Глава 9
Любек встретил «Юстуса» приветливым погожим днем. Со времени отплытия здесь как будто ничего не изменилось. Сновали по Траве парусные суда, галеры, лодки; перекрикивались на пристани возницы и грузчики; вились над кораблями чайки. Город – каменно-черепичная громада – стоял на земле крепко, несмотря на разлад в мире людей: размежевания в вере, упадок ганзейской торговли, все большую нетерпимость между изобилием и нуждой; право его до сих пор оставалось правом многих городов, и не только немецких; богатства его еще оставались гордостью Ганзы, к слову его еще прислушивались; а имя его было – Северный Рим, город Вечный-Злой ли рок, добрый ли, в чьем лице, неизвестно, с какими побуждениями, непонятно, – но рок этот продолжал плести вокруг когга россиян свои сети. Место на пристани он отвел «Юстусу» бок о бок… со старушкой «Сабиной». А потому представилась возможность рассмотреть корабль Гаука с близкого расстояния. Судно это было таким старым и ветхим, что также казалось и вечным; а неразгаданная тайна перевоплощения, какая заключалась в нем, делала его в глазах людей суеверных чем-то вроде призрака или сатанинской забавы, козней нечистой силы либо вроде колдовского наваждения, предвестника смерти, – хотя и состоящего из вещей сущих: древесины, меди, пеньки, полотна. «Сабина» была безлюдна, на палубе ее царил порядок. И веяло от «старушки» миром и покоем; она как будто дремала. И можно было подумать, что корабль этот по меньшей мере года два не выходил в море. Тихонько плескалась о днище волна; солнечные блики, отраженные от воды, играли на красивом лице нимфы, и оттого лицо ее представлялось ожившим – озаренным нежной улыбкой; только глаза покровительницы оставались холодными и неподвижными – даже теплые солнечные лучи не согревали их и не вселяли в них жизнь.
Эрарии, что были в этот час на берегу, сказали: – Король умер. Но не пришел новый король. Месяц не понял сначала, о ком речь, но потом пере-спросил:
Правда ли, что умер Штрекенбах? Эрарии опустили глаза, полные искренней скорби:
– Разве ты не видишь – Любек совсем уже не тот, что был прежде? Сердце короля не выдержало суетной жизни, и все мы – сироты теперь…
Месяц отпустил команду на берег, а сам с Моргалисом, Линнеусом и Копейкой направился в «Танцующий Дик». На судне остались четверо раненых под присмотром инока Хрисанфа.
Манфред Клюге встретил гостей с «Юстуса» как самых давних и милых сердцу приятелей. Он посадил их за прежний стол, предварительно согнав расположившихся за ним двух скучающих блудниц; затем он вконец замотал своего верзилу-кнехта, в изобилии по-давая гостям блюда; а пиво нескольких сортов в больших посеребренных запотевших кружках трактирщик Клюге принес сам.
Кроме них и тех двух девиц, какие расположились за столом в углу и теперь ловили взгляды гостей, в «Танцующем Дике» было в это время еще одно общество из семи-восьми человек. Будучи изрядно навеселе, эти люди громко говорили, перебивая один одного, хлопали друг друга по плечам, смеялись, стукались кружками, расплескивая пиво, чавкали, скрипели о блюда вилками. Однако эта компания всегда несколько притихала, когда заговаривал один из них – самый большой, тот, что сидел к Месяцу широкой спиной; быть может, он был их господином или нанимателем либо кем-то вроде этого. Голос его в какой-то миг показался Месяцу знакомым. Проницательный Клюге, заметив интерес Месяца, сказал про этого человека: «Хитер дьявол! Еще не хозяин, а уже опаивает, прибирает к рукам прислугу!…». Впрочем это замечание Месяцу ничего не говорило, и он ждал, что Клюге продолжит. Но здесь во вновь наступившей тишине тот человек вдруг сказал о бедном мальчике Хаконе, которого ему не хватает, и Месяц сразу признал в нем давнего знакомого – Большого Кнутсена из Тронхейма. И пожалел, что здесь с ними сегодня нет Андреса. Тойво Линнеус и Копейка тоже услышали норвежца и окликнули его по имени. Большой Кнутсен оглянулся и, узнав позвавших его людей, не сразу сумел прийти в себя от изумления. А когда сладил с лицом, то выражало оно неподдельную радость. Месяц пригласил одальмана к себе за стол, и тот принял приглашение, расплатившись с Клюге за все общество и заказав для этого общества еще пива.
Норвежец сказал, что он в Любеке уже с неделю: – Так много дел навалилось… Чем дольше живешь, тем о большем беспокоишься. Разве не правда?.. И никак не угомонишься – водоворот дел. Ты же в том водовороте – будто щепка…
Большой Кнутсен говорил эти не много значащие слова, а глаза его как бы уткнулись в стол – взгляд был напряжен и неподвижен. Вероятно, норвежец припоминал, о чем можно говорить с этими господами, а о чем нельзя. Очень скоро глаза его явно смягчились и «пошли» по кругу, от одного к другому, – Большой Кнутсен вспомнил в подробностях события прошлой зимы и своих тронхеймских гостей. Речи одальмана сразу сделались весомее; он говорил со своими людьми, от которых ему нечего было скрываться… Старушка Шриттмайер наконец умерла, и Эрвин теперь свободен и даже помолвлен с Люсией. Но молодые об этом особенно не говорят, поскольку траур жениха обязывает к скромности… Здесь, в Любеке, они затем, чтобы сделать кое-какие распоряжения по хозяйству, чтобы присмотреться, подготовиться, – ведь они намерены объединиться с Шриттмайером и вести общее дело; а у Шриттмайера, кроме Люсии, не будет наследников, так как в смысле потомства жизнь его прошла, уже можно сказать, впустую… Месяц тут подумал – как хорошо, что с ними сегодня нет Андреса; счастье не сопутствует ему в любви, потому что оно явно сопутствует Кнутсену в сделках; и Андреса очень опечалил бы такой исход дела. Большой Кнутсен тоже вспомнил про Андреса и спросил, как он теперь поживает и не разбогател ли он на морском ветре и соленой волне. Месяц ответил, что Андрес еще не настолько богат, насколько молод, и ему не достанет сил тягаться с Кнутсеном и Шриттмайером, и латифундию, конечно, приобрести не сможет; однако хутор из десяти – двенадцати построек ему уже, пожалуй, по карману. Большой Кнутсен при этом неопределенно пожал плечами, отвел глаза и снова заговорил о Шриттмайере: тот что-то сильно сдал за последние полгода, совсем не похож на жениха и неизвестно еще, дотянет ли он до собственной свадьбы, – неужто так подействовала на него смерть его старушки, неужто старушка тянет его за собой?.. Большой Кнутсен не имел уже прежней уверенности в этом деле, поскольку новое действующее лицо грозило перейти ему дорогу к выгодному замужеству дочери. Это то безобразное лицо, которое отнимает детей у родителей и родителей у детей, которое в итоге владеет лаврами славных, богатствами богатых, накоплениями скупых, лицо, которое не внимает слезам и мольбам, которое глухо к знанию и снимает прецептора с кафедры, а ратсгеру, уважаемому всеми, показывает на песочные часы: «Твое время кончилось, твой песок иссяк, и пора тебе преображаться в кучку праха»; от того лица не укроешься за стенами и решетками, от него не спрячешься в самом темном чулане, и не подкупишь его добродетелью, и не умилишь собственным счастьем, и не зальешь его вином, и не разжалобишь любовью…
– А Андрее парень с головой!… – вдруг похвалил Большой Кнутсен. – Что ж не разбогатеть! При надобности и хутор ему подыщем. И денег на штаны дадим.
Потом Тойво Линнеус немногословно рассказал норвежцу об их плавании в Нарву и Данциг, но о шведских и польских каперах, однако ж, не обмолвился ни словом. Кормчий Копейка сказал, что при нынешнем неспокойном положении на море многие купцы и судовладельцы опасаются дальних хожений – поэтому оборотистое судно может хорошо заработать на фрахте. Норвежцу понравилась эта мысль; и он сказал немало добрых слов о «Юстусе», а именно – что когг россиян как раз такое судно, могущее принести завидный доход; и еще он предположил, что, быть может, пройдет совсем немного времени – и они опять смогут стать друг другу полезными. Эта мысль понравилась всем: если доброе дело полезно обеим сторонам, то это великое дело.
Так, обмениваясь кое-какими новостями и любезностями, старые знакомые провели часть дня. Но Большому Кнутсену пришло время уходить, так как его не очень благородная и не очень благовидная компания, не сдерживаемая никем, успела основательно набраться пивом и вином и расшумелась вовсю, а еще затащила к себе в круг рыскающих глазами жриц любви… Простые люди искали простых увеселений, им весьма кстати пришелся норвежский добряк, который за все платил. И неизбалованная щедротами шриттмайерова прислуга пустилась во все тяжкие: выпивали из кружек, высоко опрокидывая голову, не говорили, а кричали, перебивали друг друга взрывами хохота, тискали тут же визгливых девиц и щекотали их и лобызали, не промокнув с губ вина. Когда Большой Кнутсен ушел и увел свое шумное общество, трактирщик Клюге освободился и мог теперь уделить больше внимания гостям, приятным душе и слуху. Памятуя о слабости трактирщика, ученый Морталис произнес для него длиннейшую и красноречивейшую речь, основная мысль которой была следующая: торговля в руках добродетельных – великая созидательная сила, только скудоумный не извлечет из нее выгод. Речь свою Морталис подвел к тому, что торгуют все: рыбак – рыбой, птичник – птицей, аптекарь – лекарствами, ремесленник – своим ремеслом, писарь – письменами, ученый муж – знаниями, меретрикула – телом (и совсем иными знаниями), шарлатан и мошенник – обманом, вор – ворованным, наемник – убийством… Однако не людьми установлен в мире закон: на праведные деньги и купишь праведное, а на деньги, обретенные от зла, и купишь себе зло; богатства неправедного достанутся праведнику; праведному человеку в ночи – солнце, а умышляющему недоброе – и день тьма.
Манфред Клюге остался доволен. Он сказал, что теперь ему дня на три хватит пищи для раздумий.
Здесь Месяц просил его послать кнехта в Бюргер-хауз к господину Бюргеру с вестью о возвращении «Юстуса» и об исправном исполнении договорных обязательств. Трактирщик так и поступил, а затем, налив себе пива, подсел за стол к гостям перекинуться словечком. Таких словечек у Клюге сегодня оказалось два. Первое – о походе турок и крымского хана на Астрахань. Трактирщик сказал, что совсем нетрудно предположить, с каким нетерпением ожидают разные государи исхода этой новой войны – ведь если Россия завязнет в войне на востоке, то очень ослабнет на западе, ибо ей придется делить свое войско надвое, либо искать мира на невыгодных условиях, либо, растрясая казну, искать помощи извне. Если Касиму-паше удастся провести корабли из Дона в Волгу, то это не предвещает ничего хорошего русской Астрахани. И тогда, Ливония, жди перемен; молись, Ливония, за турка, не теряй надежды… А Польша уже и теперь не желала ждать. О том было второе словечко Клюге. Полгода назад на сейме в Люблине и так и этак склоняли поляки литовских бояр к унии. Но не склонили – не нравились Литве польские условия. Тогда король Сигизмунд и сейм решили действовать силой, и чего не добились уговорами, добились мечом. Они отняли у Литвы Киев, Волынь и Браславщину. И без этих хлебных и богатых земель Литва стала сговорчивей и пошла на позорную для себя унию.
Тут Клюге прямо обратился к Месяцу:
– Заметьте, господин Иоганн: почти два века назад была уния против германского оружия, а теперь против российского.
Месяц спросил, откуда у Клюге такие вести. На это польщенный трактирщик ответил:
– Как может немец не знать, что делается в Польше!…
Бернхард Бюргер пришел незамедлительно – как только услышал слова кнехта. Месяц передал ему кожаный кошель с бумагами от Кемлянина и Наина, а на словах сказал лишь то, что плавание прошло спокойно. Пробежав глазами бумаги, господин Бюргер удовлетворенно кивнул и вернул Месяцу другой кошель – туго набитый серебром; затем сказал, что сколь спокойно проходило плавание «Юстуса», столь же неспокойные слухи о нем появились с неделю назад в Любеке – будто «Юстус» затонул и его даже видели среди кораблей-мертвецов… Чушь, конечно! Но эти россказни моряков, людей зачастую примитивных, очень опечалили Ульрике. Она сказала: «Такие милые господа!…» – и после этого три дня не выходила из своей комнаты, а потом зачастила в церковь. Бернхарда Бюргера, человека доброго, любящего отца, посетила счастливая мысль:
– Дабы развеять досадные слухи и вернуть хорошее расположение духа дочери моей Ульрике, не угодно ли будет вам, господа, посетить сегодня вечером Бюргерхауз?
Месяц поблагодарил Бюргера за приглашение, и тот засобирался уходить, сказав, что должен еще сделать распоряжения, касающиеся выгрузки привезенного янтаря, а также встретиться с обработчиками янтаря и с ювелирами.
Близилась осень, и темнело рано. Поэтому, когда Месяц и Морталис пришли к Бюргерхаузу, там уже был зажжен свет.
Ульрике сама отворила гостям дверь и приняла их плащи и шляпы. Ученый датчанин склонился перед юной хозяйкой в почтительном поклоне, бросил лукавый взгляд на Месяца и движением бровей выразил ему свое восхищение.
– Она – королева… – шепнул датчанин и удалился в гостиную.
А Месяц меж тем замешкался с перевязью и не мог снять меч. У него перевернулась пряжка, и он не видел этого, и не мог взглянуть, ибо был не в силах оторвать взгляд от Ульрике – она показалась ему еще более прекрасной, чем прежде. В мягком полумраке прихожей она была светла, как горящая свеча, и лучи исходили от нее… Так увидел ее Месяц и некоторое время оставался заворожен этим видением, стоял, теребил пряжку, радуясь тому, что пряжка не расстегивается. А может, то свеча была в руках Ульрике и освещала ее лицо – ее боговдохновенное лицо, лицо Девы Марии, освещенное утренней звездой. Он оглянулся, но не увидел звезды у себя за спиной. Бескрайняя аравийская пустыня простиралась вокруг, и никого, кроме них, не было в этот час на древнем пути. А глаза, что смотрели ему в глаза, были чистые, нежные и сильные, это были любящие, родные глаза матери; и все меньше тревоги оставалось в этих глазах, и все больше там становилось восторга; их глубина виделась их тайной – вечной, непостижимой, притягательной. О Ульрике!… Они были здесь одни – тысячу лет одни. Они знали, что принадлежали друг другу, а значит, и весь мир принадлежал им. И все должно было служить им, но они не искали этого. Они – два прекрасных агнца – нашли друг в друге обильные пажити, но не спешили брать от них. Каждый шаг, каждый взгляд, каждое прикосновение, и мысль, и слово, и сердцебиение были сладостны и напоены светом той звезды, которая не всякому видна…
Когда Месяц вошел в гостиную, он увидел старика, сидящего в кресле у камина. Проспер Морталис и Бюргер стояли в дальнем углу залы, в розарии, возле лестницы, ведущей на галерею. Они говорили там о загородном землевладении и рентных сделках. Датчанин спрашивал, Бюргер отвечал; похоже было на то, что Морталис надумал обзавестись недвижимостью, ибо рентное владение его не устраивало. Морталис сказал, что человек, претерпевший с детства немало нужды, только и мечтает всю жизнь – как прослыть богачом. Именно – прослыть, если не в состоянии стать им. Здесь Морталис рассмеялся, и от его смеха вздрогнул и зябко поежился старик у камина.
Пока Ульрике давала указания служанке по поводу каких-то блюд, Месяц рассмотрел старика повнимательней и к великому собственному удивлению узнал в нем Эрвина Шриттмайера, жениха Люсии из Тронхейма. Не прошло и года, как они виделись в последний раз, однако Шриттмайер за это время очень изменился. Как видно, время не ко всем относится одинаково: для кого-то оно тихонечко идет, а для кого-то бежит стремительно и неумолимо, отнимая веселость, свежесть и силы и оставляя взамен лишь печальные следы старости. Так, Шриттмайер очень пожелтел и похудел; кожа у него на лбу блестела; мелкие черты лица заострились, круги под глазами оплыли, губы поджались. Лицо Шриттмайера само по себе, независимо от воли старика, приняло злобное выражение и, наверное, было таковым с утра до вечера.
Ульрике представила их друг другу. Оказалось, что контора Шриттмайера – это норвежская ветвь все той же, что и у Бюргера, Фареркомпании. Месяц сказал о своем знакомстве с семейством Кнутсенов, после чего старик прямо-таки вцепился в него глазами и некоторое время пристально разглядывал, будто ощупывал. Узнал не сразу, с кем-то путал, что-то мешало ему – мало ли молодых людей встречал он за свою жизнь на пути от Любека до Тронхейма! А когда узнал наконец, то это, как будто, не доставило ему радости. Шриттмайер спросил только: «А где тот норвежский юноша?..» И, не дослушав ответа, задумался. Потом глаза недобро блеснули, рот приоткрылся, чтобы, наверное, побрюзжать на «того норвежского юношу», но, как видно, не нашлось у Шриттмайера для брюзжания сил, и он смолчал, и вообще за этот вечер, кроме отдельных малозначащих восклицаний, он не произнес ничего замечательного.
Застолье было нешумное. Морталис и Бернхард Бюргер продолжали свой разговор, который немало занимал обоих, так как предоставлял им возможность помечтать. Бюргеру это было приятно, ибо он, достигнув почтенного возраста и устойчивого положения среди людей, мог в обществе молодого неглупого спутника совершить путешествие в юность. Датчанин же, по мере того, как наполнялся его кошелек, все более веровал в правильность своего избранного пути и в не столь отдаленное прекрасное будущее; в нем заметно проявлялось польщенное тщеславие, когда он разглагольствовал о покупке земли и о постройке на ней большого дома, и о спуске на воду большого корабля, и о начале большого собственного дела, поставленного на чести и правде и скрепленного силой полученного в университете образования.
Месяц и Ульрике, сидевшие напротив друг друга, почти не принимали участия в беседе и говорили только тогда, когда кто-либо обращался непосредственно к ним. Они почти не ели, вино лишь пригубливали и только и делали, что глядели один на одного, мало заботясь о том, чтобы хоть как-то скрыть свои чувства. Они по-прежнему мнили себя единственными под небом и находили тому подтверждение в каждом взгляде друг друга, в каждом вздохе, в каждом движении руки. И такая их взаимная «привязанность» не укрылась от внимания Бернхарда Бюргера, и он, быстро вернувшись из «путешествия», задумался. А Морталис, видя, что остался в своих мечтаниях один, переменил тему разговора. Он заговорил теперь об истинности веры, о различиях в вере, о нетерпимости иных деспотов к вероисповеданию ближнего или дальнего. Он сказал, что вот соседствуют же в Любеке мирно католик с протестантом, а в Нарве – так там сплошь и рядом братские либо дружеские узы между лютеранами и православными. Делу и мирному ходу жизни это нисколько не мешает! Лишь бы были чисты руки и светла голова!… Конечно, слова Морталиса не были словами ученого теолога, каковым он являлся, но это были слова друга. Заметив в глазах Бюргера понимание, но одновременно и некую жесткость, датчанин низвел свою речь к неблагородной философической стезе и заключил ее следующим рассуждением:
– Мир переменчив, госиода, а человек не очень любит изменяться, ибо изменения даются ему с трудом и иногда причиняют боль. Поэтому многие уединяются: в пустыне, в доме, в море, в вере своей – замыкаются внутри себя. И испытывают оттого немало нужды. Чтобы мир сделался постоянным и обильным на добрые плоды, нужно уметь меняться человеку…
О Морталис!… Он был большой друг! И он умел меняться…
Где-то между супом и жарким в залу вошла горничная и доложила, что пришел господин Гаук; и сразу после этих слов названный господин появился в проеме двери. Для Месяца и Морталиса приход Герда был неожиданным, хотя они все время помнили, что старушка «Сабина» стоит возле «Юстуса», а владелец ее, по всей вероятности, в Любеке. Они уже не сомневались в знании – кто есть Гаук, и полагали, что и он знает про их знание; они до этих пор думали, что Гаук с их приходом в Любек, если и не уберется из города, то хотя бы постарается избегать встреч с ними. Но ничуть не бывало! Герхард Гаук был отважен и дерзок. Он как будто даже развлекался этой дерзостью и любовался ею.
– Вот так встреча, господа!… – Гаук довольно искусно принял изумленный вид. – А говорили, что ваш «Юстус» поглотила морская пучина. И мы все так сожалели об этой утрате… А тут мои люди принесли мне добрую весть, сказали, что «Юстус» снова у причала да еще бок о бок с «Сабиной». Я ушам не поверил и решил убедиться сам. Я подумал, что эти любезные люди непременно сегодня захотят посетить гостеприимный дом Бюргеров. И вот я тоже здесь. И, как видите, не ошибся…
Месяц и Морталис, сохраняя спокойствие, переглянулись. Они поняли друг друга без слов и были не намерены пока вмешиваться в то представление, какое принялся разыгрывать Герд.
Прекрасное лицо Ульрике с приходом Гаука словно окаменело, губы ее плотно сжались, глаза потемнели. Бюргеру в возникшем положении увиделась неловкость: у его дочери два поклонника, ни один из которых как будто не собирается уступать; как эту неловкость разрешить, Бюргер не знал, а только предложил Гауку занять место и сказал служанке поухаживать за новым гостем. Эрвин Шриттмайер долго щурился, вглядываясь в Герда, а потом сам себе пробурчал: «Нет, это не тот норвежский юноша! Нет, не он!…».
Гаук сел с торцовой стороны стола – напротив хозяина дома. Слева от него оказалась Ульрике, справа – Месяц. Гаук не переставал говорить, должно быть, получая удовольствие от собственного притворства:
– Мне хочется отметить, господа: «Юстус» и «Сабина»… Вижу в этом непредсказуемую волю рока. Они как будто два голубка на насесте, как будто любовники, если хотите… впрочем, «Сабина» несколько старовата… Знаете, господин Иоганн, я подумываю, не построить ли мне новый корабль и не завести ли нам с вами общее дело?
– И развернуть это дело где-нибудь между Готландом и Эзелем? – Месяц не принял его нарочито притворного тона, хотя и никоим образом постарался не открыть своего истинного отношения к Гауку. – Зачем вам «Юстус» и зачем непременно строить новый корабль? Вы купите его – хороший трехмачтовый когг, поставьте на нем побольше пушек и не забудьте – на корме. И названия другого не надо; назовите свой когг «Сабиной» и воплотите прекрасную покровительницу обнаженной – в гальюнной фигуре. А если не хватит денег – о, это такие пустяки! – вам их наверняка одолжат британские купцы возле острова Борнхольм, или купцы датские недалеко от Аренсбурга, или немецкие купцы в виду Штрандендорфа…
– Разумно, разумно!… – согласился Герд; из глаз его на миг исчезла показная любезность, они стали жесткими и пронзительными, как прежде; но вот Герд справился с глазами, и они обрели недавнее бархатное выражение; Гаук принял вызов. – Я, пожалуй, именно так и поступлю. Совет умного человека в наши многотрудные времена многого стоит… – взгляд его стал насмешливым. – А то, знаете ли, стало боязно выходить в море. Никто не хочет заниматься делом – сплошной разбой. А недавно, представьте, меня обстрелял сам Штёртебеккер!… Это был бой с призраком, которому уже двести лет. Впечатляет, правда? Даже мне было не по себе. И я еле сладил с командой – люди так суеверны!… Кстати, судно Штёртебеккера очень походило на ваше судно, господин Месяц. И если бы я не знал точно, что господин Месяц купец, то мог бы подумать, что он капер…
Вот как повернул дело Герхард Гаук… Он был опасный хитрый противник; он преотлично знал, что человек, который обвинит его в каперстве, еще должен будет потрудиться, чтобы доказать это, – а как можно доказать, что вчерашний ветер наполнял паруса несуществующего судна? Разве капер «Сабина» не такой же призрак, как вереница кораблей-мертвецов; разве капитан его не так же бесплотен, как легендарный Штёртебеккер? Кто видел «Сабину»? Где они?.. Тронулись умом несколько матросов и рассказывают но трактирам небылицы, тем зарабатывая себе на кружку пива.
Но Месяц и не думал обличать Гаука, да еще за столом в Бюргерхаузе. Месяц хорошо знал длину своего меча и понимал, что сегодня ему до Гаука не дотянуться. Но он и помнил слова Даниеля Хольма: в море много дорог, нам не избежать встречи… И как когда-то на такую встречу рассчитывал шведский капер, так теперь на нее рассчитывал он сам.
Месяц ответил выпадом на выпад:
– Вряд ли придет кому-то в голову обстреливать старушку «Сабину». Она и так едва держится на воде и, возможно, доживает последние деньки… А что до «Юстуса», то – да! – он было схватился с одним кораблем недалеко от Данцига, но это был корабль под флагом короля Сигизмунда. Тот корабль никак не мог быть «Сабиной», которую мы все хорошо знаем…
– Господа, господа!… – вмешался в разговор хозяин дома. – Вы говорите загадками, не предлагая нам отгадок. Это нехорошо. Покупка любит оплату… Господин Гаук… Герд… расскажите лучше, давно ли вы вернулись в Любек.
Герд сделал это охотно. Он уже два дня как вернулся из плавания. У него была уйма дел в Штральзунде, где он (здесь Гаук с учтивой улыбкой кивнул Месяцу) собирается купить себе новый корабль. И непременно хочет назвать его «Сабиной». Какая все же прекрасная мысль – преемственность!… А старое судно давно пора сжечь вместе со всей, простите… хвостатой живностью… Попутно Гаук сообщил, что выполнил поручение Бюргера и побывал в той деревне, в которой, по слухам, хранились остатки от чьих-то кораблей:- Господин Бюргер может не волноваться: там в деревенской церкви лежат обломки совсем других кораблей – голландских или датских. Точнее не припомню… О судах же Фареркомпании – «Травемюнде» и «Брём-зе» – не только в Штрандендорфе, но и в тех краях вообще не слыхали…
Месяц и Морталис при этих словах снова переглянулись. Прозвучала слишком дерзкая ложь. Гаук отпустил удила коня, на котором скакал, и конь понес его по бездорожью и, кажется, оступился… Гаук, не знавший о том, что волею судеб «Юстус» побывал в Штрандендорфе, не подозревал о своей оплошке и продолжал:
– Но это ничего! Быть может, даже и к лучшему; быть может, суда еще отыщутся, ведь если они не вернулись в порт, это еще не значит, что они более не существуют. Может статься, что они ждут помощи на каком-нибудь острове, или занимаются починкой, или… Да мало ли что!… Скоро я куплю в Штральзунде новый корабль и займусь поисками тех судов… затем мы с Ульрике поженимся…
Ульрике вся вспыхнула при этих словах и тут же побледнела. Негодование ее было слишком велико. У кружки, которую держал Месяц, отломилась ручка – так крепко он ее сжал. Глаза Герда при виде сломанной кружки наполнились притворным удивлением. Герд уж было собрался сказать что-то насмешливое, но хозяин дома не дал ему этого сделать…
Негромким спокойным голосом Бернхард Бюргер произнес:
– Господин Гаук, пойдите вон!…
– Как это!… – не понял Герд, и глаза у него помертвели. – Объяснитесь…
– У меня нет желания объясняться со лжецом.
– Но это ошибка… Это какая-то страшная ошибка… – уже без всякого притворства засуетился Гаук; он не мог взять в толк, отчего произошли столь разительные перемены, и, подозревая, что произошли они не без участия Месяца и Морталиса, теперь бросал на них косые взгляды. – Это меня оболгали. И я почти не сомневаюсь – кто!… Что делают здесь эти господа? Вот эти двое!… Объяснитесь! Я дворянин, в конце концов!…
– Что ж, извольте… – господин Бюргер откинулся на высокую резную спинку стула; взгляд господина Бюргера был спокоен. – Не далее как вчера, в этой самой гостиной я принимал человека из Штрандендорфа, рыбака по имени Гартих, посланного общиной в Любек сразу после гибели кораблей «Травемюнде» и «Брёмзе». Он очень задержался, потому что, добравшись морем до Ростока, тяжело заболел и едва не угодил в мертвецкую, потом в Шверине он против своей воли был зачислен в ополчение, на границе герцогства Брауншвейг был обобран разбойниками и приведен в их стан, откуда ему едва удалось вырваться… И наконец Гартих в Любеке! И теперь Фареркомпании известно обо всех околичностях печальной кончины ее судов и об обломках тех судов, хранящихся в приходской церкви. К своему рассказу Гартих прикладывает опись тех предметов, какие рыбакам удалось подобрать на берегу. Даже если не верить Гартиху, то по одной той описи легко убедиться, что погибшие от пушек некоей «Сабины» корабли – мои «Травемюнде» и «Брёмзе».
Герд порывался что-то сказать, однако господин Бюргер не давал ему вставить и слова:
– Вы требовали объяснений, господин Гаук. Вот они!… Какое отношение имеете к делу именно вы, я уже догадываюсь. Однако догадка – не доказательство. Верно?.. Доказательством займется Право. Мне же, чтобы понять суть, достаточно и одной вашей сегодняшней лжи. Покупка любит оплату…
– Все не так! – возразил Гаук. – Меня оговорили те, кому это выгодно. И они же подослали вашего Гар-тиха. Что опись!… Мы ведь сами можем все проверить, добравшись до церкви в Штрандендорфе…
Тут Месяц сказал:
– Мы ничего уже не сможем проверить. И вам это известно не хуже, чем мне. Не вашими ли людьми сожжена та церковь, не ими ли убит сторож?
– Вот!… – указал на Месяца Герд. – Вот с кого следует начинать Праву. Вот кто сжег церковь! Вот кто искусно плетет сеть интриги, кто встал между мной и Ульрике. Вот капер! А вы все слепы и доверяетесь словам…
– Господин Гаук!… – напомнил Бюргер.
Не сказав больше ни слова, Герд удалился. И все пожелали поскорее забыть о нем в этот вечер. Но это было трудно, поскольку визит Гаука и разговор, состоявшийся за столом, оставили после себя тягостное впечатление. Один Шриттмайер сидел как ни в чем не бывало… И здесь к господину Бюргеру пришла идея: он протянул Морталису лютню и попросил Месяца и Ульрике станцевать гальярду. Бог свидетель – их не пришлось просить дважды!… Хорошая игра Морталиса и счастливый смех Ульрике как бы отодвинули ту неприятность, какая произошла только что, и скрасили остаток этого вечера.
Возвратившись на «Юстус» уже заполночь, обнаружили на судне необычное для этого времени оживление. Те из команды, кто не сошел сегодня на берег, и те, кто уже вернулся, обсуждали происшествие, случившееся не более получаса назад. Некто неизвестный под покровом темноты пробрался на корабль и пытался проникнуть в крюйткамеру. Наудачу возню этого человека услыхал штурман Линнеус и, подкравшись сзади к незваному гостю, так двинул того кулаком, что «гость» покатился по палубе. Однако и сей неизвестный оказался ловок: ответив Линнеусу увесистой оплеухой, он перепрыгнул на борт стоящей рядом галеры, шмыгнул под ее ночной шатер (Nachtzelt) и кинулся в воду уже по другую сторону галеры – так ему удалось скрыться.
Это происшествие навело Месяца на мысль, что, возможно, Герхард Гаук таким образом напоминает о себе, ибо он явно не из тех, кто уходит насовсем, когда ему предлагают насовсем удалиться. Пожалуй, жди теперь неприятностей наверняка, – если Гауку не удалась одна месть, он скоро измыслит другую. Другая мысль, посетившая Месяца, была о том, что он и россияне с непростительной беспечностью относятся к охране своего корабля; нетрудно предположить, что тот человек хотел найти в пороховом трюме не позабытый шейный платок… И если бы не счастливая случайность, если бы не чуткий слух Линнеуса, то многим добрым христианам пришлось бы без исповеди и прощения грехов предстать перед Господом, а судьба других устремилась бы не в то русло, какое они для себя искали.
После этого случая установили на «Юстусе» два поста и четыре стражи. И сделали это вовремя, поскольку не прошло и недели, как новое событие едва не стало последним для когга россиян – вдруг занялся пожар на борту «Сабины». Это случилось глубокой глухой ночью. И если бы ветер был чуть-чуть посильней, то даже бодрствующая стража ничего не смогла бы поделать, – тогда пострадал бы не только «Юстус», но и сгорела бы добрая половина всех судов, находившихся в порту Любека… Стража на когге ударила в колокол. Жар, исходивший от горящей «Сабины», был так силен, что по палубе «Юстуса» невозможно было пройти, не получив ожога. Но россияне проходили, предварительно окатив друг друга водой. Корабли здесь стояли так тесно, что у когга не было никакой возможности отдалиться от «Сабины», не проломив кому-нибудь борт. Оставалось одно: поливать свое судно водой и быть готовыми к худшему. И поливали – бегали по палубе с ведрами, а потом приспособили к делу помпу. Вскоре подоспела помощь и с других кораблей – немцы, британцы, голландцы подплывали в лодках и поднимались на когг. Кое-как общими усилиями справились с опасностью. Было светло, как днем; словно буря, шумело пламя; на «Сабине» рушились перекрытия, падали мачты – одна из них, огненная стрела, оборвав снасти, легла поперек «Юстуса», однако мачту удалось быстро затушить, затем ее распилили на части и сбросили в воду. Стучали рычаги помпы, кричали люди… И Месяц прокричал Морталису:
– То-то веселится сейчас Гаук, глядя с берега на это представление!…
Датчанин возразил:
– Скорее он грызет ногти от досады. Напрасно пожертвовал кораблем, хоть и старым…
К утру все было кончено. Никто не пострадал, если не считать нескольких небольших ожогов. От «Сабины» не осталось ничего, кроме головней – тысяч крупных и мелких головней, плавающих между судами. А Гаука после этого случая больше не видели в Любеке.
Норвежец Андрее, узнав, что в «Танцующем Дике» встретили Большого Кнутсена, стал завсегдатаем этого трактира, так как надеялся, что, может, счастье улыбнется ему и подарит встречу с Люсией. Поджидать свою возлюбленную возле дома Шриттмайера Андрее не решался по двум причинам: во-первых, после разлада с Большим Кнутсеном он не желал встречаться с ним, ибо полагал, что такая встреча может плохо кончиться для одного из них, и во-вторых, в теперешних обстоятельствах, когда Люсия дала согласие на помолвку со старцем Шриттмайером, – караулить ее у крыльца жениха Андрее почитал за унижение. Сердцу Андреса была нанесена глубокая рана, душу его день за днем точила черная обида. Однако у любви свои законы, и разум часто становится бессилен править поступками влюбленных: на правую руку, доставившую тебе боль, обижаешься, а левую – ту, что ближе к сердцу, – ищешь. И Андрее предпочитал как бы случайную встречу. Не зная усталости, он изо дня в день посещал все людные места в Любеке, какие знал: Рыночную площадь, церкви, лавки ювелиров и портных, дорогие трактиры, которые приходились по карману даже не всякому бюргеру; Андрее постоянно прогуливался по главным улицам города и по площадям, а также на пристани. Раза два он видел издали служанку Люсии и даже выследил ее до самого порога шриттмайерова дома, но не подошел к ней и не заговорил, так как считал, что этот первый шаг будет расценен как шаг к унижению и может навредить ему, – но оба раза Андреса так и подмывало схватить служанку за косу и крикнуть ей в ухо что-нибудь по-норвежски – то-то бы она, его давняя союзница, опешила, то-то бы подкосились у нее, у обомлевшей, ножки!… И пришел день, когда труды Андреса были вознаграждены. Он как раз сидел за кружкой пива в «Танцующем Дике», когда туда вошла Люсия со своей служанкой. Обе они остановились у порога и, оглядев зал, повернулись, чтобы уходить, – они искали кого-то, – но Люсия вдруг обернулась, и они с Андресом встретились глазами. О, у них из глаз тут же исчезли все обиды и печали; глазами они уже простили друг друга, и там была только радость. А когда они сели напротив один другого, глаза их как будто заволокла пелена нежности и любви, и у обоих навернулись слезы. Служанка не могла смотреть на все это спокойно, она вздыхала и отворачивалась, пряча сочувствующую улыбку, и, в конце концов, оставила свою госпожу наедине с Андресом, пообещав вернуться через два часа.
Андрес спросил, кого они искали. Люсия сказала, что – его. Служанка видела его как-то на Рыночной площади – видела мельком издали и думала, что обозналась; тогда она спустилась к пристани и рассмотрела среди других кораблей знакомые очертания «Юстуса». И рассказала обо всем Люсии. С того дня они ищут Андреса по всему Любеку и много уж раз приходили на пристань, однако Андрес, видно, возвращается на судно поздно – когда девицам уже опасно прогуливаться, а уходит рано – когда девицы еще спят… Да, так они искали его, нимало не заботясь о том, как будет расценен Андресом первый шаг к сближению со стороны Люсии. Быть может, в этом шаге Люсия искала искупление собственной вины перед Андресом. Ведь она не выдержала обещанного ему времени – она в Любеке, она чужая невеста, она живет в доме жениха… Но знает ли он, каково было бы ей выдержать это время в одиночестве, без его ежедневной поддержки, когда Большой Кнутсен словно обезумел, когда он проходу ей не давал, лишал еды и питья, отнимал книги, запирал ее на ключ и говорил ей из-за двери только об одном – умерла жена Шриттмайера; и добивался от дочери уступчивости. Богатства старого немца-купца, уплывающие в неизвестном направлении, не давали Большому Кнут-сену покоя. «О Андрее! Ты еще недостаточно знаешь моего отца. Он упрям, как никто. Он тверд и несокрушим, как скала. И добьется своего – вот увидишь… А как, – говорит, – помрет твой старый муж Шриттмай-ер, как станешь ты самостоятельной молодой вдовой, тогда и делай, что хочешь!»
Так они разговаривали некоторое время, обменивались новостями и чувствовали себя счастливыми, как никогда. Но не все еще слова они сказали друг другу – для остальных слов им требовалось уединение. И тогда Андрее спросил у Кл юге, не найдется ли для них в этом доме какой-нибудь комнаты.
– Отчего же нет?.. – понимающе улыбнулся трактирщик. – Для амура с такой красавицей я недорого уступлю тебе самую лучшую комнату – и даже с видом на Траве.
Четыре шкипера, которые сидели недалеко и невольно слышали этот разговор, засмеялись. И один из них сказал:
– Эй, Клюге! Ты, видно, совсем спятил к старости! Что ему твой вид на Траве? Счастливчику обозревать сегодня более волнующие виды…
Трактирщик увел Андреса и Люсию наверх. А подвыпившие шкиперы все смеялись:
– Да, да! Вечные виды!… Равнины неземной гладкости и бархатистости, холмы прекрасной белизны, середина всех земель, а далее – плавные подъемы чресел и… прочее и прочее…
– Брат, ты поэт!- Я просто знаю, что северные девочки хороши!…
Теперь ничто не мешало Месяцу и Ульрике бывать вместе.
Над миром царила тихая теплая осень; прозрачный воздух, как некий дивный объем, был наполнен солнцем; и дышалось легко, и виделось далеко и красиво, и думалось о возвышенном и божественном, и мечталось о вечной любви. Все сущее радовалось бытию.
И посреди осени стоял Любек. Это был их город – Месяца и Ульрике, – и они видели его возвеличенным любовью, и видели себя частичкой его, и знали, что если б не они, то Любек был бы уже другим, не таким прекрасным. Они бродили по его тесным людным улочкам, – горожане среди горожан, зеваки среди зевак, любящие среди любящих, – и не желали ничего лучшего. Они останавливались посмотреть на выставки ремесленников или послушать разглагольствующего за плату бродячего студента, они глядели, как фокусники дурили головы легковерным простакам и сами оказывались таковыми, ибо клевали на те же крючки, что и остальной народ. Иногда, проголодавшись, они приходили на огромную Рыночную площадь полакомиться чем-нибудь. В этом, благословенном Богом, месте можно было найти все: от иголки до экипажа, от райской птички в клетке и индийских пряностей до слоновых бивней; и только, пожалуй, больного бедняка, продающего философский камень, не было здесь.
Ульрике рассказывала о бургомистрах и ратманах, о добропорядочных бюргерах и великих купцах, а также о восстании мясников но главе с Хинриком Патерностермакером, о восстании Вулленвевера, «мятеже простонародья», о тяжком и часто кровавом пути Реформации по улицам старой ганзейской столицы. Ульрике показывала, по каким улицам проходили негодующие толпы вооруженных любечан, какие дома восставшие громили, на каких площадях они устраивали многотысячные сборища и выдвигали свои требования городскому совету. Ульрике говорила, что в Любеке еще живет много людей, которые хорошо помнят Юр-гена Вулленвевера и даже имели честь когда-то беседовать с ним и диспутировать в его присутствии.
В Кафедральном соборе, заложенном еще Генрихом Львом, Ульрике показала Месяцу распятие работы мастера Бернта Нотке, которое было одновременно и гордостью, и величием Любека, и удивительным, совершенным творением человеческих рук. Распятие это было так велико – как если бы десять человек встали один на одного, и нижний из людей касался коленями основания его, а верхний только приблизился бы к глазам Христа. Ничего похожего Месяц не встречал ни в России, ни в Норвегии, ни по всему побережью Восточного моря. Это творение поразило его; сделанное из древесины дуба, оно украшало собор уже около ста лет, и еще сотни лет будет украшать – пока стоит славный город Любек. Здесь, в Кафедральном соборе, чей клирос оставался католическим, а западная часть уже сорок лет как была евангельской, Ульрике говорила о Реформации – Реформация поделила собор, Реформация поделила город, Реформация поделила страну, и другие страны также, и моря, и людей. Ульрике сказала, что ей кажется иногда, будто Реформация наболевшим грубым швом проходит по ее сердцу. Она спросила сама себя – хорошо ли такое разделение? И не ответила себе….. Однажды Ульрике повела Месяца на кладбище к могиле матери. Ульрике, как и большинство немецких девушек, была чувствительна и суеверна, и она считала, что наконец настало время «познакомить» мать с ее избранником. Они пришли к могиле, памятник над которой был высечен в форме креста из глыбы светлого гранита. На лицевой поверхности креста имелась ромбическая мраморная вставка, а по ней начертаны слова:
Здесь покоится в Боге
Катарина Бюргер,
урожденная Арле.
Да объемлет тебя там любовь
чиста.
Ульрике прочитала молитву и взяла Месяца за руку. Так они некоторое время и стояли в молчании. Был тихий вечер, щебетали птицы. В прозрачном воздухе виделось далеко. Рука Ульрике была мягка и прохладна. От волос Ульрике веяло ароматом роз. От нее всегда веяло ароматом роз. Месяц не спрашивал – почему; но он уже к этому привык – это был ее запах. Он посмотрел на нее. Он подумал, что не встречал женщины прекрасней. Он даже не подозревал прежде, что такие бывают на земле и ходят по ней, подобно обычным смертным. И опять на ум ему пришло сравнение с божеством и на краткий миг наполнило его трепетом. Оттого рука вздрогнула, и Ульрике посмотрела на него. Она сказала, что ей сейчас так хорошо и покойно, как никогда, и те птицы, что щебечут в листве, щебечут и в ее душу, и она слышит голос матери. Ульрике посчитала это за добрый знак – как будто Катарина благословила ее и его. Ульрике была счастлива.
Чуть поодаль, среди не столь богатых памятников, как у Катарины Бюргер, и ближе к ограде Месяц приметил совсем еще свежую могилу и мальчика, скорбящего над ней. Присмотревшись внимательнее, он понял, что принял за мальчика карлика Йоли, а могила, возле которой тот стоял, по всей вероятности, была могилой Штрекенбаха. Месяц слышал недавно о смерти короля и сразу, как услышал, первое имел желание разыскать место его упокоения и почтить его память, ибо за короткое время их знакомства успел проникнуться к Штрекенбаху добрыми чувствами. Однако неотложные дела помешали ему сделать это сразу, а потом всеми помыслами и желаниями Месяца завладела Ульрике, и он откладывал поклонение праху со дня на день. И теперь Месяц был рад представившейся возможности почтить память короля хотя бы в виде его надгробного камня.
Когда Месяц и Ульрике подошли к могиле Штрекенбаха, малыш Йоли утер слезы у себя на лице. Он считал себя мужественным человеком и не хотел, чтобы его видели заплаканным, – даже в тяжкую минуту скорби. Но новые слезы наворачивались у него на глазах, и лицо – странная помесь детскости черт и взрослости взгляда – было неподвластно сейчас его воле. Слезы обильно катились по щекам, и ничего с этим невозможно было поделать. И сегодня, возле большого дикого камня на могиле короля прим карлик выглядел особенно маленьким. Возможно, он и был мужественным человеком, однако ему стоило трудов без посторонней помощи вскарабкаться даже на обыкновенный стул.
На камне были выбиты скупые слова:
Иоахим Штрекенбах.
Тот,
кто мог сказать больше всех,
молчит.
Месяц подумал – верные слова; Штрекенбах знал будущее, но он не доверил свое знание другим. Это был бы слишком тяжелый груз для обычного судна. Король раздавал свое знание щепотью, очерчивал намеком, подготавливал недомолвками. А видел ли он этот серый камень у себя над головой?.. Кажется, что может быть проще! Каждый будет там… Однако и смерть любит разнообразие, и не всякий имеет свою могилу, и не всякий обретает в ней покой.
Малыш Йоли сказал:
– Нам так хорошо было вместе. Шут правил королевством, король забавлялся. Но вот король умер. Никто не в растерянности. Все знают, куда идти. Но стало невесело, стало одиноко… Жадный! Он все забрал себе – он умер и не поделился смертью. А мне, маленькому Йоли, что отныне делать тут?.. – прим карлик посмотрел на Месяца так, как будто только что узнал его. – Это вы, капитан!… Видите, ушел мой шут! Он остерегал меня от огня. Он говорил – «малыш», не балуй с жаровнями и свечами. Я и не балую. А он тлеет теперь там, внизу; и празднует, и веселится его новый Орден – Орден гробовых червей…
С этими словами карлик ушел.
– Как страшно он говорил… – сказала Ульрике. – И непонятно: кто шут, а кто король? И он такой маленький, такой безобразный. А этот Штрекенбах… Кто он был?
– Он был из эрариев. Он был их король.
Но Ульрике ничего не знала про эрариев и короля. Она всю свою жизнь ходила по королевству и думала, что ходит по Любеку. Месяц рассказал ей многое из того, что знал про тайный Орден, а заключил свое повествование словами о скоротечности жизни… Он сказал, что только недавно король был крепок, здоров и весел, и полна была мыслями его голова, и полно было пророчеств его сердце. И вот все безвозвратно ушло в землю, и опустели прекрасные кладези… О, Штрекенбах, ты, познавший жизнь и смерть, познавший прошлое и будущее, ты, тот, кто мог сказать больше всех, – смолчал и – увы!… – уже больше ничего не скажешь. Должно быть, в твоем молчании, как в молчании Господа, есть немалый смысл. И есть же смысл в блужданиях живущих – в блужданиях, на кои уходит вся их жизнь.
Так, произнеся лаудацию о Штрекенбахе, Месяц воздал должное доброй памяти короля, что жила в нем. Месяц мысленно обещал себе, что в молитвах он будет упоминать имя Штрекенбаха, как упоминал до сих пор имена славных мужей – Сильвестра и игумена Филиппа, – и, вознося свои чистые помышления к Богу, Месяц, добросердный православный, искренне желал, чтобы болящая душа короля эрариев отныне избавилась от всего, угнетающего ее, и обрела долгожданную благодать.