, потому что без Бога его страдания лишены всякого смысла.
Я отдал телефон дяде Стюарту.
– Стюарт, это возмутительно.
– Но вы ведь атеист. Вы наверняка согласны с общим посылом.
– Нет, это возмутительно.
– Почему?
– Еврей то, еврей это. Я сам – не еврей, и такие слова меня коробят.
– Но ведь кто-то все это пишет.
– Не я.
– Вы верите, что принадлежите к этому народу?
– Нет. Нет, разумеется, нет! Это… крайне маловероятно.
– Вы помните, как приходили ко мне в офис? – вдруг спросил он.
Я помедлил. Интересно, Конни подслушивает? Скорее всего. Стены в клинике этому благоприятствуют. А рядом наверняка стоит миссис Конвой.
– Помню, – тихо ответил я.
– Вы спрашивали про Эзру.
Я кивнул. Мне не хотелось, чтобы Конни знала о моей встрече со Стюартом: я тогда гадал, как мне стать похожим на Эззи. С формальной точки зрения: стать практикующим, но неверующим евреем. Из этого ничего не вышло, только дураком себя выставил, ведь я ничего, абсолютно ничего не понимал в иудаизме и жизни вообще. Что заставило меня подражать Эззи? Я извинился перед Стюартом за беспокойство и поспешно отбыл. В течение нескольких месяцев после этой встречи я вспоминал о ней перед сном и, сгорая от стыда, вскакивал с постели.
– К тому времени вы уже много всего прочли об иудаизме, – сказал дядя Стюарт. – Вы помните, что такое мицва?
Внезапно я вновь почувствовал себя как на свадьбе Конниной сестры. Я сидел со Стюартом за пустым столом, музыка чуть притихла, и он спросил меня, кто такие филосемиты. После этого у меня навсегда отбило охоту отвечать евреям на простейшие вопросы об иудаизме.
– Имею представление. Но могу я быть честен, дядя Стюарт?
«Дядя Стюарт!» Надо ж было такому вырваться! И теперь ведь ничего не поделаешь, сказанного не воротишь. Хорошо еще я не предложил ему сдать анализ кала. Отшутиться тоже не выйдет. Лицо у меня вспыхнуло, и я перестал дышать в ожидании его ответа: сделает он мне замечание или притворится, что не расслышал?
– Конечно, всегда лучше быть честным.
Смилостивился!
– Спасибо, Стюарт, – выдохнул я. – Простите, о чем мы говорили?
– О мицве.
– Ах да. Я имею представление о том, что это такое, но вы, ручаюсь, знаете куда больше.
– Мицва – это закон, предписание, – сказал Стюарт. – В Торе упоминается шестьсот тринадцать мицвот. Мы принимаем их всерьез, каждую из шестисот тринадцати. Это моральные законы и в то же время – божественные заповеди. Три из них, – он показал мне три пальца, – имеют отношение к Амалику.
Его пальцы остались в воздухе.
– Помнить, как поступил с тобой Амалик на пути, когда вы вышли из Египта. – Он прикоснулся к оттопыренному большому пальцу. – Помнить о том, что сделал нам Амалик. И истреблять потомков Амалика, – заключил он, дотронувшись до последнего пальца. – Звучит жестоко, поэтому многие пытаются смягчить их, истолковать как метафоры. Но другие считают Амалика настоящим врагом, конкретной угрозой в каждом поколении. Каждое поколение должно знать, в каком обличье явился им Амалик, и не гнушаться в борьбе с ним никакими методами. Итак, можете вы мне сказать, кто такой Грант Артур?
– Кто?
– Это имя назвала Конни. Вы его не слышали?
– Пару раз слышал.
Стюарт встал со стула и шагнул ко мне. На минуту воцарилась тишина – я все еще сгорал от стыда, что назвал его дядей.
– В тысяча девятьсот восемидесятом Грант Артур изменил имя и стал Дэвидом Одедом Гольдбергом.
– Откуда вам это известно?
– В Интернете прочитал, откуда же еще? – сказал Стюарт. – Вы знаете, почему он изменил имя?
– Я даже не знаю, кто он такой!
Он рассказал мне несколько фактов из жизни Гранта Артура. Я пожал плечами. Он отвернулся. Когда он вновь посмотрел на меня, на его лице царила скромная терпеливая улыбка. Воздух со зловещим свистом входил в его ноздри и покидал их. Стюарт протянул мне руку, я ее пожал. Затем он поблагодарил меня и вышел из кабинета.
Теперь я знаю, кто ты такой, – написал я. – Мои друзья все выяснили. Тебя зовут Грант Артур. Ты родился в Нью-Йорке в 1960 году. В богатой семье. Ты переехал в Лос-Анджелес и сменил имя, став Дэвидом Одедом Гольдбергом. Вскоре после этого тебя арестовали за домогательства и запугивание раввина Ошера Мендельсона. Мендельсон обратился в суд и добился, чтобы тебе выписывали запретительный приказ. Я хочу знать почему. Почему ты сменил имя? Почему раввин подал на тебя в суд?
Тем вечером я поехал в Нью-Джерси, в заведение под названием «Морж». Это было бетонное здание без окон на окраине Ньюарка. В ста футах от него пролегало шоссе, по которому с ревом проносились автомобили, а перед входом была парковка, усыпанная битым стеклом, и раскуроченная телефонная будка. Внутри постоянным клиентам показывали трех моржих: жирную, черную и татуированную. Однорукий диджей в гавайской рубашке и бейсболке с антивоенной символикой в конце каждой песни хлопал себя микрофоном по груди. Он призывал всех клиентов не жмотничать и оставлять чаевые. «Эти девочки танцуют не ради удовольствия, – говорил он. – Дома их ждут голодные дети». Великолепно, подумал я. Стриптизерши с голодными детьми.
После рэпа заиграл Стинг. Потом из динамиков донеслись хлопки микрофоном о диджейскую грудь. Я подошел к татуированной моржихе. Она сидела полуголой за пустым столом и смотрела в телефон: белый свет дисплея подсвечивал ее лицо снизу. Я представился.
– Стив.
– Нарси.
Мы пожали друг другу руки. Несколько минут спустя, отправив эсэмэску, она пришла за мой столик – танцевать приватный танец. У нее была челка как у Бетти Пейдж и пирсинг в пупке. На пояснице чернела монохромная татуировка: шахматный слон. Во время танца на ее лице царило сосредоточенное выражение. Мне показалось, что движения ее тела были для нее такой же неожиданностью, как и для всех остальных.
– Где ты живешь, Нарси? – спросил я.
– «Там, где сосны, там, где сосны, где никогда не светит солнце», – пропела она в ответ и откинулась назад, показав мне грудь.
Под грудью были вытатуированы кельтские узоры. Нарси как будто обрадовалась, что может с чистой совестью приступить к собственно обнажению. Она скинула майку и начала грубо теребить свою грудь. Я не представлял, кому это может быть приятно, и чуть не попросил ее прекратить.
– Так ты живешь в сосновом бору, – сказал я.
Она прижала грудь к моему носу и положила мои ладони себе на задницу. От нее пахло чем-то терпким: не столько парфюмом, сколько парфюмерным отделом в супермаркете. Нарси неуклюже отстранилась. Мне словно делала массаж слепая женщина – так она танцевала.
– Но откуда ты?
Нарси замерла.
– Откуда ты родом? Какие у тебя корни?
– Мне танцевать или нет? – проворчала она.
Я кивнул.
Она развернулась и потрясла задом, обмахнув бетонный пол посеченными кончиками волос.
Остаток вечера я наблюдал то за девочками на сцене, то за посетителями клуба. Последние были похожи на дворняг и неохотно расставались с сокровищами – однодолларовыми купюрами. Они уходили в ночь без всякой цели и молитвы. То были остатки генофонда, уносимые в море отливом, голые и беззащитные под луной. А я сидел за столиком, жалел себя и до сих пор сгорал от стыда за то, что назвал Стюарта дядей.
В 3:00 ночи (10:00 по тель-авивскому времени) зазвонил мой мобильник. Это был Грант Артур.
Наутро я первым делом подошел к окошку в приемной и заговорил с Конни об увиденном вчера заголовке.
– Допустим, я был бы как Харпер, – начал я.
– Погоди-погоди. Как кто?
– Харпер.
– Кто такой Харпер?
– Ну, Харпер и Брин, ты знаешь.
– Не знаю.
– Да брось, Харпер и Брин! Ты что, не слышала? Брин из сериала «Брин»?
Она посмотрела на меня как на человека, только что пережившего сердечный приступ.
– Я вообще не понимаю, о чем ты говоришь.
– Ну, Харпер какое-то время был геем? А Брин – порнозвездой, которая уверовала в Бога. «Порнотека»? Слышала про таких?
– Ты как будто пришел из параллельного мира.
– Хорошо, я покажу тебе журнал, если хочешь. Но чисто гипотетически: если бы я был как Харпер, ну… настоящий семьянин.
– Харпер – семьянин?
– Настоящий! Они оба – семьянины. И прямо скажем, не образцовые граждане. Таким обычно плевать на семью с высокой колокольни. Ты что, в самом деле не знаешь, кто такие Харпер и Брин?
– В самом деле.
– Ладно, не суть. Когда я прочитал, как много для них значит семья…
– Ты ведь не веришь всему, что пишут в глянцевых журналах?
– Конечно, нет!
– А звучит так, будто веришь.
– Можно я договорю?
– Договаривай.
– Если бы я захотел детей, – сказал я, – у нас бы сложилось?
– Погоди, что?..
– Если бы я захотел…
– Какая разница? – перебила Конни. – Тогда ты не хотел – и не шел ни на какие уговоры. К чему задавать гипотетические вопросы о том, что уже решено? Ты даже разговаривать об этом отказывался. Поэтому гадать, повлияло бы на наши отношения то, что не обсуждалось, это все равно что… все равно что гадать, как бы все вышло, если бы ты был абсолютно другим человеком. Ответ положительный. Если бы ты был абсолютно другим человеком и этот человек хотел бы детей, возможно, у нас бы сложилось.
Я ушел. Потом вернулся.
– Бен как раз такой человек, – тут же продолжила Конни, словно я никуда не уходил. – Он как ты, только абсолютно другой. По крайней мере, он ничего не имеет против детей. И готов это обсуждать. Так что вот мой ответ. Мой ответ – да, и его зовут Бен.
– Думаешь, я поверю, что ты ничего не рассказывала дяде про твиты?
– Я не рассказывала. Честное слово, Пол.
– Я ведь специально просил, чтобы ты ничего не говорила Стюарту. Я думал, он пришел на осмотр, но нет. Он пришел, потому что кто-то шепнул ему на ушко, какой я мерзкий антисемит.
– Я ничего ему не говорила! Хочешь знать, что я ему сказала? Что кто-то пользуется тобой. Вот и все.
– А кто ему рассказал про Гранта Артура?
– Разумеется, я. Но только потому, что тобой действительно пользуются! По какой-то причине весь твой гнев, вся ярость, которую ты испытывал в самом начале, куда-то подевались, и ты сутками напролет переписываешься со злоумышленниками, даже про «Ред Сокс» забыл! Можешь сказать, на каком они сейчас месте в турнирной таблице?
Я молчал.
– Соотношение побед и поражений?
Я молчал.
– Поэтому я и назвала Стюарту имя. Я его подслушала, когда ты разговаривал с Фруштиком, и поделилась со Стюартом, а тот уже сам все разузнал. Не потому, что мы родственники, а потому что есть на свете люди, которые обращают внимание на антисемитские высказывания сумасшедших в Интернете. И в данном случае этот сумасшедший очень похож на тебя.
Я склонился к Конни.
– Я все знаю о Гранте Артуре. Я знаю больше, чем твой дядя. Я знаю, почему он переехал в Лос-Анджелес, в кого там влюбился и почему хотел принять иудаизм. А когда его сердце разбили, он просто совершил несколько глупостей, в результате которых у него начались неприятности с полицией.
– Откуда ты это знаешь?
– Он был раздавлен. Он больше не знал, кто он такой. Он не преступник. Он просто дурак, который влюбился не в ту девушку. Я могу его понять.
Я ушел. Потом вернулся.
– И чтобы ты знала. Я тоже встречаюсь с девушкой. Ее зовут Нарси. Она – танцовщица.
Я вернулся к работе. Обнаружил у пациента со съемным протезом молочницу. Раскрыл тайну измочаленных десен у топ-менеджера крупной фирмы – оказалось, та неудачно сменила зубную пасту. Поглядел на плевательницу, раскрашенную изнутри веселеньким кровавым узором, нажал кнопку – и в сливное отверстие стала уходить желированная кровь.
Затем я пошел в приемную на поиски журнала про Харпер и Брин – хотел показать его Конни. Но его, видимо, кто-то украл. Плохо быть стоматологом. Люди вечно крадут у тебя журналы.
Мерсер только что закончил рассказ о поездке на Сеир и о своих планах на возвращение. Мы сидели в тихом баре, никаких телевизоров по углам, телефоны убраны, перед нами – только спиртное и бармен. Где-то в глубине зала тихонько пиликал музыкальный автомат. Все говорили тихо, и так же тихо звякал лед в стаканах. Я сообщил Мерсеру, что мне звонил Грант Артур. Спросил, слышал ли он про его несчастную любовь к дочери раввина.
– Мирав Мендельсон, – кивнул Мерсер. – Конечно, слышал. Это первое, что он рассказывает людям о себе.
– Похоже, он ее действительно любил.
– Он тогда ничего о себе не знал. Не знал о своем прошлом, о семье.
– Вы когда-нибудь так любили?
– Так – это как? Любил ли я женщину, которая мне не подходила?
– Которую вы выбрали необдуманно, не глядя, потому что… ну, потому что вам нужна была не просто подружка, а нечто большее.
– А вы?
Я рассказал ему про Сэм и Сантакроче, про Конни и Плотцев.
– Говорят, это свойственно ульмам. Возможно, так и есть, откуда мне знать? Конечно, я тоже любил.
Мерсер только-только переехал в Нью-Йорк, жил без гроша в кармане, без друзей. И в один прекрасный день оказался на пороге огненного храма, расположенного на первом этаже многоквартирного дома.
– Огненного храма?
– Зороастризм. Слыхали про такую религию?
– Не больше, чем все остальные.
Мерсер прочел немало книг о мировых религиях, и зороастризм привлек его своей первобытностью. Зороастрийцы верят, что сначала был свет и была тьма, и свет боролся с тьмой. По крайней мере, так это приблизительно понял молодой Мерсер. Он некоторое время посещал храм и беседовал там с главным священнослужителем, человеком по имени Кир Мазда, в обязанности которого входило поддерживать огонь в очаге. Мерсеру нравились его усы, две половинки которых отталкивали друг друга, точно магниты. Вскоре Мерсер заметил среди прихожан девушку – и по уши влюбился. Два поколения тому назад ее семья переехала из Ирана в Америку, и теперь эта девушка всеми возможными способами бунтовала против родителей. Они с Мерсером прятались по углам, целовались в метро. Строили наивные планы на будущее. Но реальность взяла свое. Консервативные зороастрийцы не допускают смешанных браков. Браки детей устраивают родители, так заведено. К тому моменту, когда Мерсеру исполнилось двадцать, его возлюбленная вышла замуж. Свое разбитое сердце он понес на фондовый рынок с целью вернуться в храм уже миллионером и сделать большое пожертвование. Утрата былого величия была не единственной бедой зороастризма: им не хватало денег на работу с населением, на проповедование идей.
– Вы сделали пожертвование?
– После того как я заработал первый миллион, меня это уже не волновало. Сердечная рана заросла. Хотя шрам остался. Зато после первой сотни я купил им храм в Нью-Джерси. Анонимно.
– Вы отомстили анонимно?!
– Мне нечего было доказывать, и в почестях я не нуждался. А потом, я ведь не в девушку влюбился, а в идею – идею борьбы света и тьмы. В человека с пышными усами, в белом халате с золотым поясом, который поддерживал огонь. И в дари. Мне нравилось звучание дари.
Мерсер подозвал бармена. Мы пронаблюдали, как он безмолвно достал с полки бутылку, налил нам драгоценный напиток и вновь уткнулся в экран я-машинки.
– Как я понял, христианином вы не были, – сказал я.
– Отчего же? Я родился и вырос в христианской семье.
Все было просто. В тринадцать лет он прошел крещение и получил именную Библию. Никто не заставлял и не уговаривал его читать Священное Писание, поэтому он так ни разу его и не открыл. Иисус Христос принадлежал ему по праву рождения и был ему другом. Он всегда заботился о Мерсере. Когда Мерсеру было страшно, он оказывался рядом и защищал его. Когда Мерсер совершал дурной поступок, он смотрел на него с укором и печалью во взгляде. Когда Мерсер искал прощения, он дарил ему прощение. Чтобы Иисус всегда его любил, от Мерсера требовалось лишь одно: вера. Никаких жертв, ритуалов, особого образа жизни. Надо было только всем сердцем верить в Христа, и за одно это на Мерсера сходила Божья благодать. То, что он практически ничего не знал о своей душе – и не будет знать еще много лет, – не имело значения. За веру он получал отпущение грехов, вечную жизнь и подарки на Рождество.
– Я с любовью вспоминаю нашу церковь. Людей, которые были к нам добры. Помню, как после смерти мамы пытался молиться: складывал вместе ладони, склонял голову. А потом думал: допустим, сверху на тебя действительно смотрит Иисус Христос. Он ведь не идиот, так? Он знает. Он все отлично знает. Так что окажи нам обоим милость, встань с колен.
Дверь открылась, и в бар вошла шумная компания. Они купили выпивку и удалились в бильярдную, так что весь остаток вечера мы беседовали под стук бильярдных шаров, за которым следовали крики и стоны.
– Если честно, я их почти все перепробовал.
– Что – все?
– Религии.
Много лет Мерсер посвятил дзен-буддизму и ежегодно ездил в Киото, где у него был учитель. На протяжении тридцати лет стабильно преумножая свое состояние, Мерсер каждый год на десять дней полностью отказывался от благ цивилизации и сутками напролет медитировал, сидя на татами, и попрошайничал на улицах. Словом, он всегда был в поиске, поиске столь напряженном, что он никогда бы не увенчался успехом.
– Двенадцать лет подряд я ездил в Киото. Эти поездки помогли мне увидеть общую картину, но оставили мое сердце холодным. Знаете, что я думаю о буддизме? Он дает правильные ответы на неправильные вопросы.
Потом он увлекся джайнизмом, антропософией, учением Кришнамурти. Ездил в Непал, Тибет, поднимался на Гималайи. Ему нравился иудаизм. Коран вызывал у него восхищение. «Дианетика» его насмешила. Он не уважал «религии для всех»: унитарианизм, бахаизм и прочие телячьи нежности. Ему хотелось такой веры, которая понимала бы милосердие как справедливость, смягченную благодатью, и при этом не морочила бы ему голову всякими глупостями о том, что к смерти можно приспособиться, что ее можно преодолеть.
– Пусть меня не постигнет самое страшное, пусть я никогда больше не буду страдать и испытывать неудобства, если пожелаю. Но в конце я все равно умру. Умру – и, может быть, в ужасных муках. А что дальше – кто знает?
Тем временем тщетные поиски продолжались, ни одна из существующих религий не давала ему достойного ответа на вопрос: «Зачем я здесь?»
– Жаль, я не смог стать христианином, – сказал Мерсер. – Как это было бы здорово: на левом и правом плече сидели бы всезнайки, готовые ответить на любой вопрос, решить любую проблему. Все эти праздники и благотворительные ужины, задушевные разговоры с Христом, мирная вечная жизнь…
Он подозвал бармена, и тот подлил ему спиртного.
– Самый интересный опыт на моей памяти – пятидневное… Как же это называлось? Не помню. По сути – депрограммирование, но они называли это иначе.
– Депрограммирование?
– В какой-то момент я просто послал все к чертовой матери. Я страдал днями напролет, из ищущего превратился в разыскиваемого, терял время на всякие дурацкие мысли и переживания. Ради чего? В общем, я захотел избавиться от Иисуса Христа в голове. Ну, то есть от Бога, от Божьего голоса, но, поскольку меня воспитывали христианином, это был Иисус. Иисус судил, Иисус защищал, Иисус говорил: «Включи мозги». Что бы ни происходило, Иисус всегда был у меня в башке. Отпускал комментарии. Навешивал ярлыки. У вас тоже есть этот голос? Вечно подсказывающий, что хорошо, а что – плохо?
– Конечно. Только обычно он говорит мимо кассы.
– А, вспомнил! Реканалирование, так они это называли. Что-то типа реабилитационного центра, находится в Калифорнии. Я давно заметил: все, что не в Азии, находится в Калифорнии. Поехал я туда «реканалироваться». У них куча сотрудников: психотерапевты, неврологи, философы, атеисты… Идея в чем? Перестать думать, будто внутренний голос дарован тебе Богом, и поверить, что это твоя собственная совесть. Которая с годами появляется у каждого. Этакий дар эволюции. Тебя подключают ко всяким приборам и мониторам, сканируют мозг. Ты примериваешь на себя роль Бога. Тебе показывают всякие ужасы, покадровые видео разлагающихся трупов животных и все такое. Девиз: «Соучастие в собственной жизни».
– Вы это на ходу придумываете?
– Как такое можно придумать?
– Не знаю… И что, помогло?
– На некоторое время. Но привычка – вторая натура, со временем ты возвращаешься к прежним установкам и убеждениям, и тогда надо снова лететь в Калифорнию – на донастройку. Они рекомендуют делать это раз в год. Посмотрите в Интернете, сами убедитесь. Отзывы хорошие. А какой там вид на океан!
– Зачем вы все это делаете?
– О-хо-хо! – Он покосился на меня. – Вы правда хотите знать?
– Хочу.
Однажды Мерсер стоял на платформе метро и ждал поезда. Ему было восемнадцать, за душой – ни гроша, он только-только поступил в Колумбийский университет, чтобы изучать экономику. Был конец зимы, поезда ходили медленно. На платформе собралась изрядная толпа. Внезапно он упал на колени. Те, кто стоял в непосредственной близости, образовали вокруг него небольшое кольцо. Мерсеру показалось, что он не падает, а левитирует. На толпу, которая смотрела на него сверху вниз, он тоже смотрел сверху вниз. Сзади он ощущал некое наполненное светом присутствие: оно поднимало его, делая легким как перышко, но обернуться и посмотреть он не мог. На людей, которые с опаской косились на него, боясь подхватить какую-нибудь неведомую заразу, он глядел с улыбкой. Но они не видели улыбки. Они видели парня, который сперва рухнул на колени, а потом на спину. Мерсер, паривший наверху, где царил некий осязаемый дух, знал об этих людях все: их страхи, волнения, обиды, недовольства, и его улыбка была благосклонной. Он даже знал их имена и адреса. Он оказался в единственном замершем мгновении вечности, он был бесконечно малой черной точкой (в этом самый кайф, сказал он, чувствовать себя черной точкой), а с другой стороны, испытывал тяжесть веков, полных вакуума и огня, ледниковых периодов, вечного безмолвия неведомых пещер. Выражаясь простым языком, это было прозрение, откровение, религиозный опыт. Возможно, весьма заурядный и посредственный, допускал он. Поезд подъехал. Люди вокруг колебались: вызвать «Скорую»? Известить сотрудников метро? Плюнуть и уехать? Кто-то сердобольный оттащил его подальше от края платформы. Тот – или то, – что секунду назад касалось Мерсера сквозь его собственное парящее тело, исчезло. Он больше не парил. Он лежал на платформе и сквозь пальто чувствовал ее холод. Поезда приходили и уходили. Начался период отсутствия Бога в его жизни.
– Когда мне было двадцать восемь, – продолжал Мерсер, – я совершил поступок, от которого воздерживался десять лет, с того дня на платформе метро. Я поехал в Бруклин. У меня был адрес, но в том доме я никогда прежде не бывал и не ожидал, что увижу на пороге ту самую женщину, однако под звонком значилось ее имя. «Вы меня узнали?» – спросил я. Она кивнула, но точно вспомнить не смогла. Конечно, ведь прошло десять лет.
– После чего?
– После того как мы увидели друг друга на платформе. Она была в толпе в тот день.
– Где вы взяли ее адрес?
– Говорю же, я знал имена и адреса каждого, кто там стоял.
Мерсеру надо было просто уйти – увидеть ее, убедиться и уйти. Но она пригласила его в дом, и он принял приглашение. Они выпили кофе, и женщина спросила его, нашли ли полицейские преступника.
– Преступника? – переспросил он.
– Ну да. Человека, который вас ударил.
Этот человек, полуголый, продрался сквозь толпу на платформе и ударил Мерсера медным чайником по голове. Поэтому Мерсер и упал.
– Вы стояли, никого не трогали, а он на вас набросился.
– Я думал, все было иначе.
– И как же?
– Я знаю, как вас зовут. И где вы живете. Откуда, по-вашему?
– Я рассказала все полиции. Думала, вы спросили у них.
Двадцать лет спустя, когда Грант Артур стал рассказывать ему об ульмах, Мерсер был готов его выслушать. Им Господь тоже больше не являлся. Ни для того, чтобы упрекнуть. Ни для того, чтобы наставить на путь истинный. Ни для того, чтобы утешить. Ни для того, чтобы успокоить. Ни для того, чтобы отпустить им грехи.
– Прошло уже три тысячи лет, а Господь к ним так и не пришел. Ко мне он не приходил больше тридцати. Кто способен понять преимущества сомнения лучше, чем человек, который видел Бога, но память об этом у него отняли?
Мерсер опустил глаза.
– Наверное, вы считаете меня сумасшедшим.
– На свете чего только не бывает, – ответил я.
Он посмотрел на меня тяжелым пьяным взглядом. Я вспомнил, что он пришел в бар гораздо раньше, и сколько бы «штрафных» я ни выпил, нагнать его вряд ли получится.
– И все-таки я был настроен скептически. Даже нанял частного детектива. Азиатку. Если подумать, они могли и ей заплатить…
– Как можно сомневаться в Боге, которого вы видели собственными глазами?
– Так вы еще не читали?
– Что?
– Двести сороковой кантонмент.
– Нет.
– Прочтите. Все вопросы отпадут.
– Что там написано?
Он допил и попросил налить еще.
– Я не сумею передать всю красоту этого кантонмента.
– Ну, хоть самую суть.
– Простите, не могу. И даже пытаться не стану. Это будет несправедливо. Такое нужно испытать самому, это ни с чем не сравнимо. Посетите Сеир.
Мерсер поднял стакан и покачал его из стороны в сторону, как колыбель, глядя на жидкость внутри и сквозь нее.
– Я больше не хочу задаваться вопросами, – сказал он. – Слишком от многого мне пришлось отказаться из-за своей дотошности. Она не принесла мне ничего, кроме несчастья. – Он посмотрел на меня искоса: голова и шея его уже не слушались. – Я не христианин, не буддист, не зороастриец. Не иудей. – Он осушил стакан. – Я – шлюха, Пол. Шлюха, которая заглядывает в окна всех проезжающих мимо машин. Я устал. Я хочу стать собой.
Мерсер жестом попросил бармена налить ему еще.
– На исходе дней почувствовать, что Господь тебя покинул, – это ужасно, спору нет. Но чувствовать, что Господь игнорировал тебя всю жизнь? Это, мой друг, просто ад.
Настали выходные, и я решил повидаться с Макгоуэном. Мы пошли в бар и пропустили несколько кружек пива. Он рассказал, как идут дела у «Ред Сокс». Я признался, что меня уже много дней преследуют навязчивые картинки: Харпер и Брин вместе ходят в торговый центр, катают детей на качелях, купают их в ванне и готовят им макароны с сыром. Макгоуэн не знал, кто такие Харпер и Брин. Я сказал, что в наши дни отстать от жизни проще простого.
– И кто же они?
– В сущности, обычные нормальные люди. Только знаменитости. Почему я не могу быть нормальным человеком?
– Потому что ты ненормальный. Больной на всю голову.
– Спасибо.
– Нет, в самом деле, Пол, ты больной на всю голову. У тебя вечная депрессия. Чтобы почувствовать связь с миром, ты смотришь матчи «Ред Сокс». И слишком близко к сердцу принимаешь свою работу.
– Я не принимаю работу близко к сердцу. Я просто работаю.
– Ты думаешь о людях, волнуешься за них. Так нельзя. Их беды и горести не должны тебя касаться. Пациент – это огромный рот.
– В следующий раз постараюсь думать именно так.
– Постараешься. Но не сможешь.
Я подумал, что он ко мне слишком строг. Черт, да я всего лишь хотел отблагодарить его за доброту – за то, что помог мне тогда добраться до дома.
– Ты прав. Я больной на всю голову.
В воскресенье я поехал в Пафкипси, в дом для престарелых имени Сары Харвест Додд. Там жила моя мама. Мне бы хотелось сказать, что мы премило поболтали и отлично провели время, но она уже больше пяти лет была овощем. Мозг ей отказал. Она не могла сама мочиться, испражняться и есть. Только бубнила что-то себе под нос и смотрела в телевизор. Она всегда выглядела одинаково: постаревшей лет на десять. Она сидела в инвалидном кресле, в комнате с длинными цветастыми шторами и столом для пинг-понга, но без сетки. Я сел рядом и начал задавать привычные вопросы: «Как ты себя чувствуешь?» Нет ответа. «Тебе удобно?» Нет ответа. «Подложить подушку?» Нет ответа. «Соскучилась?» Нет ответа. «Чем сегодня кормили?» Нет ответа. «Что смотришь?» Нет ответа. «С тобой здесь хорошо обращаются?» Нет ответа. «Что мне сделать, мам? Чего ты хочешь?» Нет ответа. Тогда я стал рассказывать о себе. «У меня все хорошо. Работа кипит. Все довольны и счастливы. Правда, есть и плохие новости. Мы с Конни расстались. Мы и раньше расставались, но на сей раз уже навсегда. Она встретила другого. Я рад за нее – насколько могу быть рад. То есть очень рад, просто до одурения, ма. Ты помнишь Конни? Конечно, нет, – сказал я. – Ты понятия не имеешь, кто такая Конни. Она к тебе приезжала пару раз. Ты ей понравилась. Честное слово, она тебя даже причесывала. Это в ее духе. Просто с ума сойти. Я тогда чуть не расплакался». Я взял ее за руку. Нет ответа. «Мама», – сказал я. Нет ответа. Ее лицо было повернуто почти в направлении телевизора. «Помнишь, как я не мог спать?» Нет ответа. «Папа умер, и я не мог спать». Нет ответа. «А потом как-то раз ты мне рассказала про китайцев». Нет ответа. «Я так боялся остаться единственным бодрствующим человеком на всем белом свете. Не знаю почему, но боялся. И ты мне сказала, что я не могу быть единственным бодрствующим человеком на свете, потому что как раз в этот момент в Китае утро и все китайцы просыпаются. Помнишь?» Нет ответа. «Это помогло. Ты знала?» Нет ответа. «Хотя китайцы мне тогда казались очень странными людьми, ну, из-за глаз. Надеюсь, я успел тебе это сказать, пока ты еще не съехала с катушек». Нет ответа. «Прости, что мешал тебе спать. Ты пыталась спасти семью, дать мне нормальную жизнь. И у тебя получалось. Я говорил тебе, что ты сумела дать мне нормальную жизнь?» Нет ответа. «Я когда-нибудь тебя благодарил?» Нет ответа. «Можно, я сейчас поблагодарю?» Нет ответа. «Можно тебя поцеловать? Вот сюда, в лоб?» Нет ответа. Я ее поцеловал. Нет ответа. «Даже сейчас, когда у меня бессонница, я вспоминаю про китайцев – и это помогает. Все благодаря тебе. И когда я наконец-то засыпаю, то сплю как убитый, ма. Каждую ночь я сплю как младенец».