11
«Первое февраля. День был хороший гораздо, что у нас теплотою так бывает весною в апреле».
На театре показывали оперу «Гильберт д'Амстел» по пиэсе ван ден Вондела, прославленного голландского сочинителя. Борис пошел налегке, меховой плащ оставил на крюке. Действо и пение понравились. Вместе с публикой бил в ладоши, видя, как отважный Герард убивает графа Флорента, мстя за свою изнасилованную жену. Граф умирал натурально, в стенаниях и корчах.
Возвращаясь домой, заметил в верхнем оконце, под коньком, в денщицкой каморке свет. Неужто Федька?.. Вбежал не чуя ног, шагнул через порог и опешил – он ли? Вынув трубку изо рта, скалил зубы незнакомый матрос – лицо обветренное, красное, обросшее кругом.
– Я, князь-боярин, я!
– У, черт кудлатый!
Обнял холопа, потом спохватился и, отстранившись:
– Что так долго?
Пришли бы раньше – угораздила нелегкая напороться на скалу в шхерах. Три дня заколачивали, конопатили. Короткий ответ казался Борису нестерпимо долгим, ждал самого важного известия, ждал, как решения Фортуны.
Победный вид азовца сообщал прежде слов – вернулся малый с удачей.
– Куришь? – проговорил Борис, сдерживая в себе клокотавшую радость. – На улицу погоню курить.
– Гони, князь-боярин.
Манкевич, яко подданный Речи Посполитой, действительно в Вестеросе не стеснен, живет приватно, только из пределов города выйти не волен. Служит он у знатных господ, приставлен учить благородных юношей. Пьет и ест в тех домах, уши не замыкает. Более того, имеет сведения от разных лиц – от других пленных и от иноземцев, пребывающих в Вестеросе.
– Про Хилкова сказывал?
– Князя содержат как в тюрьме, и здоровье у него слабое. Манкевич из своих достатков уделяет.
Перед тем как «Тритону» отплыть, Манкевич прислал через капитана Корка письмо для князя-боярина. Капитан надежен, изъявляет желание и впредь быть полезным царскому величеству.
– Вот… Попачкал маленько… На камбузе, вишь, копоть, – ронял азовец, совал что-то хрусткое, черное, как сажа.
Развертывали оба слежавшуюся, заскорузлую обертку, сажа сыпалась кусками. Ох, губастый, где это он на камбузе ухитрился схоронить? Не спалил…
Написал Манкевич много, мелким старательным почерком приказного, с нажимом на заглавные буквы. По ним видать – вольготно арестанту, водил пером привычно, любуясь парадными литерами, ранжиром в строке.
«Швецию война оглодала. Своего хлеба недостача, а привоза ныне нет, и оттого людям великая тягость».
Ночь напролет вбирал Борис изобилие вестей, хлынувшее на него из обстоятельного, неторопливого донесения Манкевича и из уст Федьки, потрескавшихся от ветра, от морской соли.
«Крестьяне и горожане изъявляют охоту идти в солдаты единственно ради пропитания».
В Лифляндии – житнице Швеции – закрома уж пусты, то же и в Польше, несчастной стране, вынужденной пятый год кормить воюющих. Шведское войско живится теперь токмо Саксонией. Провианта тамошнего, говорят, хватит лишь до весны. Виктория ожидалась скорая, крушение сей надежды вызывает сомнения и ропот.
Простой люд обременен поборами, кои возрастают непрерывно, молодых мужиков в деревне не осталось, отчего беднеет и шляхта. К тому же по закону казна вправе отбирать имение у помещика, задолжавшего ей. Теперь сей закон применяется жестко, землю конфискуют без согласия владеющего.
В Стокгольме дошло до разногласия среди вельмож – составилась партия, требующая заключения мира с царским величеством. Однако господствует пока противная партия, в коей находится сестра Карла Ульрика-Элеонора. Если что случится с королем, престол унаследует она.
Карл пишет принцессе с театра войны часто, беспрестанно в тех письмах хвалится – русские танцуют под его музыку, решительного сражения боятся и в назначенный час, измученные ретирадами, падут на колени. Хвастовство короля оглашается в курантах, дабы побудить народ к дальнейшим жертвам.
«А племянник госпожи Нурдквист извещает: в полку Эренсверда не досчитываются половины солдат…»
Три дня трудился Борис над отчетом о рекогносцировке и рукописание Манкевича к нему присовокупил. Съездил в Гаагу, отдал Матвееву из рук в руки.
– Человек мой просится опять на ту сторону, Андрей Артамоныч.
– Риск, мон шер. Хватит с него. Подберешь матроса…
– Справедливо, Андрей Артамоныч.
– Капитану подарком угодил?
– Благодарит покорно.
– Отлично, мон шер, – кивнул посол.
«Тритон» отплыл в апреле, заполнив трюм бочками с сельдью, – тюльпанов Вестерос не заказал.
А тюльпаны раскрывали лепестки, здороваясь с солнцем, польдеры цвели богато, разными колерами – квадрат белый, квадрат пунцовый, квадрат желтый. Полыханье красок такое, что глазам больно.
Бессменный при Куракине врач Боновент посоветовал носить очки для защиты зрения от половодья колеров, от блеска каналов, умытых окон, черепичных крыш, смоченных росой, накрахмаленных чепцов.
Темные стекла весьма пригодились наблюдать затмение, происшедшее первого мая. В дневной тетради Борис тщательно изобразил «фигуру потемнения» – краешек диска, светящийся край, не погашенный тенью.
Если судить по дневнику, кавалер из Московии проводил время беззаботно, гуляючи.
Между тем ему случалось надевать темные очки и в дурную погоду – кавалер не всегда желал быть узнанным. В Голландии и Карл имеет своих нарочных. Неприятная встреча не исключена. «Учился фехтовать», – сказано в дневнике мимоходом.
Потомок будет гадать, почему некоторые события, на вид малозначительные, изложены по-итальянски, явно с целью оградить нечто от посторонних. Например, появление в Амстердаме соотечественников – дворян со слугами.
Возможно, слуги, подобно куракинскому Федьке, отделялись от господ, направлены путем особым…
Уже привалилось к стенке амстердамского порта судно из Санктпитербурха, обманувшее бдительность сторожевиков неприятеля. На причале раздается русская речь. Не все матросы годятся для дела, которым занят Куракин. «Люди бездельные и пьяные, – сетует он в письме Матвееву и хвалит некоего Фанденбурга: – Токмо он своим порядочным управлением все их пакости заглаживает».
Фанденбург будет несколько лет числиться «коришпондентом» в Голландии.
Пора прощаться с Амстердамом.
Складываться начали до отъезда недели за две. Федька собирал купленное, набивал сундуки, князь-боярин заносил каждую вещь в опись.
«Княжне колпачок тафтяной».
Представил, как обрадуется девчонка, как примерять станет и так и этак, забавно пыхтя, носишком тыча в зеркало.
«Коробка чоколаты лепешечками».
Оба полезут – и сын и дочь. Поди-ка ведь не пробовали еще… Зачмокают, ручейками потечет чоколата с коричневых губ, вымажутся, разбойники.
«Японский кафтан».
Наденешь, подымешь руки – ну точно птица! А за стол в нем сесть – куда денешь рукавищи? Куплен для потехи, детей посмешить.
«Пистоли, галун на шляпу, ножик садовый, французская чернильница, чулки шелковые пестрые, чулки красные, шесть рубашек» – это все себе.
Для княгини ничего нет. Тафты да шелка в Москве не дороже. Борис сердит на жену – скупится, денег с вотчин не допросишься. Хороша и без подарков, коли так.
Один короб заняли книги – словари, труды историков, географов, архитекторов, наставления для домоводства, для лечения болезней, для садовничества. Два больших глобуса Федор обернул тряпьем, обшил рогожей каждый отдельно.
Откусил нитку, разогнул спину, протянул жалобно, тоненько:
– Огурца захотелось… Нашего огурчика…
Пнул глобус ногой, планета земная откатилась к стене, ослепшая, ушастая.
– Нашего засолу, знаешь, князь-боярин, с укропцем, с дубовым листом, с чесноком…
– Еще чего тебе? – спросил князь-боярин, облизываясь.
– Рыжичков бы, а?
– Помолчи лучше!
Целое лето ехать, а он, черт губастый, про рыжики!
– Княгиня напасла, чай, – жмурится Федька, мотает головой. – Грибков, капустки…
– Уж она угостит, – бросил князь со злостью, не стесняясь холопа. – В горло не проскочит.
Анджей Манкевич, в русском обиходе Манкиев, еще много лет посылал донесения российским резидентам в Голландии с разными курьерами.
В 1717 году тайная почта доставила ему письмо.
«Мой господин!
Я ныне уведомился через господина Фанденбурга о случившейся печали, о переселении от здешния жизни князя Андрея Яковлевича Хилкова и напоминая о Вас, как я в бытность мою в Ярославе в доме Вашем был, соболезную особливо к Вашим интересам собственным, что Вы тою смертью князя Хилкова уединены осталися, того дня к Вашим авантажам объявляю свои исходные намерения и прошу Вас в добром самом надеянии взять по прошению моему сию резолюцию и в Голландию ко мне прибыть, на что обещаюсь своим честным словом, что я Вас честно вести буду и произведу в такой градус, который сходен с интересом Вашим, а между тем Вам объявляю, что Вам из Швеции освободиться легко можно, понеже вы нации Польской, а не Российской.
Впротчем пребываю Ваш добрый друг Б о р и с К у р а к и н».
Манкевич вернулся в Москву, служил в коллегии иностранных дел, ездил к шведам в качестве дипломата, с Румянцевым, договариваться об условиях Ништадтского мира.
Еще будучи в плену, он затеял обширное сочинение о начале и развитии русской державы. Опираться ему приходилось, главным образом, на свою необыкновенную память. По неизвестным причинам труд этот – «Ядро российской истории» – вышел в свет лишь в 1770 году и долгое время, опять же по неясным мотивам, приписывался Хилкову.
В заключительной главе читаем:
«Сей государь царь Петр Алексеевич своим неусыпным промыслом державу русскую от неприятелей оборонил, народ неученый, который всякими свободными науками прежде брезговал, в ученость привел и, одним словом сказать, всю Русь художествы и ведением просветил и будто снова переродил».