10
Капитан Корк, маленький, щуплый, трусил по причалу вприпрыжку, по-воробьиному, ведя за собой Федора. Из простуженного горла, обкрученного толстым красным платом, вылетали непонятные слова. Плат размотался, азовец едва не наступил. Нагнулся, поднял конец, побежал с капитаном вровень. Вскоре весь плат оказался у Федора, – Корк и кафтанишко, подбитый мехом, расстегнул.
С моря навалился туман, в серой мгле копошилось многорукое людское множество, дышало, таская поклажу, звонко топало по склизкому настилу, надрывалось – хэй-ох, хэй-ох! Бодая туман, выпятилось чудище заморское, подобное свинье, с рогом на носу. Федька отпрянул от чучела, Корк тоненько хохотнул, произнес что-то, нимало не заботясь, разумеет ли новичок его сиплое воркованье:
– То ли еще будет! – слышится азовцу. – То ли еще будет, чурбан неотесанный!
Если и ругался капитан Корк, мужичок с локоток, то не зло. Привычно находил тропу среди ящиков, тюков, мешков, пинал голубей, обсевших просыпанное зерно. Шлепал по заду зазевавшегося грузчика, окликал приятеля, вскинув вынутую изо рта трубку.
Из тумана выступали жгуты спущенных, подвязанных парусов, мачты, исчезавшие в непроглядной мути, валились на Федора. Жутко ему и весело.
Говорят, земля – мать родная, море – лютая мачеха. Однажды он хлебнул соленой воды. Студеное море не выпустит – камнем ухнешь на дно. Э, была не была! Доколе корпеть над париками в цирюльне у Клейста, чесать сто раз одну прядь, завивать горячими щипцами да трепетать перед старым брюзгой – вдруг пожухнут волосья или подгорят.
Видится азовцу – совещается в Польше генералитет. Война длится невыносимо, давно пора положить ей конец. Изволит ли царь дать решительное сражение? Петр Алексеич сомневается – вдруг король Карл припас большое войско в резерве. И в эту минуту дверь настежь, входит скорым шагом курьер, кладет на стол пакет с пятью печатями сургучными, секретнейший. Пленный шляхтич Манкевич из Вестероса сказывает: нет у Карла резервной армии, выбрал подчистую и людей и хлеб, воевать ему, супостату, дальше нечем. Стало быть, сомнения прочь – всем изготовиться к баталии! А молодца, который известие раздобыл, наградить. Кто такой? И тут назовут царю его, Федьку, крестьянского сына, холопа князя Куракина. Этакий удалец и в подлом звании? На волю его, на волю, в градусе офицерском!
А нужен ли курьер? Нет – помчится к царю сам, чтобы передать величайший секрет из уст в уста. И царь посадит его рядом с собой, спросит, как он сумел обмануть шведов, проскользнуть через ихние заставы. И он, Федька Губастов, скажет, как было.
Капитану Корку хоть бы что – в голову не взбредет ему, кого взял на судно. Тараторит, обращаясь к кораблям, к толпе, к нему – матросу Эрнесто, итальянцу. Блаженно пьян капитан Корк и нуждается в собеседнике.
– Схип, – слышит матрос.
Слово знакомое – корабль. Матрос откликается, переводит на итальянский.
– Наве, – повторяет Корк, радуясь чему-то. – Кар-рамба! Ф-феррфлюхте!
Браниться на разных языках – это капитан может. Ругань ласковая, смешит матроса. Однако, приближаясь к своему схипу, Корк трезвеет. Выхватил плат, накинул на плечи, словно хомут. Кажись, сделался выше ростом.
У «Тритона» толчея – грузят скатки сукон, бочки с соленой рыбой, ящики, мешки. Корк звука не проронил – работный хоровод задвигался быстрее. Толчок капитанской руки приказал ощутимо – не зевай, подсоби!
Руки вполне заменяют Корку зычный голос. Долговязый, исколотый оспой детина – матрос будет звать его господином боцманом – не спускает глаз с капитана, ловит его мановения, поясняет вслух, протяжно, заунывно, будто панихиду тянет. Этого лучше не сердить. Матрос нагнулся к бочке и пихнул ее на мостки к «Тритону», вдыхая горькую, пряную, обжигающую горло соль.
Над ним, на боку «Тритона», животики деревянных младенцев, цыплячьи их крылышки. Стайками разлетелись по ободкам, подмигивают матросу. Из окон – будто молодки любопытные, откинувшие ставни, – уставились пушки. Фонари торчат важные, из витого железа, – короля не стыдно встречать. Снаружи корабль, точно дворец, а ступил матрос вовнутрь – накрыло мраком, некрашеными, низко прогнувшимися балками. Верно, «Тритон» не один десяток лет борется с морским владыкой. «Что ж, тем лучше, – подумал азовец. – Без меня не утонул, так неужели я принес несчастье?»
Грузы прибывали да прибывали. Людишки, согнанные в порт – нищие, пропойцы, – подтаскивали кладь ко сходням, передавали морякам. На корабль оборванцы не допущены. Семь потов спустил новый матрос, стараясь не выказать лености.
К чему его дальше приспособить, неуча? Боцман облапил за плечи, потряс, заставил раскрыть рот, помял мышцы.
– Камбюс, – раздавалось в глухой, подвывающей речи.
– Си, синьор командоре! – зачастил Эрнесто. – Камбуза? Си, си, каписко!
Чего не хватало азовцу в итальянском – добавил князь-боярин, припоминая с отвращением, как выворачивало его на фелюге, как душу вытряхивало вон из тела.
С криками, с бранью, под боцманский вой отчалил «Тритон» – ветер не опрокинул его, вдавившись в паруса. Федор на камбузе чистил диковинные плоды – твердые, белые, в ямочках. Ардапплен – так сказал их повар. Скользкие ломти велел покидать в котел вместе с солониной.
Кухарить азовцу не впервой. Повара Герарда – лысого, раскормленного толстяка – донимали немощи. Начнет стонать, гладить поясницу – значит, оставит камбузу на попечение помощника, заляжет в кобургдеке. Азовец переделал это длинное голландское слово в кубрик.
Белый овощ в котле разварился, рассыпчатая мякоть оказалась не противной на вкус, сытной. Немец Руди – первый ловкач, снующий по реям, как ящерица, называет эти плоды картофелем, чернявый Фред, столяр, живший в странах полуденных, говорит – пататы. Созревают они в земле, кормятся ими многие народы.
– Тебе нравятся? – спрашивал Фред. – Я плевался. Пататы лежат хорошо, не портятся, капитану выгодно, понял?
Фред умеет по-немецки, по-испански, с ним проще всего столковаться. Закатив глаза, восхваляет южные острова, кои за поясом экватора. Орехи там на пальмах с лошадиную голову, полные сока.
А видел ли Фред зверя с рогом на носу? Нет, на Яве не встречал. Там змеи кишмя кишат.
– Кусают?
– Карахо! – воскликнул Фред. – Я едва не помер.
Выходит, полной благодати нигде нет. Не жмет, так жалит. Какая-нибудь пакость должна быть.
Не скажет ли Фред, что за луковицы едут к шведам в погребе. Один ящик сломан, азовец подобрал несколько штук, отнес в камбузу. Хотел в похлебку употребить для перемены. Вкусны, наверно, коли их иностранные державы требуют. Повар хохотал, держась за пузо, да повторял – тюльпен, тюльпен…
Посмеялся и Фред.
– Цветы, мой мальчик!
Высадят весной луковицы – и уродятся от них цветы, красные, желтые, всяких колеров. Бывало, трюм – так именуется по-моряцки судовой погреб – целиком набивали одними тюльпанами. Шведы их мигом раскупали. Теперь война, на цветы спрос плохой.
– Им селедка нужнее, дружок.
– Своей нет, что ли?
– Ловить некому, значит.
И точно – рыбы соленой внизу много, а ящиков с луковками с полсотни всего. Надо запомнить. Что заказывают шведы, что продает Голландия, Петру Алексеичу знать необходимо.
– Странно мне, – говорит Фред, – кто ни связывался с Карлом, разбит и сапоги ему лижет. А с московитами не справился.
– Не справился, – кивнул азовец.
– Догнать не может, – обронил Фред, тряхнув черной гривой. – Польша большая…
Федор почувствовал, как кровь хлынула к щекам. Помолчал, унимая гнев, и все-таки произнес с обидой, с дрожью в голосе:
– Думаешь, царь боится? Никого он не боится.
– А говорят…
– Мало ли что говорят, – отрезал азовец.
Эх, мать честная, забылся! Фред глядел удивленно.
– Христианского царя лютеране не испугают, – сказал Эрнесто, ревностный католик. – Русским мечом бог покарает еретиков.
Теперь, поди-ка, обидится Фред… Но голландец сощурился, задвигал ноздрями мясистого носа!
– Ишь, проповедник!
Встал, прошагал по стружке, устилавшей пол в мастерской, снял что-то с полки. Вернулся, опустил на стол волосатый кулак.
– Ты русских видел?
– Нет.
Кулак разжался – с ладони скатился солдат, вырезанный из дерева. Обрел равновесие, встал во фрунт – бравый, в синем кафтане Семеновского полка, румяный, как свекла. В треуголке, сдвинутой на затылок.
– Пленные, – донеслось до Федора. – Детей у меня нет…
При чем тут дети? Он вдруг перестал понимать Фреда. Море приподняло «Тритона», солдат пошатнулся.
– Я пожалел беднягу, – слышит азовец.
Столяр сдавил щеки – вот до чего отощал московит! Детей у Фреда нет, он взял игрушку себе. Эрнесто увидит русских в Вестеросе. Их опять приведут…
– Пленный за тарелку бобов чистит, скребет, пока команда в тавернах горланит, – понял ты? Карахо! Наш капитан не простак. Хозяйский грош у него в зубах. Попробуй, вынь!
А Федор думал о своем. Стало быть, ребятушки сами придут на корабль. Добро! Фред подтвердил то, что сулил, собирая в дорогу, князь-боярин. Но может выпасть нечаянность. В городе семеновцы. Шасть к тебе знакомый с азовских лет… Должно поберечься, угольком изменить вид. И то – не выдать бы себя… Однополчане ведь, родня, если рассудить. А будет ли поляк с ними? Вдруг проштрафился, заперли его шведы… Или слег от тощоты. Тогда что? Ну, об этом рано… Догадка для другого нужна. Матросы на гулянку попрут, и надо измыслить предлог, чтобы отстать от компании.
– Мне в таверне делать нечего, – оказал азовец с некоторым прискорбием. – Я обещал мадонне. До Амстердама ни капли…
– Ишь, святой Эрнесто! – фыркнул столяр.
Кто-то подслушал, подхватил, и прицепилась к новому камбузнику кличка – святой Эрнесто.
Ветры дули в корму, «Тритон» шел резво, поскрипывая своими стариковскими членами на мелкой, суматошной волне. Временами черта плоской земли отделяла серое небо от серой воды, иначе и неразличим предел моря.
В проливе вода, сжатая с двух сторон, ярилась. Справа, от стен фортеции, от замка, поднявшего резные острые башенки, отплыла, ринулась наперерез легкая парусная ладья. «Тритон» послушно замедлил ход. Земля датская и вода тоже – изволь каждый проезжий платить в королевскую казну!
Слева – земля неприятельская. Из россыпи домишек торчит колокольня, голые песчаные откосы моет пена.
Швеция снова открылась Федьке под Новый год. Перед носом «Тритона» вырастали острова, запорошенные снегом, двоились, троились, множились. Дуло с севера, в лоб, корабль выруливал в островной неразберихе опасливо. Шведский офицер трясся от стужи в тонком кафтанишке, проверяя команду по списку.
А цвет униформы тоже синий у супостатов…
На палубе расставлены солдаты, кряжистые, понурые старики. Караулят, обняв ружья, неподвижные, будто статуи. Офицер суетится, дробно стучит высокими подкованными каблучками – танцевать на них, а не воевать. Капитан и боцман бегут следом, рокочут наперебой:
– Господин барон… Господин барон…
Согревшись можжевеловой водкой, окороком, барон сошел в Стокгольме нетвердо, скользил, без нужды хватался за шпагу.
Среди столичных зданий громоздился дворец – огромный каменный короб, без проблеска жизни в окнах. Похоже, замкнут наглухо, вымерз. Почто не сиделось Карлу? Чужая земля дороже, что ли, ему, чем своя?
Сдали часть товара, снялись. «Тритон» прорезал Стокгольм, шмыгнув узким протоком, и врылся в смирную гладь озера. Азовец сдирал картофельную шелуху лихорадочно. Задел ножом палец, боли не ощутил. Скоро Вестерос, скоро, скоро…
Берег выполз хмуро – скалы да сосны. Казалось, конца им не будет. Смутно маячила, вися в небе, звонница, самая высокая во всем королевстве, как сказал Фред. Потом из лесной прогалины выглянули постройки, обшитые досками.
Матросня истомилась, сорвиголовы не дождались позволенья, вырвались, и след простыл.
– Бандиты, – сипел капитан Корк. Поймал одного беглеца за полу, оторвал клок износившейся ткани, плюнул.
Азовец поднялся на палубу, чтобы выкинуть за борт очистки из лохани, и зазевался. Вопрошал дома, крашенные одинаково, будто запекшейся кровью, молчаливые улочки, убегающие по ним деревянные мостки. Смолой веяло от свежего причала.
Может, тем же сосновым духом пахнёт виселица, сколоченная для него, злосчастного…
Два дня «Тритон» выгружался. Сдал бочки, сдал луковицы цветов, ради которых два матроса, сменяясь у печи, поддерживали у ящиков ровное тепло. Из трюма на сушу перебрались чурбаны редкостных дерев, потребные для здешней верфи.
Морякам помогали пленные. Чудно и радостно было азовцу вбирать русскую речь, глотать ее, точно влагу в знойной степи. Командовал ватагой хромой, согнутый немощью унтер. Семеновский кафтан давно потерял свою синеву, выгорел, свисал с острых плеч, с торчащих лопаток. В чем душа теплится, а боек, подхлестывает товарищей прибаутками.
– Ай, ярославец-красавец! Для коров не здоров, а для овец – что за молодец! Ой, други из Калуги! Эй, подымай, не серчай, туляк-здоровяк!
Федьке не до смеха, свесился через перила, задыхается от проклятой своей немоты.
Наутро шведы подвели арестантов к сходням, пересчитали. Капитан поздоровался по-русски и тоже сосчитал, пропуская мимо себя на судно. Матросам отдых, Федька, хлопоча на камбузе, слышит своих братьев – голоса, шаги, свист метлы, звоны топоров в трюме, где покосилась переборка.
Напутствуя денщика, князь-боярин сказал: «Тебе помогут». И больше ничего. Мол, хватит с тебя, а то выкинешь глупость. С этой мыслью, впившейся точно клещ, совсем невмоготу ждать неизвестного помощника.
Картофеля и мяса велено закладывать в котел наполовину меньше, чем обычно, – многие и ночевать не придут. Капитан в своей каюте с девкой.
Были они тут – девка привела его, держа под локти, как ребенка, нетвердого на ножках, сама хозяйничала в кладовой, забрала ветчины, лососины. Страшилище девка, великан девка – грудь мешком висит, рот до ушей. Капитана поставила к стенке, как доску, он лопотал что-то, находясь в блаженном опьянении. Обнаружив матроса, заморгал, будто увидел впервые, и произнес, мешая немецкий с русским:
– Тебе ходить нихт…
Ткнул пальцем в дверь, прибавил строго, потрепав Федькины вихры:
– Абсолют нихт.
За дверь, значит, не сметь. Азовец досады не скрыл, и тогда Корк, путаясь в двух языках, объяснил – таков приказ шведского коменданта.
– Хорош, хорош, – бормотал капитан, словно утешаючи. Девка уволокла его, запрятав под мышкой его голову.
– Хорош, гут, – доносилось, замирая.
Вот и угодил под стражу! Азовец с ненавистью оглядел пределы камбуза – дверь одна, оконце над водой, над клекотом заблудившихся у пристани волн. Короткий день длился нескончаемо.
Настал час обеда. За едой для пленных прислали заику Сигурда, набожного, тихого трезвенника. Сигурд учил новичка своему ремеслу – вязать узлы и всякую снасть. Федор налил ему в ведро похлебки, потом вышел следом. Не повезло, попал на глаза боцману.
– Теруг!
Значит, назад – настолько азовец усвоил голландский. Состроил рожу невинную, продолжал путь, глядя прямо в оспины, реявшие в скупом свете фонаря, будто злая мошкара. Однако поток гортанной ругани пригвоздил к месту. Всерьез заперли, стало быть…
Чего еще ждать? Родилась отчаянная затея – сбежать с корабля, завтра же…
Чу, грохочет таверна, лопается от напившейся матросни! Вообразить можно, ломают ее, растаскивают по бревнышку хрупкое строение. Чего проще – сесть бражничать, подцепить веселую девицу… Они всякую нацию понимают, матросские курвы. Пожить у нее, найти поляка. Денег на неделю-другую хватит. Исполнить дело, наняться на другое судно.
В разгоряченном уме все удавалось на диво. Захваченный своей затеей, азовец не вдруг обернулся к вошедшим.
Капитан Корк – румяный, благодушный, чем-то весьма довольный. С ним незнакомый человек. Венец черных волос, белое темя – человек словно окостенел в поклоне и не разогнулся. Одет опрятно, не по-арестантски – камзол с витыми застежками, с круглой бляхой под горлом. На ней польский орел.
– Битте, – сказал Корк.
Остальное договорил знаками. Федор придвинул табуретку, зачерпнул из котла гущи. Поляк учтиво поблагодарил и сел лишь тогда, когда Корк ушел. Пан Манкевич, дьяк Посольского приказа, ссутулился так, что стал почти горбат.
Помешивая варево, он косился на матроса, склонив голову набок. Азовец не знал, с чего начать. Поляк усмехнулся, припал к столу, принялся есть. Челюсти двигались не спеша, озабоченно. Обчистил тарелку до блеска, положил ложку аккуратно, без стука.
Федька разлепил губы, спросил – не налить ли добавки.
Он еще не офицер, обласканный царем. Его холопья обязанность – услужить этому шляхтичу.
Азовец рад и не рад. Что-то отняли у него. Опасности, созданные в мечтаниях, отступили. Пан Манкевич достает из кармана серебряную коробку, ногтем откидывает крышку, выбирает зубочистку. Вид его говорит: бояться нечего, никто нам не помешает.
– Зовут-то как?
– Майора от гвардии, князя Бориса Куракина денщик Федор.
– Куракина?
– Точно так.
Всплыли в памяти слова князя-боярина: «Услышит, что ты от меня, – поймет». Зубочистка упала на колено, скатилась на пол.
– Куракин, свойственник его величества? Чрезвычайная честь для меня.
– Почтенье от князя, – сказал азовец, следуя наказу. – И от батюшки вашего…
Теперь шляхтич изучал матроса – Федор чувствовал это, хотя видел только кустистые, сведенные брови да плешь. Белизна ее поглощала весь свет от огарка, догоравшего в фонарной клетке без стекол, неотвязно слепила.
– От батюшки?
– Точно так.
Понял пан. Не семейной ради коришпонденции прибыл нарочный от князя.
– Здоров ли он?
– Пан Эльяш, слава те господи, здоров, – доложил азовец.
– Ты был у него?
– Да, мы оба… Уж мы плутали-плутали… Ломимся, ан мимо, – пан Манкевич, да не тот…
– Фольварк цел?
Спрашивает, скупо отсчитывая слова. «Будет проверять», – упреждал князь-боярин.
– Обижается ваш батюшка на Конецпольских. Князь обещал солдат для острастки…
– Бедная Польша! – вздохнул Манкевич. – Все со всеми воюют. Ладно, лясы точить некогда! Я рад, что мою ничтожную персону вспомнили. Сам искал случая…