2
В Орел-городок, в котором остановился для отдыха Ермак с дружиной, внезапно на взмыленном коне примчался вершник с Усольских варниц, писчик Андрейко. Он проворно соскочил у резного крыльца высоких строгановских хором, помялся, смахнул шапку, но взойти на ступеньки долго не решался. Обойдя вокруг терем, писчик легонько постучал кольцом в калитку. На стук выбежала краснощекая стряпуха с подоткнутым подолом и закатанными рукавами. От бабы хорошо пахло квашеным тестом, тмином и домашниной. Она удивленно уставилась на косолапого парня в затасканном стеганом тигилее.
— Ты что, Андрейко, не в пору прискакал?
— Бяда! — огорченно выпалил гонец. — Ух и гнал, будто серые наседали по следу!
— Об этом только хозяину будет ведомо! — с суровой деловитостью сказал Андрейко и попросил: — Пойди-ко живо и скажи Семену Аникиевичу, прискакал-де Мулдышка с варниц… Ну-ну, живей!..
— Живей, воробей! — передразнила баба, опалив озорными горячими глазами парня: — Иду, иду… — Она ушла. Писчик Мулдышка огладил волосы, нетерпеливо поглядывая на оконца. Стряпуха долго не показывалась. С Камы налетел ветер, прошумел в деревьях. Становилось студено и скучно. Андрейко стал считать галок, которые с криком носились над крестами церковки. Наконец стряпуха позвала:
— Иди, ирод!
Семен Аникиевич сидел в большой горнице, в широких окнах которой поблескивало редкостное веницейское стекло. Большие шандалы с вправленными толстыми восковыми свечами блестели серебром. По тесовому полу разостланы мягкие пестрые бухарские ковры, а при дверях на дыбки поднялся матерый боровой медведь.
— Ужасти! — со страхом покосился на чучело Андрейко и стал класть земные поклоны, сначала перед иконостасом, перед которым мерцали два ряда цветных лампад, а потом и перед хозяином.
Высокий, седобородый, с серыми мешками под глазами, Семен Строганов выжидающе и недовольно уставился в холопа:
— Чего в неурочный час припер?
— Батюшка, бяда на варницах! — завопил Мулдышка и с трепетом воззрился на Строганова.
— Ну, какая там еще беда? — хриплым голосом хмуро спросил Строганов. — Неужто опять вогулишки зашебаршили? Так мы их разом ныне угомоним! — Семен Аникиевич сжал костлявый кулак и стукнул им по коленке. — Казачишек нашлю. Хваты!
— Нет, батюшка, не вогулишки зашебаршили. Худшее свершилось: холопы сомутились и побросали работенку. Теперь на руднике и на варницах раззор!
— Да чего ты мелешь? — взбешенно вскричал Строганов. — Может ли то быть? — он вскочил и заходил по горнице.
— Истин бог и святая троица! — истово перекрестился Андрейко. — Сам еле убег. Потоп и огонь пустили!
Строганов побагровел, сжал зубы.
— Я им, псам покажу… В рогатках сгною! — вдруг рявкнул он так, что стекла в оконницах задребезжали. Мулдышка испуганно отступил к порогу.
— Кто сей возмутитель? — грозно спросил хозяин.
— Ерошка Рваный, он первый и почал. А народу что? Смерды — что сухая соломка в омете, только искру брось, — живется-то горько! — сорвалось с языка Андрейки, и он сразу запнулся.
— Вон! — заорал Никита. — Аль я им не благодетель?.. У, шишиги…
Не чуя под собой ног, Мулдышка быстро выкатился во двор, а вслед за ним покатилось громогласное:
— Ерм-а-ка ко мн-е-е!..
«Спаси и помилуй, господи! — со страхом подумал холоп. — Плетей, плетей теперь отпустят холопам досыта! Перекалечат народа!..»
Андрейка отвел коня на конюшню, а сам убрался в людскую. Рыжая стряпуха для прилику поворчала на писчика, а все же налила полную миску горячих щей, острым ножом отмахнула полкаравая и положила перед ним:
— Ешь, непутевый!
Мулдышка все жадно умял, напился шипучего кваса, ударившего в нос, и забрался на печь. Было сытно, тепло. Внизу гремела ухватами и горшками стряпуха. Казалось, все шло по-обычному, однако на душе не унималась тревога. В который раз Андрейко удовлетворенно думал: «Хвала богу, унес я таки ноги! Приказчика тю-тю, прихлопали!»
Несомненно, не пощадили бы и Мулдышку — послуха приказчика, да юркий писчик не ждал, вскочил на коня да скорей сюда, в Орел-городок!
И в который раз перед очами Андрейки опять встала страшная картина бунта работных.
«И с чего только начался он?» — с ужасом думал писчик.
Причина возмущения работных людей была самая простая и ясная. От непереносимых бед и тяжелой жизни поднялись рудокопщики и солевары против господина.
Глубок и глух Вишерский рудник. Вода так и хлещет в забоях. Нет тяжелее и безотраднее работы, как рудничная. Под землей и давит часто, и топит работяг. А кроме всего, не жизнь, а сплошная маята: рваны, босы, голодны, и непрестанные издевки. Строгановский приказчик, рыжий наглый Свирид — хапуга, каких свет не видывал. Голодом народ морит, а руду на гора давай! Умри, а добудь!
Работали рудобои, не разгибая спины, по многу часов, жили в старой сырой землянке, где ни согреться, ни просушить мокрую одеженку. Народ надрывался, десны кровоточили, зубы шатались: каждый день мужиков на погост таскали. В куль рогожный да в яму! Не каждому пологалась домовина в строгановской вотчине.
Частенько в рудник наезжал сам Свирид, молча расхаживал по рудничному двору и присматривался к работе горщиков.
— Богатимо живете, хлопотуны! — язвительно кричал он на весь рудник: — Гляди-ко, совсем мало толченой коры в хлебушке. Зажирели, лентяи!
В последний приезд на рудник приказчик Свирид позвал артельного кормщика и наказал ему заправлять кашу сусличным маслом.
Попробовали горщики, и сразу ложки на стол:
— Жри сам, толстое пузо! Мы — не псы…
Всем скопом рудокопщики разом поднялись со скамей и вышли из-под навеса, под которым размещались слаженные из теса непокрытые столы. Горщик Елистрат Редькин крикнул работным людям:
— Братцы, доколе терпеть будем каторгу? Пойдем к Свириду да усовестим его по-божески!
Погомонили, поспорили, выбрали самых толковых, в том числе и Редькина, и направили для беседы к приказчику. Пришли на обширный двор, обнесенный крепким тыном. И только выступили вперед, за ними сторож, диковатый татарин Бакмилей, — раз, и мигом ворота на запор!
— Ты что робишь? — с тяжелым предчувствием спросил у него Елистрат.
— Ни что… Хозяин так приказал. Тихо, а то сам знаешь! — оскалился татарин.
Из хором вышелл Свирид, тяжелый, в подкованных сапогах, кулаки — гири. Остановился на крылечке и зычно закричал.
— Кто из вас со словом пришел?
Горщики вытолкали Редькина. Он подошел к приказчику, степенно, с достоинством поклонился, а руки закинул за спину.
— Ты это как с хозяйским доверенным собрался разговаривать? Шапку долой, смерд! — Свирид внезапно размахнулся плетью, и раз! — выхлестнул Елистрату глаз. Лицо горщика мгновенно залилось горячей кровью. Рудокоп закрылся ладонями, а другие гневно закричали:
— Неясыть, крови тебе нашей мало! За что покалечил человека? Мы к тебе за советом, с добрым словом явились, а ты…
— Ах, вот вы как заговорили, смерды! — заревел Свирид и крикнул Баклимею: — Псов с цепи спусти! Ату их!..
И пошел травить псами. Ух, и потешил свою душу приказчик! Когда Бакмилей распахнул ворота, со двора еле выбрались оборванные, истерзанные горщики. Закрыв глаза, пошатываясь, за ними шел и Редькин. Вслед уходящим Свирид крикнул:
— Вот теперь и сусличье сало в самый раз сгодится! От него все раны да язвы заживают скорехонько…
Елистрат крепко сжал зубы, смолчал, только желваки на щеках вздулись.
Старуха Карповна — горщицкая ведунья — промыла ему выхлестнутый глаз, завязала рану тряпицей.
— И как это он тебя гораздо! Горюн ты мой, горюн! — вздыхала бабка. — Окривел ты, Елистратушка, на весь век…
Редькин не упал духом. Твердо ответил лекарке:
— Окривел я, родимая, только взором, зато душа моя выпрямилась. Знаю теперь, как с приказчиками говорить!..
Подобрал Елистрат верных товарищей, взял с них клятву. Глухой ночью забрались они в хоромы Свирида, да так тихо, так осторожно, что ни один пес не забрехал. Распахнули двери в покои, а на пороге вдруг встал Бакмилей. Татарин от неожиданности угодливо осклабился, а у самого от страха глаза забегали:
— Ты… Ты…
— Ну, вот и посчитаемся, пес! — и молодецким ударом кайла Елистрат уложил татарина. — Кровь за кровь!
Дружки в эту пору ломами выбили дверь в опочивальню приказчика и кинулись к постели. Пуста и тепла перина, а из-под ложа торчат большие красные пятки.
— Эй, Свирид, вылезай, а то гвозди в пятки вгоним! — пригрозил Редькин.
Приказчика выволокли за ноги из-под кровати и усадили за стол.
— Вишь, все раны наши затянуло от сусличного сала! — с насмешкой сказал Елистрат. — Спасибо. Отблагодарить пришли, и тебе угощенье припасли. — И положил Елистрат перед приказчиком дохлую мышь. — Ну-ка, отведай!
— Да что ты! Да побойся бога, милый! — взмолился Свирид.
Редькин сверкнул единственным глазом, шевельнул кайлом.
— Ешь!
Под смертной угрозой сожрал лютый приказчик мышь. Ел и молил:
— Не бейте меня, ребятушки! Пожалейте ради семейного, детишек много…
— А ты нас пожалел? — строго спросил Елистрат и показал на выбитый глаз: — Из-за кого на всю жизнь окривел?
— Сглупа я погорячился, братцы, — заканючил Свирид.
— А из-за кого повесилась на лесине сестренка моя? Не ты ли, бугай, изнахратил ее? — непримиримо сказал приказчику второй горщик, бороду которого прошибла густая проседь.
Приказчика повязали, и каждый выкладывал перед строгановским выжигой все свои наболевшие обиды и кровь. Слово за слово, горщики так распалились от гнева, что в короткий час насмерть уходили Свирида.
Утром рудокопы густой толпой пошли к варницам. Белесый дым скучно вился к низкому серому небу. Бабы вереницей таскали в амбары кули с солью.
— Хватит робить на барство, женки! — издали закричал Редькин. — Бросай кули…
На крик из варниц выбежали солевары. Из толпы испуганно предупредили:
— Берегись, горщики, Свирид-пес не порадует. На цепь да рогатки на шею!
— Был Свирид, да весь вышел. Не стало его! — решительно оповестил Редькин. — Круши все!
Сразу загорелось сердце, вспомнилась вся горькая безрадостная жизнь. Солевары сошлись с горщиками и зашумели.
Елистрат с тремя горщиками кинулся в солеварни и выгреб головни из-под цырена.
— Жги! Ни к чему соль, коли нам и так солоно!
Белый огонь лизнул кровлю, и сразу вспыхнули два амбара. Женки, побросав кули, со страху заголосили:
— И-и, что теперь будет?
Дым темнее заклубился. Писчики попрятались по углам, а Андрейко Мулдышка незаметно укрылся на сеновале. Стуча от страха зубами, он все крестился, творил молитвы и твердил: «Пронеси, господи, как бы не спогадались и меня зажарить!»
Но горщики и солевары топорами рубили лари и запоры в плотине.
— Пусть сгинет все, намаялись мы! — кричал Елистрат и подбадривал товарищей: — Хлеще руби, хлеще!..
В пролом рванулась и зашумела вода, быстро заполнила низины, подошла к варницам и устремилась к руднику.
Ерошка Рваный, годов под пятьдесят солевар, весь изъеденный едким рассолом, с глазами мученика, первый бросил ковш в цырен и сказал с сердцем:
— Хватит, наробились на господина, всех заживо изъело! Бросай, братцы, работу!
Он широко распахнул дверь. Солнце золотыми потоками ворвалось в солеварню. Ерошка расправил спину и всей грудью захватил вешний воздух, даже шатнуло ветром: голова закружилась.
— Гляди, ребята, какая лепость! — с изумленным восхищением сказал он. И ему показалось, что он впервые видит синие леса, разливы Камы и зеленое поле-полюшко. Так неожиданно прекрасно было все кругом.
За Ерошкой бросил ковш повар, кузнецы-цыренники побросали скребки, подварки, молоты и клещи, перестали стучать топорами плотники, выбежали дровоклады и другие варничные ярыжки, — одни сушили соль на полатях, а другие грузили ее на суда вешних караванов; за ними стайкой вылетали женки, которые на спине таскали в амбары кули с солью.
— Братцы, слышишь, как дивно жаворонушко распевает! — с большой, неизведанной доселе радостью сказал Ерошка, и все устремили глаза вверх. И может быть они впервые за всю свою жизнь почувствовали земную красоту.
— Жаворонушка, милая птаха, — прошептала вековуша Алена…
Желтый дым над варницами стал редеть, таять, и вскоре до яркой сини прояснилось небо. Из-за тучки брызнуло солнце и заиграло миллионами блесток распыленной и просыпанной соли. Она была повсюду: и дороги белели от нее, и на лугах образовался белесый налет, и к амбарам тропы были покрыты хрустящей солью.
— Эх, милые, не только себя просолили, но и землю кругом досыта! — с горькой усмешкой вымолвил Ерошка.
— Не соль это, а застывшие наши слезы! — отозвалась большеглазая девка Аннушка. — Дай хоть денек порадуемся, милые! — и она запела приятным грудным голосом:
Все бы я по бережку ходила,
Самоцветные камешки сбирала,
Из камешек огонечек добывала.
Не во каждом камешке огонечек,
Не во каждом милом совесть-правда…
— Ах, певуньи, весна идет! — обрадованно крикнул молодой солевар. И на его выкрик, словно давно ждала зова вещунья, закуковала кукушка. Несложна птичья песня, а издревле манит она, и все заслушались, задумались. Солеварам показалась она мелодичной, как нежное дыхание весны. Как не радоваться и как не петь, когда впервые по своему хотенью расправились плечи. Еще вчера чернолесье выглядело желтовато-коричневым, а сегодня под солнышком подернулось зеленоватой дымкой. И вот наклюнулись, показались и стали разворачиваться крошечные липкие листочки. То, чего раньше не видели, не слышали, все вдруг обернулось и заиграло во всей своей прелести. Чуткий слух уловил далекие протяжные трубные звуки: «Кур-лы! Кур-лы!». Над лесом, с полуденной стороны, минуя варницы, высоко летели перелетные птицы.
— Жураву-шки-и! — ласково крикнула девка и затопала — пошла в пляс…
На дальней дороге, которая взбегала на бугор, мелькнул угловатый всадник в тигилее. Широко расставив локти, он торопливо бил пятками в конские бока, — шибко погонял каурого.
Старый солевар Андрон, весь изъеденный рассолом, слезящимися глазами взглянул на гонца и нахмурился:
— Андрейкоо Мулдышка — послух Свирида — погнал к Строганову. Вот, ребятушки, видать, и празднику скоро конец. Спустят нам портки… Эхх…
Все стихли. И птичьи песни будто ветром в сторону отнесло. Старик удрученно обронил:
— Ну, жди, смерды, нагрянут ноне казаки!
Ерошка Рваный вспыхнул:
— Чего раскаркался, как ворона перед ненастьем.
Ежели спужался хозяйскоой длани, так уходи! Лучше смерть, чем каторга! — отыскивая сочувствие, он оглянулся на солеваров, но те стояли понурив головы, избегая встретиться с ним взглядом.
«Покорны, как волы в ярме», — с досадой подумал Ерошка и с жаром вымолвил:
— Коли спужались ответ держать за правду, вяжите меня всем миром, один за всех пострадаю!
Никто не отозвался, все расходились. Тишина плотно легла на землю. Словно сон охватил строгановские края: не дымились варницы, не звякала кирка о рудный камень, не хлопал кнут погонщика, не скрипело большое маховое колесо, вытаскивая бадьи с рудой из шахты. Ерошка ободрился и крикнул уходящим вслед:
— Гляди, что робит смелый человек! Захочет — все загремит, бросит — все станет, замрет. Вот она сила в чьих руках!
Подняв горделиво голову, он вошел в варницу. В большом, скованном из железных пластин цырене стыл раствор. По закрайкам корыта толстой губой нарастала соль, соляные сосульки повисли с цыренов, с матиц, — не клубились соляные пары.
«Ушли все», — довольно подумал Ерошка и захлопнул дверь. Солевар убрел к реке, к широкой светлой Каме, и задумался. Лют Строганов, не простит он возмутительства, и что только теперь будет?
Однако не сдался Ерошка, надвинул набекрень колпак и сказал себе: «Ну, солевар, шагай к горщикам! Ум хорошо, а два лучше!».
Он вспомнил Евстрата Редькина и повеселел. Этот не выдаст! Смел, умен, — и ух, как ненавидит господина!..
Семен Аникиевич накинул наспех на костлявые плечи лисью шубу, надел высокие валенки, хотя на дворе стояла жарынь, и без шапки, с взлохмаченными волосами, бросился в большую бревенчатую избу — казачье жило. Степенность и важность словно ветром с него сдуло. Всего трясло, и все внутри кипело от возмущения, — так и вцепился бы зубами в холопское горло. Николи этого не бывало, чтобы в его вотчинах смерды голос поднимали и по своей воле покидали работу!
Еще с порога взбешенный Строганов гаркнул на всю избу:
— Ермака мне! Беда, ух и беда!..
Видя донельзя переполошенного хозяина, казаки повскакали с нар, сотники схватились за пищали.
— Орда набежала?
— Бей их! — кто-то зычно закричал: — Не щади грабежников!
— Горшая беда стряслась! — выговорил, схватясь за сердце, Семен Аникиевич, обмяк и повалился на скамью: — Ухх…
— Пожар?
— Пожар, — отозвался Строганов. — Люди, смерды мои, злом зажглись. Смуту затеяли, душегубство сотворили — приказчика Свирида кайлом по башке ухайдакали. Землица наша дальняя, народ набежал всякий, беспокойный, и жди от них худа!.. Ермак!..
Атаман вошел в круг, руки его спокойно лежали на крыже меча.
— Я тут, Семен Аникиевич!
— Милый, смута загорелась, имения моего разорение. Спаси! На Усолье племянник Максим, да без вас не управится он. Ермак задумался, нервно теребил темные кольца бороды. Он отчужденно поглядел на Строганова. Тот — нетерпеливый и горячий — взмолился:
— Расказни их, злыдней! Расказни горщиков да солеваров, чтоб век помнили, мои разорители!..
Казаки молчаливо глядели на атамана, выжидали, что он скажет.
— Батько, что молчишь? — выкрикнул один из казаков. — Рубить, так рубить с плеча!
Ермак презрительно скривил губы.
— Гляди, какой храбрый казак выискался! — насмешливо сказал он. — Да знешь ли, на кого пойдем? На своих, русских. Эх, Семен Аникиевич, — вздохнул он тяжело, — кажись, мы договаривались с тобой и племянничками — оберегать только рубежи. И в грамоте царской, которую ты зачитал мне, поведано, чтобы летом в стругах, а зимою по льду камскому мимо городков не пропускать безвестных. И дали мы воинское слово — боем встречать врагов из-за рубежа, а тут о своих речь идет…
— А ежели свои хуже супостата грабят! — наливаясь яростью, выкрикнул Строганов.
— Может ты сам в том повинен, — сурово стоял на своем Ермак. — Обидами и притеснениями довел смердов до того! Подумай, Семен Аникиевич, надо ли пускать меч там, где доброе слово и хорошее дело уладят все…
— Не до уговоров мне! Соли требует Русь, а они погубят дело. Казаки, надо идти! — переходя со злобного на упрашивающий тон, заговорил хозяин.
— Батько, хватит лясы точить! Айда за зипунами! — запальчиво выкрикнул Дударек.
— Тут не Дон, и не басурмане на варницах робят, — свои русские люди, похолопленные. Остудись, казак! — сурово сказал Ермак.
Семен Аникиевич не сдавался:
— Гулебщики, — взывал он, — соль потребна всем: и боярину, и холопу…
— На Руси не всякий холоп соль в еду кладет! — сердито перебил Матвей Мещеряк.
Строганов нахмурился и выкрикнул:
— То на Руси, а у меня и зверь сыт солью! Братики, братики, выручайте, сожгут варницы.
— Батько, и впрямь то будет. Нельзя того допустить! — сказал Иванко Кольцо. — Пойдем дружиной, страху напустим. А там видно будет, кто правый, кто виноватый!
Ермак хмуро ответил:
— Как решит круг, так и будет!
— Идем, батько! Засиделись тут! — закричали казаки. — На месте и рассудим. Ты, хозяин, ставь отвального. Погладь дорожку.
Ермак молчал. Видя его нерешительность, Семен Аникиевич взвыл:
— Атамане, атамане, не о себе пекусь — о Руси. Охх! — он схватился за сердце и посинел.
Ермак сумрачно глянул на него: «Стар пес, а жадина! Для кого хапает, кровь человечью сосет, когда сам у смертного порога?»
Строганов запекшимися губами просил:
— Не утихомирите их, будет смута и душегубство в этом краю. А народы рядом незамиренные: придут и пожгут варницы, и все. Мужиков побьют, баб в полон уведут. И то учтите, братцы, — людишки у меня схожие с разных мест и беспокойные шибко, не прижмешь их, наделают много дурна!.. Атамане!..
Казаки гудели пчелиным роем:
— Батько, веди! А то порешим друг дружку с тоски. Гей-гуляй!
— Жиром тут обросли и чревом на дьякона ноне стали похожи! Пора и погулять! — загремел басом казак Кольцо.
— Веди… Идем…
— Коли разожглись, пусть будет так, как велит товариство! — угрюмо ответил Ермак и наказал: — Айда, собираться в дорожку!..
Не глядя на Строганова, атаман вышел из избы. Осиянный солнцем Орел-городок лежал на горе, обласканный теплом. Внизу текла Кама — широкая, бесконечная красавица река.
— Эх, милая, куда занесла казака! — тяжко вздохнул Ермак и загляделся на реку, над которой плыли нежные облака. И под ними каждую минуту Кама казалась новой, — то манила под солнышком невиданным простором и сочной зеленью берегов, то в густой тени, с нависшими над водой скалами становилась таинственной и грозной: то ласковая и родная, то чужая и неприветливая, когда из набежавшей тучи брызгал дождь.
Повеяло холодком от прозрачной волны, убегавшей по камскому простору. По гальке, обдирая ноги, вдоль берега бурлаки в лямке тянули огромную баржу, груженную солью. Оборванные, опаленные солнцем, истомленные, они шли, наваливаясь грудью на лямку, и пели тягучую горестную песню. Впереди шли три широкогрудых богатыря с взлохмаченными бородами, пот струился по бронзовым лицам; но такой мощью и силой веяло от их мускулистых тел, что казалось — дай им палицы в руки, они побьют и погромят все. Но они, как быки, тяжело и покорно шли в своем ярме. Позади их, заплетаясь ногами, шел исхудалый, желтоликий чахоточный старик, а рядом с ним — хрупкий, беловолосый мальчонка. Обоим лямка была не под силу.
На дороге из-за бугра показалась странница с котомкой за плечами. Лицо знакомое, чуть загорелое.
— Алена! — признал Ермак и хотел уйти, но вековуша была уже рядом. Ее большие добрые глаза сегодня смотрели встревоженно, но губы улыбались:
— Тебя мне и надо, Васенька!
Ермак опустил глаза и спросил:
— Что тебе надо, Аленушка?
— Спешила, батюшка, с Усолья, шибко спешила. Неужто пойдешь на своих горюнов?
— Опоздала, Аленушка, — тихо обронил Ермак. — Как и робить, сам не знаю! — признался он.
В эту пору в Закамье грянул и перекатился над лугами раскатистый гром. Вековуша перекрестилась:
— Пронеси, господи, грозы, обереги хлебушко! — и посмотрела опечаленно на Ермака:
— Очень просто, Васенька. Иди, но кровинушки не проливай, — она своя, русская.
Алена стояла перед ним тихая, ласковая, и ждала ответа. Атаман поднял голову.
— Ничего не скажу тебе, Аленушка, но юность свою крепко помню и не обогрю братской кровью свои руки…
— Спасибо, Васенька, — поклонилась Ермаку вековуша и вся осветилась радостью. — Я и ждала этого.
Снова, и теперь на этом берегу Камы, прокатился гром, и золотыми блестками сверкнули кресты на церквушке в Орле-городке. Упали первые крупные капли и прибили на дороге пыль.
Ермак взглянул на небо и предложил:
— Айда под крышу! Будет ливень.
Она покорно пошла рядом с ним, робкая и тихая. На светлое небо надвинулась темная туча, закрыла солнышко, и полил буйный, шумный дождь…
Отошла гроза, надвинулся вечер, и казаки собрались в дорогу. За дымкой тумана взошла луна и зажгла зеленоватым светом бегущие камские волны. Позвякивая удилами, Ермак на сером жеребце ехал впереди, за ним шла сотня. Атаман молчал; в который раз шел он по родной прикамской земле, но никогда на душе не было такого тягостного чувства. С далекой юности помнил он этот край и житье в строгановских вотчинах, и все осталось таким же, каким было много лет тому назад. Как все кругом ласкает и слух и глаз: и тихие шорохи ночи, освеженной только что павшим обильным дождем, и трепетная золотая дорожка лунного отражения на камской волне…
— Эх Русь, родимая сторонушка! — вздохнул Ермак. — Широкие просторы, тишина полей и лесов, и горькое горе…
Внезапно Ермак заслышал песню, ласковую и сильную, и скоро впереди сверкнул огонек ночного стана. Ермак подъехал. На берегу, у костра, сидели рыбаки и, обжигаясь, из одного котла хлебали горячую уху.
Вперед, на дорогу, вышел коренастый, плечистый молодец. Завидя атамана, он стал перед лошадью, пламя костра озарило его сильное тело.
— Ну, что скажешь, молодец? — добродушно спросил атаман парня. — Кто ты такой?
— Еремка, строгановский смерд. Батько, возьми меня до своего войска. Сказывали, что казаки на Кучумку собрались войной. Возьми!
— Что ж, можно и взять! — охотно отозвался Ермак. — Но повремени, придет час, позову!
— Ой ли! — радостно вскрикнул рыбак.
— Слово мое твердо, а теперь сойди с дороги! — сказал Ермак и перебрал удила.
— Браты, а вы к нам ушицы похлебать! — послышались теплые голоса. Атаман усмехнулся и ответил:
— Глянь, сколь нас. Из одного котла такую ораву не насытишь, а брюхи у нас о-хо-хо, дай боже!..
Раздался смех, и казаки тронулись дальше. А Ермак все думал: «Сколь много плохого и темного на Руси, а все ж она самая прекрасная на свете! Народ извечно похолоплен. Смерды! Но сила в них есть непомерная…»
Ему вспомнился спор с Максимом Строгановым, угощавшим его чаркой аликанта. Максим говорил:
«Пей за крепость нашу на земле! Отныне и до века текла тут Кама-река, отныне и до века хозяйствовать тут нашему роду и перевода ему не будет вечно».
Ермак отклонил чарку, усмехнулся в лицо господину и сказал: «А что ежели Кама-река вспять потечет, и холоп за вольницей поднимется?»
В глазах у Максима потемнело, голос дрогнул: «Не может того быть во веки веков!» — закричал он.
Ермак спокойно огладил бороду, поднял на господина веселые глаза: «Все может быть. Каждый человек тянется к солнцу!»
«Суета сует и всяческая суета то! — не сдавался Строганов. — Обманка одна, болотный огонек — вот что золотая воля. Поведаю тебе сказ один. Слушай! Были мы с батюшкой на Беломорье. И рассказывал нам мореход один про страду великую. Сказывали, что на окиан-море затоп корабль один, а в нем погрузился на дно морское ларец, полный жемчугов, злата и невиданной прелести самоцветов. С тех пор мореходы многих царств не знали покоя и думали: как добыть тот ларец? Через это погибло много смельчаков, которые на дно спускались. Нырнули, и поминай как звали! И вот пришло такое время, — одному посчастливилось. После мук и риска нашел он ларец; резное чудо, и все позолочено. Вот когда добрались до сокровища! Долго корпели над замком, думали открыть ларец без порчи, а когда открыли — пусто в нем, одна паутина… Вот она холопская воля!».
«Врешь, не этак было! — отрезал Ермак. — Не зря народ придумал сказку о Жар-птице. Прилетит она, вот только нас на земле не будет!»
Строганов повеселел: «Ну вот видишь, а после нас кому все это занадобится? Эх-хе-хе…»
Ночь прошла. На заре казаки отдохнули и снова в путь. Чтобы ободрить дружинников, заиграли домрачи, запели свирели, жалейки, подали голос гусляры. Веселей стало. Днем в Прикамье кипела жизнь: сопели пилы, стучали топоры, дымились угольные кучи. С рыбацких станов ветер наносил стонущий напев «Дубинушки…» Где-то башкир тянул звенящую тоской песню, родную русской душе. Говоры северян-помров мешались с татарской речью, с цветистым разговором бойких волжан. По лесам бортники с дымокурами добывали в дуплах мед. Завидев казаков, они поскорее убежали в чащу…
Светило яркое солнце, когда дружина подошла к Усолью. Играло голубизной небо, не грязнили его белесые клубы варничного дыма. Чуть сыроватый ветер обдувал лица. Тишина простерлась над миром. Казаки притихли и зорко поглядывали на высокие тесовые ворота, которые вели в острожек Максима и теперь были накрепко закрыты.
«Что, стервятник, перепугался?» — со злорадством подумал Ермак.
Посад, в котором ютились солевары и рудокопы, опустел и безмолвствовал. Но когда казаки ступили в улицу, со всех сторон набежали люди, лохматые, одетые в рвань, и, протягивая изъязвленные руки, кричали:
— Батюшка наш, помилосердствуй!
— Забижает нас захребетник.
— Что ворон терзает нас!
Они густой толпой окружили казаков, и каждый с душевной болью выкрикивал свои обиды, свое наболевшее:
— Без хлебушка третью неделю сидим…
— Солью зато изъедены!
— Андрюшку в шахте задавило, а хоронить не дают. И так, сказывают, надежно погребен!
— Помилосердствуй, атаман!
Сидя на коне, Ермак сумрачно разглядывал толпу. Потом поднял руку.
— Пошто бунтуете, люди? — выкрикнул он. — Пошто еще горшего худа не боитесь?
Строгановские холопы упали на колени, торопливо смахнули войлочные шапки. Вперед вышел Евстрат Редькин с перевязанным глазом. Он неустрашимо стал против атамана:
— О каком худе говоришь, атаман? Коли пришел угощать плетью, то добей первого меня! Каждая кровинушка наша кипит от гнева. Выслушай нас.
Казаки закричали:
— И слушать нечего, батько! Давай в плетки, а то в сабли!
— Стой! — властно поднял руку Ермак. — Голодное брюхо плетью не накормишь!
— Вер-на-а! — глухо раздалось в толпе, и опять все заговорили разом:
— Мочи нашей нет! Пожгем все и уйдем!..
— Куда уйдешь, дурья голова? — прикрикнул на солевара Иванко Кольцо.
— К вам, к Ермаку-батьке уйдем. Возьми нас!
У атамана дернулась густая бровь — всех бы пожалел он, да разве можно?.. На службе он у Строгановых.
— Говори один кто, в чем дело? — приказал Ермак. — Сказывай хоть ты, что тут вышло? — показал он плетью на Редькина. Солевар поднял руки:
— Тише, братцы. Ордой шумите!
Голоса стали стихать. Одинокие выкрики бросались торопливо:
— Говори всю правду!
— А то как же? Известно, расскажу всю правду! — успокоил работных Евстрат и поднял уцелевшее око на Ермака. И такую боль и страдание прочел в его взгляде атаман, что сердце у него заныло.
— Говори же твою правду! — глухо вымолвил он.
Редькин взволнованно заговорил:
— Работой душат… Весь день едкий пар ест глаза, спирает грудь. Каторжная работенка, от темна до темна!
— А о пахарях? А о рудокопах? О жигарях забыл! — закричали в разных углах.
— А рыбаки?
— И о рыбаках, — продолжал прерванную речь Редькин, — и о пахотниках, и рудокопщиках — о всех смердах, атамане, мое слово душевное. Все мы голодны, волочимся в наготе и в босоте, — все передрали. И силушку свою вымотали. Женки на сносях до последнего часа коробья с солью волокут в амбары, ребята малые, неокрепшие, уже силу теряют, надрываются. А вместо хлебушка, — батоги и рогатки. Многие в леса сбежали, иные от хвори сгинули, а то с голоду перемерли.
Казаки стояли понурив головы. Проняло и их горькое слово солевара. Многие вздыхали: не то ли самое заставило их бежать с Руси в Дикое Поле?
Конь Ермака бил в землю копытом. В тишине тонко позвякивали удила. Евстрат продолжал:
— Сил не хватит пересказать все наши обиды. Праздников и отдыха не знаем, поборами замучали. Не успел в церковь сбегать, — плати две гривны, в другой раз оплошал, — грош, а в третий раз, — ложись в церковной ограде под батоги. Богу молятся Строгановы, а сами нутром ироды!
— Ироды… — словно эхо, отозвался атаман. Но тут же спохватился и сказал:
— Ты тише, человече, а то как бы холопы этого ирода тебя плетями не засекли!
— Батько! — вскричал Дударек-казак. — Вели унять смутьянов — душу рвут своим горем!
— Стой! — гневно отрезал Ермак. — Тут все тяготы к нам принесли, слушать мы должны и понять! Мы — не каты! Эй, солевары, браты-горщики, расходись! Бить вас у нас рука не поднимается, а прощать — силы нет.
— Уходи! — закричал Ерошка Рваный. — Уходи, казак отсюда. Мы сами управимся…
— Мы все тут покрушим! Все сожгем! — закричали холопы.
— Вижу, что так и будет! — сказал Ермак и поднял руку. — Слушайте меня, работяги! Пожгете варницы, затопите рудники, все запустеет тут — вам же хуже будет. Разойдитесь, браты! А я упрошу господина помиловать вас, смягчить вашу тяжкую жизнь. — Ермак тронул повод, и застоявшийся конь понес его среди бушующих солеваров. Они все еще кричали, жаловались, но давали казакам дорогу.
Ворота острожка распахнулись и навстречу Ермаку вышел Максим Строганов, одетый в малиновый кафтан, в мурмолке, расшитой жемчугом. За ним толпилась многочисленная челядь — спальники, хожалые, псари, медвежатники, выжлятники, ловчие. Они жили привольно, сытно, и для господина готовы были на любую послугу. Хозяин поднял руку и, прищурив лукавые глаза, ощупал пышную бороду.
— Так что ж ты, атаман, не разогнал смердов? О том мы просили нашего дядю Семена Аникиевича. Разве он не сказывал тебе нашей просьбы?
— Сказывал, — резко ответил Ермак и выпрямился на коне. Крепкий и мускулистый, он высоко поднял голову. — Но мы в наймиты не шли. Не можно бить и калечить за правду человека. Люди робят от всей силы, а заботы о них нет. Скот свой и тот бережешь, хозяин, а смердов и за скот не считачешь!
— Помилуй бог, казак, о чем молвишь? Тут как бы не ко времени, и не к месту! — Строганов покосился на дворню.
— Это верно, может и лишнее сказал, — счел нужным согласиться Ермак. — Но от всего товариства казацкого скажу. Не для того сюда шли, чтобы смердов бить. Не будем, господин! И тебе не советую. Миром договорись. Помилосердствуй!..
Строганов опустил глаза, круто повернулся и пошел в хоромы, — так и не позвал атаманов в гости. Он долго расхаживал по горнице, все думал. «Не ко времени!.. И впрямь, ноне идет война с ливонцами, не до свар царю. Не будет слать стрельцов, коли что!» — Максим хмурился, кипел злобой, но все чаще раскидывал мыслью, как и в чем уступить.
Простояли казаки в Усолье неделю. Выходили на яр, песни пели, потешались в кулачном бою, но с рудокопами и солеварами не спорили.
Поутру, после Троицына дня, над солеварнями заклубился белесый дым, и опять в шахту полезли рудокопы. Наказал Строганов выдать из амбаров холопам зерно и заколоть быка на мясо.
К Ермаку пришел Ерошка Рваный и поклонился:
— Послушались твоего совета, ноне зачали новую варю. Приходи-ко, атаман, взгляни на работенку нашу.
— Приду, — довольный, что удалось предотвратить грозу, ответил Ермак.
Он пришел на другой день. Большая потемневшая изба была заполнена соляным паром, от которого сразу запершило в горле. Ермак с любопытством вгляделся: большой цырен, подвешенный на железных полотенцах к матицам, испускал пар. Под ним, в глубокой яме, пылал огонь, то которого и нагревался рассол. Повар Ерошка зорко всматривался в кипеж раствора, из которого начинала уже рождаться соль. Тут же хлопотали два подварка, да ярыжки время от времени подбрасывали рассол, который ведрами подавался из ларя.
На ресницах и бороде солеваров оседал соленый налет. Ермак ухватился за свою кучерявую, и под пальцами тоже заскрипела соль.
«Этак в мощи обратишься», — невесело подумал атаман и услышал, как в цырене пошел шум.
— Что такое? — поднял он глаза на повара.
— Началось кипение соли! — выкрикнул Ерошка и махнул подваркам: — А ну, живей, живей!
Подварки бросились к железным заслонкам печи и стали умерять жар, а повар поднялся к цырену и огромной железной кочергой равномерно разгонял рассол…
Так и не дождался Ермак до полного увару, когда стала оседать белоснежная соль. Откашливаясь, весь распаренный, потирая глаза, он выбежал из варницы.
За ним вышел Ерошка:
— Ну, как тебе понравилась наша работенка?
— Подвиг трудный! — убежденно ответил Ермак. — Тут не только бунтовать, а резать с обеих рук зачнешь…
Солевар присел на бревнышко и со вздохом сказал:
— Вот видишь… каторга! А мы тихи… и мало того: любим эту каторгу, работу, то-есть…
Ермак грузным шагом вошел в острожек. Мысли были злые, непокорные. Он чутьем догадывался, что не простят ему Строгановы непослушания, но не мог поступить иначе. И в самом деле, Максим закрылся у себя в хоромах и больше не показывался.
А в избах, на постое, казаки кричали:
— Хватит, наслужились у господ. Нам бы в Сибирь идти, зипунов пошарпать!
— В Сибирь!
— А не то Усолье раскидаем!
— Скука, на безделье руки чешутся!
— Дорога трудна! — осторожно заговорил Матвей Мещеряк. — Лето давно на перевале.
— Брысь! — заорал на него полусотник Брязга. — Для нас, ходунов, лишь бы до урманов добраться!
— Погребли, братцы…
Гомон стих, когда появился Ермак, медный от загара, решительный.
— Что за крик? — сурово спросил он.
— Батько, — кинулся к нему Брязга, — спор вышел. Осатанело нам от скуки, без драки, ей-ей, с ножами друг на друга кинемся. Обленились, яко псы.
И разом заорали десятки глоток:
— Веди, батько, в Сибирь. Тут у господ нам не житье!
Атаман взглянул на разгоряченные, возбужденные лица казаков, на задорные глаза и махнул рукой:
— Тихо, дай подумаем! — и опустился на скамью. — И чего вдруг взбесились?
— Эх, батько, ну что нам тут! Жить весело, а бить некого! — со страстью вырвалось у Дударька. Все захохотали. Гул пошел по избе, — в оконнице слюда задребезжала. Атаман снял шапку, положил рядом. Он понимал тоску повольников: «Погулять охота!». Понимал и то, что у Строгановых не жить ему больше.
— Хорошо, — тряхнул он поседевшей головой, — подумайте, браты, хорошенько обмыслите, а там обсудим. Только больше разуму и меньше гомозу!..