© Романова Е., перевод на русский язык, 2015
© ООО «Издательство «Эксмо», 2015
Ха! Ха!
Книга Иова, 39:25
Рот человека – странное место. Он расположен не внутри, но и не снаружи, это и не кожный покров, и не орган, а нечто среднее: темное, влажное, открывающее доступ к тем местам, на которые люди предпочитают не смотреть – где начинается рак, где разбивается сердце, где живет (или нет) душа.
Я всегда настоятельно советую пациентам пользоваться зубной нитью. Увы, к моему совету редко прислушиваются. А зря. Чистка зубов нитью помогает бороться с заболеваниями десен и может продлить жизнь человека на семь лет. При этом она отнимает кучу времени, и вообще – кому охота возиться? Это я сейчас не как стоматолог говорю. А как обычный парень, который пришел домой с вечеринки, его то и дело пробивает на «ха-ха», в животе бултыхается пяток коктейлей, и вот он берет в руки зубную нить… и говорит себе: «А зачем?» Рано или поздно сердце остановится, клетки умрут, нейроны погаснут, бактерии сожрут поджелудочную, в мышцах заведутся опарыши, жуки прогрызут сухожилия и связки, кожа превратится в творог, кости растают, и зубы унесет отливом. Я это все понимаю. Но вот ко мне в очередной раз приходит пациент, который за всю жизнь ни разу не чистил зубы нитью, да что там – палец о палец не ударил, чтобы не доводить себя до ненужных мучений – гнилые зубы, распухшие десны, – и в груди у меня вновь рождается надежда, отвага, прямо-таки духовный протест. Еще пару дней я хожу и твержу всем своим пациентам: «Пожалуйста, пользуйтесь зубной нитью, зубная нить – это спасение, зубная нить избавит вас от многих бед».
Стоматолог – врач лишь наполовину. О своем внутреннем патологоанатоме он предпочитает помалкивать. Да, он возвращает здоровье тому, что болит. Но то, что погибло, он лишь приводит в презентабельный вид. Сверлит дырку, вычищает гниль, заваливает яму, замуровывает вход. Дергает гнилые зубы, отливает искусственные, прилаживает их на место, красит под цвет остальных. Открытые кариозные полости – как глазницы черепов, моляры торчат из десен подобно надгробным плитам.
Мы называем это «практикой», и никогда – бизнесом, но успешная стоматологическая практика – это самый натуральный бизнес. Я начинал с небольшого стоматологического кабинета в Челси: два кресла, ни единого окна. В конце концов я открыл собственную клинику рядом с Парк-авеню, занимавшую половину этажа в многоквартирном комплексе под названием «Афтергуд армс». В восточном крыле размещалась бухгалтерская контора «Бишоп и Бишоп» – в то время ее как раз уличили в нарушении правил бухгалтерского учета.
Парк-авеню – самая цивилизованная улица в мире. Швейцары, по-прежнему одетые в фуражки и перчатки, как в 40-х, почтительно распахивают двери перед знатными пожилыми дамами и их собаками. Навесы и козырьки зданий доходят до самых бордюров, чтобы в дождливые дни никто не промок, садясь в такси, и прямо на асфальте лежат ковровые дорожки – обычно зеленые, иногда красные. Стоит дать волю фантазии, как перед глазами невольно встают времена лошадей и экипажей, когда разбогатевшие в Индии европейцы месили ногами здешнюю грязь, стараясь не запачкать трости и юбки. Остальной Манхэттен постоянно терпит какие-то потрясения, районы меняются местами, город преображается, пока его жители спят. Но Парк-авеню, хорошо это или плохо, остается Парк-авеню – респектабельной и многолюдной квинтэссенцией Нью-Йорка.
Чтобы как следует отремонтировать новое помещение, я влез в серьезные долги. И дабы поскорее с ними расплатиться, я плюнул на советы строителей, на возражения миссис Конвой, собственные желания, общепринятые нормы для стоматологических клиник… и отказался от личного кабинета. На его месте я установил пятое кресло и следующие десять лет провел в забое: мне приходилось ежедневно обслуживать пять кресел, без конца сетовать на полное отсутствие личного пространства и купаться в деньгах.
Человек всегда чем-то недоволен. Конечно, я не имел права жаловаться. Честное слово, мне самому было противно. В конце концов, что может быть лучше, чем работать в хорошей клинике, которая к тому же принадлежит тебе самому? Рабочий день у меня был не длиннее вашего, только вот четверги… По четвергам мы иногда засиживались на работе до десяти вечера. Зато ночью с четверга на пятницу я почти хорошо спал, и снотворное казалось почти излишней мерой. (Первое, от чего избавляешься благодаря снотворному, – это сны. Во всем есть свои плюсы, говорил я себе, теперь после пробуждения тебя не мучает отчаянное желание поведать кому-нибудь о ярких образах твоего богатого внутреннего мира.)
Да, человек всегда недоволен, но ведь моя жизнь, в сущности, была не настолько прекрасна. Успешная карьера – еще не все. Довольные и здоровые пациенты, полуденный мокаччино и пицца по пятницам – еще не всё. Банджо – к сожалению, тоже не всё. Смотреть прямо по телевизору любые фильмы… сначала, когда такая возможность только появилась, я был на седьмом небе от счастья, но любые чудеса быстро приедаются. «Ред Сокс» долгое время были для меня всем, однако и они в конце концов подвели. Величайшее разочарование жизни постигло меня в 2004-м, когда «Ред Сокс» свергли с трона «Янкиз» и одержали победу в Мировой серии.
В какой-то момент – на целых два месяца – всем стал для меня гольф. Я уж было подумал, что до конца дней буду посвящать ему все свободное время, все силы, всю страсть… так оно и было. Целых два месяца. Пока я не понял, что могу посвящать гольфу все свободное время, все силы, всю страсть – до конца дней. Это вогнало меня в жуткую депрессию. Последний мячик, который я закатил, перед падением покружил вокруг лунки; траектория его движения намертво отпечаталась в моем сознании – а с ним и чувство, что вся моя ничтожная жизнь уходит в сточную трубу.
Словом, работа, развлечения, полная самоотдача какому-то большому и важному делу – той же работе, гольфу, любимой бейсбольной команде – это еще далеко не все, даже если каждое из этих занятий помогает достойно скоротать час. Я буду похож на человека, пытающегося рассказать свой сон, если начну перечислять маленькие радости моей работы. Вы не представляете, какое это удовольствие – вставить искусственный зуб вместо сгнившего, чтобы пациент снова мог улыбаться. Я сотни раз помогал людям заново обрести человеческое достоинство – а это чего-то стоит. И пицца по пятницам тоже дорогого стоит. И несчастный мокаччино в полдень. И в тот вечер в 2004-м, когда хоум-ран Дэвида Ортиса помог Бостону одержать историческую победу в серии против «Янкиз», я тоже был самым счастливым человеком на свете.
Я был бы рад поверить в Бога. Вот это хобби – лучше не придумаешь. Вера подарила бы мне душевный покой, гармонию и радость жизни. Наконец-то можно забыть о страхах! В моем распоряжении – целая вечность! Моя душа бессмертна! Я наслаждался бы громовыми раскатами органа и искал глубокий смысл в пространных речах англиканских епископов. Надо только отринуть сомнения и поверить всей душой, сделать шаг в эту манящую пропасть… Но, оказываясь на ее краю, я всякий раз рывком возвращал себя в безопасное уныние. «Мысли здраво! – кричал я. – Держи себя в руках! Жизнь и так – сплошное удовольствие, а ты еще хочешь полностью положиться на волю Господа – не жирно будет?» Таков был ход моих мыслей – разумный, упертый, скептический ход моих мыслей. У Бога, как вы понимаете, не было шансов.
«Non serviam!» – заявил Люцифер. Не буду служить! Он вовсе не хотел объедать лица младенцам, он просто не пожелал служить. А если бы пожелал, остался бы самым обыкновенным ангелом, чье имя сегодня вспомнил бы далеко не каждый верующий.
Я пытался прочесть Библию. Никак не могу продраться дальше разговоров о тверди. Твердь – это такая штука, которая отделяет воду от воды. Здесь, стало быть, у нас твердь. А рядом с твердью – вода. Если долго плыть по воде, рано или поздно врежешься в другой участок тверди. Точнее сказать не могу: при первом упоминании тверди я начинаю заливаться слезами невыносимой скуки. Пальцы сами листают страницы. В общем, Библия устроена примерно так: твердь, супердлинная середина, Иисус Христос. Можно полжизни читать про неплодных жен, гнев Господень и прочая, и прочая, да так и не добраться до самого главного – того места, где написано про «во всем поступайте с другими так, как хотите, чтобы поступали с вами». А может, это и не самое главное. Может, самое главное спрятано где-нибудь во Второй книге Царей. А как через Первую-то продраться?! Думаете, просто? И вот что меня поражает больше всего. В метро рядом со мной почти всегда сидит человек, читающий Библию. Она у него обязательно раскрыта прямо посередине, на тысячапятидесятой странице, и каждое предложение подчеркнуто или выделено цветным маркером. Я, конечно, думаю, что этот татуированный латиноамериканец один разворот так подробно разукрасил, чтобы в метро выпендриваться, но потом он листает дальше и… чтоб тебя, опять все разукрашено! Да еще разными цветами! А на полях красуются заметки священника! И парень-то не просто одну страницу перевернул, а триста или четыреста – полез за каким-то разъяснением, – но и там все сплошь расцвечено маркерами. Ей-богу, не перевелись на свете люди, которые всю свою жизнь посвящают изучению Библии. Обычно это или старушки-негритянки, или чернокожие мужики среднего возраста, или латиносы в шейных платках, или здоровущие белые лбины – странно, что белые. Тысячи часов кряду они читают и подчеркивают строчки из Библии, пока я сплю, смотрю бейсбол или занимаюсь самоудовлетворением в кресле перед телевизором. Иногда мне кажется, что я прожил свою жизнь впустую. Конечно, я прожил ее впустую! Разве у меня был выбор? Был: двадцать лет читать по вечерам Библию. Но кто мне скажет, что даже при таком раскладе моя жизнь – благочестивая в каждом своем проявлении, правильная, разложенная по полочкам, по-монашески аскетическая и открытая Господу каждой мыслишкой и душевным порывом – оказалась бы лучше и значительнее этой, с ее пьяными вечерами, осоловелыми рассветами и ромом «Сент-Джеймс»? В этом суть великого «пари Паскаля»: что предпочесть – потенциально вечную жизнь или короткий заезд на карусели?
Помню время, когда я принимал участие в городских пешеходных экскурсиях. Смысл пешеходной экскурсии заключается в том, чтобы показать, сколько всего вокруг изменилось, меняется прямо сейчас и изменится к определенному времени в будущем, когда вас давно уже не будет в живых. Эти экскурсии вгоняли меня в такую тоску, что вскоре я предпочел им уроки испанского. Но кое-что я успел усвоить: по мере того как меняются иммиграционные процессы, одна этническая группа приходит на смену другой, молитвенные дома, некогда жизненно важные для района, теряют свое значение. Особенно это было заметно в Нижнем Ист-Сайде, где множество синагог, предназначавшихся для первых евреев-иммигрантов, превратились в храмы для вновь прибывших христиан. Архитектуру зданий изменить было нельзя, как и вид фасадов. Поэтому в городе немало церквей, на крыше которых установлены распятия или мраморные статуи Богородицы, а на фронтонах высечена звезда Давида, менора или письмена на древнееврейском.
«Мысли здраво!» – кричал я себе. Помни, как легко и быстро молитвенные дома одной религии перепрофилируются в молитвенные дома прямо противоположной религии… Или же рискни собственной душой, невзирая на демографические перемены и способность человека к бесконечной переориентации.
Последний раз я был в церкви, когда мы с Конни путешествовали по Европе. За двенадцать дней нашего отпуска мы повидали восемь или девять сотен всевозможных храмов. Но Конни скажет, что максимум четыре. Четыре церкви за двенадцать дней! Ну-ну! Да я только и делал, что снимал и надевал свою бейсболку «Ред Сокс» по случаю входа или выхода из какой-нибудь церкви. Причем церковь обязательно была знаменитая, «непревзойденный шедевр архитектуры». По мне, так они все на одно лицо. При входе в очередной храм – независимо от времени дня и количества выпитого эспрессо – меня одолевала неудержимая зевота. Конни вечно шипела, что необязательно зевать так громко. Она сравнивала издаваемые мной звуки с работой газонокосилки или деревообрабатывающего станка – того и гляди, опилки изо рта полетят. Присаживаясь на скамью, я регулярно ловил на себе ее взбешенные взгляды. Было бы с чего беситься – я всего лишь зевал! Не показывал неприличных жестов, не устраивал демонических плясок. Один раз, правда, пошутил, что с радостью стал бы жертвой минета на темном заднем дворе, возле мусорных контейнеров. Разумеется, это была шутка! Какие еще мусорные контейнеры на церковном дворе, мы же не в продуктовом магазине. У меня, признаться, есть болезненная страсть к минетам на задних дворах магазинов. На Манхэттене получить такое удовольствие непросто. Проще всего это сделать в Нью-Джерси, где закон на стороне влюбленных. Я считаю, Конни отнеслась к Европе слишком серьезно. Она с умным видом рассматривала фрески и читала подписи мелким шрифтом. Поэты вообще зануды (Конни – поэт). И ханжи. Дома их в церковь не затащить, но стоит им оказаться в Европе – и они прямо с летного поля несутся в какой-нибудь храм, словно там их поджидает сам Господь, настоящий Бог Данте и чиароскуро, парящих контрфорсов и Баха. Какой душевный трепет, какой религиозный восторг охватывает поэта в европейской церкви! А ведь Конни – еврейка! На третий день отпуска я стал называть Европу «Европопой» и прекратил, только когда мы приземлились в Ньюарке, штат Нью-Джерси. Там я сразу предложил Конни зайти в продуктовый магазин, но к тому времени ей осточертело мое общество.
Церковь для меня – это место, где можно вволю поскучать. Говорю это со всем уважением к верующим. Нет, правда, меня тоже манят их сплоченные ряды. Я бы и сам с удовольствием участвовал в их душеспасительных собраниях, держался бы за руки да горланил гимны. Но будь я проклят, буквально – проклят, если тот Бог, в которого я теоретически мог бы поверить, станет ждать от меня слепого следования инструкциям. Да он первый посмеется над облаткой. От вина животик надорвет. И, вероятно, испытает бесконечную жалость к нелепым суррогатам, выдуманным простыми смертными. Тьфу… да что я могу знать? Только одно: в церкви меня охватывает не пассивная скука, а весьма активное, гложущее изнутри беспокойство. Для кого-то это место, где душа обретает покой, для меня – тупик, конечная остановка в ночи. Войти в церковь – значит отказаться от всего, что делает посещение церкви радостным и осмысленным поступком.
Меня зовут Пол О’Рурк. Я живу в Нью-Йорке, в бруклинской двухэтажной квартире, окна которой выходят на Променад. Я – стоматолог и протезист, тружусь шесть дней в неделю, по четвергам у меня продленный рабочий день.
Нет на свете города прекрасней, чем Нью-Йорк. Здесь лучшие музеи, театры, ночные клубы, варьете, кабаре и концертные залы. Здесь представлены все кухни мира во всем их великолепии. Здесь такие винные погреба, что Римская империя покажется занюханным кабаком. Красоты и чудеса Нью-Йорка неисчислимы. Но кому они нужны, если мы круглые сутки рвем задницу, пытаясь сохранить свою платежеспособность? После трудовых подвигов сил ни на что не остается. Гордый уроженец Мейна, я приехал в этот город двенадцать лет назад – и с тех пор десяток раз сходил в кино на арт-хаусные премьеры, дважды побывал на бродвейских мюзиклах, один раз поднялся на Эмпайр-стейт-билдинг и посетил один джазовый концерт, запомнившийся мне только тщетными попытками не уснуть во время соло на ударных. В музее «Метрополитен» – этом колоссальном вместилище продуктов человеческого труда, расположенном в шаговой доступности от моей клиники, – я не был ни разу. Большую часть свободного времени я провожу у витрин риелторских агентств, вместе с остальными малоимущими мечтателями разглядывая списки выставленной на продажу недвижимости и воображая просторные комнаты и прекрасные виды, которые скрасили бы мне будние вечера.
Когда я встречался с Конни, три или четыре раза в неделю мы ходили ужинать в хорошие рестораны. Хороший ресторан в Нью-Йорке – это такой, где еду готовит знаменитый шеф-повар, обладатель нескольких мишленовских звезд, ведущий собственную телепередачу и выросший на берегу Роны. В действительности этот знаменитый шеф редко появляется на кухне, населенной исключительно латиноамериканцами весьма сомнительного происхождения. В меню, однако, преобладают блюда из свежайших сезонных овощей и фруктов, поштучно отбираемых на фермерских рынках или ежедневно экспортируемых из заморских стран. Сами залы либо шикарные и располагающие к тихим задушевным беседам, либо шумные, яркие и битком набитые привилегированной публикой. И в те, и в другие невозможно попасть. Нам это удавалось лишь путем настойчивых звонков, оказания всевозможных «добрых услуг», взяточничества и вранья. Однажды Конни призналась администратору, что умирает от рака желудка и хочет насладиться последним ужином в их ресторане. Мы садились за столики взбудораженные, но усталые, внимательно изучали меню с баснословно дорогими блюдами, заказывали вино, которое нам рекомендовал сомелье, а потом расплачивались и шли домой, опустошенные и вялые, и утром первым делом начинали гадать, куда пойдем ужинать в следующий раз.
После расставания с Конни я начал играть в одну игру. Она называлась «Все могло быть гораздо хуже». «Все могло быть гораздо хуже, я мог оказаться на месте вот этого бедолаги», – говорил я себе. «Или вот этого», – говорил я себе уже через минуту. На улицах Манхэттена полным-полно бедолаг – убогих, нищих, безобразных, плачущих на ходу, шрамированных, обозленных на всех и вся… Да, могло быть и хуже. А потом мимо проходила женщина, каких в Нью-Йорке миллион, на длинных жеребячьих ногах, в сапогах с высоченными голенищами, одна или с подругами, невыразимо прекрасная, и самое страшное в этой красоте – то, что она никому не желает зла, и, подыхая от влечения и страшных мук, я говорил себе: «Все могло быть гораздо лучше».
«Все могло быть гораздо хуже» и «Все могло быть гораздо лучше» – эти игры стали моими постоянными спутниками на улицах Манхэттена. Я играл в них не хуже и не лучше других недотеп, которые просто пытались выжить.
По-настоящему моя жизнь началась за несколько месяцев до судьбоносного лета 2011 года. Однажды в январе ко мне подошла миссис Конвой и сообщила, что в кабинете № 3 творится что-то очень странное. Я заглянул. Лицо пациента показалось знакомым – раньше он был нашим постоянным клиентом, но потом куда-то пропал. А тут вдруг явился с острыми болями. Требовалось провести несколько сложных процедур, так что от страха он, пожалуй, снова на время станет нашим завсегдатаем, после чего опять сгинет. В тот день он пришел удалять зуб. Выяснилось, что ему плохо пролечили кариес (лечил не я), в результате чего воспалился нерв. Невзирая на мои рекомендации, он долго тянул с удалением нерва, и вот сильная зубная боль наконец загнала его в клинику. Однако страдалец не стонал и не плакал, а что-то тихо бубнил себе под нос. Лицо обхватил ладонями, соединив средние и большие пальцы, и нараспев произносил что-то вроде: «А-рам… а-рам…»
Я сел рядом. Мы пожали друг другу руки, и я спросил, что он такое делает. Мой пациент, как выяснилось, проходил обучение в тибетском монастыре, думал стать монахом, и хотя эта пора его жизни давно закончилась, некоторые медитативные приемы он использует до сих пор. Сегодня он решил удалить зуб без какой-либо анестезии. Его гуру, видите ли, в совершенстве владел искусством уничтожения боли.
– Я почти полностью погрузился в пустоту, – сообщил он мне. – Тут важно помнить: у тебя больше нет тела, однако ты все еще жив.
Его клык давно умер и приобрел цвет слабого чая, но корневой канал все еще сообщался с активными нервами. Никакому нормальному стоматологу не пришло бы в голову дергать такой зуб, не вколов хотя бы местное обезболивающее. Я так и сказал; в конце концов пациент согласился на укол. Он вернулся в свою медитативную позу, я вколол ему анестетик и принялся с усердием раскачивать больной клык. Через две секунды пациент застонал. Я решил, что таким образом он погружается в пустоту, но стоны становились все громче: заполнив кабинет, они начали выплескиваться в приемную. Я взглянул на Эбби, мою ассистентку, сидевшую по другую сторону кресла. Розовая маска закрывала ей пол-лица. Эбби ничего не сказала. Тогда я достал щипцы изо рта пациента и спросил, как он себя чувствует.
– Прекрасно. А что?
– Вы шумите.
– Правда? Не знал. Видите ли, в физическом смысле я нахожусь не здесь.
– Судя по звукам, в физическом смысле вы как раз здесь.
– Прошу прощения. Постараюсь больше не шуметь. Продолжайте, будьте так любезны.
Стоны возобновились практически сразу и быстро перешли в довольно громкий вой – неоформленный и первобытный, как у недоношенного новорожденного. Я остановился. В его налитых кровью глазах стояли слезы.
– Вот опять.
– Опять что?
– Вы стонете. Даже воете. Укол-то действует?
– Я уже в будущем, в трех-четырех неделях от этой боли, – ответил пациент. – Уже четыре-шесть недель я от нее избавлен.
– Боли вообще не должно быть, – сказал я. – Мы заморозили зуб.
– Да мне совсем не больно! – воскликнул пациент. – Продолжайте, я больше не пророню ни звука.
Я снова принялся за работу. Он остановил меня почти в ту же секунду.
– Сделайте общий наркоз, пожалуйста.
Я выполнил его просьбу, после чего спокойно удалил зуб и поставил на его место временную коронку. Когда пациент приходил в себя, мы с Эбби уже занимались другим пациентом. Конни вошла в кабинет и сказала, что перед уходом он хочет со мной попрощаться.
Мне следовало уволить Конни сразу после нашего расставания. Я мог ее уволить, но жалел. Из-за любви к поэзии она и так жила впроголодь. Знаете, какие у нее были служебные обязанности? Писать имя пациента на карточке, где указаны дата и время следующего визита. Это она и делала восемь часов в день, по четвергам – чуть дольше. Ну, и немного помогала миссис Конвой с составлением графика. Иногда занималась счетами. Для счетов мне все равно приходилось привлекать специальную контору, потому что Конни не справлялась с объемами. Ну, еще она отвечала на звонки. Восемь часов в день, по четвергам дольше, Конни заполняла карточки, вписывала имена в готовый график, изредка занималась счетами и отвечала на звонки. Все остальное время она проводила в компании я-машинки.
– Где он?
– Там.
Я вошел в кабинет, и мой пациент встал.
– Я только хотел… отблагодарить! Спасибо вам за все! Вы меня больше не увидите. Я улетаю в Израиль!
Язык у него слегка заплетался, и я понял, что газ выветрился еще не до конца.
– Может, посидите пару минут?
– Нет-нет, я не прямо сейчас в самолет. Сперва проедусь на метро. Я просто хотел сказать, что буду очень по вам скучать. По всем. Вы такие чудесные. Вон та леди – просто прелесть. Такая милая. И красивая. Прямо как… а, к черту! Я бы ее трахнул.
Он показал на Конни, которая смотрела прямо на него. Остальные присутствующие тоже.
– Так, вам совершенно точно надо посидеть и отдохнуть. Идите за мной.
– Не могу! – вскричал он, пожимая плечами. – Опаздываю!
– Тогда до встречи.
– Нет, нет! Я же говорил, я улетаю в Израиль. Насовсем!
Я повел пациента к выходу. Конни подала мне его куртку.
– Но не подумайте, что я лечу туда, потому что я – еврей. Вы ведь так подумали?
– Правую руку в рукав, пожалуйста…
– Ошибаетесь!
Я открыл дверь. Он встал ко мне вплотную и зашептал на ухо, обдавая меня кислым постнаркозным духом:
– Я – ульм. Поэтому и еду в Израиль. Я – ульм, и вы тоже!
Я похлопал его по спине и слегка подтолкнул к двери.
– С чем вас и поздравляю. Удачи!
– И вам удачи!
Под газом люди порой несут полную ахинею. Поэтому я не придал его словам никакого значения.