Книга: Иван III - государь всея Руси (Книги первая, вторая, третья)
Назад: Глава 17. Разгром
Дальше: Глава 19. В осаде

Глава 18. Скорые татары

Шел второй год после разгрома Шемяки. В Галиче крепко сидели наместники и воеводы московские, а бежавший князь Димитрий затаился в Новгороде Великом и с новгородцами вместе замышлял всякое зло на Москву.
При пособничестве купцов и бояр богатых сносился Шемяка и с Казанской, и с Золотой Ордой, и с Синей, с ханством кипчаков, которые живут за Каспием, а у татар слывут Белой Ордой. Как собак, он с новгородцами на Русь их натравливает, а те разоряют села и деревни, берут в полон сирот и продают их в рабство кизыл-башам, туркам и даже в далекую Индию.
— Жду яз, Иване, татар, — говаривал все чаще и чаще Василий Васильевич, — пока жив лиходей наш, новгородцы цепляться за него будут.
Нужен он им, дабы лиха поболе содеять нам… Сам знаешь, Димитрий-то на деньги новгородские воев собирает…
— Верно сие, — сказал Иван. — Вчерась ездил яз к владыке Ионе, во двор его. Заложил он на дворе палату каменную с церковью. Дивно строение сие будет. Ласков был владыка ко мне. Прощаясь же, молвил: «Скажи отцу, что бывает небо ясное, а враз туча набежит и гром поразит, как вот собор-то Архангельской ныне поразил…»
Василий Васильевич перекрестился и сказал с умилением:
— Истинный прозорливец святитель наш. Прозрел он главную гребту мою, словно мысли мои за глаза читает. С сего дня, Иване, снова полки собирать будем. Утре поедем с тобой в Коломну, к Костянтину Лександрычу Беззубцеву.
Гостит ныне у него Касим, наш царевич. О скорых татарах там подумаем…
В покои вошел Юрий и, улыбнувшись брату, почтительно обратился к отцу:
— Батюшка, матунька к обеду тя кличет. Бабунька у нас нынче обедает.
За столом уж она…
Васюк повел Василия Васильевича под руку, а Юрий пошел рядом с Иваном. Будучи только на год моложе, Юрий много меньше брата по росту, по плечо ему только.
— Никогда, верно, не догоню тя, Иване, — сказал он вполголоса брату, — ты же и Данилку вот перерос много, а Данилка на пять лет старше…
Иван тихо рассмеялся и, слегка обняв брата за шею, проговорил ласково:
— А ты почти с Дарьюшку, а она ведь тоже на четыре года тобя старше…
Этот год осень на редкость теплая, ясная, солнечная, и леса, нарядно одевшись в пурпур и золото, стоят как-то по-особому тихо и смирно. Только дремучий бор по-прежнему темнеет мрачной зеленью, но и среди хвои весело желтеют на солнце стволы и ветви могучих сосен.
— Вот токмо ель ничем не развеселишь, — сказал Ивану Илейка, — всегда она с головы до ног в черноте, как монашка…
В Коломну оба государя ехали в открытой колымаге, и Васюк с ними.
Рядом же скакал Илейка, держа на поводу Иванова коня, — полюбил очень верховую езду Иван.
Была с государями большая конная стража, а впереди разведывал путь дозорный отряд. Позади тоже дозорные конники ехали. Боялись это лето татар: рыскали, налетая нечаянно, конные шайки и казанцев и ордынцев.
Ехать же надобно от Москвы более сотни верст до Коломны, вдоль Москвы-реки, мимо села Бронницы.
Когда проезжали Бронницы, Васюк сказал о том Василию Васильевичу — он все села и грады называл великому князю.
— Вишь, — с горечью отозвался Василий Васильевич, — Пахра-то совсем недалече отсюда, да и от Москвы рукой подать, а и сюда доходили поганые ордынцы.
— Ныне не посмеют, государь, — почтительно заметил Васюк. — Касим-то царевич в Коломне.
— А ты, Васюк, упреди меня, — молвил Василий Васильевич, — когда Коломну видать будет…
— Да уж видать, государь, — продолжал Васюк, — и не токмо град, а и реку Коломенку.
— Ну-ка, Илейко, — крикнул Василий Васильевич, — поскачи покличь начальника стражи! Пусть вестника шлет из своих конников, известит воеводу Костянтина Лександрыча, что едем к нему…
Илейка, передав коня Васюку, ускакал, а Иван, задумчиво осматривая окрестности Коломны, спросил отца:
— А пошто ты упреждаешь воеводу-то?
— Дабы нечаянности не было, — улыбаясь, ответил Василий Васильевич, — дабы могли государя своего принять, как подобает. И тобе так деять надобно, когда без меня к слугам нашим поедешь, дабы сполоху у них не было…
Впереди послышался конский топот. Иван вздрогнул, подумав, что, может быть, татары это, но из-за леса на повороте дороги вылетел Илейка.
— Евсей Ильич послал вестника-то, государь, как ты приказать изволил! — крикнул он, круто осаживая коня.
— Добре, — думая о чем-то другом, ответил Василий Васильевич, — добре…
Илейка просиял и, приняв от Васюка Иванова коня, сказал молодому государю:
— Государь Иван Василич, глянь-кось на Москву-реку. Вишь, там ладья под парусом к устью Коломны у самого града плывет. На таких ладьях к нам в Муром владыка Иона приплывал, когда на патрахиль тя с Юрьем брал…
— Верно, Илейка! — воскликнул Иван, оживившись. — Совсем подобна той.
Васюк, глядевший из-под руки на реку, деловито добавил:
— Рязанская ладья. Рязанцы завсегда на таких ходят.
И вдруг ясно так перед глазами Ивана встало страшное прошлое, когда впервые увидел он в Угличе лицо ослепленного отца…
У коломенских ворот поезд государей встретили на конях воевода Константин Александрович Беззубцев, царевич Касим и Федор Курицын с конниками. При радостных криках и приветствиях народа оба государя проследовали в сопровождении воеводы и царевича к городскому собору. У храма встретил государей со всем клиром в полном облачении епископ Варлаам коломенский.
Государи, приняв под звон колоколов благословение владыки, вошли в собор и, отслушав там молебен, поехали пообедать и отдохнуть с дороги к воеводе Константину Александровичу. Главное же — Василий Васильевич спешил тайно думу подумать с воеводой и царевичем о скорых татарах.
В хоромах Беззубцева, как только усадили гостей за стол, а Фекла Андреевна едва успела приказать, чтобы шти подавали, Василий Васильевич обратился к царевичу Касиму и к воеводе:
— Что ведомо вам о скорых татарах? Жду яз от них зла…
— Чуток ты, государь, к волкам сим алчным, угадал истину, — быстро ответил воевода. — Донесли нам яртаулы царевичевы и лазутчики, что идут татары из Дикого Поля: идут Мальбердей, Улан, а с ним иные ханы со многими конниками. К Ельцу идут…
Услышав это, Иван побледнел вдруг и в горести воскликнул:
— Когда же конец грозе сей татарской будет?
Смолкли все за столом от тоски душевной, а Фекла Андреевна взглянула на Ивана, отерла слезу на щеке и тяжко вздохнула, шепнув вполголоса:
— Прогневался на нас господь наш…
Но воевода Константин Александрович, подняв голову и приосанясь, сказал твердо:
— Тогда, государь Иван Василич, конец всему придет, когда на Руси единый государь будет, когда все удельные, да и даже великие княжества, а с ними и Новгород и Псков вотчинами московскими станут.
— Верно! — радостно подхватил Курицын. — Так и митрополит Иона и владыка Авраамий сказывают. Дабы иго сие свергнуть, надобны еще некии замыслы…
Василий Васильевич, угадав, куда разговор клонится, неожиданно для всех заговорил с царевичем Касимом по-татарски, прервав Курицына.
— Опять тобе дело, брат мой меньшой, — сказал он Касиму, — встречай, гони нагайцев. Спеши к Полю против них, и да поможет тобе аллах, как и прошлый год у Пахры. Воевода же Костянтин Лександрыч своих коломенцев поведет, пеших и конных. Старшой он будет.
Выслушав все, царевич Касим встал со скамьи и поклонился великому князю.
— Слушаю и повинуюсь, — сказал он и снова сел продолжать трапезу.
Встал и поклонился и воевода Беззубцев, разумевший по-татарски.
— С помощью божией, — молвил он, — выполним волю твою, государь.
После трапезы соберем всю силу свою, а утром, чуть свет, к реке Битюгу пойдем, навстречу татарам…
Иван за трапезой сидел молча, хотя у отца шел оживленный разговор с воеводой и царевичем. Он вспоминал то, что видел по дороге к Владимиру, когда на пути им встречались сироты, бегущие от татар казанских. Снова мелькали перед глазами испуганные люди с женами и детьми на возах, позади которых гнали коров и овец.
И не увлекали его на этот раз ни военные хитрости, ни храбрые нападения и сечи с врагом. «Все воеводы, — думал он, — охочи до военных дел, как до травли волков, тщатся токмо врага заганивать, о людях же не помнят». Но сказать об этом не смел, да и сам понимал, что, если враги напали, ничего, кроме боя, быть не может.
Уж и трапеза кончилась, и воеводы ушли, а Иван все еще мучительно путался в мыслях своих.
— Государь мой, — вдруг услышал он голос Федора Курицына, который один остался за столом с ними, — прости, государь, горячность мою, яз догадался, когда ты перебил меня и заговорил по-татарски с царевичем…
Василий Васильевич ласково усмехнулся и молвил:
— Что ж уразумел ты?
— Нельзя ругать татар при татарине, а наиглавно, что татарину, даже другу и слуге верному, нельзя открывать тайны государствования…
Князь Василий весело рассмеялся.
— Млад ты, Федя, — сказал он, — но разумен и скорометлив. Враз сметил ты все, что яз тогда помыслил. А по-татарски разумеешь ты?
— Разумею, государь.
— Он, государь, и по-фряжски, и по-латыньски, и по-польски, и по-литовски ведает, — сказал Иван, гордясь другом. — Владыка его язычником зовет.
Прошло две недели, как оба государя вернулись в Москву из Коломны через село Бронницы, а Беззубцев и Касим еще похода своего против ордынцев не кончили. Но в Москве не было о том большого беспокойства. Через день, реже через два, от воевод приезжали вестники, и было Ивану ведомо: воевода Беззубцев пошел на Венев, а оттоле к Ельцу; Касим же со своими татарами погнал через Зарайск, Пронск и Липецк, к верховьям реки Битюг, а оттуда к озеру Черкасскому, в тыл татарам Седи-Ахмата.
Ведомо и то было, что старый воевода Беззубцев гонит царевича уж к Битюгу-реке, к устью ее, где она в Дон впадает, проходя через озеро Черкасское, у которого засада Касима…
— Бог поможет нам, — не раз говорил отец Ивану, — наши побьют и полонят всех басурман, никто из них не убежит в Поле…
Но и среди наступавшего теперь успокоения после набега татар Иван не находил себе покоя. Борис Александрович, великий князь тверской, прислал Марье Ярославне в подарок настенное венецианское зеркало большой чистоты отражения. Это напоминало Ивану о скорой свадьбе с княжной Марьюшкой.
Как-то, оставшись один в покоях матери, он поглядел на себя в зеркало. День стоял погожий, солнечный, и свет потоками вливался через окна в опочивальню. Стоя на свету, Иван случайно повернулся немного вбок и вдруг увидел свое отражение в зеркале. Он даже вздрогнул от неожиданности.
Рядом с ним стоял, словно выглядывая по пояс из окна, высокий, стройный отрок лет пятнадцати на вид, смотревший на него тяжелым, неподвижным взглядом, острым и пронизывающим. Иван улыбнулся, и улыбка смягчила сразу взгляд больших красивых, почти черных глаз.
— Вот каким яз стал, — чуть слышно молвил Иван, уж год целый не видавший себя в маленьком зеркальце, что раньше тут висело и в котором можно было видеть только лицо и то не все.
Вглядываясь в свое отражение, он заметил, что у него, как и у Данилки, которому шел уже шестнадцатый год, появился на щеках легкий темно-русый пушок, а на верхней губе бархатной тенью пробились усы. Он невольно погладил себя по щекам, щупая мягкий упругий пушок, и пощипал кончиками пальцев усики. Все это смущало Ивана: Данилка старше его на пять лет, а по виду они однолетки совсем…
— Теперь меня еще скорей оженят, — шепнул он с тоской, и почему-то захотелось ему увидеть Дарьюшку, обнять ее, как тогда в сенцах, прижать к себе крепче и ни о чем не думать…
Быстро вышел он из опочивальни и стал ходить по сенцам, приближаясь то к трапезной, то к крестовой, то переходя к хоромам бабки, то к покоям отца. Он проходил и через передний покой, почти к самому красному крыльцу и к лесенке, что идет из светлиц к гульбищам и башенке-смотрильне над самой крышей. Странная истома томила его все больше и больше.
Вдали скрипнула дверь. Иван притаился невольно позади лесенки и вдруг осознал, кого он ждет, и страшно ему стало, что об этом могут догадаться другие.
Тревожно выглядывая из-за лесенки, он увидел знакомый девичий летник.
Сердце его забилось, и, когда легкие шаги поровнялись с лесенкой, он выглянул снова из-за нее и срывающимся, свистящим шепотом проговорил чуть слышно:
— Дарьюшка! Подь сюды…
Она вздрогнула, быстро огляделась кругом и юркнула за лесенку.
Иван жадно схватил ее руками и, прижимая к себе, с закрытыми глазами целовал ее щеки, губы в каком-то радостном упоении. Но это было несколько мгновений.
Он почувствовал вдруг на губах своих соленую влагу и широко открыл глаза. Дарьюшка, приникнув к нему, плакала горько и безутешно…
— Что ты, Дарьюшка? — зашептал он растерянно. — О чем плачешь-то?
Он увидел, как, задрожав, губы ее болезненно искривились, и она с трудом выговорила:
— Иванушка-а! Отец… сва-атает меня… четырнадцатый, грит, то-обе… Сва-а-та-ает…
Она охватила шею Ивана и замерла на груди его в беззвучных рыданьях.
Потом оторвалась от него и, сгорбившись вся, побежала куда-то по сенцам.
Иван остался один, словно окаменел на месте. Потом уткнулся лицом в угол позади лестницы и долго рыдал так же беззвучно, как Дарьюшка, пока не устал, не выбился из сил.
Когда он очнулся совсем, достал из кармана платок и отер им слезы.
Постояв еще немного, он медленно вышел из-под лестницы и пошел ровным, спокойным шагом в свою опочивальню.
В сентябре, после воздвиженья, когда хлеб с полей двинулся, пришли, наконец, желанные вести от воеводы Беззубцева: он и царевич Касим окружили, перебили и полонили почти всех татар, только малая горстка от всей силы их убежала обратно в Поле, к своим кочевьям у моря Хвалынского.
Но Иван не испытывал в полной мере радости этой победы. После встречи с Дарьюшкой, когда он узнал, что ее сватают, им овладела тоска, сознание непоправимой утраты.
— Дарьюшка моя, Дарьюшка, — шептал он по ночам, ворочаясь от бессонницы в постели, и слезы жгли его глаза.
Он чувствовал теперь полное одиночество. Некому было поведать о муках своих и облегчить сердце. Даже друг единственный, Данилка, теперь не подходил ему, когда они бросили рыбную ловлю и детские игры. Понял бы его только Илейка, да говорить с ним о том язык не поворачивался.
Первая это тайна завелась у него, первая боль сердца, и новые думы пошли одолевать его. С отцом, с владыкой Ионой и с бабкой говорить можно только о государствовании. С матерью обо всем говорить можно, но об этом, новом — совестно.
— Да и можно ль о сем говорить, — шептал он горько, — когда меня с Марьюшкой обручили, и Дарьюшку отец просватал…
Мучили его еще и сны, странные и непонятные, о которых и вовсе никому сказать нельзя. Виделось ему раз, что с Дарьюшкой стоит он, обнявшись, а от нее тепло идет. Сладко ему оттого, и сердце так бьется, что душно становится. И вдруг просыпается, весь разметался он под одеялами.
Иногда просыпался вместе с Иваном и старый дядька его, Илейка, но делал вид, что спит. Сначала Иван не догадывался об этом, но потом понял.
Во сне Илейка или храпел неистово, или точно свистел носом. Теперь же лежал он без единого звука, совсем не шевелясь, как мертвый. Раз это даже напугало Ивана, и он тревожно крикнул:
— Ты не спишь, Илейка?
— А ты пошто не спишь? — враз ответил старик.
— Сны все, Илейка, и душно мне и жарко…
— Вижу, разметался весь. А какие сны-то видишь?
Иван смутился и ответил неохотно:
— Разные сны, всякие…
— То-то всякие, — молвил Илейка. — Я хошь вздремнуть не вздремнул, токмо всхрапнул да присвистнул, а давно слышу, что ты соловьиным сном спишь: будко, просыпаешься часто…
Иван молчал. Не хочется ему говорить обо всем Илейке, а чует сам, что тот от него не отстанет. Илейка посопел носом и опять молвил:
— Годами-то млад еще ты, а телом-то совсем доспел. Приходит, значит, и тобе пора на пору. Сего, как огня да кашля, от людей не скроешь…
Иван сделал вид, что уснул, но жадно прислушивается к бормотанию старика. Илейка же продолжает говорить вполголоса, словно размышляя вслух.
— Все мы, Адамовы детки, на грехи падки. У меня, старика, и то иной час бесово ребро играет. Недаром говорится: седина в бороду, а бес в ребро…
Илейка крепко почесал себе затылок всей пятерней, громко позевнул и, укрываясь тулупом, добавил шепотом:
— Суха-то любовь токмо крушит. Погодь, и мы те женку не для пирогов найдем…
Этой зимой тяжко Ивану, а горше всего расставанье с Дарьюшкой. Единая отрада ему — беседы с прежним учителем своим да с Курицыным. Иной раз старик Алексей Андреевич и молодой Федор Васильевич так много нового Ивану сказывают, что, не уставая, часами готов он слушать их и с досадой великой уходил, когда к отцу его требовали для разных государевых дел.
Особливо в конце зимы много бесед было в весьма студеный и метельный февраль. Ни на охоту, ни даже просто верхом никуда нельзя выехать, — метет с утра до ночи, сугробы намело выше заборов. В хоромах те тепло и тихо, — хорошо слушать, как шумит непогода, а самому беседовать, попивать горячий сбитень со свежими сайками и мягкими коврижками.
Как-то в покоях у великого князя Ивана зашла беседа о Шестодневе.
— Вельми радостно, государь, — воскликнул Федор Курицын с юношеским пылом, — что перевод сей книги грека Георгия Писиды, писателя славного цареградского, на язык наш изделал дьяк митрополита Киприяна.
— Дьяка же сего, — добавил Алексей Андреевич, — звали Димитрием Зографом, а писал он при прадеде твоем при Димитрии Донском… Зограф сей тоже из Царьграда вместе с Киприяном приехал, токмо не грек он был, а болгарин. Посему и грамоту словенскую ведал…
— А что сие — Шестоднев? — спросил Иван.
— Похвала к богу, — быстро ответил Курицын, — о сотворении им всей твари земной и человека. Много там дивного есть о зверях, птицах, рыбах и змеях. Наидивно ж там о птице фениксе сказано. Птица сия на орла похожа, живет она пять веков, а потом сожигается огнем, а из пепла своего вновь возрождается, сперва как червь малый. На третий же день расти начинает в птицу, а после сорока ден в виде орла улетит…
Иван слегка усмехнулся.
— Сказке подобно сие, — молвил он, — как о жар-птицах сказывают.
— И яз так мыслю, — заметил Алексей Андреевич, — все же в книге сей поучительного вельми много. От рыбаков и мореходов там указано, что киты-рыбы, которые корабль потопить могут, таковую любовь и гребту о детенышах своих имеют, что при смертной угрозе жизни глотают их и в брюхе своем содержат, пока не избегнут беды. Видели мореходы и змей морских, кои весь корабль обвить могут и сокрушить, как утлую скорлупу. Есть еще в морях и кони морские, и коровы, и собаки, и чудища морские, яко беси по виду, мерзостные и страшные.
— Истинно сие, Лексей Андреевич, — вмешался Курицын. — Владыка Авраамий сказывал, что, когда был он во фряжской земле, там возле самого берега рыбаки беса морского поймали. Тело его и глаза подобны человеческим, токмо мерзостны, и крылья сатанинские у него, хоша и малые.
Хвост же у него рыбий…
— И что же с бесом сим содеяли? — перебил рассказчика Иван с нетерпеливым любопытством.
— Владыка сам не видал беса сего, но ему сказывали. Издыхал уж бес-то, а на суше вборзе весь околел, а на утре завонял. Птицы его склевали морские…
Много еще разных чудес Алексей Андреевич и Курицын называли, что из книг и от людей сами слышали.
Забылся Иван в беседах, все едино, как побывал бы в неведомых сказочных странах, и когда после завтрака ушли его гости, он словно застыл в своих думах.
Тихо у него в покоях, и солнышко ласково заглядывает в слюдяные окна.
Только что валил снег и мело кругом, и вдруг вот разлетелись тучки снежные, и метель прекратилась. Будто кто-то занавески у неба отодвинул, и открылся над землей небесный лазоревый свод. И на душе Ивана стало тихо и покойно. Улыбается он веселому солнышку. Но слышит — чуть скрипит позади него дверь, будто сама тихонько отворяется.
Быстро оглянулся он, и сердце его сразу упало: в дверях Данилку увидел.
— Что, Данилушка? — спросил он, стараясь быть спокойным.
Данилка нахмурился, губы его дрогнули.
— Дашку в Коломну увозят, на Федора Тирона свадьба, — буркнул он мрачно. Плачет девка, рекой разливается. Жалко мне, сестра ведь.
Данила посопел носом и добавил:
— А тобе, государь, поклон земной она шлет.
Защипало в глазах Ивана от боли сердечной. Отвернулся к окну.
Пересилил себя и глухо молвил:
— Иди, Данила, и от меня ей поклон передай…
Когда Данилка вышел, зажал Иван лицо руками и несколько раз всхлипнул. Потом долго сидел неподвижно, и казалось ему: что-то милое, хорошее отходит от него навсегда, как недавно отошло его детство.
Пасха в этот год пришлась двадцать третьего апреля, на второй месяц нового года.
Снова по-весеннему играет солнышко, целые дни звонят пасхальные колокола. Оттаявшая земля местами совсем просохла и заткалась кое-где зеленой травкой. На ольхе и березках сережки распускаются, а на иве и тополях почки лопаются, и пробиваются к солнцу зеленые сочные листья, и хорошо этими листьями пахнет. На лужайках парни и девки яйца крашеные по земле катают и с лотка и просто так, из рук.
Иван сидит у себя в покоях, слушает колокольный гул в Кремле, следит невольно за верткими, озорными воробьями, что мелькают у самых окон и дерутся с отчаянным чиликаньем на узеньких подоконниках. Иногда колокола затихают, и тогда с оконных наличников слышно глухое воркованье голубей.
Смутное томление охватывает Ивана, и шепчет он чуть слышно:
— Дарьюшка моя…
Но нет уже у него прежней тоски, только сладостно ему имя это, и хочется ласки и неги, что исходили от Дарьюшки. Молодой князь, подойдя к отворенному окну, долго следит, как, причудливо порхая в весеннем воздухе, пролетают время от времени белые бабочки…
Кто-то тихо вошел в покои. Иван оглянулся и весело кивнул Федору Васильевичу Курицыну, своему новому другу, хотя тот и много старше его.
Жил подьячий в княжих хоромах и входил к соправителю без доклада.
— Что, государь, — улыбаясь, заговорил Курицын, — опять думы у тобя и снова в уме приметы собираешь? Их, впрочем, не чуждаются и духовные отцы.
Токмо яз…
— Ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай не верю, — поддразнивая Федора Васильевича, подсказал Иван обычную его поговорку.
— Не верю, — тряхнув головой, решительно молвил Курицын.
Иван рассмеялся и добавил:
— А кто мне сказки сказывал про феникс-птицу? Илейка, тот и почудней сказки ведает. Про кита он мне баил, что землю всю на спине своей доржит, а сам в океане плавает…
Иван сел на скамью и проговорил приветливо:
— Садись, Федор Василич.
— Яз тобе, государь, неспроста о феникс-птице сказывал, — усмехаясь и садясь рядом, заговорил Курицын. — А для того сказывал, дабы ты своим острым умом уразуметь мог, что и в книгах небылиц немало бывает…
Разговор прервался — в покои быстро вошел Илейка и, обратясь к Ивану, сказал громко:
— Государь Василь Василич кличет к собе Федора Василича…
Курицын вскочил со скамьи и, двинувшись к дверям, пояснил Ивану:
— Государь повседневно указал быть в сей час у него для чтения грамот договорных с удельными и прочими, а также и всяких вестей от наместников и отцов духовных. Может, и тя он призовет.
Иван ничего не ответил, — он думал о книгах, которым привык во всем верить, хотя иной раз и сомневался, но не допускал себя до крайних рассуждений. Помнил он, что «мнение — всех пороков мати», и гнева божьего боялся. Теперь же, после смелых слов Федора, сомнения пуще и дерзновеннее одолевают и мутят ум его.
Юный государь, напряженно сдвинув брови, глубоко задумался. Илейка, что-то убирая в покоях, искоса поглядывал на своего бывшего питомца и, наконец, не вытерпел. Как прежде, когда еще дядькой был княжичу, положил он руку на плечо Ивана и молвил с ласковым участием:
— Пошто, Иванушка, смутен ты и душой скорбен?
Иван взглянул на Илейку и печально ответил:
— Томит меня мнение обо всем, Илейко…
Глаза Илейки ласково блеснули.
— Мнение, Иване, хошь и боль, — заговорил он, — а божья печать.
Многие же людие есть, бедные ли, богатые ли, а вроде скотины: токмо жуют да спят…
Того же года, ближе к концу июня, дней через пять, как летний Федул на дворы заглянул — пора, мол, серпы зубрить, — прискакали из Коломны никем не жданные вестники. Всполох начался великий: из Седи-Ахматовой орды идет на Москву царевич Мозовша, подходит уж к реке Оке…
Спешно разослал гонцов Василий Васильевич ко всем удельным, повелев садиться на коня и вести полки свои на помощь великому князю московскому.
Собрав потом бояр и воевод своих, сказал с гневом и досадою:
— Проспали татар за Окой-то, черти лупоглазые! Где теперь успеть нам?
Где воев собрать! Царевич-то ведь не с одним полком пришел. Ведь на Москву хотят поганые…
Бояре и воеводы, понимая всю опасность положения, взволновались не менее своего государя.
— Подогнали, поганые, — кричал воевода князь Иван Звенигородский, — подогнали, почитай, к самому жнитву! И жить надо и воевать надо. А урожай-то господь дал какой!
— А им что — сожгут хлеб-то, — мрачно сказал старший из князей Ряполовских и, перекрестясь, добавил: — Ну, да бог не выдаст, свинья не съест. Спеши, государь, собрать полков поболе, а мы в Москве, в случае чего, в осаду сядем…
— Нет, воеводы, — вскричал Василий Васильевич, — не об осаде нам думать, а иттить наиборзо навстречу Мозовше. Яз с князь Иваном Звенигородским все, какие есть, полки поведем, а вы тут конных и пеших собирайте, откуда токмо сможете. Есть еще у меня упование, что царевич Касим поспеет, да и Беззубцев из Коломны силу ордынску задоржит. Спешно к Коломне пойдем. Там же купно с теми двумя заградим на Оке все броды…
Юный соправитель с гордостью любовался слепым отцом, лицо которого горело воодушевлением и отвагой. Хотя великий князь волновался, все же не падал духом, а измыслил, как врага лютого отразить, не пустить его за Оку-реку. Иван вздрогнул от радости, когда отец обратился к нему и спросил:
— А ты, соправитель мой, как мыслишь о сем?
— Яз мыслю так же, как и ты, государь, — быстро ответил Иван и, обратясь к Ряполовскому, добавил: — А что до осады в Москве, то, ежели бог не поможет, мы в осаду сесть всегда успеем.
Василий Васильевич, одобрительно кивнув на слова сына, громко приказал воеводам:
— Сей же часец, воеводы мои, собирайте полки, а в ночь пойдем на Коломну…
Иван рад был походу и хотя боялся татар, но чувствовал легкость на душе, и все его сомнения, грусть о Дарьюшке и непонятные томления сердца отошли прочь. Снова почуял он в себе воина, когда, выезжая ночью из Москвы, скакал рядом с колымагой отца, позвякивал кольчугой и оружием.
Полная луна стоит высоко, заливая белым, чуть синеватым сиянием все небо и землю. Едва проступают кое-где крупные звезды, а мелкие и Млечный Путь совсем растаяли в светлом тумане. Иван, качаясь в седле, слушает мерный топот коней, гулкий и отчетливый среди ночного безмолвия, и думы идут к нему со всех сторон сами, безо всякого толка и порядка. Покоен он и верит: не пустят они татар за Оку, и не то что Москвы, а и Коломны даже не видать басурманам, как своих ушей.
Не заметил Иван, когда войска и двор их очутились у самой Брашевы.
Короткая летняя ночь побледнела, замутилась, а на востоке по всему небу заиграли розовые отсветы, и вдруг сразу брызнули багрецом и золотом все верхушки могучих деревьев. Ясней и ясней из белесых сумерек выступают огромные стволы сосен и елей. Обозначаются просеки и тропки лесные, идущие направо и налево от главной дороги, посвистывают и щебечут проснувшиеся птицы.
Когда совсем рассвело, меж деревьев, в боковых узких просветах, увидел Иван телеги со всяким скарбом, коров и овец, мужиков и баб, пробиравшихся с детьми вглубь лесных чащоб и дебрей. Замер он и, вспомнив знакомое ему, обернулся к Илейке, ехавшему рядом. Тот в ответ на немой вопрос юного государя крикнул хриплым голосом:
— Сироты бегут!
Иван все понял. Молча поскакал он к отцу, но его обогнали конники из передового отряда.
Постепенно остановилось в бору все войско великих князей московских, и воеводы окружили обоих государей. Стало известно, что татары уж близ берега Оки, что не успеть войскам заградить броды, а в других местах — помешать врагу переправиться вплавь о конями и на плотах.
— Ништо нам, государь, не изделать, в Москве затвориться со всеми полками надобно, — сказал князь Иван Звенигородский.
— Стены-то каменные, выдержат, отсидимся, — поддержал воеводу боярин Семен Иванович, что вместе когда-то с княжичами бежал от Шемяки из Сергиевой обители к князьям Ряполовским.
Заговорили и другие. Иван слушал их, взглядывая иногда на отца.
Василий Васильевич молчал, и лицо его было хмуро и неподвижно.
— Приказываю так: иттить нам назад, но доржать на собе татар, — сказал он, наконец, громко и, обратясь к воеводам, сурово добавил: — Посему князь Иван Звенигородский поведет всю силу, которая с нами. Яз же токмо со стражей к Москве поспешу, к осаде готовиться да рать собирать на ордынцев надо.
Когда тронулась колымага, Василий Васильевич повернулся вполоборота назад и четко прокричал воинам звонким своим голосом, слышным, как всегда, далеко:
— Да хранит вас господь, да поможет в Москву вборзе вернуться!
Отсидимся в Москве-то!..
Воротившись в Москву вечером накануне Петрова дня, Василий Васильевич, хотя время было позднее, к ночи уж, послал за митрополитом Ионой.
Княгиня Марья Ярославна с детьми младшими уже спала в своих покоях, и встретила обоих государей — сына и внука — старая государыня Софья Витовтовна. Василий Васильевич рассказал ей о положении дел на Оке-реке и просил остаться на совещании с владыкой.
Иван во время разговора отца с Софьей Витовтовной все время глядел ей в лицо, и вспомнился ему разговор бабки с татарским сотником Ачисаном.
Изменилась она с тех пор, постарела, сморщилась вся, как печеное яблоко, но губы и глаза были прежние, придавая всему ее облику твердость и силу…
«Восемьдесят лет уже бабке, — думает Иван, — а стоит вон она прямо, и все та же в ней сила…»
— Иванушку-то с собой возьми, — говорила она сыну, — расставаться вам не надобно…
Она еще хотела что-то сказать, но старик Константин Иванович, вбежав в покои, доложил о приезде митрополита и Ефрема, архиепископа ростовского.
Все пошли в сени навстречу митрополиту. Иона, как всегда, был величав и спокоен. Иван, приняв от него благословение, отошел несколько в сторону и жадными глазами следил за лицом Ионы. С детских лет, с первой встречи с этим могучим и добрым стариком, Иван привязался к нему. Владыка такой же властный и строгий, как бабка, но глаза у него иные: они все видят насквозь и все понимают без слов.
В трапезной все молча сели за стол, выслушав только краткую молитву владыки. Призваны были еще князья Ряполовские, бояре и воеводы великих князей из тех, которые в это время в Москве случились.
Первым заговорил Василий Васильевич, сказав, что страху большого у него нет от скорых татар.
— Все же, — добавил он с печальным вздохом, — много пакостей натворить они могут и даже стольному граду нашему вред содеять…
— Отсидимся, — громко сказал Ряполовский, — стены крепки, а степняки ныне не те, что ране были…
Иван внимательно следил за всеми говорившими. Из разговоров выходило, что нет большой опасности. От этого нарочитого спокойствия леденело в груди Ивана, но он тоже сидел спокойно, и только глаза его тревожно впивались в лицо Ионы.
— Из нашего роду, — неожиданно заговорила бабка Софья Витовтовна, — не всем бы в осаде сидеть, разделиться бы семейству-то нашему…
Она смолкла, не решаясь как будто досказать свои мысли до конца, но все ее поняли. Наступило молчание, Василий Васильевич побледнел и хотел что-то сказать, но отец Иона опередил его и среди тяжкого безмолвия сказал твердо и громко:
— Нам превыше всего — пользы государствования. Надобно нам сохранить государство единым и сильным. Полагаю аз, грешный, что оба государя наши утре же отъехать должны на Волгу полки набирать, а мы тут все в осаду сядем и живот свой в руци божии предадим…
Василий Васильевич решительно и сурово сдвинул брови.
— Горько мне сие и тяжко, — молвил он, — но яз памятую о Шемяке проклятом. При долгой осаде может он с татарами соединиться…
Послышались шаги в сенях, распахнулись двери, вскочил в княжие покои старый боярин Семен Иванович.
— Простите, государи, — кричит боярин, — токмо от Оки пригнал! Беда, государи, и лихо…
Замерли все в страхе, будто неживые, сидят за столом. Не сразу заговорил Василий Васильевич словно чужим хриплым голосом:
— Сказывай, что такое? Сказывай…
— Государь, государи мои, — дрожа и захлебываясь словами, спешит ответить Семен Иванович. — Государи мои, своровал князь-то Звенигородский.
Ушел от Оки к собе, в свои вотчины, с войском, оробел он пред силой татарской… Открыл к Москве дорогу татарам! Дни через два тут будут поганые.
С яростью прервал боярина Василий Васильевич.
— Вотчину токмо свою бережет! — крикнул он и, обратясь, к митрополиту, добавил: — Вот какие слуги мои…
Он сжал в тоске руки, но сразу же воспрянул духом и начал твердо, как привычный воин:
— Государыня матушка, поди побуди Марьюшку и деток. Собери их до рассвету. Пусть с малыми детьми в Углич едет и там схоронится. Наряди охрану для нее.
Он помолчал, как будто колеблясь и не решаясь, но потом снова заговорил:
— Сама же ты, государыня, с сыном моим, князем Юрьем, в осаду на Москве сядешь меня вместо…
Передохнул он долгим вздохом и, обратясь к владыке Ионе, спросил:
— А ты, отец мой, как мыслишь?
Медленно встал высокий и могучий старик. Лицо его было спокойно и властно. Все взоры обратились к нему.
— Прав ты еси, государь, — сказал он громко. — Токмо и ты сам отъезжай на рассвете. Татарове-то могут и завтра пригнать, хоша бы одни их яртаульные. Не должно им ведать, куда ты и княгиня твоя уехали. Мы же тут с государыней Софьей Витовтовной управимся, поможет нам бог…
Владыка помолчал, перебирая четки, потом сказал великому князю:
— Ты, государь, сына своего Ивана с собой возьми. Сей, как сам ведаешь, — очи твои. Да из двора своего возьми нужных тобе людей и конников сотни две, а там тысячи пристанут. Так надежнее будет. Иван-то — с тобой, Юрий — с нами, а малые сыны твои — с княгиней твоей, и спасет господь род твой…
Приблизясь к Василию Васильевичу, владыка благословил его, а тот трижды облобызал руку митрополита.
— Благослови, отче, и соправителя моего…
Иван быстро подошел к митрополиту и прямо взглянул ему в лицо. Сердце Ивана радостно дрогнуло, когда он увидел ласково устремленные на него светлые глаза владыки. В них было столько непоколебимой веры и силы, что юный государь, снова почуяв смелость и твердость в душе, молвил спокойно:
— Благослови, отче…
Владыка чуть усмехнулся уголками губ и, благословляя, наставительно молвил:
— Да поможет тобе господь государем быти, как надлежит…
— Бояре и воеводы наши, — раздался звучный и спокойный теперь голос Василия Васильевича. — Мы, государи ваши, приказываем: сей же часец осадить Москву. В осаде же слушать во всем государыню Софью Витовтовну и сына моего, князя Юрья. Митрополит же Иона и владыка ростовской Ефрем в совете их будут, а яз все содею, как митрополит нам сказывал…
Совсем рассвело, пока шли беседы и сборы. Марья Ярославна зашла перед отъездом проститься. Василий Васильевич обнял ее и благословил, а она поцеловала руку его; благословил он потом и малых детей. Со слезами, но молча простилась Марья Ярославна с Софьей Витовтовной, Иваном и Юрием.
Тотчас же отец Александр с громогласным дьяконом Ферапонтом и дьячком Пафнутием начали утренние часы.
Иван, слушая и не слушая знакомые молитвы, видел пред собой бледное лицо матери, ее большие печальные и встревоженные глаза. Взглядывал он иногда и на бабку и вспоминал, как они из Москвы бежали через леса к Переяславлю-Залесскому, а отец в полоне был…
— Вот опять от татар бежим, — шепчет он вместо молитвы.
С болью думает он о постоянной грозе татарской и вдруг вспоминает слова владыки Ионы: «Быть государем, как надлежит…»
Он глядит на образ спасителя и шепчет в страстном порыве:
— Клянусь, господи, — буду государем, спасу Русь от татар и усобиц!..
Отслушали утренние молитвы государи и из Кремля выехали. Были печальны все, но в уныние не впадали. Бабка истово и строго благословила и сына и внука, а Василий Васильевич благословил Юрия. Все же тяжко и смутно было на душе Ивана, когда поскакали они через опустевшие посады и пригороды московские.
Отец ехал в небольших санях, запряженных гусем: первый конь в оглоблях, впереди его на постромках — другой, а перед ним — третий.
— По-зимнему решили везти государя, — объяснил Ивану Васюк, — дабы шуму от колес не было, да и тяжела колымага-то…
— А где там с колымагой в лесах-то, — подхватил Илейка, — может, тропками, а не дорогами скакать придется…
На рысях догнали они до последнего своего подмосковного села, до Капустина, где Кузьмич, Дуняхин отец, был старостой. Уж выезжать стали из села, как Василий Васильевич позвал Васюка, остановив сани. Остановился и весь отряд.
— Тут я, государь! — крикнул Васюк, мигом соскакивая с коня. — Что изволишь?
— Дай мне квасу, а лучше, — передумал Василий Васильевич, — воды ключевой, ежели мы в поле. Аль из колодца, ежели близ села мы…
— Сей часец, государь! — крикнул Васюк. — В селе Капустине стали мы, тут колодцев много…
— Стой, — перебил его Василий Васильевич, — за водой ты пошли конника — пущай похолодней, прямо в ведре принесет. Сам же кликни мне, кого найдешь из боярских детей — яз послать хочу дозорных…
Когда к Василию Васильевичу подъехал молодой сотник, Васюк по знаку Ивана приблизился к нему.
— Что приказывает государь?
— Дозор наряжать, — ответил Васюк и, поклонившись молодому государю, стал конь о конь с другом своим Илейкой.
— Забыл яз за хлопотами сказать, — молвил он печально. — Кузьмич-то, Дуняхин отец, богу душу отдал, царство ему небесное.
Илейка снял шапку и, перекрестившись, спросил дрогнувшим голосом:
— А что с ним было?
— Да ништо не было. Запрягал, вишь, впервой молоду кобылку, а она и лягни его. Ногой в подложечку, супротив сердца угодила. К вечеру и помер…
— Царство небесное, — сказал Илейка и вдруг, смущенно улыбаясь и отирая слезы, добавил: — Тивуна-то своего покойник хлыщом звал…
Назад: Глава 17. Разгром
Дальше: Глава 19. В осаде