Книга: Россия молодая. Книга первая
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая

Глава пятая

1. В Москве

— Она? — воскликнул Егорша.
— Она, Егор, Москва! — ответил Сильвестр Петрович.
Город открылся путникам сразу — свежий, словно вымытый обильным и быстрым вечерним дождем, первым в эту весну. Небо мгновенно очистилось, под теплыми лучами солнца заблистали шатровые и луковичные крыши, маковки церквей, вспыхнули цветасто расписанные башенки с позолоченными и посеребренными львами, единорогами и орлами вместо флюгеров; в прозрачном воздухе весело зеленела листва огромных, на десятины раскинувшихся боярских садов, а в тишине подмосковной рощи явственно послышался далекий, разноголосый, звучный перебор московских колоколов…
— Вишь ты! — даже с растерянностью молвил Егор.
— То-то, брат, вишь! — радуясь Егоршиному восхищению, тихо ответил Иевлев. — Вон каково раскинулась…
Они вылезли из дорожного возка и постояли рядом, молча вглядываясь в зубчатые стены Кремля, в стройные высокие его башни, в Китай-город, обнесенный кирпичным валом, в бегущие по городу, такие тоненькие издали Яузу, Неглинку, Пресню, Чичеру, Золотой Рожок, вслушиваясь в колокольный благовест, все более явственный в предвечерней тишине…
— Ну? Нагляделся?
— Ее враз и не оглядишь, — молвил Егорша. — Небось, объехать тоже время надобно…
— И немалое надобно, да поспеешь, управишься. Вишь, все ты жаловался, Егор, что Европу-де со стольниками изъездил, а Москвы не видал. Теперь дожил — на нее смотришь. Поклонись ей, да и поедем, не рано…
Егорша земно поклонился, опять сел в возок рядом с Сильвестром Петровичем. Утомленные длинным путем кони шли медленно, тряскую тележку вскидывало на ухабах, Сильвестр Петрович не торопясь рассказывал Егорше дальше — о Золотой орде, как злые набеги ее постепенно все жестче и кровавее разбивались о Москву, собирательницу великой Русской земли; рассказывал, как хитрые татарские ханы стравливали друг с другом русских князей и тем самым доставали себе прибытки: свары, споры и междоусобицы княжеские были на руку татарам.
Жадно слушал Егорша и про Ивана Калиту, и про Мамаево нашествие, и про сечь на Непрядве, и про то, как сложились наконец русские силы, дабы дать отпор страшному врагу, который столь долго, жестоко и глумливо истязал народ русский.
— Вот она какова, Москва! — говорил Сильвестр Петрович, пристально всматриваясь в окраины города, где — насколько видно было глазу — шли работы, похожие на те, что делались в Архангельске для спасения от шведского нашествия: копали рвы, ставили ловушки, вкапывали сосновые корявые надолбы.
У рогатки суровый поручик с нахмуренными бровями спросил подорожную, прочитал, велел пропустить путников.
Рогатку открыли.
Сильвестр Петрович отметил про себя, что и въезд с Ярославской дороги укреплен, выстроены здесь из крупных бревен боевые башни, где умелые солдаты могут успешно сдерживать натиск вражеской рати. В старопрежние времена над родником стояла ветхая часовенка. Теперь тут выведен земляной, хоть и невысокий, но крепкий и хитрый вал, за которым до времени могли бы с удобством укрыться воинские люди…
— И здесь, Сильвестр Петрович, вроде бы шведу готовят встречу! — с тревогой сказал Егорша.
— Добро! — со спокойным удовлетворением в голосе ответил Иевлев. — Кто, брат, знает? Может, Карла шведский на Москву порешит ударить! Ан Москва-то и в готовности. Вот ноне мы с тобою к Москве спехом едем за помощью, чтобы было чем обороняться от шведа. Немало мы получили от Москвы, я чаю — получим еще. Всей Руси Москва мать, владычица и заступница. Скажет слово свое — получим мы еще из Тулы мушкетов добрых, пушек новых, ядер. Другое слово скажет — пойдут нам полки в помощь. Еще скажет — пришлют нам мастеров славных, умельцев, художества знающих, как стены крепостные выводить, дабы ядра неприятельские их не рушили, а увязали в них. Много чего может дать Москва-матушка сыну своему городу Архангельскому…
Егорша засмеялся, сказал радостно:
— Словно бы сказку вы сказываете, Сильвестр Петрович…
Иевлев, улыбнувшись, покачал головой:
— Быль я сказываю, Егор, а не сказку. Далее слушай. Может и так случиться, что не даст Москва-матушка сыну своему Архангельску чего тот просит. Много у нее сыновей и дочерей. Может, другому сыну ее али дочери ныне не менее, а более забота нужна. Может, Новгороду, может, и Пскову куда печальнее, нежели нашему Архангельску. Ей виднее! И скажет она Архангельску: тяжко тебе, трудно тебе, да братцу твоему Пскову еще потруднее, а братцу Новгороду до того многотрудно, что куда хуже, нежели вам обоим. Да и мне не сладко. Потерпи…
Егорша сидел бок о бок с Сильвестром Петровичем. Как и во все дни длинного пути, с лица юноши не сходила счастливая улыбка, он то поглядывал на капитан-командора, то на шагающих по улицам солдат в зеленых кафтанах, то на белую зубчатую кремлевскую стену, у которой работали сотни каменщиков, укрепляли ее, меняли обветшалый кирпич, возводили перед ней боевые широкие земляные валы…
— Ишь, крепость какова! — воскликнул Егорша. — Не чета нашей Новодвинской…
— Всей Руси здесь крепость! — ответил задумчиво Сильвестр Петрович.
Когда свернули к Замоскворечью, Егорша ахнул, впился глазами в две огромные пушки, обращенные на плавучий мост. Сильвестр Петрович объяснил:
— Для чего, думаешь, такие? Для того, что с сей стороны нападали на матушку Москву злодеи наши — татары, в память о воровстве, учиненном над столицей, и в бережение будущего стоят пушки те здесь…
Не кончил говорить, спохватился:
— Едем и едем! Дядюшку-то миновали! Ямщик, поворачивай!
И замолчал, задумавшись: другой стала Москва за время, проведенное им в Архангельске, совсем другой. Многому, видать, научила Нарва! Куда больше воинских людей на улицах, да все нового строю, шагают ладно, смотрят орлами. Народ по улицам и переулкам куда суровее, меньше раскидано товаров по рынкам, не так заливисто и узывно, как в прежние времена, кричат менялы и банщики, цирюльники и костоправы. Домов новых в Москве нынче не строят, не велено, а подвод с камнем и кирпичом, с железом и бревнами куда больше, чем бывало: укрепляется Москва-матушка для всякого бережения от вора шведа…
Навстречу, грохоча коваными колесами, медленно двигался огромный обоз. На дубовых подводах, стянутых железными скобами, позеленевшие от времени, тяжелые, лежали церковные колокола. Их везли на Пушечный двор — лить пушки из колокольной меди. За подводами, визжа, плюясь, выкрикивая проклятия, звеня веригами, скакал юродивый, грозился иссохшим кулачком. Усталые солдаты, сопровождавшие обоз, не глядели на юродивого: сколь таких было на пути, которым ехали подводы…
Сильвестр Петрович проводил взором все телеги, спросил у последнего возницы:
— Много ли пудов?
— Тысяч двадцать верных! — ответил возница. — Да не мы одни. Со всей Руси нынче везут…
— Все нарвская беда! — сказал Иевлев Егорше. — Сколь много там потеряли… — И крикнул ямщику:
— Влево бери, вон забор покосившийся, к воротам!
За забором, в сумерках, виднелся дядюшкин старый дом в два жилья, с башенкой… Заскрипели кривые ворота, на крыльцо рундуком бойко выскочил некто в венгерском кургузом кафтанчике, схожий и несхожий с дядюшкой Полуектовым, крикнул дребезжащим голосом:
— Неужто Сильвеструшка?
И весело застучал костылем, сбегая по ступенькам навстречу.

2. Новостей полон короб

— Что глядишь-то? — улыбался дядюшка. — Псовиден? Пришлось и мне обрить браду, нынче утешаюсь — козел бородою длинен, а умом короток. Да иди уж, иди в дом. С тобою кто? Дружок? Веди и дружка, обедать будем, а я едва с делами управился, переодеться не поспел…
Ничего не изменилось за прошедшее время в дядюшкиных покоях. Все так же повсюду лежали рукописные листы, так же чинно на полках стояли книги, так же пахло полынью, мятой, чебрецом — травами, которыми лечился Родион Кириллович. Неугасимая лампада теплилась перед образом Спасителя, в сумерках дядюшкин старенький слуга Пафнутьич, шаркая негнущимися ногами, накрывал стол, ставил блюда с кушаньями, сулеи с винами, квас.
— Здорово, Пафнутьич! — громко, приветливо сказал Иевлев.
— Здорово, Сильвестр Петрович, здорово, голубь! — отозвался слуга.
— Свечи-то зажги! — велел дядюшка.
— Чай не больно темно-то! — ворчливо отозвался Пафнутьич. — Попадете ложкой в рот, и так свечей жжем не по достатку…
Дядюшка сел в свое кресло у открытого окошка, с удовольствием вдыхая вечернюю свежесть, запах лип, насаженных во дворе, стал спрашивать, как Маша, как девочки, каково им там живется в дальнем граде Архангельске. Сильвестр Петрович отвечал с подробностями, дядюшка кивал головою нетерпеливо, было видно, что сам хочет рассказать московские новости. И вдруг перебил Иевлева:
— А меня, Сильвестр, вновь к службе позвали. Ей-ей! И от кого, не поверишь, племянничек? От самого позвали. Пришел к нему наверх, принял ласково, чин чином. Пожурил, что-де рано на печь, что-де надобен я, что дела для меня — непочатый край. Еще бородой попенял, принуждать не стал, а знак бородовой мне принесли. Ну, обрился. Босое рыло-то, а?
Сильвестр Петрович утешил: лик как лик, дядюшка дядюшкой и остался, борода была нивесть уж какой красоты, жалеть не о чем. Старик в ответ покачал головою, повздыхал:
— Все ж не привыкнуть никак. Словно нагишом по улице водят…
Пафнутьич в сумерках сказал с сердцем:
— А меня пусть хушь вешают, хушь колесуют! Не отдам браду!
Дядюшка усмехнулся, стал рассказывать дальше, как Петр Алексеевич попенял его и платьем — не пора ли, дескать, по европейскому подобию одеваться, в кафтан польский али венгерский, зачем-де пыхтеть да потом обливаться в одежде до пят. Родион Кириллович ответил государю так, что тот и удивился и обрадовался.
— Славянину, государь, свойственна одежда короткая, легкая, боевая, — сказал тогда Родион Кириллович, — а однорядки да кафтаны турские, да терлики пришли к нам не с радости, а с горя, — то одежда рабья, холопья, так татары своих полоняников одевали, чтобы быстро бегать не могли. То — истинно!
Государь ответил, что и незачем парчу, да шелка, да бархаты переводить на длиннополые неудобные одежды. Сам он был в коротком кафтане серо-мышиного тона, шея повязана платком, чулки толстой шерсти, красные, башмаки с ремнями и пряжками.
— Весел был? — спросил Сильвестр Петрович.
— Весел, да веселье сердитое! — сказал Родион Кириллович. — Усы теперь кверху подкручивает, смотрит с насмешкой, смеется часто, да с того смеху не обрадуешься. Ха-ха, и замолчит — смотрит, словно сверлами сверлит. Да и то, Сильвестр, трудно ему приходится, ох, трудно. Я-то знаю, я-то вижу…
Сели за стол, Пафнутьич подал свечи, дядюшка налил доброго фряжского вина, принесенного ради дорогого гостя. Вино совсем его оживило, он нынче словно бы помолодел, говорил быстро, весело, ни на что не жаловался, даже похвастался, что чувствует себя куда здоровее, нежели в прошлые годы.
— Ей-ей, Сильвестр! Я как ушел на покой со службы за многими своими скорбями и болезнями, сразу словно бы пень трухлявый рассыпался. А нынче сам видишь — живу. И хожу легче и вижу как бы яснее. И не устаю, как прежде, когда не делал ничего, а дело у меня не из легких…
И стал рассказывать, что поручено ему ведать печатанием книг в Печатном дворе, здесь, на Москве, а также бывать в Амстердаме, где купец Тиссинг отлил по цареву приказанию славянский шрифт и где украинец Илья Федорович Копиевский, человек ученый, пишет и печатает книги для России…
— Копиевского я в Амстердаме видал и с ним беседовал! — сказал Иевлев. — Он премного полезного нам сделал, когда мы за морем пребывали. Умен и не своекорыстен, как иные, мужи тамошние. Да еще и земляк. Что за книги там печатать будете, дядюшка?
Родион Кириллович поднялся, положил еще пахнущие типографской краской томики на стол. Это были «Руковедение в арифметику», «Поверстание кругов небесных», «Введение в историю от создания мира»…
Егорша протянул руку, открыл «круги небесные», развернул карту звездного неба.
— Что, мореход и офицер флота корабельного? — спросил Сильвестр Петрович. — Добрая книга? Сгодится, я чай?
Дядюшка налил еще вина, стал рассказывать новости про навигацкую школу, которой сверху велено быть в Сухаревой башне над Сретенскими воротами. Здесь будущим морякам можно горизонт видеть, делать обсервацию и начертания. Школа нынче уже существует, для нее прибыли нанятые за морем преподаватели и наставники — профессор шотландского эбердинского университета Генрих Фарварсон и два его товарища Гвын и Грыз. В школе будут изучать арифметику, геометрию, тригонометрию плоскую и сферическую, навигацию и морскую астрономию…
Егорша с книжкою в руке замер, слушал, вперив горячий взор в дядюшку Родиона Кирилловича.
— Кого ж туда берут? — спросил он вдруг.
Дядюшка сказал, что детей дворянских, дьячковых, посадских, дворовых, солдатских, умеющих грамоте не только читать, но и писать. Егорша дернул Иевлева за рукав кафтана, тот ответил:
— Успеешь, Егорша. Сам ведаешь, дружок, как нынче каждый человек надобен в Архангельске. Куда ж я тебя отпущу? Минует время, и поедешь…
Родион Кириллович, попивая вино, рассказывал. Есть, мол, в школе Леонтий Магницкий, он знает не менее, а более трех аглицких немцев, и когда они в обиде опиваются вином, учит навигаторов один только Магницкий, и так учит, что все довольны. В той навигацкой школе дядюшке частенько доводится бывать, и он туда доставляет учебники. Все бы давно и куда лучше обладилось, да трудные нынче времена, быть большой баталии.
— Чугуна поболее надо! — сказал Иевлев. — Меди, пушек, ядер.
— Я давеча в Преображенском повстречался с Виниусом, — сказал дядюшка, — говорит, будто Акинфий Демидов с Урала пятьдесят тысяч пудов чугуна в болванках везет. Сорок уже доставил. Толстосумы, купцы испугались после Нарвы, меж собою толкуют, что со шведом нам воевать нельзя, надобно, дескать, мириться, плачут, кубышки в верные места запрятали — никому не отыскать, волею ни гроша ломаного не дадут…
— Дадут! — спокойно сказал Иевлев.
— Ой ли?
— Вытрясем! А попозже и сами одумаются — им выгода, прибыток. Торговать, я чай, будем поболее, чем в нынешние времена. Монастырскую-то казну, дядюшка, не слышно, не начали брать? Там золота куда много, у воронья у черного…
Родион Кириллович замахал руками:
— Троицкий монастырь едва потрясли, так беды не обобрались: взяли-то всего тысячу золотых, а шуму! Не тот еще час, не время, Гришка Талицкий на торгу нивесть чего с крыши кричал, а таких Талицких на Руси не един и не два. Воронье, истинно воронье поганое. Туго с деньгами, туго, Сильвеструшка. Есть, правда, слух…
Он посмотрел на задремавшего Егоршу, заговорил шепотом:
— Да не слух — правда! Сам-то, государь-то наш… В палате Приказа тайных дел Алексей Михайловича, покойного государя, казну отыскал: льва золотого венецианского, павлина литого золота — византийского, кубки с каменьями, ефимков четыре дюжины мешков — богатство!
Старик засмеялся тихонько, хитро сморщился всем своим маленьким, сухим, бритым лицом.
— Думали бояре — припрячут от него до времени, да не таков он, Петр Алексеевич, не таков на свет уродился. Все отыскал, все сам посчитал, перстом вот эдак — один, два, три — и опись велел при себе писать, золото да серебро безменом сам вешал. Ай, молодец, вот уж хвалю молодца за ухватку…
И, перестав смеяться, стал рассказывать иное:
— Давеча прискакал с Воронежа дружок твой добрый, воевода бывший архангельский да холмогорский, нынче корабельщик на Дону Апраксин Федор Матвеевич. Все нынче скачут очертя голову, пыль по торным тропам нашим да по дорогам так и стоит столбом, все гей да гей, ямщики словно очумели, гоньба да свист по всей Руси крещеной, шагом никто не едет, все спехом…
Сильвестр Петрович улыбнулся: верно, всюду все спехом, в старину так не езживали, даже на его памяти езда была иная — без торопливости, прилично ездили бояре, а нынче сам царь в одноколке скачет и в два пальца свистит, коней пугает…
— Так вот говорю, — продолжал дядюшка, — прискакал Федор Матвеевич, навестил меня, порассказал кое-что: царь будто, Петр Алексеевич наш, послал польскому Августу войска в помощь против Карлы шведского — пехоты двадцать тысяч человек. Князь Репнин над ними голова, войско доброе, ружья имеет маатрихские и люттихские. Денег послано Августу тож немало. И павлин золотой, и лев венецианский, на ефимки перелитые, туда поехали. Иноземцы будто на наше войско не надивятся…
Как в давние годы, когда Сильвестр Петрович был еще юношей, дядюшка проводил его спать наверх, сел на широкую скамью, покрытую цветочным полавочником, стал рассказывать про новые налоги, которые еще не введены, но со дня на день будут объявлены: налог на дубовые гроба, на седла, на топоры, на бани. Сильвестр Петрович приподнялся на локте, спросил едва ли не со страхом:
— Да где же народишку денег набраться? И так чем жив — не знаю: корье с мякиной жует, дети мрут, мужики в голодной коросте…
Родион Кириллович спросил в ответ:
— А как станешь делать? Откуда брать? Пушки нужны, порох, сукно — полки одеть, сапоги — солдат обуть, крупа, мука, солонина — сию армию накормить. Гранаты, ядра, мушкеты, фузеи, штыки — оно нынче дорого, в сапожках ходит, каждый заводчик своего прибытку ждет, — как лучше быть? А того нельзя не видеть, сколь много славного, умного, доброго деется ныне: Петр Алексеевич пехоту на возки посадил, чтобы к бою в свежести подъезжала, не усталая от перехода, так ныне и именуется — «ездящая пехота». Конное войско ранее саблей да пикой билось, ныне получила конница русскую короткую фузею, палаш и пистолет. Пушки ранее кто какие хотел, так и отливал, оттого в бою беда: пушка такая, а ядро иное. Ныне льем пушки единые, всего три рода: пушка, мортира да гаубица. В старопрежние времена, да что в старопрежние, еще при Нарве, ты сам мне об этом и сказывал, при Нарве, голубчик мой, народ жаловался, что артиллерия опаздывала. Ныне тому не быть: бомбардиры посажены на коней, пушки от конницы отставать не станут. То все без денег не сделаешь, где ж их взять?
Сильвестр Петрович молчал. Сердце толчками билось в груди, лицо горело, — было и сладко и страшно слушать дядюшку: что, ежели не выдержать Русской земле безмерного сего напряжения всех сил? Что, ежели поднимутся один за другим — посады, села, деревеньки, что, ежели народ пойдет на обидчиков с вилами, с топорами, с дрекольем? Есть же мера страданию. Налог на гроба! Где оно видано? И вспомнился вдруг мужичок, что тогда, в зимний день, по дороге в Холмогоры, в глухом бору бросился на вооруженных путников. Вспомнились изглоданные цынгою лица работных людей, трудников на обеих верфях — в Соломбале и на Вавчуге, вспомнились покойный кормщик Рябов, Семисадов, мастер Кочнев, подумалось о воре Швибере, воеводе Прозоровском…
— О чем ты, Сильвестр? — спросил дядюшка.
Сильвестр Петрович помедлил, потом сказал:
— Тяжко, дядюшка.
Дядюшка ответил сурово, словно осуждая слова племянника:
— Хилкову Андрею Яковлевичу куда тяжелее, однако не плачется. В злой неволе, под строгою стражею, немощный телом, светел духом Андрюшенька мой. Схваченный злодеем Карлой шведским, в остроге пишет горемычный «Ядро истории российской» и ни о чем в тайных письмах не просит, как только лишь, чтобы послали ему списки с летописей, дабы мог он не только по памяти свое дело делать. Так-то, племянничек! Ну, спи, пора! Утро вечера мудренее, завтра дела много…
Сильвестр Петрович задул витую тонкую свечку, закрыл глаза: несмотря на усталость, как всегда в последнее время — сон не брал. Ясные, словно поутру, шли мысли — стал считать пушки, пороховой припас, фузеи, ядра — все, что надобно будет завтра просить у Петра Алексеевича.

3. За кофеем

Утром, со светом, за Сильвестром Петровичем приехал посланный от Меншикова — пить кофий в его новом доме на Поганых Прудах. Там-де дожидается старая кумпания, добрые друзья — Федор Матвеевич Апраксин да посол в Дании Измайлов, что на короткое время прибыл из города Копенгагена. Все трое еще почивают, но с вечера Александр Данилыч настрого наказал — привезти к утреннему кофею господина Иевлева Сильвестра Петровича живым или мертвым…
Иевлев поехал, отпустив Егоршу гулять по Москве до вечернего звона.
Посланный — молоденький капрал с тонкими усиками над пунцовым ртом, в форменной шляпе-треуголке с галунами, в башмаках с пряжками, в пестреньком кафтанчике — ловко правил одноколкою, болтал дорогою, что нет более Поганых Прудов, Александр Данилович велел их вычистить, гнилье выбросили, вода в прудах нынче такая славная, что хоть пей, хоть купайся, и названы теперь пруды — Чистыми.
— Сколько ж обошлась очистка? — спросил Сильвестр Петрович.
— А совсем недорого, почитай что и даром. Нагнали мужиков из деревеньки Мытищи, за прошлое лето и сделали все как надо. Теперь от прудов прохладою веет, истинный парадиз, очень приятно на их берегах препровождать досуги…
На меншиковский новый дом Иевлев только ахнул да головою покачал: не дом — дворец! Сколь денег сюда ушло, сколь бревен самонаилучших, железа, скоб, золота на позолоту! Экие ворота с коваными птицами, зверями, гадами ползучими… Ну, Александр Данилович, ну, плут, хитрец!
Слуга в алонжевом парике, в кафтане серогорячего цвета с искрою, низко поклонился Сильвестру Петровичу, провел его на малую крышу дворца — в потешный сад. Было слышно, как другой слуга распоряжался:
— Савоська, жми цитрона гостю для лимонаду. Стакан протри, на серебряну тарелку ставь! Солому, чтобы сосать! Трубку разожги с табаком!
Савоська огрызнулся:
— Чай две руки, не разорваться…
Подали лимонад по новой моде, к нему соломинку, трубку с табаком. Сильвестр Петрович, усмехаясь, разглядывал диковины Меншикова дворца: самоиграюшую на ветерке висячую лютню, которая издавала порою нежное мяуканье, деревья-карлики, посаженные в кадки, вьющийся на серебряных шестах виноград, душистый горошек, кусты смородины необыкновенной величины, алеющие цветы заморского шиповника…
— Не говорит? — спросил где-то за кустами голос Савоськи.
— Молчит, пес! — отозвался другой голос.
— Ты с него покрышку сыми! — велел Савоська. — Сымешь, он и заговорит.
— Ему спать охота…
— А ты его раздразни! — посоветовал Савоська. — Ты с его засмейся, — он страсть смеху не переносит…
Внизу в утренней дымке серебрились Чистые Пруды, здесь, в потешном саду, в листве перекликались в своих золоченых клетках ученые перепела, немецкие канарейки, курские соловьи.
Сильвестр Петрович отведал лимонаду, покурил трубку.
— Ярится? — спросил Савоська.
В ответ мерзкий нечеловеческий голос прохрипел:
— Дур-р-рак!
Сильвестр Петрович оглянулся, никого не увидел.
— Дур-рак! — опять крикнул тот же мерзкий голосишко.
— Ишь, заговорил! — удовлетворенно сказал Савоська.
Иевлев отвел руками ветвь диковинного дерева, увидел спрятанного попугая, усмехнулся: небось, еще с вечера готовился Александр Данилович удивить гостя.
Над головою Иевлева, на башне, заиграла музыка, забили малые литавры, загудели словно бы рога, — то приготовились к бою Меншиковы часы, купленные им в Лондоне.
Сильвестр Петрович прикинул сердито, сколь золота переведено на сии игрушки, сколь пушек можно бы отлить на сии деньги. Но едва увидел умное, веселое, лукавое лицо Меншикова — все забыл и обнялся с ним крепко, помня только то доброе, чем славен был Александр Данилыч: и отчаянную храбрость его в Нарвском, уже проигранном сражении, и как при самомалейшей нужде отдавал все свое золото на государственные дела, и как безбоязненно вступался за старых друзей-потешных перед Петром Алексеевичем…
— Ну! — говорил Меншиков, крепко стискивая железными руками Сильвестра Петровича. — Ишь ты, поди ж ты! Приехал и глаз не кажет! Загордел? Да погоди, погоди! Ты что же, с клюшкой, что ли? Ноженьки не ходят? Погоди, дай взгляну! Нет, брат, так оно не гоже. Федор, дружочек, ступай сюда живее! Измайлов, полно храпеть! Сильвестр тут…
Апраксин вышел в потешный садик уже прибранным, в парике, в коротком легком удобном кафтане. Протянул по новой манере руку, но не удержался, обнял, поцеловал. Толстенький, коротенький Измайлов выскочил из-за кустов смородины в исподнем, еще сонный, потребовал вина, дабы выпить за свидание старых друзей.
В столовом покое стояли иноземные кресла, обтянутые золоченой кожей, за каждым креслом дежурили с застывшими ликами слуги в ливреях с костяными пуговицами. Александра Даниловича, едва он сел в кресло, спешно позвали в покой, именуемый «кабинет»: приехал давно ожидаемый прибыльщик по государеву делу. Выходя, Меншиков сказал:
— Спокоя нет ни на единый час, веришь ли, Сильвестр? И кабы без нужды звали. Все — дело, и все неотложное, а коли не управишься — с пришествием времени сам себе не простишь…
Вернулся вскорости довольный:
— Хитры мужички, ей-ей. Такого удумают — диву даешься. Вы угощайтесь, гости дорогие, меня не ждите, там народу собралось — тьма тьмущая. Флот строим, деньги надобны, школу навигацкую открыли — еще деньги давай, шведа бить собрались — опять давай золотишка! Вот тут и вертись!
Выпил залпом чашку кофею, пожевал ветчины, утер руки об камзол и опять отправился в кабинет — вершить дела. Измайлов, провожая его взглядом, с тонкой своей усмешкой заметил:
— И ходит иначе наш Александр Данилович. Истинно — министр. Откуда что взялось…
Апраксин, тоже улыбаясь, ответил:
— Умен, ох, умен. И ум острый, и глаз зоркий, нет, эдакого на кривой не объедешь. Давеча было — иноземец один, инженер, печаловался: говорят, дескать, про Меншикова, что не знатного роду, а землю под человеком на три аршина в глубину видит…
Обернувшись к Иевлеву, спросил:
— Про Курбатова-то слышал?
И покачал головой:
— Большого ума мужчина! Большого! А кто угадал? Все он, все Александр Данилович. В Ямском приказе письмо подняли — подкинуто было с надписью: «Поднести великому государю, не распечатав». Ну, поднесли, да за недосугом государевым прочитал Меншиков. Прочитал, за голову взялся; ах, мол, с нечаянной радостью тебя, Петр Алексеевич. Господин бомбардир письмо выхватил, а там про орленую бумагу, что ее-де надобно продавать: для челобитных, для крепостей, для всякого купеческого и иного обихода со сделки — бумага с гербом от копеечки до десяти рублев. Крепостной человек Петра Петровича Шереметева — Курбатов придумал сей презент казне, а Меншиков сразу разгадал, сколь полезен такой человек. Нынче Курбатов у него правая рука.
Сильвестр Петрович всматривался в лица друзей. Постарели, особенно Федор Матвеевич, по годам не стар — сорок лет, а выглядит на все пятьдесят. И взгляд стал рассеянным, — одолевают думы, забот непосильно много, слушает внимательно, а слышит не все. И Измайлов, хоть и посмеивается, словно бы и веселый, сам прозывает себя дебошаном, а видно, что тоже устал, — нелегко ему, видать, там, в далеком городе Копенгагене. И Александр Данилович уже не тот сокол, что в давние годы только и знал выдумки, проказы да пересмешки. Каково же самому Петру Алексеевичу?
Из кабинетного покоя на мгновение появился Александр Данилович; хитро глядя, бросил на стол большой лист бумаги:
— Прочтите, други. Сии универсалы тайно рассылаемы королем Карлом. Во многих дворянских семействах читаемы с пользою для короля шведов…
Измайлов стал читать, Апраксин с Иевлевым слушали. В шведском подметном письме говорилось, что царь Петр непременно изведет все боярское семя на Руси, вот и ныне ставит он править должности в государстве подлых людей — холопей и смердов, нисколько не считаясь с благородством происхождения. Дабы остеречь дворянство российское от сей горькой беды и разорения, надобно всем, кто разумен и вперед глядеть может, за царя Петра не воевать, а перекидываться к шведскому войску, где каждому российскому дворянину оказаны будут почести и даны должности, соответствующие его роду и знатности…
— Ну, хитер Карл! — молвил Измайлов, складывая универсал. — В больное место бьет…
— Для недорослей дворянских больнее сего места не сыщешь, — ответил Апраксин. — Да и многие старики так думают… Знает Карла ахиллесову пяту нашу…
После завтрака, когда принялись за кофей, Измайлов спросил Иевлева:
— Высыпаешься хоть, Сильвестр? Я, ей-ей, об ином и не мечтаю, как только собраться да ночь от солнышка до солнышка проспать…
Меншиков, еще в дверях услышав слова Измайлова, невесело засмеялся:
— На том свете, братики, отоспимся. Наш, слышали, что ныне удумал? Ездить извольте только ночью, а днем дело делайте. В повозке своей ремни пристроил, сими ремнями застегивается наглухо и так, застегнутый, цельную ночь скачет и спит. А наутро — где бы ни был — трудится. То же и нам велено. Помаленьку и я к сему приобвык… Да и как иначе делать?
Он подвинул к себе кофейник, налил чашку до краев, отхлебнул:
— Живем многотрудно. Сильвестру нашему тридцати пяти нет, а поспел, о трех ногах ковыляет. Федор Матвеевич годов на десять старее себя выглядит. Ко мне давеча родной дед наведался — ей-ей, младше меня. Ты, говорит, винища поменьше трескай. А как его не трескать, когда иначе и не уснешь? Да что об сем толковать? Рассказывай, Сильвестр, мы тебя послушаем. Еще не заел Прозоровский?
Сильвестр Петрович сказал, что не заел, но к тому идет: иноземцам потворствует, пенюаров да подсылов милует, при нем самом такой лекарем служил — Ларс Дес-Фонтейнес. Сей воевода Прозоровский злонравен, глуп, труслив безмерно, можно ждать от него любой беды. В грядущей баталии от него, кроме помехи, ничего не будет.
Измайлов, наливая себе уже остывшего кофею, сказал Меншикову:
— Зато на Кукуй об нем добрые вести идут, что-де просвещенный воевода, много помогает государеву делу и иноземцев не бесчестит и не порочит. Мы с Александром Данилычем вчерашнего дни сами слышали.
Меншиков кивнул, стал набивать трубку.
— Для того он на воеводстве в Архангельске и сидит, — сказал Апраксин. — После того как мы с Сильвестром ворам-иноземцам ихнее место указали, они много челобитных сюда через Кукуй подали, те челобитные свое дело сделали. Князенька Прозоровский о том крепко помнит, что велено ему иноземцев не обижать. Что не слишком умен он — Петру Алексеевичу ведомо, что не храбр, то от бога, для того Иевлев там и сидит, да ведь зато верен не хуже покойника Лефорта. Того стрельцы хотели получить головою на Москве, а Прозоровского — в Азове. Об нем, что ни скажи, Петр Алексеевич все едино подумает: так-то так, да зато верный мне человек. Может, люди и врут, а я так слышал, что князь-кесарь и по сей день азовских стрельцов своими палачами пытает…
— Об сем нам не знать! — хмуро оборвал Меншиков.
— Да вишь — знаем.
— А знаешь, так и помалкивай…
Измайлов, отхлебывая кофей, говорил:
— Кто только в Московию не едет, кого только черти не несут, господи ты боже мой! Приедет ко мне в Копенгагене, я ему пасс не дам, он на Кукуй челобитную. Мне письмо: гей, гей, Измайлов, больно умен, собачий сын, стал. А мне-то там в Дании, небось, виднее? Приходит за пассом, словно датчанин, честь честью, а мне ведомо, что швед он, а не датчанин…
— Откуда ведомо? — спросил Апраксин.
Измайлов тонко на него посмотрел, ответил с легкой усмешкой:
— Везде русские люди есть, Федор Матвеевич, на них только и надеюсь.
Он оглядел лица друзей, заговорил жестко:
— Думал, Нарва научит. По сей день в ушах у меня стон солдатский: «Изменили немцы, изменили немцы, к шведу уходят». Я тогда с шереметевской конницей был, от сего крика последние силы нас оставили. И тут налетел на меня, будь он вовеки проклят, де Кроа. Вьюга метет, обознался, что ли, — спрашивает, где король Карл. По-немецки спрашивает. Я света не взвидел, палашом его стал стегать, да что ему — он в латах, только палаш сломал… Нет, не научила Нарва. Никому не велено отказывать, всем пассы давать надобно. И, господи преблагий, — вор, тать, ничего не умеет, по роже видно, каким миром мазан, ей-ей не вру. Один пришел в посольство — ларец с чернильницей украл. Вот и давай такому пасс. Не дал, нынче буду в ответе…
Александр Данилович с грохотом отодвинул кресло, прошел по горнице, посулил:
— Нынче не тебе одному в ответе быть, Сильвестру тож. Негоциант-шхипер, что в город Архангельский морем приходил, Уркварт, толстоморденький эдакой, — не запамятовал, Сильвестр? Вы с Федором не велели ему более в Двину хаживать…
Апраксин и Сильвестр Петрович быстро переглянулись.
— Ну, помню Уркварта! — сказал Иевлев.
— Коли забыли, — нынче бы Петр Алексеевич напомнил. Зело гневен…
— Да за что?
— А за то, Сильвеструшка, что давеча посол аглицкий челобитную в Посольский приказ отослал на бесчестье и поношение негоциантских прав шхипера Уркварта…
Сильвестр Петрович помолчал, подумал, потом поднялся из-за стола:
— Посол аглицкий? И что это все англичане за шведских подсылов вступаются? Ну, да чему быть — того не миновать. Поеду!
Апраксин тоже встал. Стал собирать раскиданные с вечера корабельные чертежи. Меншиков насупившись ходил из угла в угол. Шагов его по ковру не было слышно. Двое слуг неподвижно ждали, готовые одевать Александра Даниловича. Измайлов сидел у стола, шевеля губами, разбирал какие-то слова, написанные на узком листке бумаги.
— Напоишь меня нынче допьяна, — сказал он вдруг Иевлеву. — Вон он твой Уркварт — муж наидостойнейший. В экспедиции, что Карла шведский готовит на Архангельск, назначен капитаном корабля Ян?
— Ян Уркварт! — подтвердил Сильвестр Петрович.
— Ян Уркварт! — повторил Измайлов. — Старый военного корабельного флоту офицер, родом из аглицких немцев, на шведской королевской службе тринадцать годов…
— Ей-ей? — воскликнул Апраксин.
— Сей листок, — сказал торжественно Измайлов, и толстое, всегда веселое лицо его сделалось строгим и даже суровым, — сей листок получен мною еще в Копенгагене от верного человека, русского родом и русского сердцем, много годов живущего в Стокгольме. Сей муж, кому Русь ничем иным, кроме как монументом, поклониться не может за бесчисленные и славные его геройства, столь храбр, что даже к нашему Андрюше Хилкову в его заточение хаживает и тайные письма от него и ему носит…
— Да кто же он? — нетерпеливо спросил Меншиков. — Как звать-то сего мужа?
— Имя его я только лишь одному человеку назову, — ответил Измайлов. — Да и то не во дворце, а в чистом поле. Да ты не серчай, Александр Данилыч, что тебе в имени прибытку?
Меншиков махнул рукой, не обиделся. Измайлов, отчеркивая на листке твердым ногтем, бегло читал тайнопись:
— Главноначальствующий шаутбенахт Юленшерна. Стар, опытен, смел, жесток, неколебим в сражении. Командир абордажной и пешей команд — Джеймс, сдался под Нарвою, был в России. Командир флагманского корабля — Уркварт Ян, бывал в Архангельске не один раз, опытный мореход…
Измайлов бережно спрятал листок, хлопнул Иевлева по плечу, посоветовал весело:
— Не робей, Еремей! Где наша не пропадала, ан все жива. Отобьемся. Оставим аглицкого посла в дураках.
Карета уже дожидалась, шестерка серых в яблоках дорогих коней била копытами. Александр Данилович нарочно малость помедлил, чтобы гости оценили павлиньи султаны на головах лошадей, бархатные, в жемчугах, шлеи, серебряные тяжелые кисти, малые, изукрашенные золотым шитьем седелки. Гости оценили, Александр Данилович смешно сложил губы трубочкой, пригорюнился в шутку:
— Ай, тяжелое мне нравоучение за нее, за упряжечку, было! Ай, век помнить буду…
— Палкой бил? — давясь смехом, спросил Апраксин.
— И ногами, и палкой, и глобусом медным…
— Глобусом?
Меншиков кивнул.
— Глобусом. А грех-то велик ли? Истинно птичий. Купцы запряжку с каретой поднесли…
Он покрутил головой, хохотнул и, залезая в карету, пожаловался:
— Мне дарят, а он дерется. По сей день не простил. При нем в карете сей не езжу. Нынче для милых дружков…
Шестерка взяла с места рысью, угрожающе запела труба форейтора, карета мягко закачалась на сильных упругих рессорах, с криками «пади, гей, пади!» вперед побежали скороходы в лазоревых кафтанах, в сафьяновых сапожках, в шапочках с перышками. Александр Данилович откинулся на подушках, сладко зажмурился, сказал со вздохом:
— Грешен, а люблю добрую езду. Может, кровь во мне играет? Как думаешь, Сильвестр Петрович? Батька-то — конюх, оттудова оно, что ли?
Всю дорогу вспоминали детские годы, службу в потешных, смешные и печальные события давних лет. Апраксин вдруг вспомнил, как Петр Алексеевич велел поставить в Крестовой палате деревянный чан на две тысячи ведер воды, как в том чане плавали малые кораблики, паруса тех корабликов надували ветром от кузнечных мехов, как палили маленькие пушечки настоящим порохом…
Измайлов захохотал, закрыв рот ладонью:
— Трон прожгли, по сей день никто не знает, кто сие зло учинил…
— А кто? — живо спросил Меншиков.
— Да я и прожег! — смеясь, ответил Измайлов. — Порох в мисе бомбардиру понес, а Якимка Воронин, проказлив был покойник, возьми уголек горячий, да и швырни в мису. Испугался я, мису возле трона и бросил. Далее сами видели…
— Окошко еще кто-то разбил, стекло синее, венецианское, дорогое было! — вспомнил Сильвестр Петрович.
— То я разбил! — хитро улыбаясь, сказал Меншиков. — И окошко разбил, и лампаду, и застенок с образом сорвал нечаянным делом. Было время — поиграли, позабавились корабликами. А ныне Сильвестр наш капитан-командор по флоту. Вот тебе и чан с корабликами в Крестовой палате…
Карета миновала заставу и мягко покатилась по проселочной немощеной дороге. Меншиков опустил стекло, теплый ветерок шевельнул пышные кудри его завитого парика.

4. У Петра Алексеевича

Царя в Преображенском не застали. Дежурный денщик рассказал, что Петр Алексеевич на утренней заре с Виниусом ускакал на Пушечный двор — смотреть новые мортиры. Оттуда должен был побывать на учении Бутырского и Семеновского полков и сбирался еще заехать в Кремль, — занемог царевич Алексей. Всем, кто приедет за делом, велено было дожидаться здесь.
К полудню в светелке, где в старые времена бояре дожидались царского зова, собралось много самого разнообразного народа: были здесь и полотняные мастера с образцами новой ткани; был и приказчик с Канатного двора; был и богатый гость купец Задыхин с железной рудою в узелке — показать царю; был и тучный полуполковник Угольев, прискакавший из Пскова, чтобы Петр сам посмотрел чертеж укреплений города; был и капитан Зубарев, назначенный царем оборонять Печерский монастырь после того, как нерадивый Шеншин был дран плетьми и сослан в Смоленск солдатом. Из Новгорода приехал долговязый, быстрый, сметливый офицер Ржев. Он сидел в углу, листал новую книжку — устав пехотному войску, с удивлением крутил головой.
Сильвестр Петрович знавал и Угольева, и Зубарева, и Ржева. Все четверо вышли на крыльцо, сели рядом, стали беседовать о том, кто как бережется от шведа. Ржев взял хворостинку, начал на песке выводить, как строит у себя палисады с бойницами, как насыпает землю — от ядер шведа. Угольев рассказал, что во Пскове за недостатком времени поснимал все деревянные кровли с домов, поломал бани, — надобен лес. И дивное дело — народ не больно шумит, челобитных не пишет: люди понимают, что к чему. Зубарев вынул из сумки листок, стал спрашивать Иевлева, как у него в Новодвинской хранят порох, так ли, как здесь на листе обозначено, или иначе. Солнце стало припекать сильнее, потом на крыльцо упала тень, за беседою офицеры не замечали времени. Не заметили, как приехал Петр Алексеевич, как, вздергивая на ходу головою и что-то выговаривая Ромодановскому, пошел к себе другим крыльцом…
— Зубарев! — громко крикнул царев денщик. — Живо! Расселся!
После Зубарева пошел приказчик с Канатного двора, пробыл недолго, вернулся веселый. Угольев и Ржев отправились вместе, за ними был позван мастер с полотняного завода; в открытую дверь Сильвестр Петрович услышал голос Петра:
— Да живо делать, ждать недосуг, — слышь, Хиврин!
Мастер вышел пятясь, дверь опять закрылась, Измайлов спросил у мастера шепотом:
— Что делает сам-то? Точит?
— Точит! — ответил мастер. — Блок корабельный точит.
Измайлов обернулся к Сильвестру Петровичу, сказал ободряюще:
— Все ладно будет, Сильвестр. Он ежели точит, значит в добром расположении. Примета верная…
Меншиков с Апраксиным пошли без зова, дежурный денщик позвал Измайлова. Последним вошел Сильвестр Петрович. Царь Петр без кафтана, в коротких матросских штанах, в тех же самых, что были на нем, когда работал на верфи в Голландии, точил на станке юферс для корабля. Его длинная нога в поношенном кожаном башмаке без усилия, плавно и спокойно нажимала на педаль приводного колеса; белая пахучая стружка, завиваясь, струилась из-под резца. Работая, он внимательно слушал Измайлова и иногда быстро поглядывал на него своими проницательными выпуклыми темными глазами. Сильвестр Петрович остановился у двери, за поскрипываньем станка слов ему не было слышно, лишь однажды он расслышал резкий окрик Петра:
— Ну? А ты, небось, думал — англичанам от нашего флота радость? Все врут, воры, ни в чем им веры давать нельзя!
Одно окно было открыто, там за стенами ветхого дворца шумела едва распустившаяся листва старых дубов, кленов, вязов, ясеней. Сквозь разноцветные стекла окон солнечные лучи — красные, зеленые, голубые — падали на богатые, рытого бархата полавочники, на шитые жемчугами наоконники, на башенку со старыми часами: медленно кружится циферблат, а над ним, словно усы, неподвижно торчат стрелки. И странно было видеть здесь, в дворцовом покое, где когда-то стояли рынды-отроки в золотистых кудрях до плеч, с ангельскими ликами, в белоснежных одеждах, в горностаевых шапочках, с серебряными топориками в руках, — странно было видеть здесь большой тяжелый черный токарный станок, груду стружки, а на аспидном столе — железные винты, циркуль, ствол для мушкета. Удивительным казалось, что здесь, где теперь стоят модели гукор и фрегатов, пушечный лафет, где валяются образцы парусной ткани, каната, где брошен на ковер малый якорь, — еще так недавно бояре окружали трехступенчатый помост трона, свершая обряды древнего чина византийских императоров…
— Сильвестр! — не оборачиваясь позвал Петр.
Сильвестр Петрович обдернул на себе кафтан, придерживая шпагу левой рукой, правой опираясь на трость, пошел к царю. Петр, нажав ладонью на колесо станка, остановил привод, отпустил винты зажима и бросил готовый юферс в корзину, в которой уже лежало несколько блоков и других мелких поделок. Зажав винтами новую плашку, царь обернулся к Иевлеву и несколько мгновений, словно не узнавая, всматривался в него, потом короткие, закрученные кверху усы его дрогнули, глаза осветились усмешкой, и он спросил:
— Ну, что? Рад, поди? Един раз угадал, ныне на тебя и управы не будет? Молись богу за Измайлова.
Иевлев молчал, светло, прямо и бесстрашно глядя в глаза Петру.
— Хитры вы с Федором! — все так же с усмешкою продолжал Петр. — Только я из Архангельска — вы сразу за Уркварта. Хитры, черти…
Он рукою снизу вверх дернул колесо, смахнул стружку со станка, но точить более не стал…
— Куда как хитры. Ну что ж, на сей раз ваша, видать, правда. Горько оно, да верно, что шлют нам из-за рубежа татей, вы же не возомните, что и впредь такие ваши дерзости вам безнаказанно спущу. Негоциантов, да ремесленников-умельцев, да мастеров-искусников от Руси не отвращать, в едином ошибетесь — другие не поедут…
Сильвестр Петрович молчал.
— Пишут мне, бьют челом на тебя, господин капитан-командор, дескать, утесняешь иноземцев. Для чего так скаредно делаешь? Отвечай!
— Воров, государь, да недоброхотов отечеству своему до скончания живота утеснять буду! — звонким от напряжения голосом произнес Иевлев. — Гостей же добрых, негоциантов, умельцев, мастеров не токмо не обижу, но сам накормлю, напою, спать уложу и ничего для них не пожалею…
Петр дернул головою, фыркнул:
— Ох, Сильвестр, дугу гнут не разом, коли сильно навалишься — лопнет.
— Для того, государь, я чаю, сидит на воеводстве в Архангельске боярин — князь Алексей Петрович Прозоровский. Он дуги гнуть превеликий мастер…
— Ты — об чем?
— О том, государь, что сей воевода, верность тебе свою доказав в давние годы, ныне…
— Что — ныне? — крикнул Петр.
— Ныне не токмо в воеводы не годен, но офицером к себе я б его не взял…
— А я тебя об этом и не спрашиваю! — с гневной насмешкой сказал царь. — Понял ли? Я своей головой думаю, — крикнул он бешено, — своей, а вы, советчики, мне ненадобны…
Он вновь отворотился к станку и стал точить, сильно нажимая ногой на педаль. Опять побежала стружка, он обрывал ее все более и более спокойно, потом заговорил ворчливо:
— Прозоровский на воеводстве два года сидит, и еще два сидеть будет. Воевода добрый, от посадских людей архангельских, да от гостей, да от негоциантов иноземных, почитай что от всего немецкого двора, челобитная послана нам на Москву, дабы сидеть князю Прозоровскому на воеводстве третий год и четвертый…
Сильвестр Петрович от изумления едва не ахнул. За Прозоровского челобитная подана? Темны дела твои, господи… Что ж, тогда и толковать не о чем…
— Пошто с клюкой? — вдруг спросил Петр.
— Застудил ноги, государь, прости…
— Чего серый-то? — опять спросил Петр.
У Сильвестра Петровича дрогнуло лицо, не нашелся что ответить. Царь велел сесть. Иевлев не расслышал.
— Сядь, коли клюкой подпираешься, — вглядываясь в Иевлева, приказал Петр. — Вот сюда сядь, на лавку…
Иевлев сел, расстегнул крючки форменного кафтана, достал из кожаного хитрого бумажника план Новодвинской цитадели, разложил перед Петром. Тот кликнул Апраксина и Меншикова с Измайловым, раскурил коротенькую глиняную трубку, спросил, кто сей план делал, не Резен ли?
— Резен, Егор.
— Немец?
— Немец, государь.
— Что ж, вишь — немец, а план добрый!
— Немец немцу рознь! — спокойно ответил Иевлев. — Я за сего Резена, государь, коли надобно будет — на плаху пойду.
Петр косо посмотрел на Иевлева, подкрутил ус, подвинул план к себе ближе. Меншиков из-за спины Петра Алексеевича сказал вдруг, что пушки на башнях стоят неверно. Апраксин взял грифель, доску, циркуль, быстро рассчитал, с удивлением покачал головою:
— Ну, Данилыч, глаз у тебя, верно, соколиный. Сразу узрел.
Сильвестр Петрович, сидя рядом с Петром, показывал грифелем на плане, как что будет, где пороховой склад, где лежать ядрам, где дом для раненых, откуда может идти помощь. Царь слушал внимательно, попыхивал трубочкой, кивал с одобрением. Иевлев вдруг подумал: «Истинно в работе пребывающий. Коль что разумно и с сердцем сделано — первый друг».
— Чего не хватает? — спросил Петр и опять сбоку посмотрел на Иевлева: карие его глаза теперь горячо блестели.
— Многого чего, господин бомбардир, не хватает! — вздохнув, сказал Иевлев. — За тем и приехал…
Лицо царя стало настороженным, но когда Меншиков сказал, что есть пушки старого образца, которые можно отдать Архангельску, Петр оборвал его:
— Сильвестру рухлядь не надобна. Ему труднее будет, нежели нам. Думать надо, господин Меншиков, думать!
И сам задумался надолго, поколачивая трубкой по ладони, покрытой мозолями. Потом стал вспоминать, где есть пушки, еще не привезенные в Москву. Меншиков и Апраксин ему подсказывали, он задумчиво кивал. Иевлев писал пером на листке бумаги: гаубицы с Воронежа, мортиры из Новгорода. Измайлов наклонился к нему, шепнул в ухо:
— Ты не робей, Сильвестр, с запросом проси, он торговаться будет…
Сильвестр Петрович попросил с запросом ядер, фузей, мушкетов. Меншиков рассердился, сказал обиженным голосом:
— Не давай ты ему, бомбардир, ничего, сделай милость. Рвет с кожей! Все ему мало! Я тоже мушкеты да фузеи рожать не научен. Потом, небось, с меня спрос будет дубиною. У нас беседа короткая: как чего нет — Санька виноват.
Петр Алексеевич велел:
— Помолчи!
И спросил у Иевлева:
— Монасей, божьих заступников, потряс? Колокола это еще ништо, пусть дьяволы толстомясые потрудятся — у меня нынче везде работают…
— Писали на Сильвестра челобитные, — сказал Меншиков. — Из Николо-Корельского монастыря писали, из Пертоминского, — я к тебе, господин бомбардир, те челобитные и не носил. Будто он всех на работы погнал, даже ангельского чина не пощадил. Великий, дескать, грех, быть ему преданным анафеме…
Царь засмеялся, хлопнул Иевлева по плечу, сказал басом:
— В том не сумлевайся, Сильвестр! Сей великий грех я на себя приму, отмолю тебя. Я, братики, на сии ответы пред господом помазан константинопольским патриархом. Чтобы на работы все шли, нам не токмо монаси работают, но и бабы-черноризки, им трудиться в поте лица своего куда как лучше, нежели беса тешить. А службы церковные служить успеется, так им и говори, своим монасям. Афанасий наш что?
Сильвестр Петрович рассказал про Афанасия, про то, что послал ему Ньютоновы книги, про то, как усовещал архиепископ раскольника Федосея Кузнеца.
— Усовестил?
— До масленой сей Кузнец держался, все смерти ждал, а на первый день масленой велел подать себе чарку водки, выпил, понюхал рукав и пошел ко мне на Пушечный двор пушки лить.
— Хорош мастер?
— Злой до работы, умелец предивный! — ответил Сильвестр Петрович.
Петр хохотнул весело, сказал:
— Хорош мужик Афанасий, зело хорош. Был бы он помоложе, я бы Алексашку в тычки прогнал обратно — пирогами с зайчатиной торговать, а Афанасия — сюда. За ним спокойнее, верно, Данилыч?
— Для чего пирогами? — раскуривая трубку, сказал Меншиков. — Я бы тогда в архиепископы подался. Тоже не бедно, я чай, живут…
Так, за шутками и делом прошел день, наступили сумерки, засинели за окнами дворцового покоя. Покуда Сильвестр Петрович грифелем на аспидной доске чертил фарватер Двины и толковал путь, которым шведская эскадра будет идти к Архангельску, — царский повар Фельтен принес большую сковороду яишни-скородумки, оловянные чарки на подносе, жбанчик с водкой. Петр выпил первым, хорошо крякнул, ложкой стал есть яишню, было видно, что он очень голоден. И опять Иевлев удивился, как порушен обряд застолья, начавшийся с византийских императоров. Сидят пять мужиков, скребут ложкой яишню, а в воздухе дворцового древнего покоя еще пахнет едва уловимо благолепием росного ладана, старым воском, духовитым теплом, что когда-то шел от муравленых печей. И кажется, что все нынешнее сон, игра детская, как в давние-давние годы, когда шумели потешные в Грановитой или Крестовой палатах и в испуге замирали: вдруг появится клобук, иссохший палец сердито погрозит — киш, нечестивцы, киш…
— Гей, Фельтен, еще яишни! — крикнул Петр. Налил по второй чарке; близко глядя на Иевлева, сказал:
— Ну, Сильвестр, будь здрав! Хорошо делаешь, ругать не за что. Трудясь над работой своей, думай: не один Архангельск берегу, не в нем одном первопричина пролития крови…
Жестом поманил к себе всех сразу, хитро подмигнул.
Апраксин, Измайлов, Меншиков, Сильвестр Петрович наклонились ближе. Усы царя угрожающе шевельнулись:
— Ну, ежели разболтаете!
И тотчас же смягчился:
— Не мальчишки, я чай, мужи государственные, а все глядишь — кто и не удержится…
Александр Данилович прижал кулаки к груди, страшно забожился, что-де не видеть ему света божья, умереть поганой смертью. Петр не дал кончить божбы, перебил:
— Подай грифель!
Измайлов подвинул шандал ближе. Царь, покусывая губы, быстро, криво выводил на аспидной доске линии, ставил кружочки. Сильвестр Петрович, вглядываясь до боли в глазах, узнавал Архангельск, Белое море, Соловецкие острова, берег, деревеньку Нюхчу. От Архангельска к Соловкам побежали гонкие дорожки. Петр, торопясь, говорил:
— Флотом, что построен на Вавчуге и в Соломбале, пойдем в монастырь, якобы для молитвы. Сопровождать нас по чину будут солдаты немалым числом; подсылы да пенюары предположат, что отбыли мы кланяться святым мощам преподобных Зосимы и Савватия. Отсюда же, из Соловецкой обители, как белые ночи сойдут, отправимся на Усолье Нюхоцкое — вот оно, на берегу.
Петр грифелем показал, где находится Усолье Нюхоцкое.
— Отсюда на Пул-озеро через болота новыми дорогами… Далее к Вожмосалме… Будут с нами два фрегата, здесь те фрегаты спустим и водою по Выг-озеру и по реке Выгу на деревню Телейкину. Речки тут — Мурома и Мягкозерская… Далее болотами и лесами на Повенец…
— Нотебург! — воскликнул Сильвестр Петрович.
— Догадался! — усмехнувшись, ответил Петр. — Истинно Нотебург, древний новгородский Орешек, наш Орешек, прадедов наших. Коли раскусим сей орешек, быть нам твердою ногою навечно на Балтике…
— Ниеншанц еще! — сказал Апраксин.
— Многое еще чего, — стирая ладонью чертеж с аспидной доски, произнес Петр, — многое, да все наше, и Копорье, и Ям, и Корела, и Ивангород. Стеною шведы стали на Балтике, а нынче еще и Архангельск возжелали закрыть. То — не сбудется. Брат наш Карл все мечтает быть Александром, но я не Дарий…
Короткая усмешка тронула его губы, глаза заблестели, он спросил:
— Можно ли так рассуждать после Нарвы?
И сам себе ответил:
— После нее так и рассуждаем! Кто видел, как полки наши стояли в каре и, оградив себя артиллерийскими повозками, отбивали атаки шведов, тот иначе рассуждать не может. Кто видел, как преображенцы наши с семеновцами из сей несчастной баталии выходили, тот по прошествии времени ни об чем ином, как о виктории, и помыслить не смеет. За нее и выпьем чарку, да и к Москве пора…
Чарки слабо звякнули над столом, над сковородой с остатками яишни. Выпив, Петр быстро спросил:
— А что, Сильвестр? Может, послать тебе Данилыча в помощь?
Меншиков обрадовался, зашептал Иевлеву в ухо:
— Проси, проси, наделаем там Карле горя, узнает, почем русское лихо ныне ходит. Проси, мы такого там натворим…
Но Петр раздумал:
— Управишься с Афанасием, Данилыч тут надобен.
— То-то, что надобен, — проворчал Меншиков. — А все грозятся в тычки меня прогнать…
Когда совсем смерклось, поехали верхами в Москву. Карета Александра Даниловича тащилась далеко сзади кружною дорогою, кучеру было велено не попадаться на глаза Петру Алексеевичу…
Царь был тих, задумчив, молча оглядывал задремавшие в дымке ночного тумана густые подмосковные рощи. У рогатки сам проверил караулы, басом, без злобы пожурил за что-то офицера-караульщика. Покуда тот длинно оправдывался, Апраксин говорил Иевлеву:
— С мыслями никак не соберусь. Шутка ли — Нотебург, Ниеншанц, Балтика. Возвернуть то, ради чего еще Иван Васильевич с ливонским орденом воевал, выйти в море…
Петр из темноты позвал:
— Сильвестр!
— Здесь я, государь…
— Со мною поедешь…
Свернули в узкий, пахнущий горелой щетиной проулок, потом копыта коней прочавкали по болотцу, потом подковы звякнули о камень. Петр не оглядывался, не говорил ни звука. Этот путь был и знаком и незнаком, по дороге Иевлев что-то смутно припомнил и опять забыл. И совсем вспомнил только у больших, глухих ворот, где тускло мигал масляный слюдяной фонарь и так же, как тогда, когда пытали Шакловитого, прохаживался один верный караульщик. Это был монастырский воловий двор, в подклети которого еще с кровавых дней стрелецкой казни был спехом построен застенок. Так он здесь и остался — проклятая вотчина князя-кесаря…
Со стесненным сердцем Иевлев спешился в глубоком темном дворе, отдал повод солдату, пошел за царем. Крутые ступени, едва освещенные восковой свечкой, вели вниз в подклеть монастырских воловщиков, в низкий кирпичный подвал, где шла все та же страшная работа, постоянная и жестокая, та, о которой Сильвестр Петрович старался не вспоминать и не думать и о которой все же думал постоянно и даже видел во сне. Как в те давно прошедшие дни, для бояр справа у двери были поставлены две лавки с суконными вытертыми и засаленными полавочниками и между ними пустовал точеный стул с атласной пуховой спинкой, поставленный для царя. Как и тогда, горели свечи в шандалах, но свечей было поменее и бояр никого, кроме князя-кесаря, зябко кутающегося в шубу. Он сидел один на широкой лавке, а дьяки писали у стола. Ромодановский еще более ожирел за это время, теперь его налитые щеки свешивались возле подбородка. Увидев царя, он не поднялся со своего места, а только лишь склонился набок, дьяки же поклонились земно, как и палачи, которых было много — человек с десяток. На дыбе в полутьме кто-то висел раскорякой — лохматый, старый, посматривал тусклыми зрачками. У стены на рогоже слабо стонал полуголый, статный, белотелый мужик. Помощник палача, сидя на корточках возле него, прикладывал к его ранам листы мокрой капусты. Другой мужик, завидев царя, постарался перекреститься правой рукой, но не смог и перекрестился левой. Палач, ловкий рыжеватый дядя, его обругал:
— Чего делаешь, шелопутный? В уме?
Лекарь-иноземец в чулках и башмаках, в красивом, тонкого сукна кафтане, курил трубку и объяснял что-то старшему палачу Василию Леонтьевичу, который соглашался с лекарем и посмеивался, скаля мелкие, крепкие, очень белые зубы…
Петр, не садясь на стул, приготовленный для него, оперся спиною о косяк двери и спокойно, своим сипловатым басом спросил:
— Ну?
— Да что же, батюшка, — колыхаясь всей своей утробой, ответил Ромодановский, — кое время отдыхали изверги, все на своем и стоят. Околесицу врут, толчем воду в ступе. Бьюсь нынче со старцем, ранее не могли, не был он обнажен монашества, а ныне расстригли, да что толку…
Петр, переведя взгляд на дыбу, спросил:
— Ты и есть старче Дий?
Старик молчал.
— Ты кто? — оскалясь крикнул Петр.
— Оглох он, батюшка, — молвил Ромодановский. — Еще по первым пыткам и оглох. Ныне вовсе как пень, да еще и в уме повержен. Несет нивесть что…
— Так иного кого взденьте! — с неудовольствием велел царь. — Что ж так-то время препровождать…
Блок заскрипел, старика опустили наземь, вынули его руки из петель, обшитых войлоком, на рогоже отнесли подальше за кадушку с водой. Но он тотчас же оттуда выполз и стал опять неотрывно рассматривать царя. Худой, горбоносый дьяк деловито поднялся, пнул старика, как собаку, сапогом и вновь сел на свое место. Палачи подняли белотелого мужика и стали заправлять его сильные, мускулистые, крупные руки в пыточный хомут.
— Кто сей? — спросил Петр.
— Стрелец Конищева полка Мишка Неедин. Заводчик всему делу, он первый зачал мутить, чтобы князя-боярина Прозоровского на копья вздеть…
Сильвестр Петрович услышал, как стрелец негромко, но сурово сказал палачу:
— Бога побойся! Все помирать станем…
— Я-то богу верен, — веселой скороговоркой ответил Василий Леонтьевич. — Я-то, брат, не оскоромился…
И, поплевав в ладони, он уперся сапогом в брус и потянул. Мишка крепко сжал зубы; руки его вдруг вывернулись, он протяжно вскрикнул, тело его, обвиснув, сразу сделалось длиннее.
— Говори! — велел Ромодановский.
Стрелец заговорил быстро, речь его перемежалась короткими вскриками, на губах пузырилась слюна:
— Противу немца мы оттого на Азове делали, что как на городовую работу погонят, так немец безвинно нас бьет и безвременно работать тянет. Говорено было, что-де немчина, который от князя-воеводы Прозоровского над нами смотрельщиком поставлен, пихнуть-де в ров, оттого пошел бы на бояр да иных татей первый почин. С того бы дела боярина на копья самого вздеть…
— Кнута ему! — велел Петр.
Но до кнута не дошло. Стрелец задышал часто и обвис в хомуте. Палач, обжигая ладони веревкой, быстро опустил Мишку наземь, заспанный подручный плеснул ему водою из корца в грудь и в щеку. Стрелец зашевелился, еще застонал. Иноземец-лекарь сказал громко:
— Больше нет. Не сегодня. Только завтра.
— Цельный нонешний день так-то мучаюсь, — жаловался Ромодановский. — Что ранее было говорено, на том и ныне стоят, а нового никак не получить…
Покуда готовили к дыбе того мужика, что крестился левой рукой, Ромодановский говорил царю:
— Ума не приложу, батюшка, что и делать. Научи, сокол. Грабят боярские дети, убивают на Москве и по дорогам торным кого похотят — и богатого, и бедного, и купца, и солдата, и посадского, и мастерового. Кто сие чинит, ведомо, — Никитка Репнин с холопями, Зубов, Алаторцев, да народишко боится на них извет подать: убьют, и усадьбу пожгут, и людишек саблями порубят…
— Имать всех сюда в застенок, — велел Петр. — Моим именем. К ним же — Толстого Ваську, Дохтурова, Карандеева, Репнина Сашку. Еще вот: князя Ивана Шейдякова, пса смердящего, за сии разбои казнить смертью на Болоте…
Князь-кесарь поклонился боком.
— Когда с сими кончишь?
— С какими с сими?
— Которые боярина Прозоровского на копья взять хотели…
Ромодановский подумал, насупился:
— Не враз, батюшка. Все берем да берем. Тут торопиться невместно…
— Оно — так…
И, насупившись, рывком открыл перед собою дверь. С порога позвал:
— Иевлев!
Сильвестр Петрович на узкой лестнице догнал царя. Он обернулся к нему, сказал жестко:
— Вишь, что деется? Немчина пихнуть-де в ров, с того и начаток бунту. А Прозоровского на копья?
Иевлев молчал.
— Так? Первый почин на бояр да на иных татей? Сего захотели вы с Апраксиным?
Во дворе Петр молча, легко сел в седло, вздохнул всей грудью, приказал Иевлеву не отставать. Когда подъезжали к Кремлю, услышали далекий голос дозорного, что по старому обычаю, как при дедах и прадедах, выкликал со своего места:
— Пресвятая богородица, спаси нас!
Ему ответил другой — от Фроловских ворот. И по дозорным побежало:
— Святые московские чудотворцы, молите бога о нас!
И словно эхо раскатилось, зашумело по Китаю и Белому городу, по всем дорогам, идущим от Москвы, протяжно, нараспев:
— Славен город Москва!
— Славен город Киев!
— Славен город Суздаль!
— Славен город Смоленск!
— Славен город Новгород!
— Славен город Вологда!
— Славен город Архангельск!
И вновь откликнулся Кремль голосами дозорных караульщиков:
— Пресвятая богородица, моли бога о нас!

5. Далеко за полночь

Петр с треском распахнул окно, в низкую душную палату тотчас же ворвался холодный ночной воздух, заколебались огоньки свечей, освещая темную роспись сводов: райских птиц, диковинные цветы. Апраксина, Меншикова и Измайлова царь отпустил, Сильвестру Петровичу велел идти с ним…
Едва сели — скрипнула дверь, старушечий голос что-то зашептал. Петр поднялся, размашисто шагая, ушел из палаты. Сильвестр Петрович задумался. На душе было тяжко, страшный облик седого старца Дия, глядящего из-за кадушки, словно бы застыл перед глазами. И, как бы отвечая на его мысли, заговорил с порога Петр:
— Сколь худо! Бывает ныне все чаще и чаще, что облак сумнений закрывает мысль нашу, Сильвестр. Как быть? Ужели не вкусить делателю от плода древа, им насажденного? Братом Алексашку Меншикова зову, а он ворует нещадно. Жизни своей не щадя, тружусь, а вижу ли доброе от иных? Все ненавистники, супротивники, палки лишь одной и трепещут. Ужели мрак сумнений наших делами изгнан не будет?
У Сильвестра Петровича перехватило горло. Петр смотрел на него сухими, ярко блестящими, измученными глазами, словно бы ждал ответа.
— Тяжко! — едва слышно, шепотом произнес царь.
Тряхнул головою, заговорил быстро, по-деловому:
— После Нарвы конфузия архангельская, Сильвестр, непереносна чести нашей будет. Многое мы сделали, ко многому готовы, но надобна, ох, надобна нынче нам виктория. И нам надобна и шведу надобна, дабы не заносился на будущие времена, дабы и он помыслил: а вдруг побьют? Того иные и не понимают, мнят, глупые, что много у нас-де таких городов, как Архангельск, не велика обида. А вот Измайлов понимает, — об сем нынче и беседовали. В королевстве датском льстят себя люди надеждою, что при первом же поражении шведы с ними полегче будут. Понимаешь ли ты, об чем говорю?
Иевлев молча наклонил голову.
— Надеешься ли?
— Надеюсь, государь.
— Твердо ли? Знаешь ли, что и англичанин на тебя нынче смотрит — ждет тебе позора?
Сильвестр Петрович опять наклонил голову. Петр смотрел на него внимательно, напряженно.
— Все ли поведал мне нынче в Преображенском? Ежели не все — говори здесь!
Иевлев поднялся, плотно закрыл дверь, сел совсем близко от Петра.
— Мыслю я, государь, сделать так: шведские воинские люди без лоцмана в двинское устье войти не смогут. Лоцмана им надобно брать архангельского, не иначе. В страшной сей игре нужно найти человека, коему бы я верил, как… как тебе, господин бомбардир, и такого человека отправить на вражеские корабли. Сей кормщик-лоцман, не жалея живота своего, поведет головной, сиречь флагманский корабль шведов и посадит его на мель под пушки Новодвинской цитадели, где воровская эскадра будет нами безжалостно расстреляна, дабы и путь забыли тати в наши воды…
— То — славно! — воскликнул Петр. — Славно, Сильвестр. Да где человека возьмешь?
— Таких людей на Руси не един и не два, государь! — твердо ответил Иевлев. — Есть такие люди. Сам ты нынче говорил о полках — Преображенском и Семеновском…
— А ежели… изменит? Человек не полк!
— Не может сего произойти. Убить его злою смертью — могут, и для того ставлю я тайную цепь. Коли убьют моего кормщика, коли не совладаем мы с пушками, будет цепь под водою протянута, закрывающая двинское устье. А коли и цепь прорвут — угоняю я весь корабельный флот, выстроенный твоим указом в городе Архангельском, в дальнюю тайную гавань. Не найти его там шведу…
— Еще что?
— Еще город Архангельский, монастыри окрестные — все вооружаю пушками и полупушками, мушкетами и фузеями. Вплоть до ножей, государь, будем драться. Ежели и высадятся живыми шведы, то столь малая горсточка, что легко ее будет перерезать, и нечего им думать об виктории… Не отдадим Архангельск.
Сильвестр Петрович замолчал. Петр не спускал с него глаз. Дверь скрипнула, в палату опять просунулась старуха, нянюшка царевича, позвала:
— Батюшка, Петр Алексеевич…
Петр побежал, стуча башмаками. Вернулся скоро, словно бы просветлев:
— Алешка мой давеча занедужил, с утра полымем горел. Только ныне и отпустило. Вспотел, молочка попросил кислого, уснет, даст бог…
Налил себе квасу, жадно выпил. В углах палаты неумолчно трещали сверчки, ночной ветер колебал огни свечей, за открытым окном нараспев, громко, истово прокричал ночной дозорный:
— Пресвятая богородица, помилуй нас!
— Что ж, поезжай! — вздрогнув от ночной сырости, сказал Петр. — С богом, Сильвестр! И помни, крепко помни: Прозоровский тебе верная помощь, ему доверяйся, нарочно тебя давеча в подвал возил, чтобы сам увидел — он нам крепко предан. И еще помни, о чем давеча толковали: не пустишь ныне шведов к Архангельску — быть нам в недальные годы на Балтике. Одно с другим крепко связано. Поезжай немедля, нынче же. Пушки, ядра, гранаты, все, что писали, начнем завтра же спехом к тебе слать…
Сильвестр Петрович наклонился к руке. Петр не дал, коротко, мелким крестом перекрестил Иевлева, несколько раз повторил:
— С богом, с богом, капитан-командор. Торопись! В Архангельске строг будь с беглыми людишками, с татями, стрельцов оберегайся, многие среди них не без причины, хоть и не пойманы. Отсюда, от Москвы прогнаны, они все там живут. Следи, не уследишь — твоя беда. Ежели поспею, сам буду к баталии, да сие вряд ли. Паки справляйся без меня. Отписывай дела твои…
С рассветом Иевлев и Егорша выехали на Ярославскую заставу. Над Подмосковьем, куда хватал глаз, стоял розовый теплый туман. Егорша захлебываясь рассказывал, что нынче видел, где был, как с твердостью определил для себя идти впоследствии в навигаторы. Сильвестр Петрович напряженно вслушивался в голоса дозорных, стерегущих дальние подступы к Москве:
— Славен город Ярославль!
— Славен город Вологда!
— Славен город Архангельск!
Егорша удивился:
— Во! Об нас кричат, Сильвестр Петрович?
— Об нас! — строго подтвердил Иевлев. — Об нас, Егор. Славен-де город Архангельск. Крепко держаться нам надобно…
— А что? И удержимся! — ответил Егорша. — Как не удержаться? Пушки нам будут, ядра будут, фузеи тоже. Нынче справимся…
Иевлев молчал, хмурился, сурово глядел на дорогу, что ровно и гладко убегала вперед — далеко, далеко на север…
Кабы на горох не мороз — он бы и через тын перерос.
Пословица
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая