Книга: Степан Разин
Назад: На воевод и царя
Дальше: Лазунка в Москве

11

До времени, как быть золоченому широкопалубному паузку на Волге, она не носила в волнах столь разряженного суденышка, хотя бы мало похожего на атаманское с золотыми из парчи парусами. Большой царский корабль, недавно приведенный к Астрахани из Коломны, казался нищим с белой надписью на смоляных боках «Орел». На нем, на мачтах и реях, серые паруса плотно подобраны, железные пушки по бортам выглядывали ржавыми жерлами, из гребных окошек неуклюже торчали тяжелые лопасти весел. Усатый немец в синем куцем мундире с медными пуговицами по груди до пупа стоял на носу, курил трубку и, сплюнув в Волгу, сказал:
— Ha, jezt wird was. Die Rauber legen sich goldene Kleider an.
Обернулся к палубе, крикнул:
— Гей, пушкар, гляди — пушка!
Разряженная лодка, огибая корабль, проплывала мимо: на гребцах парчовые и голубые бархатные кафтаны, красные шапки в жемчугах, с кистями, чалмами, намотанными поверх шапок. Кто-то поднял голову на высокую корму черного корабля, крикнул, заглушая плеск волн:
— Годи, царский ворон! Мы те под крылье огню дадим.
Посадский и слободской люд, даже жильцы в красных кафтанах и астраханские, из небольших, бояре вышли на берег глядеть на атамана. В толпе ветер перекидывал гул голосов:
— Уезжает атаман!
— Ку-у-ды?
— В Москву! Царь зовет… Царевича повозит — Ляксея… Соскуч-ил царь-от!
— На Дон, сказывают. Пошто в Москву? Народ кинуть надобе.
— В Москву-у! Глянь, с царевичем в обнимку сидит.
— Ой, людие, где ваш зор? То персицка княжна-а…
— Княжна-а?
— И-и-их! Хороша же!
— Ясырка! Что в их? Ни веры нашей, ни говори.
— Пошто вера?.. Сам-от Разин мясо ест в посты.
— Теляти-ну-у!..
— Телятину! Тьфу ты!
Раскатисто набегали волны, поверх гребней своих сине-зеленых сыпали белыми тающими жемчугами, шипели, будто оттачивая булат… Атаман в ярко-красной чуге; из коротких рукавов чуги высунулись узкие, золотистого шелка, рукава. Правая рука с перстнем, обняв за шею княжну, висела, спустившись с худенького плеча. Княжна горбилась под тяжестью руки господина. Разин, склонясь, заглядывал красавице в глаза. Она потупила глаза, спрятала в густые ресницы. Зная, что персиянка разумеет татарское, спрашивал:
— Ярата-син, Зейнеб?
— Ни яратам, ни лубит… — Мотнула красивой головой в цветных шелках, а что тяжело ее тонкой шее под богатырской рукой, сказать не умеет и боится снять руку — горбится все ниже.
Разин сам снял руку, подняв голову, сказал:
— Гей, дид Вологженин! Играй бувальщину.
Подслеповатый бахарь, старик в синем кафтане, с серой бараньей шапке, щипнув струну домры, отозвался:
— Иную, батюшко, лажу сыграть… бояр потешить, что с берега глядят, да и немчин с корабля пущай чует…
— Играй!
Старик, подыгрывая домрой, запел. Ветер кусками швырял его слова то на Волгу, то на берег:
Эй, вы, головы боярские
В шапках с жемчугом кичливые!

— Ото, дид, ладно!
Не подумали вы думушку,
То с веков не пало на душу,
Что шагнет народ в повольицо…

— Дуже!
Скиньте, сбросьте крепость пашенну
Со покосов да со наймищей,
Чуй! Не скинете, так чорной люд
Атамана позовет на вас!
Топоры наточит кованы…
Точит, точит, ой, уж точит он…
Глянь, в боярски хлынет теремы,
Со примет, с хором, огонь палой.

— Хе, пошло огню, дид, пошло!..
Не стоять броне ни панцирю,
Ни мечу-сабле с кончарами
Супротив народной силушки…

— Дуже, дид!
Гей, крепчай, народ, пались душой!
Засекай засеки по лесу…
Засекай, секи, секи, секи!..

Вторила домра:
Наберись поболе удали,
Пусть же ведают, коль силы есть!
Ох, закинут люди чорные
Ту налогу воеводину.
Позабудется и сказ-указ,
Что мужик — лопотье рваное,
Что лишь лапотник да пашенник,
Что сума он переметная…
Киньте ж зор с раскатов башельных:
У царя да у боярина,
Да у стольника у царскова
Изодрался парчевой кафтан!
Побусело яро золото,
Скатны жемчуги рассыпались…
У попов, чернцов да пископов
Засвербило в глотке посуху.
Уж я чую гласы плачущи
На могилах-керстах княжецких!
Ой ли, ких по ких княженецки-их…

— Гей, мои крайчие! Чару игрецу хмельного-о! Пей, любимый бахарь мой, сказитель. Ярата-син, Зейнеб?
— Ни лубит Зейнеб! Ни…
— Поднесли игрецу? Дайте же мне добрую чарапуху!
Атаман вслед за певцом выпил ковш вина, утер бороду, усы, огляделся грозно и крикнул:
— Гей, други! Пляшите, бейте в тулумбасы: вишь, матка Волга играть пошла… Мое же сердце плясать хочет!
Волны громоздились, падали, паузок кидало на ширине, как перо в ветер над полями. Заиграли сопельщики; те, что имели бубны, ударили по ним. Кто-то, мотаясь, пьяный, плясал ухая. И в шуме этом нарастал могучий шум Волги… Атаман поднялся во весь рост, незаметно в его руках ребенком вскинулась княжна.
— Ярата-син, Зейнеб?
— Ни…
В воздухе, в брызгах мелькнули золотые одежды, голубым парусом надулся шелк, и светлое распласталось в бесконечных оскаленных глотках волн, синих с белыми зубами гребней. На скамью паузка покатился зеленый башмак с золоченым каблуком.
— И — алла!
Страшный голос грянул, достигая ближнего берега:
— Примай, Волга! Сглони, родная моя, последню память Петры Мокеева!
Сопельщики примолкли. Бубны перестали звенеть медью:
— Греби, — махнул рукой атаман, — играй, черти!
Светлое пятно захлестнулось синим, широким и ненасытным. Народ на берегу взвыл:
— Ки-и-ну-ул!
— Утопла-а!
— На том свету — царство ей персицкое!
Разин сел, голова повисла, потом взметнулись золотые кисти чалмы на шапке, позвал негромко:
— Дид Вологженин, потешь! Сыграй ты всем нам про измену братию…
— Чую, батюшко! Ой, атаманушко, оторвал, я знаю, ты клок от сердца! Неладно…
— Играй, пес! За такие слова… Молчи-и! Люблю тебя, бахарь, то быть бы тебе в Волге…
— Ни гуну боле — молчу.
Старик начал щипать струны. Бубны и сопели атаманских игрецов затихли. Никто, даже сказочник, не смел глядеть в лицо атаману. Старик, надвинув шапку, опустил голову, что-то припоминал; атаман, нахмурясь, ждал. Вологженин запел:
Эх, завистные изменщики,
Братней дружбы нелюбявые…

— Шибче, дид! Волга чуять мне мешает!..
Старик прибавил голоса:
Дети-детушки собачий,
Шуны-шаны, песьи головы!
К кабаку вас тянет по свету,
Ночью темной с кабака долой…

— Го, дид, люблю и я кабак!
— Играю я, атаманушко, про изменщиков — ты же в дружбе крепок…
Вишь, измена пала на сердце…
Пьете-лаете собакою,
С матерщиной отрыгаете…
Вы казну цареву множите,
До креста рубаху скинувши.
Знать, мутит измена душеньку?..

— Чую теперь. Добро, выпьем-ка вот меду!
Подали мед. Атаман стукнул ковшом в ковш старика, а когда бахарь утер усы, атаман, закрыв лицо чалмой, опустив голову, слушал.
Эх, не жаль вам, запропащие,
Животы развеять по свету,
Кое сдуру срамоты деля
Оттого, что веры не было
В дружбу брата своекровного!
Все пойдет собакам в лаяло,
Что ж останется изменнику?
Шуны-шаны — кол да матица…

— Откуда ты, старой, такие слова берешь?
— Из души, батюшко, отколупываю печинки…
— Гей, други, к берегу вертай!.. — Прибавил тихо: — Тошно, дид, тошно…
— А ведаю я, атаманушко, сказывал…
— Не оттого тошно, что любявое утопло, — оттого вишь: злое зачнется меж браты… Ну, ништо!

12

В горнице Приказной палаты воевода Прозоровский сидел, привычно уперев руку с перстнями в бороду, локоть в стол, а тусклыми глазами уперся в стену; не глядя, допрашивал подьячего. Рыжевато-русый любимец воеводы, ерзая и припрыгивая на дьяческой скамье у дверей, крутя в руках ремешок, упавший с головы, доводил торопливо:
— Подьячие Васька с Митькой сбегли, ась, князинька, к ворам.
Строго и недоуменно воевода гнусил:
— Ведь нынче Разин сшел на Дон, — что ж они у воров зачнут орудовать?
— Робята бойкие и на язык и на грамоту вострые, ась, князинька, да и не одни они, стрельцы и достальной мелкой люд служилой бежит что ни день к ворам… то я углядел… Нынче вот сбегли двое стрельцов — годовальшики Андрюшка Лебедев с Каретниковым, пищали тож прихватили…
— Ой, Петр! Оно неладно… Должно статься, Разин с пути оборотит?
— Мекаю и я, князинька, малым умом, что оборотит.
— Ну, так вот! Время шаткое, сидеть за пирами да говорей — некогда. Набери ты сыскных людей… Втай делай, одежьтесь кое посацкими, кое стрельцами и ну, походите с народом, в стан воровской гляньте… Я упрежу людей тебя принять, ночью ли днем — одинаково…
— Чую, ась, князинька!
— Поди! Слышу ход князя Михаилы.
Подьячего Алексеева сменил брат воеводы. Подняв гордо голову, поглаживая холеной пухлой рукой бороду, говорил раскатисто:
— Ну, слава Христу, сбыли разбойника! — Остановился против стола, где сидел воевода, прибавил хвастливо: — Я, воевода, брат князь Иван, дело большое орудую… Набираю рейтаров из черкес, и, знаешь ли, к тому клонятся мои помощники делу — купчины, персы, армяне, — деньги дают, а говорят: «В Астрахани нынче перской посол, так чтоб его не обидели!» Я же иное мыслю: накуплю много людей да коней и всю эту разинскую сволочь от Астрахани в степи забью, чтоб пушины малой от ее не осталось; тайшей калмыцких да арыксакалов на аркане приведу в Астрахань, вот! Что ты скажешь?
— Уйди-ко, князь Михайло, не мельтеши в глазах, мешаешь моим мыслям…
Князь Михаил, слыша строгий голос брата, отошел, сел на дьяческую скамью.
— Что ж ты, брат Иван Семенович, не молышь — ладно ли, нет думаю?
— Прыткость ног твоих, князь Михаиле, много мешает голове!
— Нече бога гневить, похвалил воевода брата!
— Бога, Михаиле, не тронь. Скажи, ты за стрельцами доглядывал нынче?
— Стрельцы, брат, у голов стрелецких в дозоре. Не любят, ежели кто копается в их порядках.
— Чтоб не было ухода в пути беглых к разбойникам, князь Михаиле, посланы с Разиным доглядчики порядку в дороге… Знаешь ли оное?
— Нет, воевода-князь! Уж как хочешь, а за стрельцами глядеть не мое дело.
— Дело не твое, наше обчее… А слышал ли, что служилые и стрельцы бегут в казаки?
— Того не ведаю, брат!
— Не ведаешь? Вот-то оно! А не глядел ли ты, Михайло-князь, пошто мирные государевы татарски юрты с улусов своих зачинают шевелиться — на Чилгир идут?
— Ой, брат Иван! Татара зиму чуют… Скотина тощеет, корму для прибирают место…
— Корму для? А не доглядывал ли ты, брат, пошто калмыки с ордынских степей дальные наезженные сакмы кинули, торят новые и новые сакмы ведут все на Астрахань?
— Нет, того я не знаю.
— Ты мало знаешь, князь Михаиле! Конницу рейтаров верстай, то гоже нам.
— Что-то от меня таишь, брат Иван Семенович, а пошто?
— Пожду сказывать… Погляжу еще, думаю — тебя же оповещу: думаю я крепить Астрахань, и ты мне в том помогай.
— Ну, братец Иван! Астрахань много крепка, лишне печешься.
— Буду крепить город! Ты поди на свои дела — позову, коли надобен будешь.

13

Атаман, одетый в есаульский синий жупан с перехватом, в простой запорожской шапке, сидел на ковре; задумавшись, тряхнул головой, позвал:
— Гей, Митрий!
Из-за фараганского ковра другой половины шатра вывернулся молодой подьячий, одетый казаком.
— Садись! — Казак сел. — Двинься ближе!
Бывший подьячий придвинулся. Разину видно стало ясно его лицо с рыжеватой короткой щетиной усов, с царапиной на лбу. — Это кто тебе примету дал?
— Я, батько, служил у воеводы, а ходил в таборы и к тебе грамоты писать… У воеводы есть такая сука, доводчик, Алексеев зовется, стал меня знать на тайном деле. И раз лезу я этта скрозь надолбы, а меня кто-то цап, да копыта у его сглезнули… Сунул ево пинком в брюхо, он за черева сгребся, сел и заорал коровой. Я же в город сбег, укрылся…
— Вишь, заслужил! Чем же ловил он тебя?
— Должно, крюком аль кошкой железной…
— Ловок ты, да сойти к нам пришлось… Мы не обидим, ежли чужие не убьют… Исписал ли грамоты в море на струги?
— То все справлено, батько! Окромя тых, калмыкам исписал, как указал ты… На стругах Васька орудует — уж с устья к Астрахани движутся струги…
— То знаю я!
— Голов стрелецких перебили, к тебе мало кто не идет — все, а Васька хитер и говорить горазд, немчинов разумеет!
— Ладные вы мне попали, соколята! Вот, Митрий, пошто ты занадобился: вечереет, вишь, ты иди в слободу, что у стены города крайняя стоит, глянь в хату — нет ли огню? Только берегись! Сторожко иди… Воевода сыщиков пустил, не уловили б… Дойдешь огонь, пробирайся туда с оглядкой, дабы не уследили…
— Знаю, батько!
— В хате живет стрелец, вот на. — Атаман снял с пальца золотой перстень с ярко-красным лалом, подал парню: — Узорочье это дашь стрельцу, скажешь: «Чикмаз, атаман ждет».
— Я стрельца, батько, знаю — Гришкой звать.
— Добро! Ты у меня золотой…
— Сыщикам обвести не дам себя — в лицо иных помню.
— Тоже не худо! Ежели нет Чикмаза в хате, проберись тайными ходами в Астрахань… Ворота, поди, заперты. Оттого тебя шлю, что город с неба и с-под земли ведаешь.
Бывший подьячий встал.
— Я, батько, едино где доберусь Чикмаза!
— Идя к месту, возьми рухледь стрельца, то посацкого — там вон, в сундуке, лицо почерни: был подьячим, подьячие много народу ведомы.
Парень оделся стрельцом, нацепил саблю. Атаман поправил его:
— Лучше б взял бердыш, саблю не знаешь, как носить, подтяни кушак… Саблю не опускай низко.
— Ништо — я с саблей иду.
Переодетый ушел. Атаман задумался, привалясь на подушки. Старик сказочник, кряхтя и ощупываясь, вышел из-за ковра, неслышно шагая в валеных опорках, высек огня, зажег свечи. Атаман на огонь прикрыл глаза, обмахнул лицо рукой, встал.
— Дид! Тут хозяйствуй… Кто нужной зайдет в шатер, прими… Пуще гляди, не давай лазать в ларец — там грамоты…
— Я, батюшко отаманушко, знаю, строго зачну доможирить…
— Хочешь вино, мед — пей, не упивайся много!
Поправив шапку, атаман вышел. Тьма, надвигаясь краем неба, светлела, — с низин, от моря, вставал крупный месяц. Разин шел медленно, будто нехотя, к дальнему шатру, черному на тускло сверкающем фоне солончака.
Толстая свеча горела, на нее летели какие-то мухи, облепляя копоскими точками наплывшее сало. Во весь шатер лицом вниз лежал большой человек в малиновой рубахе без пояса. Могучая спина черноволосого, топырясь, вздрагивала, будто он рыдал беззвучно.
Разин, войдя, позвал:
— Лавреич!
Васька Ус лежал по-прежнему, не слыша зова. Атаман шагнул, встал около головы лежащего есаула на одно колено, положил руку ему на спину. Васька Ус дернул спиной, поднял лицо, в зубах у него была закушена шапка, он выдохнул — шапка упала. Не опуская головы, сказал диким полушепотом:
— Не тронь меня, Стенько!
— Да что ты, с глузда сшел? Есть о ком — о бабе тужить!
Ус упал лицом в шапку и тем же придушенным голосом продолжал:
— Брат ты или чужой мне? Не ведаю — ум мутится… Утопил пошто? Тебе не надобна — мне не дал…
— За то утопил, чтоб ты не сшел, кинь!.. Волга ее да Хвалын-море укачает к Дербени… Родная земля, кою она почитала больше нас, чужих, станет постелью ей… Чего скорбеть? Хрыпучая была, иной раз кровью блевала, и век ей едино был недолог… Горесть с тебя и с себя снял! Худче было к ей прилепиться крепко, она же покойник явно.
— Стенько! Уйду от тебя… Сердце ты мне окровавил… Не уйду, може, то еще худче будет…
— Печаль минет, Василий! Минет! Век я о жонках не тосковал, и тебе не надо — баб много будет!
— Нынче мне краше быть едину. Уйди, брат!
— Вот то надо! Чую, Василий. А дай рукой спину тебе проведу.
— Не тронь! Руки объем.
— Ото, глупой! Хошь железа укусить?

14

Веяло колким холодом. Высоко месяц — светло. Разин вгляделся, подумал:
«Царевы снимаются?»
Скрипели телеги, ржали кони, мыргал и мычал скот. Недалеко чернел маленький осел; надоедливо захлебываясь, он кричал: его звонко палкой била татарка, отмахнув чадру.
— Иблис! Иблис!
Рев осла был на одном и том же месте.
На длинных телегах, от света месяца отливая рыжим, передвигались шатры войлочных саклей. Татарки с завешенными лицами сидели на ослах, верблюдах и быках. Шли стада козлов, коз и баранов — всяк тащил что было. На небольшом осле сидел сгорбленный старик, изредка трусил зерна в решето на мешке перед седлом, в решете на дерюге порхались две курицы, не видя, что клевать ночью. Впереди каравана, в чалмах и овчинных шапках, в шубах шерстью вверх, на мохнатых лошадях, от коротких стремян скорчив ноги и сами пригнувшись, с саадаками за спиной, с луками у седла, с плетьми ехали татары. Распавшись на звенья, караван частью поспевал к мосту, частью шел по мосту. Мост на крымскую сторону на плоскодонных, в две доски торцом вверх, над водой, барках (сандалях) скрипел, трещал связями и вздрагивал.
У въезда на мост — рослый татарин, начальник улуса, на черной лошади в черной шубе мехом наружу, как у всех, в кольчуге под шубой, с саадаком и луком у седла; поперек седла рыжел его кафтан, подбитый лисицей, Начальник, с топором в правой руке, с плетью в левой, кричал, когда въезжали на мост:
— Нищя кши?
Лица его под черной мохнатой шапкой не видно — сверкали глаза и зубы да позванивал панцирь. Он следил, чтоб не перегрузили мост, через который от перебегающей тяжести местами серебряной парчой шелестела вода.
— Нищя кши?! — сверкали топор и глаза, звенел панцирь. Ему называли число людей, скота. Он махал левой рукой с плетью, опустив вниз правую с топором. Набегала другая волна людей, он подымал топор, и лезвие зловеще светилось.
Если же на мосту замедлялся проход каравана, начальник, подняв вверх длинную руку с топором, выл волком:
— Ки-и-м бул? Шайтан! Ки-и-м бул?!
За рекой стонало:
— Чи-л-ги-и-р!
— Иок-ши-и!
— Ким-бу-у-ул?! Шайта-а-н!
Казаки вышли из шатров.
— Куды их черт взял?
— Неделю идут… Не приметил ране? Мост наладили, Волга размечет…
— А пошто утекают?
— От киргизов, должно…
— Казак, кыргыз булгарски татарам злой, не наши вера…
— Не то… Вишь, вы, прознали, что зимой под Астраханью жарко будет.
Начальнику у моста кричали:
— Эй, сыроядец!
Из черной овчины сверкали глаза:
— Ни киряк?
— Син-би-и-к мату-у-р, як шайтан, чтоб те сдохнуть!
— Ик-хо! Раса сага басен, урус шайтан! Нищя кши-и?
Разин проследил глазами за мост: караван шел, мутно серебрясь в пыли и лунном мареве, хвост его был криклив, суетлив и близок, а голова все больше тонула в глуби равнины, удаляясь.
— Чи-л-ги-и…
Казаки рассуждали о своем:
— Не-си-и!
— У воевод помене будет гожих в доводчики!
— Да ежли гонца к царю, так татарин тут как тут!
— Табор ушел, а катуня все бьет осла, не сдвинет!
— Подь, помоги катуне — сунь ослу под хвост огню!
— Снялись? Мы тож снимемся вплоть к Астрахани.
— Глянь, твой конь сорвался!
— Тпрр! Куды тя на ночь? Черт!
— Не чул? Ему татарска кобыла заржала: киль ля ля. За ей, вишь, пошел на Чилгир.
— За ей… Я те дам Чилгир! Коси глазом-то!
— Дойдут ли на Чилгир поганые? Сказывают, в степях ихние свои своих бьют!
— Ого! Запорошила пороша по степям, по рекам да сугорам.
— Жди, нынче города заметет!

15

Недалеко от женского монастыря и в сторону от Воскресенских ворот, что в левом углу, если идти в кремль, за зелейным стрелецким двором, рабочие заделывают кирпичом решетчатые ворота Мочаговской башни.
Ворота большие, железные, но от времени, как усмотрел воевода Прозоровский, железо стало ломко. Возят при свете фонарей и факелов на быках парно и лошадях в больших телегах кирпичи. Рабочие в кожаных рукавицах, в сермяге, в дерюжных фартуках примазывают ряд за рядом кирпичи, горожане носят воду и, засучив штаны выше колен, мнут голыми ногами глину, сыплют песок. Прозоровский приказал работать по ночам, чтоб раньше времени не полошить весь город. Днем для пешеходов и проезду на ярмарочную площадь открывают лишь Горянские ворота от Волги, и то под крепким караулом у стены снаружи и за стеной города. Запирают ворота в четыре часа дня (по-нынешнему в восемь вечера). От Горянских ворот прямая дорога на базар.
Ночью за работой досматривают стрелецкие сотники, иногда голова, да изредка проезжает на толстом, коротконогом бахмате каурой масти в синем плаще, черном ночью, в высокой, в желтых узорах, черной мурмолке воевода, молча оглядывает издали работы и, не останавливаясь, едет дальше. Он почти не спит по ночам. В черной бороде с проседью за короткое время седых волос прибавилось вдвое, лицо пожелтело, тусклые глаза стали глубже и на всех глядели подозрительно, кроме Алексеева. Подьячий почти неотступно был при воеводе, даже спал в сенях воеводского дома.
После мест, где крепили город, воевода ехал ближним путем в другой конец города, сдерживая бахмата шагом, проезжал мимо длинных острогов Стрелецких приказов, расположенных в ряд: лицом на площадь, задом к стене, в сторону слободы, оглядывал караул у бревенчатых ворот каждого приказа, вслушивался в говор, крики на дворах, хмурился, боясь грозы от шатости стрельцов, и думал:
«Псы! Изменили великому государю… Беречь указано усть-море, чтоб воры не ушли в Хвалынь, а они — на! — бражничают с казаками и струги им сдали…»
У Мочаговской башни голоса, шутки и сказки. Близ стены — костер. Кидают в огонь всякий хлам, и хотя тепло в одной рубашке, многие лезут курить к огню, иные — размять ноги и плечи. По древней, заплесневелой, во мху стене, постройки Ивана Грозного, ломаются, бегают тени людей, пляшут лошадиные морды, рога быков, шапки, руки и носы. Тут же балагурят, покуривая, стрельцы, иные помогают в работе, сверкают лезвия топоров, пестреют казенные кафтаны, белые, голубые, малиновые.
— Стрельцам-молодцам — жисть!
— Ишь, позавидовал пес собачьей обглоданной кости!
— Ни правежу им, ни бора посошного альбо хлебного — служи, не бежи!
— О черт! Погонять бы тебя с малых лет до старости — иное б замолол.
— Поскудался б в приказах, где те, чуть слово поперек — по роже, стал не так, шевельнулся не так!
— Жисть, скажешь! Нет, браты! Гонят, как скотину, то на море, то по Волге вдоль, паси людей, о себе не мысли, береги чужую кладь — товары.
— Молчок! Голова иде… чу!..
— Ен пузатой, мимо иде, ништо-о…
— Чтой-то, браты стрельцы, воеводы вам мало верят? — звонким колокольцем влипает в говор маленький посадский, заросший бородой черной и клочковатой, едва глаз видно; он жует чубук изгрызенной, обгорелой трубки, сосет, чмокает, плюется и продолжает: — Вон видишь, неладное племя город сохраняет!
Мимо в сумраке, раздвигаемом огнем двух фонарей, впереди отряда солдат в бурках и мохнатых шапках идут два воина в немецком платье, в шапках черных, с желтыми полосами вместо околышей, — в башмаках оба. В голове отряда, сзади светоносцев, в таком же куцем кафтане с желтыми пуговицами капитан-немец; он кричит тем, что несут огонь:
— Hoher halte Laternen! Sehe voraus!
Обернувшись вполоборота к солдатам в бурках с мушкетами на плече, командует по-русски:
— Дай нога! Еще дай нога! О!
Солдаты, грузно шагая, бьют ногами в землю. Отряд проходит. Каменщики шутят:
— Что лошади коваль кричит «дай ногу!» у кузни… ха!
Черный посадский, раскуривая обгорелую трубку, звенит, перестав курить:
— С фонарями да черные, быдто жида хоронят!
— А то митрополита, вишь, звон! Чуешь?
Сторож вверху на башне отбивал часы.
— Сколько чел?
— Недочел в конец.
— Вишь, к утру время тянет»
— Управимся ужо скоро!
— Лезгины да армяня, немчины тож оружно ночью ходют!
— Годи мало: боярски дети пойдут замест стрельцов по городу и на стены…
— Да, зачесалось переносье у бояр! Казаки в стану живут тихо, а воеводы город крепят и на торг иных не пущают… Воду в башенных тайниках пробуют, колодези чистят…
— Што иноземцы ходят дозором, не мы, стрельцы, — не здесь говорить, когда сам воевода ездом всякого чует…
— Казаки-т смирны, да кабаки шумят… Вон из того кабака, что у Девича монастыря, вчерась двоих разинских в пытошную волокли…
— Чул я!
— Я видел!
— В кабаках подметные письма чел ай нет?
— Не, не чли!
— Ой, лжет, борода козья! Всяк астраханец чел: «Сдавайте город Астрахань! Я, Разин, за царевича Алексея на бояр иду — так вы бояр кончайте!»
— Чудеси-и… Разин — я своима очьми зрел — ушел по Волге, а ныне, сказывают, ен тута?
— Чего сказывать? Черный Яр забрал, воеводу утопил… Сшел на Дон Разин, вишь, оборотень замест… Атаман-от колдун: ни сабля, ни пуля не ранят ево.
— Патриарх Никон с ним на черном стругу стоит, к морю который.
— На ковре-самолете атаман-от летает!
— Эво — лжа!
— Я сам видал ночью: летит чуть пониже облак…
— Ну, так крепи не крепи город — Астрахани быть под Разиным!
— Ти-и-ше-е…
На приземистой лошади в сумраке засерела плывущая тень ехавшего шагом воеводы. Все примолкли, только постукивали деревянно кирпичи в кладке. Тень утонула за углом монастыря в сторону кремля-города.
Черный посадский прозвенел голосом:
— А дай-кось, как рейтаренин в сказке, делом займусь!
Юркий человек, сунув трубку в штаны, сдернул с плеч крашенинную рубаху и, свернув, как свертывают лист большой грамоты, распустил ее над огнем.
Из раскрученной рубахи на огне затрещали вши.
— Вишь, лжут, что без струмента вошь не убьешь. Вот он и без струмента ладно орудует, ха-ха!
— Скотинка негодная — шерсти нет, жир худо копит, а ест!
— Скажешь, жирные есть?
— А то как? — Полуголый, маленький, волосатый звенит весело, мотая медным нательным крестом по голой груди. — Был, вишь, браты, один рейтаренин…
— Лжешь, рейтаров много!
— Тот рейтаренин, о ком сказ, был особливый, крупной, сажень в плечах, не то что я, жук навозной…
— А ну — чуем!
— Так вот, у его за одеждой солдатцкой и завелись две — блоха с вошью…
— То бывает и боле чем двесте!..
— И во-от! Вша поучает блоху: «Ты, долголапая, когда ен в дому, сиди смирно и не ешь — учует; а как на обученье — жри!»
— Ище что?
— Да то! Ели по правилам и жили поздорову — жирели. Рейтаренин на службе бьетца с конем, мушкетом, саблей, в рожу ему полковник тычет, — некогда за нуждой, не то искаться… Домой оборотил — впору спать… И раз, как ему спать лечь, блоха, браты, завозилась… Тут упомнил рейтаренин, что скотина зря кормится. Сдернул он портки, а подружки и выкатились: блоха скок в окно, вошь под стол убрела. Вытянул ее рейтаренин из-под стола за заднюю лапу…
— Должно, большая была, с лапами?
— Большая ли, малая, а засвежевал служивой вшу — три пуда сала вынул!
— Хо, черт!
— Смыслит лгать! А ну, еще!
— Мне буде, пущай вон святой отец мало сб…дословит.
Хмельной монах, длинный и черный, мотаясь над огнем, топырил красные, отекшие пальцы рук.
— Бать! Подбери рясу — погоришь!
— Не убоюсь, братие, огню земного, страшусь огню небесного!
— Вон ты што-о! Мы — так боле земного огню пасемся.
— Великие чудесы изыдут в сии годы, братие!
— Познал небесно, как тебе земного не видать. Лги нам о чем знаешь!
— Глум твой, человеке, празден есть! Зримо мне, о познании моем вам несть заботы.
— Жаждем чуть тебя!
— Чуем!
— Не лжу реку вам, братие, истину, зримую мной не единожды. А истина сия вот — шед по нужде монастырской, узрел.
— Что узрел-то?
— В слободах, кои ближни граду сему, в древлех временах сказуемому Астра-хан погаными…
— Поганые нынь сошли, аль не углядел? Все надолбы своего ямгурчея на переправу изломили!
— И как они, браты, вязью, без топора, переправу сладили?
— К хвосту коня хвост камышиной, да сам как черт плавает…
— Ну, мост! Как лишь из видов сошли; Волга ту переправу в Хвалын снесла!
— Волга — она не стоит, да и стоять не даст на месте!
— Весь черной камыш коло Астрахани посекли на переправу, а мост в две доски с жердиной…
— Чудеси! Весь скот перевели по этакой сходне?..
— Ихние скоты — не наши, обучены к ходу по единой жордке; коль надо, море перейдут!
— Черной-то камыш матерой и леккой!
— Да буде вам! Дайте чернцу сказать!
— И то, сказывай, отец!
— И реку аз о знамении: по дорогам, путям, дворам и селам, братие, по захождении солнца дивное зрели людие многи — затмение истекало…
— Ты, отец, хмелен, так игумна страшишься, не идешь в монастырь!
— Я те вот! Не мешай чернцу.
— От того солнечного западу в тьме является аки звезда великая, и катится та звезда по небу, будто молния, и в тую меру — двоятся небеса, и тянется тогда по разодранному небу, яко змий: голова в огне и хобот. А выказавшись, стоит с получасье, и свет оттого не изречен словесы, и в том свете выспрь в темя человеку зрак: глава, очи, руце и нози разгнуты, и весь тот зрак огнян, яко человек… Годя получасье, небеса затворяются, будто запона сдвинута, и тогда от того знамения на пути, дворы и воды падет мелкий огнь, и тако не един день исходит, братие!
— Молви, что твое видение, чаешь, возвестит?
— Сие не изречение ту, где мног люд!
— Говорили всякое — доводчиков нет!
— Служилой люд зрю, стрельцов!
— Сказывай! Кто налогу тебе сделает, в кирпич закидаем!
— Ох, боюсь тюрьмы каменной монастырской — хладна она!
— Мы за тебя, весь народ!
— Скудным умом мню, братие: придет альбо пришел уже на грады и веси человек огненной, и быти оттого крови многой, ох, многой!
— Ты, отец, единожды узрел то знамение?
— Двожды удостоен аз, грешный! Двожды зрел его…
Кто-то говорит тихо и робко:
— Сказывают, что в соборе астраханском у пречистой негасимая лампада сгасла?
— Сказывают! То истинно, оттого что в сии времена у многих вера сгаснет…
— К тому ведут народ грабежом-побором воеводы!
— А еще быдто за престолом возжигаются сами три свечи, их задуют — они же снова горят!
— Сказали то быдто преосвященному Иосифу-митрополиту, он заплакал и рек: «Многи беды грядут на град сей!»
— Прошел, сказывают, кою ночь человек великий ростом и прямо в кремль сквозь Воскресенские, да там, как свеча, сгорел, и к тому гласит — сгореть кремлю.
На башне прозвонил часовой колокол десять раз.
— Вот те к свету ближе много!
— Помогай, Тришка! Еще два десятка примажем — и спать…
Костер меркнул, никто больше не подживлял огня.
В сумраке густом и черном кто-то черный сказал громко:
— Не дайте головням зачахнуть — с головнями путь справим до дому!

16

В малой столовой горнице воеводской палаты среди горок с серебром, чинно уставленных по стенам, при слабом свете двух свечей и иконостаса в углу, мутно светившего пятнами лампадок, за столом сидел подьячий Алексеев в киндяшном сером кафтане, разбирал бумаги и беззвучно бормотал что-то под нос. Потом насторожился, поправил ремешок на лбу, подвинулся к концу скамьи, крытой ковром; из дальних горниц княжеского дома шлепали чедыги воеводы. В шелковом синем халате поверх шелковой рубахи, в красных сапогах вошел воевода. Подьячий встал со скамьи, поклонился поясно.
— Сиди, Петр! Не до поклонов нынче.
Подьячий сел, сел и воевода на другую скамью за столом, против своего секретаря.
— Еще, Петр, кое-какие бумаги разберем и буде — сон меня долит. Вот уж сколько ночей не спал — маялся, на коне сидя. В глазах туман; бахмата — и того замаял.
— Мочно ба, князинька, опочинути от трудов… Завтре б справили все делы?
— Не успокоюсь, сон некрепок буде. Хочу знать, подобрался ли ты к воровскому стану… Что замышляют казаки и сам ли Разин тута иль иной кто?
— Покудова, ась, князинька, в стану тихо — едино, что стрельцы с усть-моря бражничают с казаками, да кои горожане и городные стрельцы ходют к ним…
— Каки стрельцы? Какие имянно горожане, и о чем совет их?
— В лицо не опознал… Из городных стрельцов как бы те Чикмаз да Красулин быдто. Угляжу и доведу без облыганья. Ямгурчеев городок татара кинули — я уж доводил то — и дальние улусы кинули ж. И куды пошли — сгинут в пути без корму!
— Печаль велика — татарва поганая, да сгинь она!
— Ясак платили, ась, князинька, государеву казну множили.
— Теперь нам не до ясака, да и не сгинут, едино что друг друга побьют… В степи тепло, есть луга середь песков, татарам искони те луга знаемы — весь их скот прокормить мочно… Ведомо, не без запаса пошли, кое охотой проживут… Зимой им опас больший — от воинского многолюдья. Киргизов боятся. Застынут реки, грабеж видимой, всяк к юртам полезет, а нынче, вишь, время — ночь не спим за стенами каменными. Слухи множатся, горят поместя, чернь режет бояр… Ох, отрыгнула мать сыра земля на Дону дива окаянного, ой, Петр! Чую я: много боярских голов с плеч повалится. Нам с тобой, гляди, тоже беда!
— Крепок, ась, город стенами и людьми…
Тусклые глаза воеводы на подьячего засветились строго:
— Ты меня не тешь, Петр! Кому иному — тебе же ведомо, какая сила копится на боярство.
— Ведомо, ась, князинька, и не чаю, что будет!
— Молиться усердно надо господу богу, може, он грозу отведет от Астрахани.
— Молиться завсегда надо, ась, князинька. Может, минует нас погром.
— Слух есть, а правильный ли, что Черной Яр да Царицын воры взяли?
— Чул и то, ась!
— Кого лучше в наведчики того слуху послать?
— Едино все — уловят, князинька! Везде засеки, да дозоры кругом казацки.
— Ну, и вот — беда! Сказывают, волки откель взялись, век их не бывало!
— Чул и то…
— Воронья горазд много припорхнуло. Эта птица впусте не летит — беда множится, парень!
— Оно и впрямь, воронья стало несусветно.
— Ты завтра же вели ко мне идти Тарлыкову Данилке. Ловок и смел голова, надо его наладить в Москву к государю: «Сидим-де, ждем смерти — стрельцы почесть все сошли к ворам, а кои в городу, те шатки, горожане тоже не оплот, а дворянских людей мало…» Заедино оповестить государя на Сеньку-князя: «Бражничал-де с вором, на двор свой и в палату примал, и спал Разин не одиножды в его дому!»
— Князь Семен, ась, князинька, то дознал я плотно, был днесь в шатре у есаулов воровских!
— Был?! Явно теперь, не есаулы и Васька Ус под городом, сам Разин стоит — вишь, оборотил! Дорогой же в обрат Черной Яр и Царицын занял — то явно, и слух проверять не надо. Отписать завтра же государю, окромя сказанного добавить: «Князь Львов посылай нами на Волгу разогнать воровские таборы да Черный Яр крепить. Он же неврежден с пути оборотил и сказывал, что-де „стрельцы сошли к ворам“. И то дело, государь, нам в сумление великое, не чаем оттого мы — кому будет помогать: нам ли или казакам Семен Львов-воевода, ежели Разин на город Астрахань с боем грянет? В то время как мы нынче ежечасно господу богу молимся, крепим город и крамолу изыскиваем и выводим, он, князь Семен, ходит тайно в становище казацкое, а кии речи ведет там — не ведаем. Видимо одно, что бражничает с ворами, и мы, воевода князь Иван Семенович Прозоровский, с дьяки своя ждем твоего, великого государя, указу вскорости, что чинить нам с князем Семеном Львовым по тому сысканному за ним воровству или сие так оставить? Великий государь, пожалуй — смилуйся и прикажи вскорости». Завтра же чуть заря проводи ко мне Тарлыкова, изготовь грамоту; писать — знаешь что, мы же с дьяками припечатаем и подпишем.
— Сделаю, ась, князинька!
— Еще вот: взял ли бумагу у немчина, кою велел я?
— Ту, что о городовой стене, взял, ась, князинька!
Подьячий из груды бумаг вытащил одну.
— Чти, да спать мне сошло время!
Алексеев громко читал:
— «Опись обхода городовой стены и башен капитаном государевой-царевой службы немчином Видеросом да капитаном немчином Бутлером собча с головой стрелецким Данилой Тарлыковым астраханцом. Писана опись не ложно подьячими Наумом Курицыным да Афонькой Каревым площадным в опознание для воеводы астраханского князь Ивана Семеновича Прозоровского.
Кои пушки есть на башнях и припасы к ним для приходу ратных людей, а паки же воров набегу, чаемому от атамана Стеньки Разина, буде он, вор, пойдет на государев великий город Астрахань.
Первое — в Вознесенских воротах, в подошвенном бою, пищаль медная короткая в станке на колесах, в кружале ядро три гривенки, а к ней ядр сто шестнадцать.
Другое — подале зелейна двора рядовые в стене решетчаты ворота; в башне их, в подошвенном бою, пищаль медная полуторная в станке на колесах, в кружале ядро шесть гривенок и к ней сто восемьдесят ядр.
Третие — на наугольной башне, минуя прочие две с такими же пушки и ядры, — на наугольной, что к слободе, в среднем бою пищаль медная же короткая в станке на колесах, в кружале ядро две гривенки, а к ней ядр сто пятьдесят два.
Четвертое — на Красных воротах, кои из кремля к Волге, в башне пищаль медная в станке на колесах же, в кружале ядро две гривенки, к ней сто двадцать пять ядр.
Пятое — да в Мочеговской башне проездной с Волги три пищали медные в немецких станках, устроены для вылазок и походов. В первой: в кружале ядро три гривенки, к ней сто двадцать ядр. И еще две пищали, ядра в кружалах по полуфунту, а к ним по сту ядр свинцовых; и на прочих башнях таковой же установ пищалей и запас оной же к огнянному бою.
Окроме обсказанных пушек на всех шестнадцати башнях городовой астраханской стены да семнадцатой нутряной в углу зелейного двора и кремля-города, в верхнем бою справны, плотно поставлены в гнездах сто двадцать единорогов картаульного огня; ядро в кружале каждого единорога в полпуда вес».
— Мелкие пушки те гожи! Единороги вдаль бьют, ни к чему они… Недоглядка великая прежнего воеводы. Бить хорошо можно разве что по ушедшей в степи татарве… В гнездах! Не уклонишь таковую пушку: куда уставлена, туда и бей… Эх, Петр! Недомекнули мы с тобой: я забыл, ты не подсказал допрежь оной поры сделать опись огню стен!.. Поди-ка вот, сыщи горницу спать, а я помолюсь да тоже буду спать… Завтра обойдем башни с тобой; сызнова кой-что испишем, да пушкарей надо опросить — им пушки ближе.
— Будь здрав, князинька, ась!
Подьячий забрал бумаги.
Воевода, когда ушел Алексеев, подошел в угол к иконостасу с пестрящими точками золотой кузни, с камнями драгоценными, пятнами ликов. Встал на колени и, мотая пухлой рукой в перстях, шевеля бородой, молился:
— Пронеси, господи, грозу! Утиши, господи, погром и сохрани, боже, государя, бояр, князей и весь род дворянской помилуй от покушения черни неосмысленной!

17

В шатре атамана светел огонь: свечи на сундуках мотаются, когда хмельные, широкие, грузные гости двигаются на коврах, настланных по всему шатру. Князь Семен Львов сидит рядом с атаманом, справа Чикмаз, поодаль Мишка Черноусенко, приземистый Яранец и Федька Шелудяк — молодой, бойкий, с яркими глазами, с лицом, покрытым на висках и подбородке сухим паршем. Старик Вологженин в новом дареном кафтане из синей камки помогает наливать вино в чаши атаманскому казначею Федьке самарскому. Федька обносит гостей чашами.
— Скоро будем в гости к твоей суженой, Федор, скоро, — говорит самарцу атаман.
— Ой, не забили б ее к тому времю, батько!
— Не забьют… Возьмем Астрахань, а там приглядишь кого — на боярыне оженю.
— Очень уж я люблю Настю, батько!
Хмельной воевода, отряхивая привычно курчавую рыжеватую бороду одной рукой, другой, с чашей, раньше чем пить, чокаясь с атаманом, сказал:
— Не иди-ка ты, Степан Тимофеевич, на город! Пожди к себе и твоим всем царской милости да пожди в обрат посланных в Москву. Отдаст царь вины ваши, и незачем будет внове зачинать погром… Скажу тебе, коли зачнешь — крепко стоять придется: есть у воевод московских обученное по-иноземному войско, и пушки уж не те, лучшие. А кое ваше вооруженье — лук, стрела, топор да нож?..
— Что есть, князь Семен! Наша сила в дружбе братской. Мы и навалом возьмем, коли не расскочимся кто куда.
— Ой, худо навалом противу выучки! Пожди, Степан, сказываю, от царя своих соколов.
— И то ждал до сей поры я, князь Семен, да вот послушай, как бояра чествуют моих послов. Гей, Лазарь!
Из дальнего угла встал, шагнул к атаману высокий, смуглый в казацком жупане.
— Скажи, есаул, всем и князю, как вы шли царю бить головами.
— Шли вот! — тряхнул черной бородой, склоняя вперед голову, есаул. — Конно мы сошли на Москву… И, как положено, ведаю я, послов-станишников на двор ставят, от царя им корм и питье дается до поры, пока не позовут на стрету.
— А с вами как?
— Нас же стретили дьяки да кои бояра — имен не ведаю. Как сошли мы с коней, всех взяли стрельцы и повели на Земской двор… Ведомо, что на Земской двор водят не послов, а за разбойные дела… Познав такое, в дороге сшел я от караула… Един день ютился по заставам да среди всяких людей по кабакам и послышал, что наших, окромя Лазунки — он тоже сшел со мной, — в тюрьму свели, заковав, а я угнал сюда… Хрещусь: что поведал здесь, то необлыжно! — Есаул отошел.
— Пьем, князь Семен! Боле тебе о царевой чести к моим послам сказывать нече…
— Экой народ! Бояре от страху свою злобу чинят… пожог на Русию сами кличут… — покачал головой князь, выпил и добавил: — А ну, Степан Тимофеевич, пью еще на дорогу и иду…
— Эй, наливай, виночерпий!
— Знаю, атаман, будут тут меж вами говоры об Астрахани подступах, так видом своим чтоб не чинить помехи…
— А давай еще, князь Семен, опрокинем по чарапухе доброй? Быть же тебе среди нас не прещу — не доводчик ты.
Выпив, князь встал, поклонился.
Разин сказал, как бы вспомнив:
— Гей, князь Семен! Будешь ли стоять против нас за город?
Воевода, в дверном разрезе шатра мутнея в красном кафтане, ответил:
— Идешь на город, Степан Тимофеевич, — сам ведаешь, врагов считать не надо… Я же подумаю, как быть.
— Добро! Иди думай, да скажи Прозоровскому: «Закинь город крепить! Город казацкой, и мы его поделим на сотни».
Из сумрака за шатром Львов проговорил:
— С тобой, атаман, говорить легко, лежит к тебе сердце! С Прозоровским мой язык нем…
— Соколы! Когда возьмем город, рухледь кнажую Семена беречь и его не убить.
— Ведаем, батько, князь Семена не тронем!
Разин встал, и есаулы тоже. Всем налили ковши водки, атаман поднял свой ковш над головой:
— Бояра крест целуют, когда клянутся, мы же будем клятву держать, приложась к ковшу!
— Да здравит атаман!
— Перед боем созвал я вас, браты, на беседу, а докучать буду одно…
— Слушим!
— Сполним, атаман!
— Всяк из вас, есаулы, атаманы-молодцы, — соколы вольные, но тот, кто служит мне, кинь до поры волю! Дай волю мне!.. Ране всего не снимал я воли со своих есаулов — то было в Кизылбашах клятущих… Не сняв с есаулов воли, утерял богатырей, — так клянитесь, что воля ваша есть моя!
— Клянемся, Степан Тимофеевич!
— Клянемся, батько!
— Клянемся хоть помереть с тобой!
— Добро! Гей, бахарь, пей и ты, дид, с нами да играй!
— Чую, батюшко. А где мой ковшик! Ото дело старое, не удалое…
— Ха! Какой же ты виночерпий — иным наливал и ковш утерял? Пей коли из сапога, да вместе!
— Пошто, бог храни, бахилой пить! Эво он, неладной, нашел!
Выпив, расселись вновь. Старик забренчал домрой в углу за сундуками. Его худо было слышно, да и не слушали в говоре хмельном и выкриках.
— Чикмаз!
— Тут, батько!
— Пьем! Яранец, Федько Шелудяк! Пей, Лазарь! И ты, Черноусенко, не отстань! А где Красулин?
— Пока что у приказа дозор ведет!
— Чикмаз, завтра же заваривай дело со стрельцы… Медлить буде. Послы мои в тюрьме у царя.
— Зачнем! Перво жалованное от воеводы стребуем.
— Дуже! Я же стану заводить струги в Балду-реку. Опас, что, прознав замыслы наши, на дали будут нас бить из картаульных пушек, так ближе двинемся…
— Тут тебе, батько, где ближе к городу, Каретников укажет!
Вологженин подпевал, тренькая домрой:
А князь Митрея нынсче нет во дому.
Он уехал во славны во городы
За заморскими купли товарами.
Ты пойдем, Фалилеевна, пир пировать,
Во столы столовать!

Полы шатра колыхнулись, из темноты, смело шагнув, вынырнула коренастая фигура казака с глубоким шрамом на лбу. Разин вскинул на казака хмельные, злые глаза.
— Тебя, куркуль, кто позвал на пир к атаману?
— Мимо тебя некуда мне, батько! Через кумыков по горам с Дона сшел…
— Как козел, лазишь по горам — то мне ведомо. Пошто самовольством сбег из Персии?
Казак не ответил, его взгляд скользнул по богатырской фигуре стрельца, глаза сверкнули радостью, двинувшись, он тронул стрельца за плечо:
— Чикмаз, друг, здорово ли живешь?! — и попятился от угрюмого взгляда приятеля.
Чикмаз, поглаживая сивую бороду, неохотно ответил:
— Живу не тужа — старого не хуже!
Атаман грузно поднялся, звякнула золотой цепью сабля.
— Говорю тебе я, пес! Ты же с речью к иному липнешь. Пошто самовольством сшел?
— Воли своей, батько, я никому не отдаю! Сшел, было так надо мне… Нынче пришел служить — шли меня в огонь, в воду: не жмаря очи, пойду.
— Мы все здесь вольные, но кто служит мне — о воле молчит.
Казак еще отступил, нахмурил упрямый со шрамом лоб, боднул головой в рыжей шапке, повторил:
— Служу, коли хочу, не хочу — уйду! Не продаю волю…
Разин скрипнул зубами.
— Сатана-а!
Ударил тяжелой рукой в упрямое лицо; казак завертелся на месте, стукнув затылком в упору шатра, отскочил, упал ничком и, быстро сдернув шапку, поднялся, зажал рот — капала кровь. Атаман сел.
— Еще раз на глаз падешь — убью!
Казак, сплюнув кровью, пятясь, исчез неслышно.
Вологженин наигрывал подпевая:
Экой черт у вас были не плотнички,
Водяной, молодцы, не работнички,
Не просекли окошечка малого,
Чтобы мне, младой, выскочити,
Фалилеевне вырыснути-и…

Разин тряхнул головой.
— Гей, Федько, наливай! Завтре, соколы, ближьтесь к делу!
— Зачнем, атаман!
— И как ты подведешь струги к стенам да гуляй-городы поставишь, мы в набат ударим — знак, чтоб казаки лезли на стены; наши их тогда примут, пока что начальников со стен уберут!
— Добро! Чикмаз! А ну, пьем! Гой, дид, играй плясовую, надо душу стряхнуть!
Я за князя Митрея замуж нейду.
На косого, косолапого глядеть не могу!
— Чую, ба-а-ть! Вишь, пропащая струна лгет!..

Старик начал снова настраивать домру.

18

В сумраке широкой палатки в малиновой шелковой рубахе без пояса большой человек лежал на ковре. Над его головой с треском горела на табурете, крытом камкой, сальная свеча. Казак, плюясь кровью, вошел в палатку, сгибаясь у входа. Васька Ус, не подымая головы от ковра, сказал:
— Еще коли скажите атаману: пущай без меня пирует! На Астрахань же иду, как все, не отстану шагом.
— Лавреич, это я, Шпынь!
Ус повернул хмурое бледное лицо, махнул рукой:
— Меня тут, Хфедор, все к атаману на пир зовут, мне же не до пира… Сядь ближе! Кто те в лицо смазал? Удал, вишь, а напоролся!
— Ты не был, я же был на пиру у атамана! Ен приветил.
— Хо, ладно умыл! Утереться пошто не дал?
— Кабы саблей — ладно… Долонью в рожу, от вольного человека — за то худой ответ!
— Ты чуток ли ухом?
— По ухам не били, да в рожу нынь лишь невзначай имал, зато сам много бил!
— Задуй свечу! Мне неохота себя шевелить с места, огонь трещит. Без света мене виду, будто сплю. Придут — притаишься… Говорю и в хмаре учуем.
Шпынь загасил огонь. В темноте голос Васьки Уса приказал:
— Сядь к голове ближе… Слушай?!
— Тут я…
— Как в былое время, Хфедор, идешь ли со мной?
— Иду, Лавреич, куда позовешь!
— Дуже гарно, хлопец! Знать, судьба вместе нам быть… Я задумал против Разина идти… Ты слышь — много ушей кругом — чтоб кто…
— Говори! Чую всякий шорох.
— Пошто на него мое сердце разожглось, скажу иной раз… Так вот будем мы с тобой по-тихому к ему прибираться до головы вплоть… Эх, не удалась любовь — давай, Москва, почесть!
— Сказывай, Лавреич!
— Нынче Астрахани быть под Разиным, воевода же астраханской, проведал я, гонца в Москву налаживает, стрельца какого-то, с грамотой, что-де «Астрахани конец!». Тебе перво делать так: возьми у меня сухарей в дорогу, денег, коли надо, заправ свинцу, пороху и гони в Москву! Степями не мочно, сам знаешь — татарва режется; берегом реки — везде засеки разински… Поедешь в Терки. В дороге — путь гончего воеводина тот же — пристань к ему… Сам он тебе рад будет: горы не пройти незнакомому без вожа, а ты того гончего в пути кончи… Воеводину грамоту подери и будешь от меня первой доводчик царю. На Москву станешь — иди в Разбойной приказ к боярину Пушкину, он у царя свой… Иным боярам не сказывай слова, Пушкину обскажи: «Астрахань, Черный Яр, Царицын под Разиным». Самару-де, Саратов взять ничего не стоит… Обещай Пушкину, а коль припустят, и самому царю от меня, что голову Разина я им пришлю на «Москву с тобой же, но со сговором, чтобы царь меня и тебя не обидел честью да прощением прежних убойных дел… Знаю, они на радостях, избыв крамолу, дадут много!
— Чего ждать, Лавреич? За обиду свою, бой по роже и грозу на меня в Яике, где чуть не посек, я атамана хоть сею ночью кончу!
— Тихо говори… и слушай, нет ли кого?
— Чую… Нет!
— Одно время с Дону шел царю служить, старшина послала на крымцев… Хмельной я был, подговорил робят, что поудалее, и два села путем-дорогой спалили, разграбили… Девок, баб изнасиловали, скотину угнали, продали татарам, а после дела стал думать — как хоронить концы? И наскакал я по пути зимовую станицу, шла в Москву… К ей пристал да у царя из рук отрез доброй сукна имал на жупан… И здесь — ты слушай… Извороты я знаю: уйдет Разин, меня оставит атаманить Астраханью; бояра — народ затейной, а ну как им наша послуга не подойдет? Гляди, найдутся воеводы самолично имать Разина? Нас же сочтут ворами… Тогда, покуда они рать сбивают, я с Хопра да Медведицы, с Украины тож, запорожцев кликну. Соберется сила, и отсижусь с тобой в городе. Астрахань пушками, стенами крепка, хлеба много, запасы есть, и буду я князем астраханским! А не сойдет, тогда поторгуемся с боярами дать нам честь… Самое худое — в горы уйдем к кумыкам…
— То можно, Лавреич! Все же убить атамана сердце горит.
— Ждать надо! Убьем — воевода останется в Астрахани… Доведет боярам, царю: «Вор-де вора убил, да еще почести хочет!» Заедино, мол, и этих извести в тюрьме аль того хуже… Бояра — народ верткой: слово скажут одно, да на другое поворотят.
— Вот тут ты правду молышь!
— Да еще. Разин завсе укрыт своими… На него все едино что молятся. Меня же он, знаю, пасется… Обиду мою ведает… Убьем — нас свои же на огне испекут, потому больше убить его людей нет: ты и я.
— То, вижу, правда!
— Ежели вразумился, делай, Хфедор, как умыслю я… Большего не хоти. Где конь?
— Мой конь на усторонье, в покинутой татарской сакле спит!
— Не замаян много?
— Аргамак золото! Легок и корму несет мало, сам же — едино что стклянной, налитой.
— Хоронись и жди на учуге день-два. Вот ужо… — Васька Ус закряхтел, шаря под ковром рукой. Нащупал Пальцы Шпыня, сунул ему малую кису. — Деньги… Справ кой надо?
— Боевой справ в достатке. Сухари есть? Дай!
— Есть. Зайдешь иной ночью, дам!
— А ну, руку, Лавреич, и прости.
— Рука моя вот! Знаешь меня?
— И ты меня знаешь; укажи — не жмаря очей, справлю бой ли, пожог, все едино.
— Верь, Хфедор! С кем я верток так и сяк — с тобой же обчая дорога, без омману и лжи.
— Верю, Лавреич!
Из серой палатки черная тень человека легко скользнула в темноту; застыла, прислушиваясь к звукам кругом, но было тихо. Лишь смутно шумели волны реки недалеко да из шатра атамана слышались голоса и песни.
— Мне путь один, атаман! Никого не боюсь, а ты знать будешь Федьку Шпыня!.. — прошептал черный, шагнув.

19

На покосившемся, с бревенчатыми перилами, крыльце Стрелецкого приказа хмурый от солнца стоял Чикмаз, в красном кафтане с коротким топором в руке. По кафтану — синий кушак, за кушаком два пистолета, шапка сунута за пазуху. Из распахнутого зева широких приказных дверей несет вонью казармы — потом, навозом деревянных заходов и дымом табаку. Мимо Чикмаза по большому крыльцу топали ноги стрельцов. Стрельцы, выходя на двор, не строились, как обычно, толпились кучками кто где и вопросительно взглядывали на решительную фигуру Чикмаза. Стрельцы чего-то ждали. В глубине сумрачных сеней под грузным телом затрещали ступени лестницы. Из дьяческих горниц, что устроены наверху приказа, сошел в сени рослый голова в белом полтевском кафтане, по кафтану поперек груди желтые боярские нашивки-галуны с ворворками, кистями и петлями. Голова, переваливаясь, шагнул на крыльцо, гордо покосился, сказал Чикмазу:
— Ты что, палач, на помосте? Чего стал тут? Ведомо, что тебе да Шелудяку Федьке воеводой заказано быть в город…
Чикмаз, кинув взгляд на спину начальника, молчал.
Голова крикнул стрельцам:
— Мать вашу сапогом в брюхо! Чего путаетесь? Воров наслушались? Берегись!
Крыльцо — три ступени вниз; у нижней стоят два стрельца в голубых кафтанах, курят.
— Сторонись, псы! Дорогу дай.
— Кто те поперек? Шагай!
— Немедля занимай караулы! Ма-а… — Начальник, матерясь, шагнул с верхней ступени. На солнце сверкнул топор. Голова начальника с открытым ртом, соскользнув, как и не была на плечах, завертелась, пачкая кровью плечо ближнего к ступеням стрельца, качнулась и упала на белый песок. Сплюнув на голову начальника, стрелец, пряча трубку, сказал:
— Стряпает Чикмаз! Как блин, башка глезнула.
Он подвинулся от крыльца, к сапогам его, ползя по ступеням, пачкало кровью тело начальника.
Чикмаз повернулся лицом в сени.
— Гей, стрельцы! Я начал, кончайте брюхатых!
Из глубины приказа десятки голосов ответили:
— Чуем!
— Чикмаз, слышим!
— Бра-а-а-ты, с вами мы!
— Гой, братья! Кто с нами, тех не тронь.
— Ла-а-дно-о!
Чикмаз, повернувшись к стрельцам, воткнул в бревно перил топор, высекая огня закурить, смахнул с руки кровь, приказал:
— Руби, браты, поперешный тын, едини дворы, бревна жги!
Пылили сапоги белым песком, десятки рук топорами валили тын, отделявший другой двор. Бревна волокли на середину двора, подрубив, зажигали. Стоя на прежнем месте, дымя трубкой, Чикмаз громко проговорил:
— На эстих огнях поперечников наших спекем!
За поваленным тыном открылся обширный двор, на нем тоже толпились стрельцы. Так же, как Чикмаз, на крыльце приказа стояли двое: неуклюже широкий в плечах, толстоголовый Каретников и тонкий, в синем жупане, рядом с ним Лебедев, черноусый. Лебедев резким голосом кричал звонко:
— Гей, браты! Кабаки, что припечатал воевода, разбить!
Каретников, покашливая в руку, изредка махал отточенным бердышом, басил:
— Перво добыть водку, пить!
— В кремль! Пущай воевода жалованье даст.
— За два года пущай даст!
— То надо-о!
— Кабаки перво, эх!
— Водку добыть — пить!
— Прежде с сотниками расправ!
— Браты! Мы ж с вами-и!.. Из стрельцов мы…
— Едино все: спустим — к воеводе шатнете?
— С вами идем!
— Вали тын — жги-и!..
На всех дворах, свободных от поперечного тына, зажглись костры.
— С клопами да дьяками пали съезжие избы!
— Не трожь построй!.. Где Красулин?..
— Красулин с Олешкой, каторжным казаком, дальние громят!..
— Дьяки сбегли!.. Съезжие для расправы нам гожи!
— Добро, Чикмаз, чуем!
— Айда к кабакам!..
— Стойте ище-е, чуйте!
Застучали копыта лошадей — в пыльном тумане двигалась конница, впереди ее все шире и ярче белел, поблескивая, колонтарь воеводы. Воевода с черкесами в пятьдесят и больше человек осадили перед приказом лошадей. На пыльной площади лошади фыркали, звенело оружие. Воевода в мисюрском шлеме, на кауром бахмате, украшенном золоченой сбруей с кистями; на коне — черкесский чалдар с седлом в жемчугах.
— Бой, што ли? Кладу пищаль к глазу.
— Стой, не стрели: говорить ладит…
Воевода, гнусавя, громко заговорил:
— Служилые! Пошто воруете противу великого государя? Что потребно вам?
— Жалованье.
— Пошто давно не даешь?
— Сами наги, семьи с голоду мрут!
— Вишь, мы в улядах — опорках, ты в чедыгах, жемчугах…
— Седни же выдам деньги! Уймитесь, идите в приказ…
— Отпирай кабаки!
— Водку добыть — пить!
— В кабаках, служилые, много смятенья, воровской люд подметные письма чтет, хулит государя! Народ к бунту тягают воры.
— Спусти сидельцев из тюрьмы да попа Троецкого!
— Пошто имал дворового князь Львова?
— Дворовой дан на двор князю Семену. Поп Троецкой в монастыре.
— Сказывают, поп в тюрьму кинут?
— Кляп ему в рот забили да уздой взнуздали-и!
— Поп ладной — дай попа!
— Тот поп воровской, служилые!
— Татарских мурз, аманатов спущай!
— Стрельцов, сидельцев раскую! Аманаты не в моей воле — то от великого государя.
— Спусти мурз! Таборы их ушли, пошто держишь?
— С нами не тебе говорить, воевода: ты нам не начальник.
— Говорю с вами, что голов вы посекли по-разбойному, я выше голов!
— Посекли не всех!
— Стрельцов из тюрем пущу, жалованье дам — утихомирьтесь!
— Троецкого попа дай!
— Мурз татарских спусти!
— Водку дам! Не чините пожогов, не мятитесь.
— Водку добыть! Эх, пить будем, браты-ы!
Воевода с черкесами повернули коней, уехали. Отъезжая в кремль, воевода приказал запереть город и по площадям послать бирючей. По всем площадям астраханским пошли бирючи с литаврами. Народ спешил на площади узнать, что приказывает воевода. Бирючи, ударив в литавры, кричали:
— Гей, астраханцы! Все те, кто поклонен великому государю Алексею Михайловичу всея Русии, да идет тот на воеводский двор в кремль.
Чередуясь с первым, кричал второй бирюч:
— Астраханцы! Киньте дома и дела, идите, не мешкав мало, в кремль, призывают вас преосвященнейший митрополит Иосиф Астраханский и Терский да князь Иван Семенович воевода для ради крестного целования!..
Толпы горожан с площадей шли Воскресенскими воротами в кремль. Войдя в кремль, толпа за толпой приворачивала, теснясь в часовне Троицкого монастыря, что у ворот рубленая, обширная, в шесть углов. Часовня не вмещала всех, но кто попал туда, тот спешно прикладывался к образам, зажигал купленную тут же свечу. Угрюмые лики святых бесстрастно глядели на мятущихся людей. Многие каялись вслух иконам и выходили. У выхода всех крестил никонианским крестом монах, большой и хмурый, как древние образа. На обширном дворе воеводы ждали люди. Жужжали голоса. Тут были среди горожан дети боярские, жильцы-дворяне и капитаны-немцы, стрельцы же — лишь которые остались верны присяге. Кругом большого дома воеводы, гостеприимного для иностранцев, сплошные рундуки с балясами, лестницы снаружи из верхних палат на точеных столбах. Лестницы крыты тесом и жестью.
— Сходят?
— Что-то говорят!
На нижнее крыльцо сошел митрополит с крестом, в золотом саккосе. Митрополита вели под руки два священника, один из них поддерживал золотой крест. За митрополитом — воевода в посеребренном колонтаре, в шлеме и при мече. Когда сошли чины на открытое широкое крыльцо, горожане, кроме иностранцев-капитанов, поклонились в землю.
— Саккос на преосвященном даренной патриархами!
— Какими?
— Антиохийским да…
— Чуете, говорит что?
Упершись на посох, сверкая на трясущейся голове митрой, усеянной венисами и лалами, митрополит говорил неторопливо и тихо, передав священнику тяжелый крест:
— О, людие православные! Великая беда, смятение идут на город наш. Стрельцы убили начальствующего ими голову Кошкина Ивана и иных слуг, верных великому государю, всех начальников… чают к бунту. Вас же, верные сыны горожане, и стрельцы, и капитаны, молю аз, грешный раб Христов, крепко стоять за дом пречистыя богоматери… Не убойтесь на этом свете подвига. Кто же примет кончину безвременную, постояв за святыни, а паче власти государевы, того взыщет господь в царствии небесном милостию…
— Будем, отец наш, стоять за город!
Замолчал Иосиф-митрополит, заговорил воевода:
— Горожане! Капитаны, стрельцы! Ведомо вам уже давно, что круг города мятутся толпы казаков и беглых холопей Стеньки Разина, богоотступника! Сей воровской атаман попрал милости, прощение великого государя, — его посланные уже есть ко мне, требуют сдать город! Его крамола сказалась седни: стрельцы избили смертно начальников, самовластно разбили царевы кабаки, пьянствуют и бунтуют. Ими послышано, что не дальне время, как увидим мы воров под стенами Астрахани с таранами и лестницами! Вас я молю вместе с преосвященнейшим Иосифом, отцом нашим, готовиться к защите! Ладьте на стены котлы, смолу и что потребно огню! Носите в башни камни и воду. Стойте крепко за дом пречистыя богородицы! Я же исполню все, что в силах моих, — выдам стрельцам жалованье и ждать буду, что они уймутся… Я исполнил их требование, только что спустил тюремных сидельцев, не спустил лишь двоих: воровского попа Троицкой церкви и беглого холопа Семена князь Львова, кой мною повешен…
— Будем стоять крепко! Будем мы биться с ворами!
— Старайтесь! Он ужо, как тихо зачнет, сожмет поборами…
— Ту-у, молчи!
— Я не бунтую, а говорить нынче можно.
— Людие православные! Целуйте крест святой, что будете стоять за город…
Горожане расходились, по городу шли караулы, направляясь к главным воротам Астрахани. В часовне Троицы монахи готовились служить всенощную. Монастырский двор обширный, с тыном, обросшим виноградниками, — широкие ворота его всегда были открыты. Иные из горожан, особенно женщины, расположились близ часовни, ждали службы. В темноте город жужжал и жил. Недалеко от Вознесенских ворот, близ Спасо-Преображенского монастыря, стрельцы из кабака выкатили бочки с водкой, пили на улице и, чтоб было светло, деревянный большой построй кабака зажгли. Горожане мимоходом из кремля пробовали тушить пожар, стрельцы отгоняли горожан:
— С пожогом нам веселее!
— Близ едина лишь стена монастырска каменна!
— Город не пожжем, пейте с нами!
Многие из горожан приставали к стрельцам и пили.

 

 

Прясла кружечного двора горели огнями факелов. Как черные свечи, воткнуты факелы меж жердей — на пряслах стены. Целовальники, опасаясь побоев, сбежали, кинув двор на хозяйничанье стрельцов. В питейной избе за стойкой вели счет в свой карман «напойные деньги» стрельцы. В огнях факелов по стенам и прилепленных к стойке сальных свечей скакали скоморохи с настоящими медведями и ряжеными козами. За длинным питейным столом появились среди стрелецких шапок и бархатные, красные, с кистями сынков Разина. На столе зажелтели подметные листы; никто не читал их, кроме переодетых воеводиных сыщиков. Сыщики подбирали осторожно письма, говорили меж собой:
— Рукописанье Митьки-подьячего!
— Вор окаянной!
— Чуй, что бархатная шапка лжет!
Бархатные шапки кричали похабные слова про воеводу, восхваляли богатство, щедрость и славу боевую грозного атамана: «Как он, батько, плавает по синю морю на кошме чудодейной и на ней же по небу летает».
— А ждите. Седни в Астрахань залетит весь огнянной!..

20

Дозор по городу вел и понуждал горожан, кои не шли в работу к стенам, князь Михаил Семенович с конницей в черных бурках. Князь Михаил ездил с факелом в руке, с обнаженной саблей в другой; черкесы с фонарями, притороченными к луке седла, чтоб не гасли свечи, ехали шагом. Черный воздух был недвижим и тепел. Князь заскакивал на черном коне вперед, бороздя сумрак мутным отблеском факела, панциря и посеребренного шлема с еловцом. Горожане, подвластные воеводе, таскали и возили к стенным башням воду, котлы и камни. Черный город, шлыкообразный вверху, понизу то серел, то мутно белел в бродячих огнях. На стенах города зажглись костры, освещая рыжие башни и полуторасаженные зубцы стен. Под командой матерого конного стрелецкого десятника с широким безволосым, безбровым лицом, Фрола Дуры, по городу, кроме князя Михаила, ездили конные стрельцы. От кабаков и с кружечного пьяные стрельцы шли в кремль. Воевода еще не запер ворот кремля, ждал с донесением нужных людей и сыщиков. Сойдясь на дворе воеводы, стрельцы кричали:
— Закинь, воевода, город крепить!
— Подай жалованье!
Прозоровский в колонтаре, сложив мисюрский шлем на синюю с узором скатерть стола, сидел на совете в горнице. Против него за столом — древний митрополит. Саккос и митра лежали, отсвечивая радугой драгоценных камней в огнях от свечей, на скамье в углу горницы. Приглаживая черную рясу с нагрудным крестом левой, правой рукой старик, привычно в крест сложив пальцы, двигал неторопливо по камкосиной скатерти и говорил, топыря на воеводу клочки седых бровей, тряся полысевшей головой:
— Ох, сыне! Давно надо было укрепить город… Ныне же нужное время, много нужное! Мутятся люди. Слышишь, как ломят дом твой?
— Я, отец святой, ко всему худчему уготовлен.
— А паства, сыне? Твоя паства воинская, моя же — всечеловеческая… Ту и иную мы распустили, яко негодные пастыри.
— Не иму вины в том, отче! В стрельцах не волен был. Боярами да великим государем не мне одному — всем воеводам указано: «Порядков стрелецких чтоб не ведать…»
— А худо сие! Воински дела правь, да воинскую силу не ведай… Како так?
— Такова воля великого государя! Теи делы сданы головам да пятидесятникам и иным. Гей, подкрепиться нам дайте! — встав и подойдя к дверям горницы, приказал воевода. — Еще прибавить огню!
Тихо, почти неслышно на зов князя вошла с поклонами воеводша, внесла на серебряном подносе хмельной мед, коврижки, виноград и белый хлеб. За хозяйкой, также чуть слышно, двигались две девицы черноволосые, в нанковых сарафанах, с повязками цветной тесьмы по головам. Поставили на стол два трехсвещника, зажгли свечи.
— Того жду, господин мой Иван Семенович!
Воеводша в зеленом атласном шушуне, в кике, по алому бархату золотые переперы (решетки), приложила бледное лицо к желтой руке повыше кисти, сказала чуть слышно:
— Благослови, преосвященнейший владыко, грешную…
Митрополит не взглянул на боярыню — он считал грехом останавливать глаза на женщинах, — перекрестил перед ее грудью воздух и в сторону уходивших девушек перекрестил так же. Воеводша поклонилась мужу, сказала:
— Господин мой, князь Иван Семенович! Слышишь ли? Стрельцы гораздо хмельны и огнянны с факелами, лезут, шумны. Имя твое поносят, ломят двери, жалованье налегают…
— Ой, Федоровна, боярыня, чую, денег нет дать им, а слово сказано — дать!
Митрополит поднял над столом желтую руку.
— Сыне мой, друже, Иван-князь! Выди к бунтовщикам, вели идти им на двор к монастырю у часовни Троицы. Я же иду в монастырь, из своей казны дам деньги.
— Отец духовный! Много задолжен без того я тебе…
— Тленны блага земные, сыне! Живы станем, ту сочтемся, преставимся богу — господь зачтет.
Боярыня, уходя, не заперла дверей горницы, в двери почти вбежал юноша, земно поклонился воеводе, потом так же митрополиту. Старик перекрестил подростка. Юноша сказал воеводе:
— Батя! Пусти меня оружного на стены, хочу быть ратным.
Воевода встал, погладил сына по темно-русым длинным волосам, заботливо одернул на юноше измятую синюю чугу и, строго глядя в зеленоватые большие глаза подростка, ответил:
— Жди, Борис! Не пора идти из дому — не чуешь ты, как хмельные бунтовщики дом ломят?
Сын ушел, воевода вышел на балкон. За окнами мотались головы и факелы, с треском гудело дерево дверей, звенели заметы.
— Эй, пожога пасись, воевода-а!
— С добра подай наши деньги-и!
Прозоровский перегнулся через балясы перил, крикнул в пестрый сумрак двора:
— Робята! Идите к часовне Троицы — из монастыря дадут деньги, а вы не мешайте молящимся!
— Добро!
— Хто молится — пущай!
— Мы же будем кадить — у святых бороды затрешшат!
Митрополит, отведав кушанья, стоял, стуча посохом в пол, призывая слугу.
Воевода, вернувшись, тряс головой и кулаками:
— В иные времена за скаредные речи и богохуленья быть бы многим на пытке… Нынче вот молчать надо…
— Великие беды грядут на нас, сыне!
Вошел митрополичий служка, поклонился воеводе, взял вещи, саккос и митру, подошел к старику и, поддерживая, повел из дому. Воевода, с трехсвещником провожая митрополита, говорил:
— Мыслю я и надеждой малой утешен — выплатим деньги, многие утихомирят себя… Беда лишь в том, что воров из тюрем расковали, от этих не уберечься бунта. Одного повесили на стене… Посланца-разинца…
— Сыне мой, не едины стрельцы… Молись богу, да спасет нас! Горожане, недалек час, идя ко кресту, целуя святыню, злые лики являли. От горожан и иных многих погибель наша…
— Да, отец! Князь Семен — явный изменник: не идет с нами и нигде не являет себя ратоборцем государева дела. Дом же его на Балчуге есть, из его дома ворота тайные за город, ко рвам… Пасусь его, отче!
— То лишне мыслишь, Иван! Князь Семен не дерзнет с ворами идти…
— Благослови на ночь, святый!
— Не святый, аз грешный… Во имя господа благословляю раба Ивана. Не мятись! Пути господни не прейдеши без воли его.
Проводив за двери митрополита, Прозоровский вернулся в горницу. Жена-княгиня, видимо, ждала его, вошла следом за ним.
— Федоровна! Скажи дворецкому Тишке, чтоб приказал обрядить моего коня в боевую справу да немедля конюшие привели бы бахмата на монастырский двор. Иду дать стрельцам жалованье, а после быть надо у стен города…
Боярыня заплакала, обняла мужа.
— Сумнюсь о тебе, хозяин мой, Иван Семенович!
— Не духом падать… крепиться надо, Федоровна! Пожили в грехах, должно, время пришло принять за то, что бог сулил. Прости-ко!
Князь позвал двух домочадцев-слуг да подьячего Алексеева, вышел к часовне. Стрельцы на площади, раздвинув круги меж себя, плясали. Иные кричали, зловеще светя факелами, отсвечивая топорами:
— Кидай, чернцы, молебны петь!
— Тяните панафиду воеводе!
— Жалованье дайте, коли же воевода казну растряс!
По монастырскому двору видно было в широко открытые ворота шедших черных людей с сундуками и мешками.
— Браты-ы, гей!
— Казна еде-е-т!
— Ай да певуны кадильные!
— Под рясой порток нет, да, вишь, деньги брячут!
На ширине монастырского двора поставили стол и скамью для воеводы, с боков на подставках фонари зажигали монахи. Воевода сел рядом с Алексеевым, из сундуков брал горстями деньги, клал на стол, считал. Алексеев на длинном, склеенном из полос листе записывал имя, отчество, прозвище и чин получателя. Получив деньги, стрельцы уходили со двора на площадь в круг пляски.
— Скушно посуху ноги мять!
— Эй, браты! Кто денежной, айда на кружечной, там скоморохи и музыка!
Получившие жалованье ушли из кремля.

21

Объезжая с черкесами белый город, от белых каменных лавок и амбаров торговой площади армян, персов и бухарцев, князь Михаил разъехался в кружечный двор, окруженный огнями факелов. Вооруженные пьяные стрельцы на глазах князя прошли нестройной толпой по обширному двору в питейную избу. В сенях избы громкий голос пел хмельно и басисто, тонкие голоса подпевали, издалека на отдельных местах песни ударяли в накры.
Волки идут за удалыми в ход,
Гей, выходите с ножами вперед!
Скормим бояр мы, дьяков отдадим,
Хижы, поместья, суды запалим!
Память боярам вчиним…

Ударили в накры, продолжали:
Будет пожива волкам здесь ли, тут!
Чуют удалых, волки идут.
Жги! Пали!
Снова били в накры.

Князя разозлила песня и вид пьяных стрельцов, он дал команду:
— Эй, не въезжая на двор кружечного, стройтесь… Не выпускайте с двора питухов! Покажу, как играть воровские песни… Доскачу конных стрельцов, разом здесь всех мятежников решим!
Сверкая панцирем и саблей, князь отъехал. Горцы на расстоянии друг от друга в десять локтей выстроились кругом двора. Отыскивая стрельцов на потухающем пожарище кабака, близ Спасо-Преображения, князь наехал на человека в синем жупане и запорожской шапке; от головней пожарища шапка ярко рыжела. Человек, так показалось князю, воровски озирался, шел, подпираясь недлинным копьем. Заметив князя с факелом, в панцире, свернул в сторону спешно; князь поскакал: по воздуху веяла пышная борода, светился шлем. Михаил Семенович крикнул:
— Стой, вор!
Князю показалось, человек прибавил шагу.
— Стой, дьявол!
Человек в казацком платье приостановился, повернул бледное лицо с пятнами:
— Пошто, князь Михаиле, гортань трудишь? Я астраханец Федька Шелудяк!
— Ты вор! В воровском платье.
— Хожу, какое сошлось.
— Лжешь! То рухледь — дар от вора Стеньки?
— Не дарил! Не твое дело!
— А вот! — князь поднял над головой тяжелую саблю с золоченой елманью.
— На, прими! Не жаль.
Шелудяк взмахнул копьем, древко фукнуло ветром, кинутое сильной рукой. Сабля князя и тело с падающим факелом запрокинулись. Человек, оглянувшись, быстро исчез во тьме. Князь не упал с коня, ноги запутались в стременах, губы прошептали:
— Ра-а-ту-й…
Он все больше оседал затылком на спину коня. Конь остановился… Широколицый Фрол Дура со стрельцами разъехался в князя. Стрельцы с фонарями и факелами осветили место кругом, но никого не было. На коне, изогнувшись на спину, лежал Михаил Семенович. Древко татарского копья, поблескивая, желтело, его острие пронзило горло князю под подбородком, прошло до затылка, задержалось стальным подзатыльником шлема.
— Беда, парни! Вот беда! И кто тыкнул?
— Конной, должно? Поганой: вишь, копье татарско!
— Парни, почуйте да сыщите, нет ли ездового кого?
Стрельцы, рассыпая огнями, поехали в разные стороны. Фрол Дура снял князя, не слезая с коня, уложил младшего Прозоровского поперек седла, зацепил большим сапогом поводья княжеской лошади. Забрав убитого и ведя лошадь, поехал ступью в кремль.
— Беда, беда! — твердил он.
Его нагнали стрельцы.
— Никакого следу!
— Ездовых никого, Фрол, никого…
— Знать, планида такова. Эх, князь!
В кремле спешились стрельцы, внесли убитого в часовню, положили на полу ближе к алтарю, у возвышения. Народ в ужасе толпился вокруг. Монахи, прилепив свечи в головах князя» зажгли их и кадили. Князь Михаил лежал с оскаленными крупными зубами, запрокинув голову, пышная борода закрывала рану, но кровь текла по плечам панциря. Стрельцы на площади плясали, били в негодный воеводский набат, притащенный со двора воеводы. Никто, кроме одного стрельца, не кинул взгляда, когда проносили в часовню убитого, а тот один сказал другому:
— Должно, еще пятисотника кончили? Волокут на панафиду.
— Пляши! Битых дворян немало будет.
На монастырском дворе кругом стола, где сидел воевода, шумели, спорили, даже грозили. Воевода молчал. Он ничего не видел, кроме протягиваемых рук да Алексеева сбоку себя.
— Сколько дать?
Получив ответ подьячего, давал деньги, говорил одно и то же:
— Пиши, Петр, пиши, кому и сколько!
— Чую, ась, князинька, не сумнись.
Сзади Алексеева стоявший монах нагнулся к уху подьячего, шепнул:
— Убили крамольники Михаила-князя! В часовне Троицы он, у гробницы преподобного Кирилла…
Алексеев вздрогнул, а когда воевода согнулся к сундуку, сказал:
— Мы, ась, князинька, раздадим… Монахи помогут — я испишу… Ты вздохни к богу в часовне, да скоро соборную откроют — в церковь пройдешь…
— Боюсь! Без меня тебя ограбят.
— Не тронут! Пьяны, да еще порядок ведут… счет помнят…
— Ну и ладно! Трудись, Петр!
Воевода протолкался к часовне, снял у входа шлем и, широко перекрестившись, земно поклонился. Подымаясь от поклона, услыхал бой часов восемь — то значило двенадцать.
— Скоро, чай, свет?
Едва лишь окончили на раскате выбивать времясчисленье, как за стенами кремля от Волги забили дробно барабаны, и тут же в кремль упали три огненных примета, один примет закрутился на песке, два других пали на монастырские пристройки, начался пожар сараев. Раздался топот лошадей, в кремль заскакали конные стрельцы. Передний крикнул:
— Гей, сторонитесь! Где воевода?
— Вороти, служивый, к делу! Все знаю! — криком ответил воевода, спешно пробираясь к коню по монастырскому двору.
Раньше чем поворотить из кремля, стрелец еще крикнул:
— Разин таранами ломит Вознесенские ворота-а! Капитана Видероса убили свои же, чуй, воевода-а!
Стрельцы уходили из кремля, горожане, женщины с детьми бежали в кремль. Светало. В соборной церкви заунывно благовестили. В ответ благовесту на стене где-то высоко воззвал зычный голос Чикмаза:
— Гей, браты-ы! Бей в башнях на-а-бат!
— Батько иде-е-т!..
— Иде-ет!..
В дальнем конце города в угловой башне завыл набат, вслед набату выстрелили пять раз подряд из пушки — казацкий ясак на сдачу города.
Назад: На воевод и царя
Дальше: Лазунка в Москве