Книга: Меншиков
Назад: 9
Дальше: 11

10

Когда Петр находился в самом Петербурге, у Екатерины вечерами всегда шумно и весело. В большом, высоком танцзале ее деревянного дворца собирается тогда вся столичная знать.
Все там на новый манер. Гремит с галереи цесарская музыка; молодежь шумно приготовляется к танцам; в пудреных париках, разноцветных кафтанах, расшитых блестящими галунами, кавалеры расшаркиваются перед девицами — приглашают на менуэт.
Маменьки, туго затянутые в модные платья, с лицами сизоватыми от густого румянца и синеватых белил, крепко надушенные «роматными водами», чинно рассевшись вдоль стен и замерев в самых неестественных позах, незаметно подталкивают локтями своих дочерей, косят глазами по сторонам, что-то шепчут, не меняя выражения лиц, и дочки — худые и полненькие, «на выданье» и того неопределенного возраста, когда из девочек формируются и незаметно распускаются девушки, — расправляя свои широченные робы, натянутые на стальные обручи — фажмы, постукивая высокими каблуками остроносых сафьяновых башмачков, подают кавалерам руки и, павами выступая вперед, становятся в общий круг.
Разговор пока не клеится. После каждого обращения к ним кавалеров девушки потупляют глаза, вспыхивают до корней волос, судорожно перебирают складки на платьях. Высоко взбитые волосы их убраны цветами, заколками и гребенками с массой камней; густые слои румян и белил покрывают лица, шеи и плечи; пальцы унизаны кольцами.
Но вот трубачи и литаврщики грянули менуэт. И круг танцующих оживился, начались церемонные поклоны, приседания — реверансы.
— Кто это, ваша светлость? — спрашивает у Меншикова Екатерина, указывая веером в сторону одной пары.
— Флотский лейтенант Мишуков, — почтительно изогнувшись, докладывает светлейший, — а с ним…
— Княжна Наталья Черкасская, — ловко подсказывает ему стоящий за спиной вице-канцлер Шафиров.
— Славная пара! — улыбается «матушка». — А Трубецкая — как только что распустившийся алый цветок, не правда ли, Александр Данилович?
— Да, ваше величество, — кривит губы светлейший. — Мужу ее есть что охранять. Смотрите, как он ревниво за нею следит…
Действительно, высокий, худой, длинноносый старик Кантемир, бывший господарь молдаванский, не спускал глаз со своей молодой «половины».
Следом за Трубецкой проплывает молодая Ромодановская.
— Она еще более прекрасна душой, нежели наружностью, — замечает Екатерина. — Вся в мать.
— Не в отца, — соглашается Меншиков. — Папенька у нее был такой, что ежели приснится, то вскочишь да перекрестишься!
— Ох и язык у вас, князь! — смеется Екатерина, прикрыв веером свои сложенные сердечком пунцовые губки. — И с годами, как я вижу, не унимаетесь!..
— Говорят, что она выходит замуж за сына графа Головкина? — спрашивает Меншиков. — Это правда?
— Да! — кивает Екатерина. — У графа собирается сразу две свадьбы: женится сын на Ромодановской, и государь просватал за Ягужинского его дочь. Смотрите, смотрите, какая чудесная пара!.. Ягужинский, по-моему, решительно первый танцор в Петербурге. Красивый, ловкий, вечно веселый!..
— Когда трезвый, — добавляет светлейший. — А выпьет, то или спорит, или дерется…
— Ну, это… — слегка морщится, шевелит пальцами Екатерина, — почти все вы такие!
Хорошо танцует молодой Куракин да и многие флотские офицеры, побывавшие за границей.
— Эх, пошла бы и я, — вздыхает Екатерина, — да вот… — опускает глаза, — опять «интересное положение»…
Меншиков оглянулся на Шафирова — тот немедленно отошел.
— Надоело, Екатерина Алексеевна? — склонился светлейший к плечу государыни.
— Надоело, Александр Данилович! Ох как надоело!.. Сам посуди — ведь каждый же год!.. Вот и сижу в кресле, как кукла! А годы идут!.. Сколько их осталось — еще?
— Да мы еще поживем, — лукаво подмаргивает Данилыч. — Как сам-то?
— Что сам? — пожимает плечами Екатерина. — Сам только и думает теперь, что о деле царевича.
— Что-нибудь новое выведал Ушаков? — живо спрашивает светлейший.
— Нет, ты посмотри на него, на слона, — словно не расслышав, вопроса Данилыча, указывает Екатерина глазами, на один из дальних углов танцзала, уставленный столиками — Ох уж этот мне Ушаков!.. Все рассказывает — и, видно, что-то веселое, как всегда, с тысячью прибауток, присловий…
— Поди, все о том, как он лет за двадцать перед тем в лаптях и сермяге ходил с крестьянскими ребятишками по грибы, — проговорил Меншиков, устало мотнул унизанной перстнями рукой. — Либо о том, сколько чего можно съесть…
— А что, он много ест? 
— Дай бог здоровенному ямщику либо пильщику! Недаром как во время обеда рыгнет, так и скажет: «Рыгнул, — значит, все провалилось и надо есть сначала…»
— Фу-фу! — замахала Екатерина руками. 
— Весельчак, — не унимался Данилыч, — без которого не обходится ни одно розыскное кровавое дело…
— Зато неподкупно честен, — заметила Екатерина, многозначительно взглянув на Александра Даниловича. — Скоро будет управлять тайным приказом, попомни мое слово… Такие государю нужны.
— Позови его, — шепнул Меншиков, наклоняясь почти к самому уху царицы.
В темных глазах Екатерины зажглись огоньки.
— Зачем он тебе? — быстрым шепотом спросила она. — Узнать, что выведал нового.
— Хорошо! — кивнула Екатерина. — А потом, Александр Данилович тебе вместе с ним надо пойти к государю… Дело не терпит.
— Что нового с делом царевича? Что говорят про государыню, про меня? — сразу поставил Меншиков перед Ушаковым вопросы ребром.
— Что говорят? — просто начал Ушаков; грузно опускаясь на кресло возле светлейшего. — Говорят, что вам с государыней на руку отречение Алексея Петровича, что вы с легким сердцем можете подписать ему любой приговор, что вы есть главные виновники ненависти между государем и его сыном — долго-де готовили царевичу такой вот конец.
— Какой конец? Конца еще нет!.. — заметил Меншиков. — А ради чего мы все это делали, как говорят?
— Ради того, чтобы государыня Екатерина Алексеевна взошла на русский престол после смерти государя Петра Алексеевича.
— Так, мысль отменная! Но когда государь узнал Екатерину Алексеевну? Сколько лет с тех пор миновало? — зло сверкая глазами, говорил Меншиков, сдерживая себя, — А до этого-то ради чего мне нужно было развращать царевича Алексея?
— Да дело ведь, Александр Данилович, не в этом… — начал было «царев костолом», добродушно улыбаясь и крепко потирая свои громадные красные руки.
Но Меншиков его перебил.
— Знаю, в чем дело! — отрезал. — Знаю! Авось не впервой!.. Вспять кое-кто захотел! — Хрустнул пальцами, над порозовевшими скулами надулись синеватые жилки. — Забыли «бородачи». Всё забыли: и Циклера, и стрельцов…
— Идите! Он там! — морщилась Екатерина, схватившись за висок и кивая на соседнюю комнату. — Я уже с ним говорила. А здесь… не к месту вы затеяли эти речи… Идите, идите!
Ушаков поднялся, неуклюже, тяжело поклонился и следом за Меншиковым направился в соседнюю комнату.
Как же хорошо изучила Екатерина своего «старика»!
Такие вечера с танцами устраивались ею единственно потому, что они и вообще подобные «ассамблеи, или вольные собрания» были весьма по душе ее шаутбенахту Петру Алексеевичу.
Ей ничего не стоило привыкнуть к любимому его детищу «Парадизу», и она прилагала все усилия к тому, чтобы всячески скрасить жизнь в этой отстраивающейся и путем еще не обжитой столице.
С годами у «самого» все сильнее и сильнее проявлялась потребность в семье. В разлуке его переписка с женой по-прежнему отличалась веселостью, но из-за шуток все больше и больше сквозила привязанность «старика» к «Катеринушке, другу сердешнинкому», к матери его горячо любимого, ненаглядного «Петрушеньки-шишечки» и очень любящих папочку, жизнерадостных дочерей.
Особо живой оказалась Лизутка. Как-то вошел он к жене. Ее завивали. И Лизутка уж тут. Вертится, просит: «Мама! Скажи, чтобы сделали мне одну кудрю… Или такое раз было: старшая, Аня, при нем строго сказала Лизутке, что она хохотушка, вертушка и ябеда. Лизутка немедля раскаялась: „Что смешливая — знаю, что вертушка — поняла, а что ябеда — больше не буду“. Вот как остра на язык, вот находчива! „Смотри, — погрозил он ей, непоседе, тогда, — слушайся старшей сестры!“ Случилось, принес он им, Ане, Лизутке, два больших, туго надутых и одинаково ярко раскрашенных пузыря. Вдруг один пузырь лопнул. „Чей!?“ — вскрикнула, захлопав в ладоши. Лизутка. „Вот и думай, отец! И решай!“
— Что ты их от себя не прогонишь! — шутя выговаривал Петр жене.
— Да, без них, конечно, покойнее, — кивала Екатерина. — А я только люблю, чтобы они были рядом.
— Этого кто же не любит! — соглашался отец.
„Слава богу, все весело здесь, — отписывал Петр Екатерине теперь, — только когда на загородный двор приедешь, а тебя нет, то очень скучно“. Или: „Молю бога, чтобы сие лето было последнее в разлучении, а впредь бы быть вместе“.
Петру становилось без семьи „очень скучно“. Недаром он называл себя „стариком“ — пережито им было немало, „со всячинкой“, как он любил говорить, намекая на всякие беды, напасти. Екатерина трунила над ним, шутливо порицая эту „старость“, но одновременно и стараясь показать, что она живет с дорогим стариком» одной жизнью, его интересами.
Петр, например, поздравлял ее ежегодно с днем Полтавской баталии, «с русским нашим воскресеньем», и она спешила предупредить его и поздравить «с предбудущим днем Полтавской баталии, началом нашего спасения, где довольно было ваших трудов». Не забывала Екатерина поздравлять мужа и с завершением ремонта, не говоря уже о завершении постройки каждого корабля, зная, что «старику» и это очень приятно.
«Поздравляю вас, батюшку моего, — писала она, — корабликом, сынком мастера Ивана Михайловича, который ныне от болезни своей совсем уже выздоровел… учинена в нем скважинка возле киля, и конечно от якоря».
В присутствии Екатерины Петр был добрым, веселым человеком, радушным хозяином, интересным, остроумным, живым собеседником. И за то, что она умела в нем неустанно поддерживать эти отличные качества, он был ей несказанно благодарен.
Благодарны были Екатерине и «просители о нуждах» и челобитчики «об избавлении от государева гнева». Новая царица, еще ощущая в какой-то мере непрочность своего положения, желала и умела приобрести расположение многих, но… только не родовитых людей. Эти ни в какой мере, никак не могли примириться с новым браком Петра, браком унизительным, в их глазах незаконным.
Екатерина знала об этом. И от Алексея, как наследника престола, она не ждала ничего доброго для себя.
А в соседней с танцзалом комнате еще более людно.
Густой дым от крепкого кнастера захватывает горло. Сколько же здесь известнейших государственных деятелей!
Петр — в середине, сидит за круглым столом перед шашечной доской, внимательно следит за игрой своего партнера — Петра Алексеевича Толстого, уже довольно тучного, но подвижного старика с еще блестящими, меняющимися — то лукавыми, то загадочно-серьезными — стального цвета глазами. Петр, как всегда, без парика, темные волосы закинуты за уши, зеленый кафтан из простого гвардейского сукна русской работы охватывает его могучие плечи и стан. Недавно ему исполнилось сорок пять лет, но бурная жизнь до времени состарила эту богатырскую натуру: лоб его уже обнажился, осунулись щеки, морщины прорезали лоб и глубоко залегли меж бровей, глаза потускнели…
Сзади его кресла, но в почтительном отдалении стоит со стопкой бумаг в обеих руках Герман-Иоганн Остерман, прозванный Андреем Ивановичем, выходец из Вестфалии, успешно выполняющий пока что отдельные «тонкие» поручения дипломатического и иного характера, — аккуратно чисто одетый молодой человек с деликатной улыбкой на гладко выбритом, чистом лице, таком приятном, что на него, по общему мнению дам, «нельзя смотреть без чувствительности».
В уголке примостились толстый и грузный Апраксин, сухой и длинный Головкин. На плоской спине великого канцлера, под черным потертым кафтаном, остро выдаются лопатки, плечи по-стариковски приподняты, под глазами мешки. «Скаред, каких свет не видал», — толкуют о нем при дворе. К ним подсел юркий Шафиров. Не любит он канцлера, «кащея Головкина», ругается с ним.
«Что это ты дорожишься, ставишь себя высоко?! — оборвал он его на днях в сенате. — А я и сам не хуже тебя!»
А тот донес государю:
«Моей старости не устыдился! Такими словами кричит на меня!»
«Теперь жди расправы от государя, — беспокойно думает вице-канцлер. — Хорошо бы это дело замять».
С тем и к Головкину он подсел, — может быть, удастся его объехать, уговорить… Тем более что рядом Апраксин — этот ведь мастер мирить! «Хотя рановато еще, — подумал Шафиров, глянув на широкий и сизый старческий нос великого адмирала, на его устало приподнятые серые брови и потухшие очи, в которых, словно растворилась тоска. — Да, рановато, старик еще не „доспел“».
Меншиков с Ушаковым прошли прямо к столу, за которым сидел Пётр. Тот было поднял голову и кивнул, ответив на их поясные поклоны, но тут же снова углубился в игру. Пришлось подсесть к соседнему столику, за которым тянули пиво Яков Долгорукий и Шереметев.
— А этого, — хрипел Борис Петрович, кивнув в сторону суетящегося около вин и закусок в противоположном углу Девьера, вертлявого худощавого португальца, петербургского генерал-полицмейстера, — на днях государь, говорят, крепко вздул.
— За что? — спросил Долгорукий.
— За неисправное состояние улиц, мостов, — ответил за Шереметева Меншиков. — И мало, считаю! Я ему, обезьяне, об этом сто раз говорил.
— И «самому», Александр Данилович? — осторожно осведомился у Меншикова Шереметев, кивнув в сторону государя.
— Да, к нему.
— Придется обождать, ваша светлость, — улыбнулся Борис Петрович. Пододвинул к нему кружку пива. — Выпей пока. Государь сейчас, — наклонился, сделал ковшиком руку, — будет читать нам свои «мысли об ассамблее»!
— О че-ом? — переспросил Меншиков, ничего не поняв.
— Х-ха, ха! — не вытерпел Дядя. — Вот услышишь. Сейчас с Петром Андреевичем партию доиграем и начнет. Гляди, сколько у Остермана бумаг-то припасено! Все про это, про самое.
— Когда-то и в Риме женщины были простыми служанками: пряли шерсть, ухаживали за детьми, — рассказывал весьма начитанный Гаврила Иванович Головкин Апраксину. — Тогда римляне умели жен и дочерей убеждать, что сидеть дома, вести хозяйство — самый важный долг женщины. Но при Цезаре женщины поняли, что их обманывают. И вот тогда началось! «Все погибло!» — воскликнул тогда один римский мудрец…
— Тише! — толкнул его локтем Апраксин, кивнул на Шафирова.
— Возьми то, — продолжал уже тише Головкин, — ведь самый простецкий из нас, из мужчин, и тот проводит часть времени в размышлениях: а как на него другие глядят? А женщины?
— И не говори! — тяжело вздохнул Апраксин.
— Я к тому, — продолжал Головкин уже совсем шепотом, — что не следует думать о женщинах лучше, чем они того стоят. Да и… нельзя силой заставлять получать удовольствие. Что это, лекарство, что его нужно — хочешь не хочешь — глотать!
— Хватит! — заерзал Апраксин. — Сиди и помалкивай!
Многие видели, не зная, что делать, Всем было хорошо, но все ждали, когда Петр с Толстым кончат партию в шашки. Наконец Толстой, аккуратно отодвинул свой стул, поднялся из-за стола. И все очень живо, как по команде, обернулись в сторону Остермана, уже ловко раскладывавшего перед государем какие-то крупно исписанные листы.
— Вот! — Петр постучал по столу костяшками пальцев. — Слушайте все!
«Ассамблея — слово французское, которое на русском языке одним словом выразить невозможно, — начал читать он, далеко отставив бумагу, — обстоятельно сказать, — вольное, в котором доме собрание или съезд делается, не только для забавы, но и для дела: ибо тут можно друг друга видеть и о всякой нужде переговорить, также слышать, где что делается, при том же и забава. А каким образом оные ассамблеи отправлять, определяется ниже сего пунктами, пока- мест в обычай не войдет».
— По нашу душу, — шептал Шереметев, наклонясь к уху Дяди. — Отворяй ворота настежь, Федорыч! Принимай незваных гостей!..
Петр покосился в их сторону, Шереметев крякнул, огладил нос, смолк.
— «В котором доме имеет ассамблея быть, — продолжал Петр, — то надлежит письмом или иным знаком объявить людям, куда вольно всякому прийти, как мужскому, так и женскому».
— О. господи!.. невольно вырвалось у Головина.
Все рассмеялись.
— Что, накладно. Гаврила Иваныч? — широко улыбаясь, спросил его Петр. Тряхнул волосами. — То ли еще будет! Послушай.
— Ничего, раскошелится, — вставил Меншиков.
— А ты что торчишь над душой? — обернулся в его сторону Петр. Пристально посмотрел на Ушакова, потом снова на Александра Даниловича. — Что у вас? — спросил, отложив в сторону прочитанный лист.
— Да надобно бы, ваше величество… — Меншиков подошел, наклонился. — Надобно бы доложить, — бормотал. — Дело тут есть, — кивнул в сторону Ушакова.
— И немалое, ваше величество, — добавил Ушаков, округляя глаза.
— Завтра утром приходите в токарню, — кивнул ему Петр и, отхлебнув из стоящей перед ним пивной кружки, взял поданный ему Остерманом, новый, сплошь исписанный лист.
Назад: 9
Дальше: 11