Книга: Рославлев, или Русские в 1812 году
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ГЛАВА II

ГЛАВА I

Двухэтажный дом Николая Степановича Ижорского, построенный по его плану, стоял на возвышенном месте, в конце обширного села, которое отделялось от деревни сестры его, Лидиной, небольшим лугом и узенькой речкою. Испещренный всеми возможными цветами китайской мостик, перегибаясь чрез речку, упирался в круглую готическую башню, которая служила заставою. Широкая липовая аллея шла от ворот башни до самого дома. Трудно было бы решить, к какому ордену архитектуры принадлежало это чудное здание: все роды древние и новейшие были в нем перемешаны, как языки при вавилонском столпотворении, Низенькие и толстые колонны, похожие на египетские, поддерживали греческой фронтон; четырехугольные готические башни, прилепленные ко всем углам дома, прорезаны были широкими итальянскими окнами; а из средины кровли подымалась высокая каланча, которую Ижорской называл своим бельведером. С одной стороны примыкал к дому обширный сад с оранжереями, мостиками, прудами, сюрпризами и фонтанами, в которые накачивали воду из двух колодцев, замаскированных деревьями. Внутренность дома не уступала в разнообразии наружности; но всего любопытнее был кабинет хозяина и его собрание редкостей. Вместе с золотыми, вышедшими из моды табакерками лежали резные берестовые тавлинки; подле серебряных старинных кубков стояли глиняные размалеванные горшки – под именем этрурских ваз; образчики всех руд, малахиты, сердолики, топазы и простые камни лежали рядом; подле чучел белого медведя и пеликана стояли чучелы обыкновенного кота и легавой собаки; за стеклом хранились челюсть слона, мамонтовые кости и лошадиное ребро, которое Ижорской называл человеческим и доказывал им справедливость мнения, что земля была некогда населена великанами. Посреди комнаты стояла большая электрическая машина; все стены были завешаны панцирями, бердышами, копьями и ружьями; а по выдавшемуся вперед карнизу расставлены рядышком чучелы: куликов, петухов, куропаток, галок, грачей и прочих весьма обыкновенных птиц. Глядя на эту коллекцию безвинных жертв, хозяин часто восклицал с гордостию: «Кому другому, а мне Бюффон не надобен. Вот он в лицах!»
Спустя два дня после описанного нами разговора двух сестер, часу в десятом утра, в доме Ижорского шла большая суматоха. Дворецкой бегал из комнаты в комнату, шумел, бранился и щедрой рукой раздавал тузы лакеям и дворовым женщинам, которые подметали пыль, натирали полы и мыли стекла во всем доме. Сам барин, в пунцовом атласном шлафроке, смотрел из окна своего кабинета, как целая барщина занималась уборкой сада. Везде усыпали дорожки, подстригали деревья, фонтаны били колодезною водою; одним словом, все доказывало, что хозяин ожидает к себе необыкновенного гостя. Несколько уже минут он морщился, смотря на работающих.
– Ну так и есть! – сказал он наконец с досадою, – я не вижу и половины мужиков! Эй, Трошка! беги скорей в сад, посмотри: всю ли барщину выгнали на работу?
Слуга, спеша исполнить данное ему приказание, бросился опрометью вон из дверей и чуть не сшиб с ног Сурского и Рославлева, которые входили в кабинет.
– А, любезные! милости просим! – закричал Ижорской. – Кстати пожаловали: вы мне пособите! Ум хорошо, а два лучше!
– Да что у тебя такое сегодня? – спросил Сурской.
– Как что? Я получил записку из города: сегодня обедает у меня губернатор.
– Вот что! Да ведь ты хотел принять его запросто?
– Эх, милый! ну, конечно, запросто; а угостить все-таки надобно. Ведь я не кто другой – не Ильменев же в самом деле! Ну что, Трошка?! – спросил он входящего слугу.
– Староста, сударь, выгнал в сад только половину барщины.
– Ах он мерзавец! Да как он смел? Вот я его проучу! Давай его сюда!.. Эка бестия! все умничает! Уж и на прошлой неделе он мне насолил; да счастлив, разбойник!.. Погода была так сыра, что электрическая машина вовсе не действовала.
– Электрическая машина! – повторил с удивлением Сурской.
– Да, братец! Я бить не люблю, и в наш век какой порядочной человек станет драться? У меня вот как провинился кто-нибудь – на машину! Завалил ему ударов пять, шесть, так впредь и будет умнее; оно и памятно и здорово. Чему ж ты смеешься, Сурской? конечно, здорово. Когда еще у меня не было больных и домового лекаря, так я от всех болезней лечил машиною.
– Смотри пожалуй!.. И, верно, многих вылечивал?
– Случалось, братец! Да вот, например, года два тому назад привели ко мне однажды Антона-скотника; взглянуть было жалко! Ревматизм, что ль, подагра ли – право, не знаю; только вовсе обезножил. Вот я навертел, навертел!.. время было сухое – машина так и трещит! Велел ему взяться за цепочку, благословился, да как щелк!.. Гляжу, мужик мой закачался. Я еще… он и с ног долой, Глядь-поглядь – ахти худо! язык отнялся, глаза закатились; ну умер, да и только! Другой бы испугался, а я так нет. Благодарю моего создателя – не сробел! Ну-ка его лежачего удар за ударом. Что ж, сударь? Очнулся! Да как вскочит, батюшка!.. Господи боже мой! откуда ноги взялись.
– Как! побежал?
– Да так, сударь, что и догнать не могли.
– Подлинно диковинка! – сказал Сурской. – И он совсем выздоровел?
– Как же, братец! Как рукой сняло! И теперь еще здоровехонек… А, голубчик! – закричал Ижорской, увидя входящего старосту. – Поди-ка сюда! Так-то ты выполняешь мои приказания? Отчего не вся барщина в саду?
– Виноват, батюшка! – отвечал староста, отвесив низкой поклон. – Я другую половину барщины выслал на вашу же господскую работу.
– На какую работу?
– На сенокос, батюшка!
– На сенокос!.. Нашел время косить, скотина! Ну вот, братец! – продолжал хозяин, обращаясь к Сурскому, – толкуй с этим народом! Ты думаешь о деле, а он косить. Сейчас выслать всю барщину в сад. Слышишь?
– Слушаю, батюшка! Только, воля ваша, если мы едак день за день…
– Прошу покорно!.. Ах ты, дуралей! Что ты, учить, что ль, меня вздумал?..
– Да не сердись на него, – перервал Сурской, – ведь он заботится о твоей же пользе.
– Не его дело рассуждать, в чем моя польза. Ну, что стоишь? Пошел!
Староста, поклонясь в пояс, вышел из комнаты.
– Да что ж, я не дождусь лекаря? – продолжал Ижорской. – Трошка! ступай скажи ему, что я его два часа уж дожидаюсь… А вот и он… Помилуй, батюшка, Сергей Иванович! Тебя не дозовешься.
– Извините! – сказал лекарь, поклонясь Сурскому и Рославлеву, – я позамешкался: осматривал больницу.
– Я за этим-то тебя и спрашивал. Ну что, все ли в порядке?
– Кажется, все.
– Ну, то-то же! О моей больнице много толков было в губернии. Смотри, чтоб нам при его превосходительстве себя лицом в грязь не ударить. Все ли расставлено в порядок и пробрано в аптеке?
– Точно так же, как и всегда, Николай Степанович!
– Как и всегда! Ну, так и есть – я знал! Эх, братец! Ведь я тебе толком говорил: сегодня будет губернатор, так надобно… ну знаешь, любезный!.. товар лицом показать.
– Я вам докладываю, что все в порядке.
– А в больнице? – Окна и полы вымыты, белье чистое…
– А прибиты ли дощечки с надписями ко всем отделениям?
– Хоть это бы и не нужно: у нас больница всего на десять кроватей; но так как вам это угодно, то я прибил местах в трех надписи.
– На латинском языке?
– На латинском и русском.
– Хорошо, братец, хорошо! А сколько у нас больных?
– Теперь ни одного.
– Как ни одного? – вскричал с ужасом Ижорской.
– Да, сударь! Третьего дня я выписал последнего больного – Илюшку-кучера.
– Зачем?
– Он выздоровел.
– Да кто тебе сказал, что он выздоровел? с чего ты взял?.. Возможно ли – ни одного больного! Ну вот, господа, заводи больницы!.. ни одного больного!
– Так что ж, мой друг? – сказал Сурской.
– Как что ж? Да слышишь: ни одного больного! Что ж, я буду комнаты одни показывать? Ну, батюшка, Сергей Иванович! дай бог вам здоровья, потешили меня… ни одного больного!
– Помилуйте! что ж мне делать?
– Что делать? А позвольте вас спросить: за что я плачу вам жалованье? Вы получаете тысячу рублей в год, квартиру, стол, экипаж – и ни одного больного! Что это за порядок? На что это походит? Эх! правду говорит сестра: вот вам и русской доктор – ни одного больного! Ах, боже мой! Боже мой! Ну, батюшка, спасибо вам – поднесли мне красное яичко, – ни одного больного! Да, кончено, господин русской доктор, кончено! Во что б ни стало заведу немца… да, сударь, немца! У него будут больные! Господи боже мой! ни одного больного!.. Смейтесь, господа, смейтесь. Вам что за горе! Не вы станете показывать больницу губернатору.
– А что, Рославлев, – сказал шутя Сурской, – не выкупить ли нам его из беды! Прикинемся-ка больными!
– Эх, братец, что за шутки!
– Какие шутки? Ведь губернатор не станет больных осматривать, только бы постели-то не были пусты.
– А что ты думаешь, любезный! Постой-ка… в самом деле!.. Эй, Трошка! Дворецкого, проворней!
– Что вы хотите делать? – спросил Рославлев.
– Постой, братец, постой!.. авось как-нибудь… Что в самом деле? Не велика фигура полежать денек.
– Как?.. вы хотите?..
– Эх, братец, не мешай! Добро, так и быть! ступай домой, Сергей Иванович; да смотри, чтоб вперед этого не было. Теперь у нас будут и без тебя больные. Слушай, Парфен! – продолжал Ижорской, идя навстречу к дворецкому, – у нас теперь в больнице нет никого больных…
– Да, сударь, слава богу!
– Врешь, дурак! осел! слава богу!.. Что, я губернатору-то пустые стены стану показывать? Мне надобно больных – слышишь?
– Слушаю, сударь! Да где ж я их возьму?
– И знать не хочу – чтоб были!
– Слушаю, сударь!
– Да постой-ка, Парфен! Ты что-то больно изменился в лице, – уж здоров ли ты?
– Слава богу-с!
– То-то, смотри, запускать не надобно; видишь, как у тебя глаза ввалились. Эх, Парфен! ты точно разнемогаешься. Не полечиться ли, брат?
– Нет уж, батюшка, Николай Степанович, помилуйте! Авось в дворне и без меня найдутся хворые.
– Да как не быть. Ступай же проворнее.
– А на всякой случай, что прикажете, если охотников не найдется?
– Ну, что тут спрашивать, дурачина! Вышел на улицу, да и хватай первого, кто попадется: в больницу, да и все тут! Что в самом деле, барин я или нет?
– Слушаю, сударь! Да не прикажете ли лучше нарядить с семьи по брату?
– И то дело! Смотри, отбери тех, которые пощедушнее: Правда, в отделение водяной болезни надобно кого-нибудь потолще да подюжее!..
– Позвольте! Я уговорю нашего пономаря: ведь он распретолстый-толстый; а рожа-то так и расплылась.
– В самом деле, уговори его, братец.
– Дать ему рубли полтора, так он целые сутки пролежит как убитый.
– Брось ему целковый. Да нет ли у тебя на примете кого-нибудь этак похуже, чтоб, знаешь, годился для чахотного отделения?
– Похуже?.. Постойте-ка, сударь! Да чего ж лучше? Сапожник Андрюшка. Сухарь! Уж худощавее его не найдешь во всем селе: одни кости да кожа.
– Точно, точно! Ай да Парфен! спасибо, брат! Ну, ступай же поскорей. Двое больных есть, а остальных подберешь. Да строго накажи им, как придут осматривать больницу, чтоб все лежали смирно.
– Слушаю, сударь!
– Не шевелились, колпаков не снимали и погромче охали.
– Слушаю, сударь!
– Ну, ступай! Ты смеешься, Сурской. Я и сам знаю, что смешно: да что ж делать? Ведь надобно ж чем-нибудь похвастаться. У соседа Буркина конный завод не хуже моего: у княгини Зориной оранжереи больше моих; а есть ли у кого больница? Ну-тка, приятель, скажи? К тому ж это и в моде… Нет, не в моде…
– Вы хотите сказать: в духе времени, – перервал Рославлев.
– Да, в духе времени. Это уж, братец, не экономическое заведение, а как бишь, постой…
– Человеколюбивое, – сказал Сурской.
– Да, да! человеколюбивое! а эти заведения нынче в ходу, любезный. Почему знать?.. От губернатора пойдет и выше, а там… Да что загадывать; что будет, то и будет… Ну, теперь рассуди милостиво! Если б я стал показывать пустую больницу, кого бы удивил? Ведь дом всякой выстроить может, а надпись сделать не фигура.
– Да у тебя, как я вижу, большие планы, любезный! – сказал с улыбкою Сурской. – Ты хочешь прослыть филантропом.
– Полно, брат! по-латыни-та говорить! Не об этом речь: я слыву хлебосолом, и надобно сегодня поддержать мою славу. Да что наши дамы не едут? Я разослал ко всем соседям приглашения: того и гляди, станут наезжать гости; одному мне не управиться, так сестра бы у меня похозяйничала. А уж на будущей неделе я стал бы у нее хозяйничать, – прибавил Ижорской, потрепав по плечу Рославлева. – Что, брат, дождался, наконец? Ведь свадьба твоя решительно в воскресенье?
– Да, Полина согласилась не откладывать далее моего счастия.
– Порядком же она тебя помаила. Да и ты, брат! – не погневайся – зевака. Известное дело, невеста сама наскажет: пора-де под венец! Повернул бы покруче, так дело давно бы было в шляпе. Да вот, никак, они едут. Ну что стоишь, Владимир? Ступай, братец! вынимай из кареты свою невесту.
Хотя здоровье Оленьки не совсем еще поправилось, но она выходила уже из комнаты, и потому Лидина приехала к Ижорскому с обеими дочерьми. При первом взгляде на свою невесту Рославлев заметил, что она очень расстроена.
– Что с вами сделалось, Полина? – спросил он. – Здоровы ли вы?
– C'est une folle! – сказала Лидина. – Представьте себе, я сейчас получила письмо из Москвы от кузины; она пишет ко мне, что говорят о войне с французами. И как вы думаете? ей пришло в голову, что вы пойдете опять в военную службу. Успокойте ее, бога ради!
– Я надеюсь, – отвечал Рославлев, – что Наполеон не решится идти в Россию; и в таком случае даю вам честное слово, что не надену опять мундира.
– А если он решится на это?
– Тогда эта война сделается народною, и каждый русской обязан будет защищать свое отечество. Ваша собственная безопасность…
– О, обо мне не беспокойтесь! Мы уедем в наши тамбовские деревни. Россия велика; а сверх того, разве Наполеон не был в Германии и Италии? Войска дерутся, а жителям какое до этого дело? Неужели мы будем перенимать у этих варваров – испанцев?
– Но наша национальная честь, сударыня… наша слава?
– И полноте! Вы и в каком случае не пойдете в военную службу.
– Даже и тогда, когда вся Россия вооружится?
– Даже и тогда. Послушайте! Если вы хотите жениться на будущей неделе, то и не думайте о службе; в противном случае оставайтесь женихом до окончания войны. Я не хочу, чтоб Полина рисковала сделаться вдовою или, что еще хуже, чтоб муж ее воротился без руки или ноги… Но вот брат; перестанемте говорить об этом. Вы знаете теперь, чего я требую, и будьте уверены, что ни за что не переменю моего решения. Quelle folie! Во Франции женятся для того, чтоб не попасть в конскрипты, а вы накануне вашей свадьбы хотите идти в военную службу.
– Насилу ты, сестра, приехала! – закричал Ижорской, идя навстречу к Лидиной. – Ступай, матушка, в гостиную хозяйничать, вон кто-то уж едет.
– Что за экипаж! – сказала Лидина. – Неужели это карета?
– Не погневайтесь, сударыня! домашней работы. Это едет Ладушкин. – Ах, боже мой!.. и в восемь лошадей!
– Разумеется, он человек расчетливый: ведь они будут целый день на чужом корму.
– А это кто? посмотрите справой стороны – как будто б в дилижансе?
– Это катит в своей восьмиместной линее княгиня Зорина со всем семейством.
– Какой ридикюльный экипаж!
– Не щеголеват, да покоен, матушка. А вон, никак, летит на удалой тройке сосед Буркин. Экие кони!.. Ну, нечего сказать, славный завод! И откуда, разбойник, достал маток? Все чистой арабской породы! Вот еще кто-то… однако мне пора приодеться; а вы, барыни, ступайте-ка в гостиную да принимайте гостей.
Рославлев взял под руку Сурского и, отведя его к стороне, рассказал ему свой разговор с Лидиной.
– Что ж ты намерен делать? – спросил Сурской, помолчав несколько времени.
– А что сделаете вы, если у нас будет народная война?
– Я не жених, мой друг! Мое положение совершенно не сходно с твоим.
– Однако ж что вы сделаете?
– Сниму со стены мою заржавленную саблю и пойду драться.
– И после этого вы можете меня спрашивать!.. Когда вы, прослужив сорок лет с честию, отдав вполне свой долг отечеству, готовы снова приняться за оружие, то может ли молодой человек, как я, оставаться простым зрителем этой отчаянной и, может быть, последней борьбы русских с целой Европою? Нет, Федор Андреевич, если б я навсегда должен был отказаться от Полины, то и тогда пошел бы служить; а постарался бы только, чтоб меня убили на первом сражении.
– Я не сомневался в этом, – сказал Сурской, пожав руку Рославлеву. – Да, мой друг! всякая частная любовь должна умолкнуть перед этой общей и священной любовью к отечеству!
– Но, может быть, это одни пустые слухи, и войны не будет.
– Нет, мой друг! – сказал Сурской, покачав сомнительно головою, – мы дошли до такого положения, что даже не должны желать мира. Наполеон не может иметь друзей: ему нужны одни рабы; а благодаря бога наш царь не захочет быть ничьим рабом; он чувствует собственное свое достоинство и не посрамит чести великой нации, которая при первом его слове двинется вся навстречу врагам. У нас нет крепостей, но русские груди стоят их. Я также получил письмо из Москвы, и хотя война еще не объявлена, а вряд ли уже мы не деремся с французами.
Широкоплечий, вершков десяти ростом, господин в коричневом длинном фраке, из кармана которого торчал чубук с янтарным мундштуком, войдя в комнату, перервал разговор наших приятелей.
– Здравствуйте, батюшка Федор Андреевич! – заревел он толстым басом. – Бог вам судья! Я неделю провалялся в постеле, а вы, нет чтоб проведать, жив ли, дискать, мой сосед Буркин.
– Я, право, не знал, чтобы вы были нездоровы, – сказал Сурской.
– Да, сударь, чуть было не прыгнул в Елисейские. Вы знаете моего персидского жеребца, Султана? Я стал показывать конюху, как его выводить, – черт знает что с ним сделалось! Заиграл, да как хлысть меня под самое дыханье! Поверите ль, света божьего невзвидел! Как меня подняли, как раздели, как Сенька-коновал пустил мне кровь, ничего не помню! Насилу на другой день очнулся.
– Напрасно вы так неосторожны.
– И, батюшка, на грех мастера нет! Как убережешься? Да вот спросите Владимира Сергеевича: он был кавалеристом, так знает, как обращаться с лошадьми, а верно, и его бивали – нельзя без этого. Да кстати, Владимир Сергеевич!.. взгляните-ка на мою тройку; ведь вы знаток.
– Позвольте мне после ею полюбоваться. Хозяин просил меня принимать гостей, а вот, кажется, приехал Ладушкин.
– И ее сиятельство княгиня Зорина. За версту узнаю ее шестерню. Охота же кормить овсом таких одров! Эки клячи – одна другой хуже!
Часа через два весь двор Николая Степановича Ижорского наполнился дормезами, откидными кибиточками, линеями, таратайками и каретами, из которых многие, по древности своей, могли бы служить украшением собранию редкостей хозяина. В ожидании обеда дамы чиннехонько сидели на канапе в гостиной, разговаривали меж собою вполголоса, бранили отсутствующих и, стараясь перенимать парижские манеры Лидиной, потихоньку насмехались над нею. Барышни прогуливались по саду; одни говорили о новых московских модах, другие расспрашивали Полину и Оленьку о Франции и, желая показать себя перед парижанками, коверкали без милосердия несчастный французской язык. В числе этих гостей первое место занимали две институтки, милые, образованные девицы, с которыми Лидины были очень дружны, и княжны Зорины, три взрослые невесты, страстные любительницы изящных художеств. Старшая не могла говорить без восторга о живописи, потому что сама копировала головки en pastel; средняя, приходила почти в исступление при имени Моцарта, потому что разыгрывала на фортепианах его увертюры; а меньшая, которой удалось взять три урока у знаменитой певицы Мары, до того была чувствительна к собственному своему голосу, что не могла никогда промяукать до конца «ombra a dorata» без того, чтоб с ней не сделалось дурно. Эти три сестры, которых и в стихах нельзя было назвать тремя грациями, прогуливались вместе и поодаль от других. Сделав несколько замечаний насчет украшений сада, посмеясь над деревянным раскрашенным китайцем, который с огромным зонтиком стоял посреди одной куртины, и над алебастровой коровою, которая паслась на небольшом лугу, они сели на скамейку против террасы дома, уставленной померанцевыми деревьями. В эту самую минуту сошел с нее Рославлев.
– Как смешон этот жених! – сказала средняя сестра. – Он только и видит свою невесту. Неужели он в самом деле влюблен в нее? Какой странный вкус!
– Il est pourtant bel homme! – возразила старшая. – Посмотрите, какой греческой профиль, какая правильная фигура, как все позы его грациозны!..
– Да, он недурен собою, – прибавила меньшая княжна. – Заметили ль, какой у него густой и приятный орган? Я уверена, у него должен быть или бас, или баритон, и если он поет «ombra adorata»…
– Я слышала, что он играет хорошо на скрыпке, – перервала средняя, – и признаюсь, желала бы испытать, может ли он аккомпанировать музыку Моцарта.
– У него тысяча душ, – сказала старшая.
– Et il est maitre de sa fortune! – прибавила средняя.
– Для чего маменька не пригласит его на наши музыкальные вечера? – примолвила меньшая. – Ему должно быть здесь очень скучно.
– Разумеется, – подхватила старшая. – Эта Лидина нагонит на всякого тоску своим Парижем; брат ее так глуп! Оленька хорошая хозяйка, и больше ничего; Полина…
– О, Полина должна быть для него божеством! – перервала меньшая.
– Не верю, – продолжала старшая, – его завели, и что тут удивительного? В деревне, каждый день вместе…
– Конечно, конечно, – подхватила меньшая. – Ах, как чудна маменька! Почему она не хочет знакомиться с своими соседями?
– Посмотрите, – шепнула старшая, – он на нас глядит. – Бедняжка! не смеет подойти. О! да эта сантиментальная Полина преревнивая!
– И пренесносная! Вечно грустит, а бог знает о чем?
– Хочет казаться интересною.
– Ах, боже мой, вот еще какие претензии!
Совсем другого рода шли разговоры в столовой, где мужчины толпились вокруг сытного завтрака. Буркин, выпив четвертую рюмку зорной водки, рассказывал со всеми подробностями, как персидской жеребец отшиб у него память. Ладушкин, Ильменев и несколько других второстепенных помещиков молча трудились кругом жирного окорока и доканчивали вторую бутылку мадеры. В одном углу Сурской говорил с дворянским предводителем о политике; в другом – несколько страстных псовых охотников разговаривали об отъезжих полях, хвастались друг перед другом подвигами своих борзых собак и лгали без всякого зазрения совести. Но хозяину было не до разговоров: он горел как на огне; давно уже пробило два часа, а губернатор не ехал; вот кукушка в лакейской прокуковала три раза; вот, наконец, в столовой часы с курантами проиграли «выду я на реченьку» и колокольчик прозвенел четыре раза, а об губернаторе и слуха не было.
– Что ж это в самом деле? – сказал хозяин, когда еще прошло полчаса, – его превосходительство шутит, что ль? Ведь я не навязывался к нему с моим обедом.
– Николай Степанович! – сказал дворецкой, войдя торопливо в столовую, – кто-то скачет по большой дороге.
– Слава тебе господи, насилу! Скорей кушать! Да готовы ли музыканты? Лишь только губернатор из кареты, тотчас и начинать «гром победы раздавайся!». Иль нет… лучше марш…
– Да это едет кто-то в тележке, сударь, а не в карете.
– Как в тележке? Э, дурак! что ж ты прибежал как шальной!.. Так это не губернатор… постой-ка… кажется… так и есть – наш исправник. Проси его скорей сюда: он, верно, прислан от его превосходительства.
Через минуту вошел небольшого роста мужчина с огромными рыжими бакенбардами, в губернском мундире военного покроя, подпоясанный широкой портупеею, к которой прицеплена была сабля с серебряным темляком. Не кланяясь никому, он подошел прямо к хозяину и сказал:
– Его превосходительство изволил прислать меня…
– Ну что, Иван Пахомыч, – перервал Ижорской, – скоро ли он будет?
– Его превосходительство изволил прислать меня…
– Да говори скорей, едет он или нет?
– Сейчас доложу. Его превосходительство изволил прислать меня уведомить вас, что он, по встретившимся обстоятельствам…
– Не может у меня обедать?
– Позвольте!.. Его превосходительство изволил прислать меня…
– Да тьфу, пропасть! говори без околичностей, будет он или нет?
– Сейчас… Изволил прислать меня, уведомить вас, что по встретившимся обстоятельствам он не может сегодня у вас кушать.
– Отчего?.. Почему?..
– Он получил сейчас важные депеши и отправился немедля в губернский город.
– Как! не пообедавши?
– Точно так-с.
– Ай, ай, ай! что такое?.. Видно, дело не шуточное?
Исправник пожал плечами, наморщил лоб и, погладив с важностию свои бакенбарды, сказал протяжно и значительным голосом: «Да-с». Все гости с приметным любопытством окружили исправника.
– Не знаете ли вы, что такое? – спросил Сурской.
– Формально доложить не могу, – отвечал исправник, – а кажется, большая экстра.
– Да когда он получил эти бумаги? – спросил предводитель.
– Аккурат в три часа.
– И вам неизвестно их содержание?
– Почему ж мне знать-с? – отвечал исправник с улыбкою, которая доказывала совершенно противное.
– Полно, любезный, секретничать!.. – заревел Буркин. – Как тебе не знать? Ты детина пролаз – все знаешь.
– Помилуйте-с! наше дело исполнять предписания вышняго начальства, а в государственные дела мы не мешаемся. Конечно, секретарь его превосходительства мне с руки; но, осмелюсь доложить, если б я что-нибудь и знал, то и в таком случае служба… долг присяги…
– Что вы с ним хлопочете, господа? – перервал Ижорской. – Я знаю этого молодца: натощак от него толку не добьешься. Пойдемте-ка обедать, авось за рюмкою шампанского он выболтает нам свою государственную тайну. Эй, малый! ступай в сад, проси барышень к столу. Водки! Господа, милости просим!
Хозяин повел княгиню Зорину; прочие мужчины повели также дам к столу, который был накрыт в длинной галерее, увешанной картинами знаменитых живописцев, – так, по крайней мере, уверял хозяин, и большая часть соседей верили ему на честное слово; а некоторые знатоки, в том числе княжны Зорины, не смели сомневаться в этом, потому что на всех рамах написаны были четкими буквами имена: Греза, Ван-Дика, Рембрандта, Албана, Корреджия, Салватор Розы и других известных художников. Гости сели; оркестр грянул «гром победы раздавайся!» – и две огромные кулебяки развлекли на несколько минут внимание гостей, устремленное на великолепное зеркальное плато, края которого были уставлены фарфоровыми китайскими куклами, а средина занята горкою, слепленною из раковин и изрытою небольшими впадинами; в каждой из них поставлен был или фарфоровый пастушок в французском кафтане; с флейтою в руках, или пастушка в фижмах, с овечкою у ног. Многим из гостей чрезвычайно понравился этот образчик Швейцарии; но появление янтарной ухи из аршинной стерляди, а вслед за ней двухаршинного осетра под соусом сосредоточило на себе все удивление пирующих. Деревенские гастрономы ахнули. Отрывок альпийской горы, зеркальное море, саксонские куклы, китайские уродцы – все было забыто; разговоры прекратились, и тихой ангел приосенил своими крыльями все общество.
Пользуясь правом жениха, Рославлев сидел за столом подле своей невесты; он мог говорить с нею свободно, не опасаясь нескромного любопытства соседей, потому что с одной стороны подле них сидел Сурской, а с другой Оленька. В то время как все, или почти все, заняты были едою, этим важным и едва ли ни главнейшим делом большей части деревенских помещиков, Рославлев спросил Полину: согласна ли она с мнением своей матери, что он не должен ни в каком случае вступать снова в военную службу?
– Вы знаете, чего от вас требует маменька, – отвечала Полина.
– Но я желал бы также знать, что думаете вы?
– Я обязана ей повиноваться.
– Но скажите, что должен я делать?
– Вам ли меня об этом спрашивать, Волдемар! Что могу сказать я, когда собственное сердце ваше молчит?
– Итак, я должен оставаться хладнокровным свидетелем ужасных бедствий, которые грозят нашему отечеству; должен жить спокойно в то время, когда кровь всех русских будет литься не за славу, не за величие, но за существование нашей родины; когда, может быть, отец станет сражаться рядом с своим сыном и дед умирать подле своего внука. Нет, Полина! или я совсем вас не знаю, или любовь ваша должна превратиться в презрение к человеку, который в эту решительную минуту будет думать только о собственном своем счастии и о личной своей безопасности.
– Но зачем тревожить себя заранее этой мыслию? – сказала Полина после короткого молчания. – Быть может, это одни пустые слухи.
– Может быть! Но по всему кажется, что эта война неизбежна.
– Война! – повторила Полина, покачав печально головою. – Ах! когда люди станут думать, что они все братья, что слава, честь, лавры, все эти пустые слова не стоят и одной капли человеческой крови. Война! Боже мой!.. И, верно, эта война будет самая бесчеловечная?..
– О! что касается до этого, – отвечал Рославлев, – то французы должны пенять на самих себя: они заставили себя ненавидеть, а ненависть не знает сострадания и жалости. Испанцы доказали это.
– Но неужели и русские так же, как испанцы, не станут щадить никого?.. Будут резать беззащитных пленных? – спросила с приметным беспокойством Полина.
– Кто может предузнать, – отвечал Рославлев, – до чего дойдет ожесточение русских, когда в глазах народа убийство и мщение превратятся в добродетели, и всякое сожаление к французам будет казаться предательством и изменою. Когда война становится национальною, то все права народные теряют свою силу. Стараться истреблять всеми способами неприятеля, убивать до тех пор, пока не убьют самого, – вот в чем состоит народная война и вот чего добиваются Наполеон и его французы. Переступив однажды за нашу границу, они не должны уже и думать о мире. Да, Полина, в этой войне средины быть не может; они должны или превратить всю Россию в обширное кладбище, или все погибнуть.
Полина побледнела.
– Это ужасно! – сказала она. – Несчастные! но виноваты ли они?.. Все погибнут!.. Боже мой!.. Если…
Оленька схватила за руку сестру свою; она замолчала, опустила глаза книзу, и бледные щеки ее запылали.
– Э, племянничек! – закричал Ижорской, – говорить-то с невестою можно, а есть все-таки надобно. Что ж ты, Поленька! ведь этак жених твой умрет голодной смертью. Да возьми, братец! ведь это дупельшнепы! Эй, шампанского! Здоровье его превосходительства, нашего гражданского губернатора. Туш! Трубачи протрубили, шампанское обнесли.
– Здоровье хозяина! – закричал Буркин, и снова затрещало в ушах у бедных дам.
Трубачи дули, мужчины пили; и как дело дошло до домашних наливок, то разговоры сделались до того шумны, что почти никто уже не понимал друг друга. Наконец, когда обнесли двенадцатую тарелку с сахарным вареньем, хозяин привстал и, совершенно уверенный, что говорит неправду, сказал:
– Не осудите, дорогие гости, если встаете голодные из-за стола, не прогневайтесь! Чем богаты, тем и рады!
Все поднялись в одно время. Мужчины отвели прежним порядком дам в гостиную; а сами, выпив по чашке кофе, отправились вместе с хозяином осматривать его оранжереи, конский завод, псарню и больницу.
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ГЛАВА II