1
Зима встретила волжскую повольницу на Каме. Дикие леса, пустынно кругом, мороз сковал быструю речную струю так скоро и внезапно, — одним могучим дыханием — что казаки еле успели отвести струги в затон подле безлюдного островка, одетого косматым ельником. Наскоро вырыли глубокие землянки, и закурился синий дымок над чащобой. Посыпал густой снег, и все уснуло под пушистым парчовым одеялом. Уснула Кама, впали в забытье в речных омутах осетры, залегли в долгую спячку звери. Мороз стал хозяином прикамского приволья: рвал старые дуплистые деревья, убивал птицу на лету, выжимал из полыньи туманы, обжигал дыхание людей.
Но в белой безмолвной пустыне шла своя скрытая жизнь, которую не мог прервать и жестокий холод. Стаями бегали оголодавшие волки, на остров забегали лоси, в ельнике спасались зайчишки, и много мелкого зверья ютилось под буреломом, в ямах, под корневищами. Жилось казакам глухо, но сытно. Ловили рыбу, били зверя, ставили ловушки с наговорным словом. Ходили на медведей, — поднимали с теплых берлог и вступали в единоборство. Казак Колесо на левую руку накрутил лохмотье, в правой — острый нож, и вышел на рассерженного зверя. Долго они кружили по снегу. Медведище ревел на всю лесную глухомань, а человек проворно увертывался, пока не всадил ему нож в самое сердце. Казаки и те дивились смелости товарища, — медведь оказался неимоверно велик, вчетвером еле дотащили на санках до зимовья…
Ели досыта, — выручали волжские запасы: и хлебушко, и меды, и крупа. Но и сытость не спасала от тяжелой тоски, которая томила все длинные зимние ночи, терзала в короткие мутные дни. И часто хотелось подвывать метели, выскочить из землянки и бежать, бежать вместе с поземкой до последних сил…
Днепровский казак Бочкарь до полуночи охал, кряхтел, ворочался, а в самую глухомань, когда за дверью выл и бесновался буран, вскочил с нар и выбежал в черную бездну. Так и пропал с той поры.
«Это худо, когда человека морок подстерегает», — подумал поп Савва и предложил казакам:
— Ночи темны, глухи, айда сказки да бывальщины рассказывать!
— Дело! — одобрил Ермак.
И ночь сразу посветлела, и короче стала. Под завыванье хлещущей вьюги сколько сказов и бывальщин пересказали! В землянке посредине горит, краснеет камелек, а вокруг него бородатые, лохматые люди тесно сбились, жарко дышат и боятся упустить хотя бы словечко. У иных рты раскрыты, у других глаза блестят, — мысли унеслись далеко от заваленного сугробами пустынного острова. Сказку сошлись послушать все.
Днепровские казаки ходили и в Литву, и к ляхам, и в Венгрию. Донские и в Крыму побывали, и в Туретчине, и в Астрахани. Были и такие, которых в Кафе продали рабами в жаркие страны, и видели они Египет и Нил-реку, другие отстрадали свое в Алжире, горевали и в Персии, в Бухаре, и так крепок дух человеческий, что не сломили его ни рабство, ни унижения, ни голод, ни горе, — нашли силы, хитрость, уловки и сбежали в свою землю. И теперь под треск огонька в камельке рассказывали о пережитом, а сами улыбались минувшему, будто все как в сказке промелькнуло.
Казаки слушали затаив дыхание.
Чего только не видел гулевой народ!
Сказка укоротила зиму. Во второй половине марта, в ясный день ростепели, когда деревья оделись дымкой тумана, на дикий остров наехал строгановский приказчик Петрован. Добрался он до казачьего зимовья не с пустыми руками: за ним обоз пришел со свежим хлебом, с толокном и солью. Дозорные казаки задержали приезжего, пытали:
— Купец?
— Посланец, — деловито ответил Петрован и шевельнул широкими плечами, — драться и я мастак, да не за тем торопился. Мое слово к Ермаку-атаману.
Привели его в обширную землянку. На скамье, опустив голову, в раздумье сидел атаман. В кучерявой бороде мелькали серебряные струйки. По росту под стать Петровану — высок и статен. «Ермак!» — догадался строгановский посланец, откашлялся и низко поклонился батьке:
— Хозяин грамотку велел тебе передать, — Петрован достал свиток и положил перед атаманом.
Ермак повел веселым, пронзительным взглядом.
— Будь гостем, коли так! — показал на скамью атаман. — Садись!
Грузен Петрован, а в дубленой желтой шубе кажется еще грузнее. Сел, огляделся, увидел в углу образ Миколы Мирликийского, — скинул заячью шапку, разгладил бороду.
Петрована накормили рыбной ухой, напоили медами. Он освоился и сказал:
— Сытно живете, за зиму отоспались, как медведи в берлогах, а баб что-то не видно! — приказчик осклабился в приторной улыбке, но сейчас же притих и стал скромен.
Ермак нахмурил брови, ответил строго:
— Тут народ крепкий, отчаянный. Попади сюда женка, перережутся. Мы — воины, у нас — лыцарство. Никого не неволим: захотел миловаться с хозяюшкой, уходи от нас!..
На камском яру, где стаял пухлый снег, сошелся казачий круг. Повольники спорили:
— Неужто к купцам в сторожа пойдем?
— Может, нас продали атаманы?
— Дубина стоеросовая, кому ты нужен?
Солнце пригревало обмякшие талы, горбы землянок. Заголубела даль. Лед на Каме посинел, у закрайков покрылся водой. Теплынь. Казак Ильин потянулся, до хруста в костях, и зачастил каблуками:
Через сад, через сад,
Через зелен виноград
Гуси, лебеди летали,
Чисто серебро роняли…
Ноги сами пошли в пляс:
— Эх, и впрямь скоро-скоро тронется ледок и на Каме! Скоро-скоро полетят гуси-лебеди!.. Веселись, душа!..
В шумную толпу вошел Ермак и зычно крикнул:
— Браты, думу думать, как быть?..
— Читай грамоту, что пишут Строгановы!
Вперед вышел Савва со свертком в руках. Развернул его и стал громко оглашать зазывное письмо.
Писали Строгановы:
— «Имеем крепости и земли, но мало дружины…»
— Нас купить в холопство удумал! — выкрикнул задиристый голос из толпы.
— Казака не похолопишь! — строго перебил Ермак. — Казак — вольная птица. Идет туда, куда сердце зовет!
— Истинно так, батька! — хором согласились повольники. — Читай дале, Савва!
Поп зачитал:
— «С Тобола реки приходил с мурзами и уланами султан Маметкул, дороги на нашу русскую сторону проведывал…»
— И тут басурмане русскому человеку не дают благостно трудиться! Батько, переведаемся с ними силой!
— Коли идти в строгановские городки, то одно и манит, — оберегать рубежи русские, отстоять поселянина от страшного татарского полона! — отозвался Ермак. — Дале чти, Савва!
Поп огласил посулы:
— «Всем по штанам»…
И круг казачий, как «отче наш», громко повторял за попом:
— Всем по штанам…
— Крупа…
— Порох…
— «И вина две бочки по пятьдесят ведер!»
— Гей-гуляй, казаки! — весело заорал Брязга: — Идем во строгановские городки!
— Идем!..
Ермак поднялся на камень, махнул рукой:
— То верно: пить веселие Руси, но не за тем идем в камскую сторонушку. Думу думайте, казаки!
— Все думано-передумано, батько! — выступил вперед казак Ильин. — Куда по внешней воде бежать? В Казани царев воевода Мурашкин поджидает. А для чего поджидает, всем ведомо…
Гулебщики орали, старались перекричать друг друга. И дивно было строгановскому приказчику Петровану: чем только держится эта буйная ватага? Когда повольники в азарте хватались за ножи, приказчик бледнел, незаметно крестился: «Свят, свят, пронеси, господи! Что за вертеп разбойничий».
Но тут опять поднял руку Ермак:
— Будя! Поспорили всласть. Хватит! Слушай мое слово, товариство. Плыть надо в Чусовские городки!
— Плыть, плыть! — в один голос закричали казаки. — Только Кама колыхнется, и мы тронемся!
Петрован невольно залюбовался Ермаком. Стоял атаман среди буянов спокойный, уверенный и грозный. Кремень человек! Поведет бровями, отрежет слово, и вся дружина тянет за ним. «Силен, силен, батько!» — похвалил приказчик и, подойдя к атаману, поклонился:
— Привез я бочку меда стоялого, пусть казачки пьют и радуются!
— Слышал, Матвейко? — крикнул Мещеряку Ермак: — Кати сюда, пусть на радостях погуляет лыцарство. — И, повернувшись в сторону Иванки Кольцо, наказал: — Дозоры на дорогах выставить!
Выкатили на круг бочку с крепким медом, ударили ковш о ковш:
— Братцы, полощи горло!
И пошли ковши вкруговую. Повеселели казаки, взвились песни к весеннему небу.
— Эй, жги-гуляй!..
Во-время уехал Петрован в Чусовские городки. Три дня спустя подули теплые ветры, зацвела верба, налетели грачи ладить гнезда. В лесу, на елани, на солнечном угреве резвились пушистые лисята. Закат был ясный, тихий. И лед на реке еще недавно лежал плотный и толстый, а сегодня разбух, образовались полыньи и в них отражался багряный закат. В полночь раздался грохот, будто из пушек палили. Казаки выбежали из грязных, прокопченых землянок и устремились на берег.
— Тронулась! Пошла, родимая!
Над Камой лежала густая тьма; с гулом рвались льдины, налезали одна на другую, ломались с треском. Ермак стоял на яру, вглядывался в темь и радовался:
— Гуляй, Камушка! В час добрый! За работу, браты!
На берегу запылали костры. Казаки, спасая струги, тащили их на берег. Застучали топоры, запахло кипящей смолой. С песней, с веселым словом ладили струги. Кормщик Пимен покрикивал:
— По-хозяйски конопатить, щедро смоли! По вешней да широкой воде поплывем, детушки!
В четыре дня отгремели льды на Каме, хлынули буйные воды, — начался паводок. Озорной и могучий, он срывал высокие яры, подмывал корневища вековых лесин, и те шумно падали в бешеную кипень, уносило их — бог весть куда. Глядь, и на остров хлынули валы, да опоздали: казаки успели забраться в струги и, лихо ударяя веслами, поплыли наперекор струе…
С полудня ветры принесли тепло, на деревьях и кустах зазеленели набухшие почки. И высоко-высоко в небе, гонимые тоской по родному гнездовью, летели стаи лебедей и на теплую землю роняли волнующие клики: «Клип-анг, клип-анг!».
Следом за ними торопилась весна. Она пришла не крадучись, не таясь, как щедрая хозяйка, полной пригоршней сыпала на Каму, на землю, на глинистые яры горячие золотые лучи… Вчера еще синели сугробы, а сегодня она растопила их, согрела землю, напоила ее досыта дождем, одела леса в зеленые шумные наряды и расцветила луга и долины пахучими травами и цветами.
По камской воде далеко и звонко разносилась древняя казачья песня:
Вниз по матушке, по Волге,
По широкой, славной долгой,
Поднималась мать-погода,
Погодушка не малая,
Не малая, валовая…
Июльский день занялся жар-цветом. Вспыхнули и заиграли церковные луковичные главки на тонких шейках. Чешуйчатые крыши засеребрились на солнце. И сразу перед изумленными казаками на горе встал городок-крепость, обнесенный бревенчатым тыном, окопанный валами и рвом. По углам городка поднимались сторожевые башни, а на них звонко перекликались дозорные:
— Славен Орел-городок!
— Славен Чусовской!
— Славны соли Камские!
Все было так, как в московском Кремле: это любо Строгановым!
Однако за тынами совсем по-деревенски лаяли охрипшие псы и было слышно, как у колодца ругались бабы-водоноски. Над высокими рублеными избами к синему небу тянулись дымки. Ворота в городок были распахнуты настежь. Под кровелькой над воротами висел потемневший образ Николая угодника, а на башне, над въездом, на крытом балкончике расхаживал сторож. Впереди на земляных раскатах стояли две пушки, а подле них лежали горкой каменные ядра. В темных ямках алели раскаленные угли — калили наскоро ядра.
Ермак удовлетворенно охватил взором городок, и сердце его забилось учащенно: на дороге гудела-гомонила толпа, пестрели цветные рубахи, сарафаны, платки, — народ, волнуясь, с ранней зари поджидал казаков. На ярах загорелые, белоголовые ребятишки шустро кричали:
— Сюда! Сюда!
Струги лебединой стаей подошли к берегу. Белыми крыльями на утреннем солнышке трепетали упругие паруса. Ласковый ветер донес лихую казачью песню. Она смолкла, погасла, как огонек, в ту пору, когда головной струг ткнулся резным носом в пристань. Первым на берег выскочил кряжистый, проворный атаман в чешуйчатой кольчуге и в шеломе: он пошел по бережку, поджидая казаков.
— Ермак Тимофеевич! — во весь голос рявкнул внизу, у ворот, Петрован, и дозорный на башне торопливо стал звонить.
В толпе заволновались. На кого только смотреть? Хоругви воинские сверкают, казаки-удальцы, как горох из мешка, со стругов на берег высыпали. Словно цветы, запестрели жупаны: и синие, и алые, и малиновые, и черные. Бердыши, копья, шестоперы, топоры на длинных ратовищах — все колышется, поблескивает, глаз манит. Один к одному пристраиваются повольники в ряды. Что за народ! Что за удаль! Молодец к молодцу, — плечистые, бородатые, у многих лица мечены сабельными ударами.
Атаман терпеливо ждет да весело поглядывает на людей. Жилистая рука лежит на крыже сабли, а оправа ее в серебре да дорогих каменьях.
Построились казаки в боевой порядок. Вперед выбежали потешники и заиграли на свирелях, загудели на рогах, затрубили в трубы, — и пошел дым коромыслом!
Народ из городка, из посадов, от варниц с радостными криками побежал навстречу. Ребята стрижами вились вокруг ватаги. А женки все глаза проглядели, — по душе пришлись повольники. Только одна вековуша Аленушка в синем сарафане стоит ни жива, ни мертва. Добрых полвека ей, а еще красива, как осенняя березынька в поле. И, видно, вспомнилось ей старое-былое. Узнала она в густых черных бровях, в пронзительных глазах да в стремительной ухватке атамана знакомые, давным-давно запавшие в сердце черты. Прошептала:
— Так это он, Васенька… Аленин…
И глаза застлало слезой: стало жалко улетевшей молодости, погасшей радости. Не заметила и не слышала вековуша Аленушка, как атаман подошел вплотную к народу, окрикнул его:
— Здорово, работнички! Много лет здравствовать, хлопотуны!
Подошел Ермак к Аленушке, низко поклонился ей:
— Признаешь ли меня, ватажника, родимая?
— Как не признать близкой кровинушки, нашей камской! — низко опустила голову от смущения и подумала: «Ясным в юности тебя знавала, таким на весь век и остался». Тряхнула головой и поблагодарила атамана:
— Спасибо за то, что вспомнил меня!
Народ шапки скинул, загомонил. Многие догадались, что атаман свой, камский, трудового роду-племени корешок.
— Шествуй, батюшка! Кланяемся тебе, и сам ведаешь почему!
Из ворот навстречу казацкому войску выехало трое — Строгановы. Впереди на вороном жеребце, в малиновом бархатном кафтане выступал с важностью Семен Аникеевич Строганов — длинный и тощий, а за ним на белоснежных игрунах, сдерживаясь, двигались новые хозяева варниц — его племянники Максим и Никита. К этой поре умерли братья Яков и Григорий, которые схлопотали у Грозного земли. Молодые промышленники — рослые детины, оба крепкие, грузные, бороды густые, окладистые. Кафтаны на обоих расшиты позументами.
Только подъехали к войску, — и в ту же минуту ударили две пушки на раскатах. Синий дым взвился, гул пошел по Каме и полям, и многократно в ответ прогрохотало эхо.
Казаки остановились, и навстречу Строгановым пошел сам батько. Старого, одряхлевшего Семена Аникиевича слуги сняли с седла, племянники сами проворно соскочили. И все втроем чинно встретили атамана.
Глухим голосом дядька Строганов спросил:
— Откуда войско и чье оно?
Ермак, не моргнув глазом, ответил:
— Из Казани посланы оборонять тебя, Аникиевич, от татарских грабежников, а веду их я — Ермак Тимофеевич.
Старик огладил бороду, переглянулся с племянниками и спросил:
— С добром ли пожаловал, Ермак Тимофеевич?
— С добром, Аникиевич!
— А коли с добром, милости просим! — и откуда-то протянулись руки, подали хозяину на полотенце хлеб и соль в резной солонке. — Кланяемся вам, достославные казаки, по дедовскому обычаю, хлебом — солью!
Ермак снял шелом и почтительно поцеловал каравай.
— За гостеприимство спасибо! — поклонился он Строгановым.
Вместе с ними атаман тронулся в городок, а вслед, нога в ногу, размахивая свободной рукой в такт движению, шли казаки, — веселые, бравые. И только вступили первые ряды в головные ворота, — на церквушках зазвонили колокола.
На обширном дворе — строгановские хоромы, высокие, двухэтажные, с резными коньками крыш и оконными наличниками. В оконницах в свинцовых переплетах вставлена слюда. Вокруг господского жила десятки пристроек — повалуш, крытых переходов с лестницами, черных и белых горниц, теремков, соединенных многочисленными сенями и чердачками. У тына — амбары, набитые добром: пушниной и солью. И прямо в ряд поставлены смолистого теса избы. Указывая на них, Семен Аникиевич по-хозяйски оповестил:
— Вот и жило для казаков спроворили! Тут и отдых…
Казаки грелись на солнышке, под которым жаром отсвечивали слюдяные оконца. Любо размяться после водной дорожки на тесных стругах, а еще заманчивее на людей поглядеть. Вокруг — людские избы, из распахнутых окон выглядывают любопытные лица; поварни, — от них заманчивым духом дразнит; вон погреба, хлевы, конюшни, птичий двор, на жерди на все городище поет рыжий петухан.
Казак Колесо усмехнулся:
— Поет с хрипотцой, как астраханский пропойца-протодьякон!
Старший Строганов сказал:
— По древнему обычаю прошу, казачки, в храм божий. Иерей Антип молебен отслужит…
Повольники давно от бога отвыкли и вспоминали о нем только при нужде. Но в церковь вошли чинно и стали благолепно. Закатились казаки на край света, а такого дива даже на Волге не видели. Куда ни взгляни, везде виден труд великих искусников-мастеров. Кто проковал такие решетки с нежными тонкими узорами? А в иконостасе легкого и светлого письма глядят живыми одухотворенные лики. Не один год миновал, и немало горя испили строгановские иконописцы, пока довели свое мастерство до совершенства. А вот плоды стараний мастеров-ювелиров, которые отчеканили затейливые, радующие глаз рисунки на церковных чашах и паникадилах. Это их умными руками изготовлены басманные иконные оклады. Везде волнами спускаются златотканные пелены и завесы, — все это работа похолопленных золотошвеек.
Семен Аникиевич, с гордостью поглядывая на атамана, зашептал:
— Вот какие у нас руки — до всего доходят, все могут сотворить; и соль добудем, коей рады в Лондоне, и Ганза просит нашей соли и соболей!
Ермак тихо отозвался:
— То верно, у русского трудяги руки золотые, ум светлый и мастерство его оттого ясное, радует сердце…
Стоявшие позади Максим и Никита Строгановы переглянулись, и первый из них вступился за дядю.
— Без хозяина и двор сирота. Без подсказки и мастер не спроворит! — сказал он на ухо атаману.
Ермак не отозвался, поднял глаза на иконостас и стал слушать иерея, который слабым голосом подпевал клирошанам. Пение стройное, но слабое и заунывное, — не понравилось атаману. Поморщился он, когда священник дребезжащим голосом стал выводить:
— Многие лета…
Поп Савва не смог стерпеть, протянул руку и тронул Ермака за локоть:
— Дозволь, батько?
И, видя по глазам Ермака безмолвное согласие, выпрямился, набрал во всю грудь воздуха и вдруг так рявкнул многолетие, что слюда в оконцах задрожала, а в хрустальных паникадилах зазвенели подвески. Голоса иерея и певчих потонули в мощном, ревущем потоке невиданно богатырского баса.
Семен Аникиевич недоуменно глядел в широченный рот Саввы. А казацкий поп все выше и выше поднимал голос; казалось, бурные морские волны ворвались в храм и затопили все.
Громадный, ликующий, сияя веселыми глазами, Савва поверг Строганова в умиление.
— Вот это трубный глас! Этакий вестник мертвых поднимет! — с восторгом вымолвил он и шепотом предложил Ермаку.
— Продай попа, Атаман! Амбар соли выдам, золотом отплачу. Продай только!
Батько нахмурился и вполголоса ответил учтиво, но строго:
— У меня люди вольные. И поп — не продажный. Он всем им слуга!
— Дозволь мне с ним поговорить?
— В этом отказать не могу! — согласился Ермак.
И когда отстояли молебен, Строганов поманил к себе Савву.
— Голос твой безмерен, — похвалил он попа: — Иди ко мне служить, — и ризы дам из золотой парчи, и сыт будешь, и дом отстрою. И попадью отыщу ядреную, сочную. Наш иерей ветхим стал. Ну, как?
Поп поклонился и ответил:
— Не надо мне ризы из золотой парчи, и терема красного, и попадьи ядреной, не пойду к тебе служить, господин! Ни на что на свете не променяю свое кумпанство, казацкое лыцарство. Куда батько поведет, туда и пойду я, сирый, убогий поп!
Так Савва и отказался от посулов Строганова, отвернулся от него и затерялся в казацких рядах…
Казаков разместили в новых избах, кому не хватило места, приютили среди дворни. Атаманов Строганов пригласил в хоромы. В доме хозяином был Максим Яковлевич. Он уже успел переодеться в бархатный кафтан с собольей отрочкой, который туго обтягивал его рано огрузшее тело. На голове хозяина мурмолка малинового шелка, изукрашенная жемчугом. Разведя руками, Строганов приветливо звал:
— Шагайте, милые, разговор будет большой…
Из сеней отлого поднималась широкая лестница в верхние горницы. Через высокие слюдяные окна вливались золотые солнечные разливы, разноцветными огнями переливались изразцы печей, подвески хрустальных люстр, горки, уставленнные драгоценным фафором и серебром. Иванко Кольцо загляделся на сверкающее богатство. Тут и большие кованные из золота братины и кубки, украшеенные резьбой и чеканкой. Среди цветов повешены клетки с певчими птицами, которые прыгали по тонким жердочкам и напевали. И были среди птиц невиданные, заморские, — пестрые, с крепкими клювами, они бормотали злое. Вдруг одна повернула голову и внятно выкрикнула: «Раз-бой-ник-и!..»
Атаманы суеверно покосились на птицу. Ермак осилил внезапное смущение и, подойдя к клетке, спросил:
— Ты чего орешь, как подьячий? Не гоже так встречать гостей!
— У-м-е-н!.. У-м-е-н! — прокричала птица и захлопала крыльями.
Атаман покраснел от удовольствия, повернулся и зашагал по ковровой дорожке, котороя тянулась из покоя в покой.
И чего только не было в этих просторных светлых горницах! Вдоль стен стояли витые шандалы с огромными восковыми свечами, а меж окон — веницейские зеркала; они отражали многократно и увеличивали роскошь. На полах всюду раскиданы пушистые медвежьи шкуры, в которых неслышно тонули тяжелые шаги казаков. Стены расписаны, а по граням пущены золотые кромки.
Атаманы в своих набегах на Орду видели многое и не щадили богатств; шелка, сукно, кувшины цветные, запястья и ожерелья, шубы парчовые — топтали ногами, с презрением относясь к роскоши. Но здесь, в светлых горницах, они присмирели. Все, что попадалось им на глаза, было сработано похолопленными мастерками: и клетка проволочная попугайская, и медная, серебряная посуда, и ковры из белых медвежьих шкур, и киоты в каждой горнице с многими рядами икон в золотых и серебряных ризах, и даже одежда на хозяевах, и еще — диво-дивное — часы: немецкое дело, а тут крепостной осилил эту замысловатость. Высокий, дерзновенный труд покорил казачьи сердца. Они поглядывали на свои большие крепкие ладони и вздыхали, завидовали чистой завистью неведомым мастерам, что вложили свои таланты в нетленные творения…
На пороге самой светлой горницы Строгановы остановились.
— Тут наша молельня, — глухо сказал Семен Аникиевич. — И мы просим, атаманы, не погнушаться, помолиться с нами перед великим началом…
Казаки охотно вошли в светлицу, передняя стена которой была иконостасом. Светились огоньки цветных лампад, потрескивал ярый воск в свечах. Строгановы стали впереди, перед громадным образом спаса.
— Атамане, Ермак Тимофеевич! — сделав истовое крестное знамение, обратился Семен Аникиевеч. Его тусклые глаза уставились в Ермака. — Помолимся богу, и поклянись за всю дружину, что не будешь зорить наших городков, и станешь отстаивать нас и от сибирцев, и от холопей наших, коли в буйство впадут.
Ермак потупился, промолчал. Безмолвие казалось Строгановым тягостным, и Максим дерзко сказал:
— Вы что ж молчите, аль бога стеряли? Аль души ваши нечисты?
Атаман сердито ответил:
— Не ты ли грехи наши отпустишь? — он прошел вперед, перекрестился и сурово продолжал: — Клятву даю за дружину оберегать Русь и городки ваши; дело вы великое творите: соль, как и хлеб, потребны всему свету. За рубежи русские стоять будем, а холопей мирить с вами — не казачье дело!
Семен Аникиевич блеснул сердитыми глазами:
— Ты хоть слово дай, что мутить их вольной жизнью не будешь!
— Вольному — воля! О том с дружиной поговорю, хозяин. Уж коли на разговор пошло, уряду сделаем — мы не наемники, а дружинники русские, за правду стоять будем до смертного часа, а за кривду и руки не приложим!
— Спасибо и на том! — со злой улыбкой поклонился Строганов. За ним поклонились атаманам и племянники.
— А теперь милости просим за стол, — пригласил дядя.
И опять проходили новыми светлыми горницами, пока не добрались до столовой палаты. Дубовая столешница ломилась от серебряной посуды. Посредине в серебряной чаше дымилась стерляжья уха, а по краям стола расставлены чары золотые, расписные скляницы, хрупкие и легкие. Один Никита Пан осмелился взять в руки такую ненадежную посудину и налить в нее меда.
— За хозяев! — поднял чару Пан и разом выпил. Обсосал сивый ус и похвалил: — Добрая мальвазия. Такое только в Венгрии пивал!
Аника Строганов изумленно глядел на атамана:
— Каким ветром тебя туда занесло?
— Ветры всякие были… Хлопов паны забижали…
Слуги в белых рубахах подавали блюдо за блюдом: осетрину, студни, окорока — медвежий и олений, приправленные чесноком и малосольными рыжиками. Были тут и подовые пироги с визигою, стерляди копченые, и яблоки румяные.
Чашники проворно наливали брагу, наливки, настойки, фряжские вина, привезенные приказчиками с Белого моря.
Хозяева слегка захмелели, а казачьи головы крепкие, стойкие. Максим разрумянился, взглянул на притихшего дядю и закричал:
— Чем мы не бояре… Мы повыше бояр у царя! Пусть, как мне желается… Эй, други!
Тут распахнулась резная дверь и павой вплыла красавица. Нарядна, пышна и лицо открыто. Тонкого шелка рукава до земли, а на голове кокошник, унизанный жемчугом. В ушах — серьги самоцветные. Ступила маленькими ножками, щеки зарделись, глаза опущенны от смущения, а в руках — поднос…
— Батько! — прошептал Иванко Коольцо. — Век не видывал такой. Сейчас из уст ее выпью радость и умру…
Ермак ухмыльнулся в бороду:
— Этак в жизни ты, Иванушко, много разов умирал…
— Маринушка-женушка! — крикнул охмелевший Максим, — аль ты не боярышня? Порадуй гостей…
Красавица степенно поклонилась атаманам, и лицо ее под слоем белил ярче вспыхнуло. Она подошла к Ермаку и ласково попросила:
— Испей кубок, батюшка!
Атаман встал, поклонился и выпил чашу меда. Обтер губы и трижды поцеловался с молодой хозяйкой. После того она двинулась к Пану. Польщенный вниманием, учтивый днепровский казак схватил чару и пал перед Строгановой на одно колено:
— Виват! Пью за невиданную красу у сего камского Лукоморья! — он выпил и поцеловал только руку у красавицы.
Максим хотел крикнуть: «Так не положено на Руси!», но под пристальным взглядом жены смутился и затих. Красавице по душе пришлась учтивость Пана.
«Ай да Никитушка!» — похвалил его мысленно Ермак.
Медведем ткулся в щеку раскрасневшейся Маринушке Матвей Мещеряк. Она отвернулась и поморщилась от его поцелуя.
Последним выпал черед Иванке Кольцо. «Эх! — горестно взъерошил он кудрявый чуб. — Всю исцеловали, а мне остатним быть!» Однако не отказался, засиял, беря чару с крепким медом, медленно пил его и все глядел и не мог наглядеться в синие очи хозяйки. Она подставила как жар-цвет пылающую щеку, но казак клещем впился в губы. И столь долог и горяч был поцелуй, что Семен Аникиевич закашлялся, заперхался от недовольства, а племянничек Максим вскочил весь красный и большой братиной опол брякнул. Кольцо, покручивая усы, нехотя отошел.
— Эх, браты, будто с неба свалился я в застолицу! — разочарованно сказал он, садясь в круг.
А Максим на один миг перехватил взгляд Маринки, который горел, как яркая свечечка, и теплом провожал казака…
Дядя Семен Аникиевич во хмелю безудержно хвастал:
— Мы не бояре, а князья издревле. Род наш высок и возвышен был всегда. Прапрадед наш — татарский князь Спиридон — два ста лет назад перешел из Золотой Орды к Дмитрию Ивановичу Донскому — большого мужества и ума князю. И тут хан за это обиделся до самой печени и Орду поднял на Русь. Грозил: «Все смету и пометаю в огонь за то, что наилучшего сманили!». Дмитрий Иванович пожелал испытать верность Спиридона и послал его с войском против своих. Хан яростно набросился на войско наше, потеснил его, а праотец наш угодил в полон. Привезли его в Сарай и ножами сострогали мясо с костей…
Глаза старика вспыхнули, он вспылил:
— Верьте, не верьте, — истин бог, с той поры и повелись на Руси Строгановы! Кровинушка наша — княжья…
Племянники сидели и равнодушно слушали россказни старика. Максим незаметно толкнул плечом Ермака, прошептал:
— Сейчас про Луку Строганова похвалится!
Верно, старик горестно подперся высохшей рукой и, как заученное поведал:
— Нечестивые казанцы изменой пленили князя Василия Васильевича Темного. Смута пошла по русской земле, и Москва скорбна стала, яко вдовица. Погибал слепец-князь. Но тут опять-таки Строгановы послугу царству оказали. Лука Строганов выкупил князя из татарского полона. А кто таков Лука? Внук Спиридона и дед моего родителя Аники. Зри, казаки, кто таков я, Семен Аникиевич, разумей, чей корень! — он перстом ткнул себя в грудь. — Вот каков я! — Но тут последние силы оставили старца, хмель взял свое, — Строганов склонился на стол и сейчас же засопел.
— Уснул, — умаялся дедун! — улыбнулся Максим. — То верно, что головы у Строгановых ясные и видят они далеко. И сошлись мы теперь, казачки, на одной дорожке, одним узелком связали нас: хочешь не хочешь, а против Кучумки дерзай!
— Казаки — народ дерзкий, неуступчивый. Татары и ногайцы, да турки издавна им знакомы! — сдержанно сказал Ермак: — Не раз схватывались в бою. Правда тут не Дон и не Волга — теплая водица, да зато сердце казачье горячее, лихое…
— Браты, выпьем за это! — выкрикнул Иванко. — Дон перед Камой не посрамится!..
Никита Строганов пододвинулся ближе, сказал:
— Сибирский хан платил ясак Москве, а ноне побил царских послов и от дани отказался. Ходит войной на Юргу, а те извечно данники Руси. Царевич Маметкул, яко волк голодный, рыщет по нашим вотчинам, а мы слуги царевы…
Максим, как эхо повторил:
— Мы — слуги царевы, и надумали мы позвать вас уряд написать… Вот и писчик наш! — указал он на тощего подьячего с оловянной чернильницей у пояса. Тот жался у порога и ждал, когда хозяева позовут.
— О чем будет уряд? — по-хозяйски спросил Ермак, и его быстрые глаза уставились в хозяев.
— Мы вам дадим одежду всякую, сукна и холста, деньги и припасы, а вы правдой служите! — выговорил Максим тихо, льстиво, оглаживая рыжеватую бороду.
А братец Никита продолжал:
— А коли тесно воле казацкой станет у нас, сбегаете за Камень, зипунов добудете у сибирского хана. И в том мы помога, — наделим и пушками, и пищалями, и свинцом, и зельем, и другие ратные запасы дадим из амбаров. Царь прекословить не будет, земли там наши лежат, только сил нет…
— Что ж, — отозвался Ермак, — на то казак родился, чтоб русской земле пригодился. О поиске в сибирскую сторонушку поразмыслю, а теперь погоди уряду писать! — кивнул он на подьячего, выхватившего из-за уха гусиное перо. — Не торопись, дьяче, пока казак скаче!..
За окном сумерничало. На дворе слышалась казачья песня — гуляла дружина. И слышался вкрадчивый голосок стряпчего: — Вы, повольники, не шумите сильно, женок не трогайте! Грех может выйти…
И вслед за этим раздался бас Саввы:
— Ты, Мулдышка-писчик, закрой пасть. Бить будем!
В покои неслышно вошел слуга и стал зажигать свечи. Ермак поднялся и поклонился хозяевам:
— За хлеб-соль благодарствуем…
Один за другим атаманы тихо покинули хоромы.
Казаки разместились в Чусовском городке, но конные ватажки их стерегли переправы, дороги к строгановским варницам, следили за передвижением вогуличей и остяков. Вотчины камских властелинов — необозримый край, в котором даровыми дорогами катались многоводые быстрые реки, по берегам рек — нетронутые леса, кишевшие всяким зверьем: по глухоманям бродили сохатые, ревели медведи, а в темные ночи к редкому человеческому жилью набегали волчьи стаи и всю ночь выли. На востоке, в сизом тумане, виднелись увалы, покрытые щетиной ельников, а дальше громоздились скалистые горы — Каменный Пояс.
В этом необозримом и по виду пустынном краю, — по лесам, по взгорьям, по болотинам и берегам пустынных рек, — шла напряженная трудовая жизнь. Ермак внимательно присматривался к ней. Посельники от темна до темна валили дремучие леса, корчевали и жгли смолистые вековые пни, освобождая землю под пашню. Углежоги неутомимо старались на хозяина, доставляя уголь. По горным и лесным тропкам казаки нередко встречали женок и подростков с коробками угля на загорбках; изнемогая от тяжелой ноши несли они ее к пристаням. В горах рудокопщики добывали руду. В шахтах, в могильном мраке, в сырости и холоде, от которых всегда знобило, раздавались упорные удары кайла о руду. В дудке со скрипом вертелось деревянное колесо, поднимая из шахты в ненадежных клетушках ржавую породу. В посадах, вокруг городка-крепости, ютились ремесленники, неустанно работавшие на господина. Гончары выделывали и обжигали горшки, в кузницах кузнецы из своего железа ковали лемехи для сох, всякое поделье, необходимое для солеварен, — разные долота, крючья, пластины для цыреней, на пристанях готовили к сплаву лес — смолистые бревна, дрова. Бабы на лошадях, а то и сами, впрягаясь в лямки, подтаскивали дрова к варницам. И, куда ни взгляни, везде до полного изнурения трудились на господина люди. Издалека по ночам блистали огнями варницы. Ради варниц все суетилось вокруг: звучал топор, жужжали пилы, выкачивали из глубоких колодцев-скважин соленую воду, наполняли ею корыта, а потом выпаривали из нее соль.
Хлеба не было, но соли вволю: она хрустела на зубах, одежда от нее стояла коробом, тело изъязвлялось и раны не заживали годами.
Но не одной солью промышляли Строгановы: они нагло обирали малые народы, жившие в горных лесах и за Камнем. Строгановские приказчики, нагрузив короба дешевой хозяйственной мелочишкой, везли ее на обмен. Лежалый, сгноенный хлеб, одежная рвань, топоры, пилы, шила, огниво, пряди неводные — все шло за дорогие меха, мороженую рыбу, битую птицу, за самоцветы. Простой чугунный котел отдавался за столько соболей, сколько в нем помещалось плотно ужатых шкурок. Слабосильным вогуличам и зырянам Строгановы давали в долг, а после заставляли их отрабатывать на своих промыслах. А те, кто прятался от долгов в лесах, попадали в горькую беду. Строгановы напускали на них злых людей, давая жестокий наказ: «Убей некрещеного или выкинь из юрты, а жену и детей забери себе рабами, пусть трудятся на тебя, а ты заодно с ними — на хозяина!»
Ермак все это видел, и сердце его наполнялось гневом. Но что поделать? Он искал и не находил выхода. На Волге все казалось проще, а здесь, в Соли Камской, он жил бок о бок с теми, кто создавал ценности и кормил всю Русь.
Атаман поместился в светелке, примыкавшей к тыну. С первыми проблесками зари на дозорной башне раздавался звон. Унылый, тягучий, он поднимал всех на работу: горшечники садились к своему кружалу, кузнецы брались за молот, и перезвон железа встречал солнечный восход. Рудокопщики спускались в забои. Только солевары не отрывались от цыреней, пока вываривали соль…
Весь день в городке шумели, разносилась разноголосая речь. И каждый час на дозорной башне страж старик Богдашка бессменно отбивал время.
— И когда ты спишь, старина, если и днем и ночью бьешь в колокол? — с жалостью посмотрел на него Ермак.
Эх, милый, время для сна много! Отсыпаюсь в междучасье, — уныло ответил Богдашка. — Мне-то что, а вон трубочный мастер, розмысл Юрка Курепа, когда отдыхает, — бог весть!
В башенной светелке далеко за полночь светился огонек. Ермак просыпался среди ночи и часто думал: «Что ж делает этот человек, и почему ему дня мало?»
— Так это и есть Юрий Курепа! — обрадовался атаман, и его потянуло поговорить с прославленным розмыслом. Атаман по шатким ступенькам поднялся к башенной светелке и тихо приоткрыл дверь. Трубочный мастер сидел в сером кафтане, волосы прижаты ремешком, чтобы не мешали ему разглядывать чертежи. При скрипе двери он повернулся к гостю, на бледном лице его вспыхнула добрая улыбка.
— Батюшки, кого занесло! — радостно воскликнул он. — А может ты не туда попал?
Ермак скинул шапку и поклонился:
— К тебе шел… Давно собирался, хочется познать о соляных местах. Дозволь сесть.
Розмысл придвинул скамью. Атаман уселся и внимательно оглядел светлицу. Голые бревенчатые стены, тесовый стол под окном, на нем свитки, краски, чернильница и пук очищенных гусиных перьев.
— Скудно живешь, милок, — шумно вздохнул Ермак. — А дела большие вершишь.
— По силе и разумению стараюсь, а живу не густо. Да с чего добро жить? — с грустью в голосе обронил розмысл. — Мастерство наше такое…
Атаман строго посмотрел на Курепу:
— Напрасно хаешь. Солевары всю Русь солью кормят, а без розмысла и солевару нечего делать. Я дивлюсь, милый, как ты угадываешь рассольные места? Любо знать это…
— Ты что ж, трубочным мастером удумал быть? — взволнованно спросил розмысл.
— Куда мне! — отмахнулся Ермак: — Умом не вышел. Однако с юных лет обуреваем познать все! — атаман придвинулся к розмыслу и продолжал с жаром: — У дьячка работал, и тот грамоте обучал. И думал я, — дивно устроен мир. Вот гляжу за полетом лебедушек и мыслю: человеку бы так летать! — в глазах Ермака сверкнул огонек.
Мастер Курепа посветлел, схватил гостя за руку.
— И я такое мыслю, атаман, — признался он. — Не токмо во сне летаю, но думки обуревают: «Пошто человеку не летать, разум великий ему дан?» От господ дознался, что на Москве холоп дерзнул уподобиться птице, да был кнутьями бит.
— Эх, худо подневольному человеку! — вздохнул Ермак, а Курепа поддакнул:
— Еще хуже, когда не токмо человека, а разум его куют в кандалы! Прости, угостить-то тебя нечем, — смущенно засуетился розмысл и полез в кладовушку. Вернулся опечаленный. — Живу на квасе да на сухарях. Ни женки, ни ребят, да и с чего я кормить стал бы. Что и перепадает, — на пергамент и бумажные витки перевожу. Люблю свое дело! Много хожено, поискано рассольных мест. О том хочу поведать потомкам, как мы соль-минерал весьма потребный человеку, искали.
— И мне любопытно это послушать! Ежели можно, расскажи, а я послушаю, — сердечно попросил Ермак.
— Изволь, — охотно согласился мастер. — Вижу, ты не пустознай… Наши Строгановы спят и видят, поболе бы им соли. Вот и хожу по Прикамью и дознаюсь о местах, где можно заложить соляные трубы и брать через них рассол. Замечено мною, что места сии покрыты мелким ельником, а то березняком, и чаще всего на болотинах и низких местах.
— Да таких мест — гибель кругом, так неужто под каждым соль хранится? — улыбнулся Ермак.
— Место низкое и ельник — еще не все, то первый знак для мастера, — пояснил Курепа. — А второй, — на зорьке за стадом вместе с пастушком походишь и примечаешь, как скот себя покажет. Любит коровушка и овца полизать соленую земельку. А в местах диких почаще взглядывай на следы зверя. Истопчут все, если земелька понравится, вылижут. Берешь в таких местах глину, и на костер. Если соль в ней таится, будет трещать на огнище и к тому ж крепко к языку прилипает. То верный знак, — место, выходит, тут соляное. Вот оно как! И мало ли примет набралось у русского розмысла: ключи, бьющие из земли, — приглядись к ним, попробуй на вкус. Иные покрыты ржавчиной; выпариваясь летом от жаркого солнышка, оставляют серебристый налет или след инея легкого по бережку протока. А то по засольному духу слышишь, где таится соль, особо по утрам да на вечерней зорьке: стоишь и видишь, как потянуло сырым туманом, и дух тяжелый. Тут и соль!.. — он говорил с увлечением, не спуская глаз с Ермака, боясь, что тот поднимется со скамьи и уйдет.
Но атаман сидел, словно зачарованный.
— Видать, любо тебе мастерство это? — спросил он.
— А что может быть лучше и светлее моего мастерства? — с убежденностью сказал Курепа. — Пахарь да солевар самые потребные люди на Руси!
«Милый ты мой! Самый первый человек на Руси, а перебиваешься на хлебе да на сухарях!» — с горечью подумал о мастере Ермак.
Курепа между тем продолжал:
— Найти место соляное трудно, а гораздо мудренее добыть рассол из земных недр. Тут надо опустить в твердь варничные трубы. Приходи и взгляни, как трудимся мы… Днем стараемся с трубами, только ноченька и остается для размышлений… Вот свитки! — он развернул бумажный столбец, и Ермак увидел раскрашенные места — мелкие ельники, роднички бегущие. Все, о чем рассказал мастер. И под рисунками вязью шли строки, написанные усердной рукой…
Атаман долго держал свиток и, чуть шевеля губами, читал о том, как работают ярыжки-подсобники с мастером над посадкой труб в землю.
— Дивно! — с жалостью расставаясь со свитком, вымолвил Ермак. Затем поклонился розмыслу: — Спасибо за беседу, пора идти…
Атаман ушел, а Курепа долго взволнованно расхаживал по светлице, и снова его мыслями владела соль…
Ермак еще не раз бывал у розмысла Юрки Курепы и подолгу у него засиживался. После беседы с мастерком на душе атамана становилось светло и легко. Перед его мысленным взором постепенно открывался иной мир, о котором он мало думал до сих пор. По-иному взглянул атаман на окружающее.
В черных варницах, в которых в белесом едком дыму так тяжело дышалось, где от жары и соляного рассола трескались губы, язвами покрывались руки и лицо, творилось большое народное дело. Напрасно казаки свысока смотрели на варничных холопов. У них — у работных людей — следовало поучиться терпению и умельству. Об этом Ермак сказал Иванке Кольцо. Тот удивленно пожал плечами:
— Соль! Эка важность! Да она до смертушки надоела тут всем. Суди, батько, сам: идешь — и хрустит под ногами, дыхнешь — и пар захватишь соляной, на зубах и то скрипит. А ну ее к богу, атаман! — Иванко выразительно поглядел на Ермака: — Уйдем отсюда, батько!
— А куда уйдем? — хмуро отозвался атаман.
— В Сибирь, на Кучумку двинем! — бесшабашно сказал Кольцо.
— Погоди, Иванушко, рано засобирался. Надо проведать пути-дороги в Сибирь. Пусть донцы да и россейские бегуны приглядятся к земле и горам каменным, привыкнут, тогда и тронемся, — подумав, сказал Ермак. — А сейчас терпи, казак!
Они сидели над рекой, с высокого яра до самого окоема виднелись бесконечные пармы, увалы и тоненькие синие ленты речек. За спиной серели высокие заплоты городка. Над просторами стояли тишина, покой. Только в зеленых лугах поблескивали на солнце косы: строгановские мужики косили пахучую траву. Сочная, буйная, она душистой волной ложилась у их ног. Низко над землей носились стрижи. Все было мирно, благостно, и так весело сиделось под жарким солнышком. Казаки разомлели и лениво раскинулись на песке. Легкий сон стал смежать глаза, и вдруг раздался громкий пронзительный крик. Крик повторился. Ермак и Иванко вскочили.
— Никак бьют казаки холопов за провинность? Айда, батько, взглянем на потеху! — весело ощерив зубы, предложил Кольцо.
Атаман помрачнел и сказал сурово:
— Что за потеха? Стыдись! — он оправил кафтан, надел шапку и спорким шагом зоторопился к городищу. За ним еле поспевал Иванко. Бежать далеко не пришлось: крики раздавались под деревянными сводами воротной башни.
— Родимые, не терзайте! — кричал старческий голос. — Порешите сразу… Ух, мучители! — Раздался протяжный стон.
— Да кто же это? — Ермак вбежал в раскрытые ворота городища и остановился взволнованный и пораженный. На земле лежал воротный сторож Пашко и кат беспощадно избивал его крученой плетью. Тощее дряблое тело вздрагивало. Рядом, в бархатных штанах и в кафтане нараспашку, стоял сытый и довольный Максим Строганов и горячил палача:
— Подбавь хлеще!
Ременная плеть щелкнула в воздухе, — кат страшным ударом стегнул сторожа. Тот охнул и замер. Хозяин в досаде сплюнул и подошел к избиваемому, крепко ткнул его в бок тяжелым сапогом.
— Никак подох, не сдюжил? — удивленно вымолвил Строганов.
Ермак налился кровью.
— Что вы тут робите? За что казнили доброго человека? — он бросился к телу и потряс за плечи: — Пашко, жив ли?
Остекленевшие глаза старика безразлично глянули на атамана. Ермак скинул шапку, потупился.
— Гляди, Иванко, в какой цене тут ходит человек! — горько сказал он Кольцо.
— Шибко дешев! — злыми глазами казак уставился в Строганова. — За что сказнили деда?
— Эва! — ухмыльнулся в бороду Максим. — О чем спрашивает! Старый, дряхлый, задарма хлеб стал жрать, три раза проспал колотить в звон.
— А может хворый? — заспорил Кольцо.
Строганов заносчиво сказал атаманам:
— Кто вы такие? Хозяин тут-ка я, и что хочу, то и роблю. Моего хлеба вам не жалко… Убери отсюда! — показал он глазами кату на тело. Уходя, надменно бросил:
— Гляди, казаки, не вмешивайтесь в мои дела. Ваши послуги потребны для обереженья рубежа, а тут глядеть вам нечего!
Важный, осанистый, он грузно поднялся на крылечко своих хором, глянул на восток и истово перекрестился:
— Упокой, господи, душу раба нерадивого Пашко…
Ермак сильным взмахом локтя оттолкнул ката:
— Уйди, не оскверняй тела…
— Ну, ты! — ощерился кат и крепче сжал плеть.
Казаки схватились за мечи. Иванко крикнул атаману:
— Дозволь, батько, я ему враз дурную голову сниму!
Видя, что и впрямь казаки снесут башку, палач попятился и скрылся в темном проеме башни.
Ермак сказал Кольцо:
— Ну, Иванушко, снесем Пашко в его светлицу!
Они притащили убитого в полутемный чулан и положили на узкие нары, на которых лежала связка соломы. По углам свисала пыльная паутина и сквозь нее в одном углу виднелся почерневший образ Николая чудотворца. Ермак огляделся и сокрушенно вымолвил:
— Вот и все богатство сторожа. И хоронить не в чем убогого!..
Казаки отнесли старика на погост, и казацкий поп Савва отпел панихиду по убиенному. Было тяжко и печально на душе Ермака.
«Мать-отчизна, — думал он — тебя ли не любит простолюдин русский: и холоп, и смерд, и казак! Почему ж ты для него стала мачехой?» — думал и не мог найти ответа на свой вопрос.
Вечером Ермак поднялся в светлицу розмысла. Юрка Курепа с поникшей головой встретил атамана.
— Полвека человек простоял на дозоре, охраняя наш труд, а ныне сплоховал, и вот… — Юрка не договорил, тонкие губы его задрожали.
— Мы ждем из-за Камня грабежников, которые зорят и пахаря и посадского человека, а грабежники тут, в городище — господа наши! — хрипло выговорил атаман. — Ихх, было бы то на Волге, показал бы я боярину!.. — он сжал кулаки, но сейчас же грустно опустил голову. — Ноне стреножили нас.
Юрко положил тонкую руку на плечо Ермака:
— Не кручинься, добрая душа. Привыкай! — сказал он мягко. — Плетью обуха не перешибешь. Одно и я не пойму: пошто мучат нас без нужды? Зажирели, стало быть, господа и потехи ради своих холопов убивают…
Розмысл прислушался: на вышке раздавались гулкие, размеренные шаги.
— Нового дозорного поставили: служи верой и правдой. А награда… Ох, горько, милый…
Противоречивые думы раздирали Ермака. Уйти бы от Строгановых… но куда? На Волге войска воеводы Мурашкина. На Дону тоже не сладко… А остаться, — ненавистны владыки края…
Юрко прошелся по светлице, в углу присел и, подняв доску, добыл что-то из-под пола.
— Ты не думай, что люди о том не узнают, — сказал он Ермаку, держа в руках свиток. — Все узнают. Капля по капле я сливаю все обиды в сосуд. Хочешь, я зачитаю тебе, сколько бед натворили господа. Слушай! — розмысл развернул свиток и стал негромко читать: — «Людям ево крепостным и крестьянам ево чинятца многие напрасные смерти в темнице, сидячи в колоде в железах тяжких, седят года по три и четыре, и больше, и умирают от великого кроволитья от кнутьяных побоев без отцов духовных, морят дымом и голодом. Уморен Семенка Шадр, Ждан Оловешников да Офанасий Жешуков в колоде и в железах дымом уморен… а положены на старом городище, погребал их Андрей поп, а ныне тот поп Андрей живет в вотчине на Каме на Слудке служит у храму, да в вотчине их на Усолье уморен в колоде и в железах человек их Ярило без отца духовного»…
Ермак сидел неподвижно и слушал. Слова Юрко жгли его сердце. «Вот что творится тут!» — гневно думал он.
Меж тем розмысл свернул свиток и пообещал:
— Ноне к сему списку причислю воротного сторожа Пашко.
— Что нам, казакам, после этого робить? — в раздумье проговорил Ермак.
Курепа с великим сочувствием поглядел на атамана:
— Я тож много мыслил о судьбе человеческой, и так порешил для себя. Лежу в ночи и спрашиваю себя: «На кого хлопочешь, Юрко?». И споначалу отвечал: «Известно на кого, на господ Строгановых!». Но совесть потом подсказала мне: «Врешь, Юрко, на Русь, для народа стараешься ты! А Строгановы тут только присосались к нашему делу!».
— Что ж, верно ты удумал, — нетвердо согласился Ермак. — Первая забота наша о Руси, и что на пользу отчизне, то и роби!
— Трудно нам, батюшка, ох как трудно под Строгановыми ходить! — со страстью вымолвил Курепа. — Но сейчас бессильны холопы сробить что-либо. Одна утеха — в мастерстве. Всю душу и сердце в него вкладываю. Знаю, вспомнят о нас внуки. Мастерство ведь живет долго, ой как долго! Возьмешь, скажем, ожерелье или саблю добрую и увидишь, какое диво сотворил мастерко. И спросишь самого себя: «Да кто ж творец был такого чуда?». Труд прилежный никогда не пропадает понапрасну.
Ермак покачал головой:
— Хорошо сказал ты, старый, да не все ладно в твоих словах. Ежели так думать, то, выходит, и от Строгановых польза. Нет, милый, тут что-то не так. Миловать их нельзя!
— Нельзя! — подтвердил, блеснув глазами, Юрко. — Коли такая речь пошла, об одном хочу спросить, да боюсь…
— Не бойся, говори, что на сердце! — ответил Ермак.
— Дай мне клятву нерушимую, что рука твоя никогда не поднимется на трудяг!
— Клянусь своей воинской честью, — торжественно сказал Ермак и, встав со скамьи, перекрестился перед образом, — убей меня громом, ежели я выну меч против холопа и ремесленника!
— Гляди, атаман, блюди свое слово! — Розмысл подошел к Ермаку, обнял и трижды поцеловался с ним.
За слюдяным окошком погасла вечерняя зорька. В колокол отбили десять ударов. Ермак прислушался к ночной тишине и засобирался на отдых.
Но и на отдыхе, в постели, не приходил к нему покой. Обуревали тяжкие думы. Ворочаясь, атаман вспоминал смерть Пашко, и сердце его вновь и вновь наполнялось гневом и неприязнью к Строгановым…