Глава пятьдесят первая
Ручные пулеметы с трех точек, как из углов треугольника, били по этой ложбине меж холмов, похожей на седло двугорбого верблюда, и пули шмякали по кашице из снега и грязи и издавали на излете звук: «Иу-у… иу-у…» Но Сережка был уже по ту сторону седловины. Сильные руки, схватив его повыше кисти, втащили в окоп.
— Не стыдно тебе? — сказал маленький сержант с большими глазами на чистом курском наречии. — Что это такоича! Русский паренек, а поди ты… Пристращали они тебя или посулили чего?
— Я свой, свой, — сказал Сережка, нервно смеясь, — у меня документы в ватнике зашиты, отведите меня к командиру. У меня важное сообщение!
Начальник штаба дивизии и Сережка стояли перед командиром в единственной неразбитой хате на хуторке, когда-то обсаженном акациями, теперь побитыми авиацией и артиллерией. Здесь был командный пункт дивизии, здесь не проходили части и запрещалось ездить на машинах, и в хуторке и в хате было очень тихо, если не считать все время перекатывавшегося за холмами многоголосого гула боя.
— Сужу не только по документам, а и по тому, что он говорит. Мальчишка все знает: местность, огневые позиции тяжелой, даже огневые точки в квадратах двадцать семь, двадцать восемь, семнадцать… — начальник назвал еще несколько цифр. — Многое совпало с данными разведки, кое-что он уточнил. Кстати, берег эскарпированы. Помните? — говорил начальник, кудрявый молодой человек с тремя шпалами на петлицах, то и дело втягивая одной стороной рта воздух и морщась: у него болел зуб.
Командир дивизии довольно невнимательно осмотрел комсомольский билет Сережки и рукописное удостоверение с примитивным печатным бланком, за подписью командира Туркенича и комиссара Кашука, выданное в том, что Сергей Тюленин является членом штаба подпольной организации «Молодая гвардия» в городе Краснодоне. Он осмотрел билет и это удостоверение и вернул их не начальнику штаба, от которого их получил, а в руки Сережке, и с грубоватой наивностью осмотрел Сережку с головы до ног.
— Так… — сказал командир дивизии.
Начальник штаба сморщился от боли, втянул воздух одной стороной рта и сказал:
— У него есть важное сообщение, которое он хочет сказать только вам.
И Сережка рассказал им о «Молодой гвардии» и высказал соображение, что дивизия, несомненно, должна тотчас же выступить на выручку ребят, сидящих в тюрьме.
Начальник штаба, выслушав тактический план движения дивизии на Краснодон, улыбнулся, но тут же тихо простонал и взялся рукой за щеку. Но командир не улыбнулся, как видно, не считая марш дивизии на Краснодон таким невероятным делом, а может быть, он просто не обратил внимания на это. Он спросил:
— Каменск-то ты знаешь?
— Южную окраину и окрестности с той же стороны. Я пришел оттуда…
— Федоренко! — крикнул командир таким голосом, что где-то зазвенела посуда.
Никого, кроме них, не было в комнате, но в то же мгновение Федоренко, самозародившись из воздуха, вырос перед командиром и так щелкнул каблуками, что всем стало весело.
— Есть Федоренко!
— Парнишке обутки — раз. Покормить — два. Пусть отоспится в тепле, пока не вызову.
— Есть обутки, есть покормить, пусть слит пока не вызовете.
— В тепле… — И командир наставительно поднял палец. — Как баня?
— Будет, товарищ генерал!
— Ступай!
Сережка и сержант Федоренко, приятельски обнявший его за плечи, вышли из хаты.
— Колобок приедет, — с улыбкой сказал командир.
— Да ну-у? — весь просияв и на мгновение забыв даже боль зуба, сказал начальник штаба.
— Придется ведь в блиндаж переходить. Вели, чтобы подтопили, а то ведь Колобок, он, знаешь, задаст! — с веселой улыбкой говорил командир дивизии.
В это время «Колобок», о котором шла речь, еще спал. Он спал на своем командном пункте, который помещался не в доме и вообще не в жилой местности, а в блиндаже, в роще. Хотя армия наступала очень быстро, «Колобок» придерживался принципа на каждом новом месте рыть блиндажи для себя и для всего штаба. Этого принципа он стал придерживаться после того, как в первые дни войны погибло немало крупных военных, его товарищей, от вражеской авиации: они ленились рыть блиндажи.
«Колобок» — это не была его фамилия. У него была доставшаяся ему от отца и деда настоящая, простая крестьянская фамилия, которая за несколько месяцев сталинградской битвы стала известной всей стране. «Колобок» — это было его прозвище, о котором он сам и не подозревал.
Прозвище это отвечало его внешности: он был низкий, широкий в плечах, грудастый и — что греха таить — с большим животом. Голова у него была крупная, круглая, бритая и очень уверенно покоилась на плечах, не чувствуя никакой потребности в шее. При этой внешности у него были спокойные, веселые маленькие глаза и необыкновенно ловкие, круглые движения. Однако он был прозван «Колобком» не за эту свою внешность, которая была присуща ему и тогда, когда он командовал той самой дивизией, в которой его теперь ждали, и когда во главе этой дивизии, зарывшись в землю под развалинами дома в Сталинграде, он так и просидел в земле до самого конца битвы, пока исступленная ярость противника не разбилась о его каменное упорство. А после того он вылез из-под земли и — покатился сначала во главе этой же дивизии, потом армии, по пятам противника, беря десятки тысяч пленных и сотни орудий, обгоняя и оставляя у себя в тылу на доделку разрозненные части противника, сегодня одной ногой еще на Волге, а другой уже на Дону, завтра одной на Дону, а другой уже на Донце.
И тогда из самой потаенной солдатской гущи выкатилось это круглое слово «колобок» и прилепилось к нему. И впрямь, он катился, как колобок.
Итак, командующий армией еще спал, потому что он, как и все командующие, все самое важное, имеющее отношение собственно к командованию, подготавливал и проделывал ночью, когда люди, не имеющие отношения к этим вопросам, спали и он был свободен от повседневной текучки армейской жизни. Но старший сержант Мишин, ростом с Петра Великого, Мишин, который при генерале, командующем армией, занимал то же место, что сержант Федоренко при генерале, командире дивизии, уже посматривал на дареные трофейные часы на руке — не пора ли будить.
«Колобок» всегда недосыпал, а сегодня он должен был встать раньше обычного. Позавчера он выкатился одной своей дивизией на станцию Глубокую и занял ее, оседлав железную дорогу Воронеж — Ростов. Но его прославленная дивизия, которой он командовал с начала войны, затопталась у Каменска, не смогши с ходу форсировать Северный Донец. Она должна была это сделать предстоящей ночью: взять Каменск и ворваться в тыл немцам, которые, отходя, занимали оборону по Донцу, — ворваться им в тыл с тем, чтобы обеспечить успех частям, наступающим через Митякинскую, Станично-Луганскую на Ворошиловград.
В последний раз взглянув на часы, старший сержант Мишин подошел к полке, на которой спал генерал. Это была именно полка, так как генералу, который опасался сырости, всегда делали ложе на втором этаже, как в вагоне.
Мишин, как обычно, вначале сильно потряс генерала, спавшего на боку с детским лицом здорового человека с чистой совестью. Но, конечно, это не могло нарушить его богатырского сна, это была только подготовка к тому, что Мишин должен был проделать в дальнейшем. Он просунул одну свою руку под бок генералу, а другой обнял его сверху подмышку и очень легко и бережно, как ребенка, вынул тяжелое тело генерала из постели.
Генерал спал в халате. Он начал просыпаться, но, еще не проснувшись, обвис в руках Мишина, пытаясь устроиться круглой головой у него на плече. Но старший сержант беспощадно спустил его ногами до пола и потащил, а частью генерал уже сам начал перебирать толстыми ногами в добротных шерстяных носках по полу — к табурету, и посадил генерала. И тогда генерал открыл глаза, и корпус его мгновенно приобрел присущую ему державность.
В это мгновение парикмахер в огромных юфтовых сапогах и белоснежном переднике поверх гимнастерки, парикмахер, уже крутивший мыло в отделении блиндажа, где помещалась кухня, неслышно, как дух, оказался возле генерала, заправил ему салфетку за ворот халата и зефирными касаниями мгновенно намылил ему лицо с выбившейся за ночь жесткой и темной щетинкой. А Мишин подбросил генералу туфли под ноги.
Не прошло и четверти часа, как генерал, уже вполне одетый, в застегнутом кителе, массивно сидел у столика и, пока ему подавали завтрак, быстро просматривал бумаги, которые одну за другой, ловко выхватывая их из папки с кожаным верхом и красной суконной изнанкой, подавал адъютант генерала.
— Чорт их не учил, оставить им этот сахар — раз они уже его захватили!.. Переставить Сафронова с медали «За отвагу» на боевое «Красное Знамя»: они там в дивизии думают, наверное, что рядовых можно представлять только к медалям, а к орденам только офицеров!.. Еще не расстреляли? Не трибунал, а прямо редакция «Задушевного слова»! Расстрелять немедленно, не то самих под суд отдам!.. Ух, черти его не учили: «Требуется приглашение на замещение…» Я хотя и из солдат, а по-русски нельзя так сказать, право слово. Скажи Клепикову, который подписал это, не читая, пусть прочтет, выправит ошибки синим или красным карандашом и придет ко мне с этой бумагой лично… Нет, нет. Ты мне сегодня подносишь какую-то особенную муру. Все, все подождет, — говорил генерал, очень энергично принимаясь за завтрак.
Он начал его с того, что единым духом выпил полный стакан водки, не поморщился, крякнул и через некоторое время чуть порозовел. Человек со стороны, увидев, как генерал выпил поутру стакан водки, мог бы подумать, что он пристрастен к ней. Но у генерала не было никакого пристрастия к водке, а всякие званые обеды и ужины, банкеты и вечеринки он просто презирал, считая, что они только отнимают у жизни золотое время. Он просто каждое утро выпивал этот единственный стакан водки, — «чтобы взбодриться», говорил он. «Петр Великий, русский человек, вставал в пять часов утра и с того начинал свой трудовой день», говорил он.
Командующий уже допивал кофе, когда небольшого роста генерал, ладно скроенный, с большим белым лбом, казавшимся еще больше от того, что генерал спереди лысел, с аккуратно подстриженными на висках рыжеватыми волосами, спокойный, точный и экономный в движениях, возник с папкой возле стола. Внешность у него была скорее ученого, а не военного. — Садись, — сказал ему командующий. Начальник штаба пришел с делами, более важными, чем те, какие подсовывал командующему его адъютант. Но прежде чем приступить к делам, начальник штаба с улыбкой подал генералу московскую газету, самую последнюю, доставленную самолетом в штаб фронта и утром сегодня разосланную по штабам армий.
В газете был очередной список награжденных и повышенных в званиях офицеров и генералов, в том числе некоторых, представленных по армии «Колобка».
С живым, веселым интересом, присущим военным людям, командующий быстро читал списки вслух и, натыкаясь на фамилии людей, знакомых по академии и по Отечественной войне, поглядывал на начальника штаба то со значительным, то с удивленным, то с сомневающимся, а то и просто с детски сияющим — особенно, когда дело касалось его армии, — выражением лица.
В списке был уже много раз награжденный командир той дивизии, которой раньше командовал «Колобок» и из которой вышел также его начальник штаба. Командир дивизии был награжден за давнишнее дело, но пока это проходило по инстанциям и только теперь попало в печать.
— Вот не во-время получит, когда Каменск прошляпил! — сказал командующий, употребив более грубоватое слово, чем «прошляпил».
— Выправится, — с улыбкой сказал начальник штаба.
— Знаем, знаем все ваши слабости!.. Сегодня буду у него, поздравлю… Чувырину — поздравительную телеграмму. Харченко — тоже. А Куколеву прямо что-нибудь человеческое, понимаешь, не казенное, а что-нибудь ласковое. Рад, рад за него. Я уж думал, не выправится он после этой Вязьмы, — говорил командующий. Вдруг он хитро заулыбался. — Когда ж погоны?
— Везут! — сказал начальник штаба и опять улыбнулся.
Совсем недавно был опубликован приказ о введении в армии для рядового и офицерского состава и для генералов погонов, и это занимало всю армию.
Достаточно было командиру дивизии сказать начальнику своего штаба о приезде «Колобка», как весть эта мгновенно прошла по всей дивизии. Она дошла даже до тех, кто в это время лежал в мокрой каше из снега и грязи на открытой степной стороне Донца, откуда виден был крутой правый берег реки и здания города Каменска, дымившиеся во многих местах, и силуэты наших штурмовиков, бомбивших в тумане город.
Когда командующий еще на машине подъезжал ко второму эшелону дивизии, где встретил его сам командир, а потом они вместе пешком прошли на командный пункт: — по всему пути его следования как бы невзначай возникали одиночные фигуры и целые группы бойцов и офицеров, и всем хотелось не только увидеть его, но чтобы и он их увидел. И все с особенным шиком и удальством щелкали каблуками, и на всех лицах были улыбки, и из уст в уста, обгоняя командующего, катилось это русское веселое, сказочное слово: «Колобок… Колобок… Колобок…»
— Признавайтесь, час тому назад влезли в блиндаж, чорт вас не учил, еще стены не пропотели! — сказал командующий, мгновенно разоблачив маневр командира дивизии.
— Так точно, два часа назад. Больше не вылезем, пока — Каменск не возьмем, — говорил командир дивизии, почтительно стоя перед командующим, с хитрым выражением в глазах и со спокойной уверенной складкой в нижней части лица, говорившей: «Я у себя в дивизии хозяин и знаю, за что ты будешь ругать меня всерьез, а это так, пустяки».
Командующий поздравил его с награждением. И командир дивизии, воспользовавшись подходящим моментом, сказал как бы небрежно:
— Пока до дела не дошли… здесь поблизости банька в деревне уцелела, топим. Тоже, поди, давно не мылись, товарищ генерал?
— Ну-у?… — сказал генерал очень серьезно. — А готова?
— Федоренко!
Выяснилось, что баня будет готова только к вечеру. Командир дивизии наградил Федоренко таким взглядом, что было понятно: будет ему за это!
— Вечером… — командующий подумал, нельзя ли то-то передвинуть, а то-то отменить, но вдруг вспомнил, что по дороге сюда вклинилось еще то-то. — Придется в другой раз, — сказал он, вздохнув, как дитя.
Командир дивизии по совету начальника штаба армии, который считался во всей армии непререкаемым военным авторитетом, разработал план захвата Каменска обходом его с севера, и он начал излагать этот план командующему. Командующий послушал и стал проявлять признаки недовольства.
— Тут же какой треугольник: река, железная дорога, окраина города — это же все укреплено…
— Я высказал те же сомнения, но Иван Иванович справедливо заметил…
Иван Иванович был начальником штаба армии.
— Ты форсируешь ее, а потом тебе некуда расшириться по фронту. Они все время будут избивать тебя на подходе, — говорил командующий, тактично обходя вопрос об Иване Ивановиче.
Но командир дивизии понимал, что его позицию укрепляет авторитет Ивана Ивановича, и он снова сказал:
— Иван Иванович говорит, что они не ждут и не могут ждать удара отсюда, и данные разведки нашей это подтверждают.
— Только вы ворветесь отсюда в город, как они начнут поливать вас вдоль по улицам, с вокзала…
— Иван Иванович…
Командующий понял, что они не сдвинутся с места, пока он не устранит препятствие в лице Ивана Ивановича, и он сказал:
— Иван Иванович ошибся.
После того он в довольно мягкой форме, ловкими круглыми движениями широкой кисти руки с короткими пальцами показывая все по карте и по воображаемой местности, нарисовал план обхода и штурма города с юга.
Командир дивизии вспомнил о мальчишке, который утром перешел фронт из южных окрестностей города. И вдруг план штурма города с юга сам собою очень легко и свободно улегся в его голове.
Красная Армия того времени, когда в нее попал Сережка, была все та же, но уже и не та, что он видел в дни июльского отступления. Это была армия, уже знавшая о том, что она армия-победительница, и в ней все, от рядового бойца до высшего командира, знали свой порядок.
К ночи с семнадцатого на восемнадцатое все главное и решающее было закончено в штабе дивизии и передано полкам. И командиры пошли в баньку, случайно уцелевшую в соседней бывшей деревушке.
Сначала помылись командир дивизии и его заместитель по политической части. Потом помылись начальник штаба, начальник артиллерии — гвардии подполковник, представитель авиации — участник испанской войны, трижды орденоносец, помылись адъютанты, вестовые, шоферы и штабной повар Вася.
А в пять часов утра командир дивизии и его заместитель по политической части выехали в полки — проверить их готовность.
В блиндаже майора Кононенко, командира полка, которому выпадала на долю задача форсировать реку и выйти к разъезду южнее Каменска, чтобы отрезать всякую связь города с югом, не спали всю ночь, потому что всю ночь отдавались приказания и разъяснения от все больших ко все меньшим командирам, применительно к их маленьким, частным, на деле главным и решающим задачам.
Несмотря на то, что все уже было приказано и разъяснено, командир дивизии с необыкновенной методичностью и терпением еще раз повторил то, что уже было сказано накануне, и проверил, что сделано майором Кононенко.
И майор Кононенко, молодой командир, типичный военный-труженик, с выбивающимся из-под ворота гимнастерки свитером, в стеганом ватнике и ватных штанах, без шинели, чтобы легче было двигаться, с отважным худым энергичным лицом и тихим голосом — так же терпеливо и не очень внимательно, потому что он все это уже знал, выслушал командира и отрапортовал, что он уже сделал.
Это был полк, в который попал Сережка. Он прошел обратно всю лестницу от штаба дивизии до командира роты, получил автомат и две гранаты и был зачислен в штурмовую группу, которая должна была первой ворваться на разъезд южнее Каменска.
В течение последних дней над всей окружающей Каменск холмистой, в редких кустарниках, открытой местностью крутила теплая метель. Потом ветер с юга нагнал туман. Снег, на открытых местах еще не глубокий, начал таять, развезло поля и дороги.
Села и хутора по обоим берегам Донца были сильно разбиты бомбежкой и артиллерийским обстрелом. Бойцы расположились в старых блиндажах и землянках, в палатках и просто под открытым небом, не разводя костров.
Весь день накануне штурма им виден был в тумане расположенный по ту сторону реки, довольно большой город с пустынными пересеченными улицами и возвышающимися над крышами жилых домов станционной водокачкой, трубами заводов и колокольнями церквей. Простым глазом можно было видеть на холмах перед городом и по окраинам его немецкие дзоты.
Сложное чувство владеет советским человеком, одетым в красноармейскую шинель, перед сражением за освобождение такого вот населенного пункта. Чувство нравственного подъема оттого, что он, человек в шинели, наступает, освобождает свое, кровное. Чувство жалости к городу и к жителям его, к матерям и малым детишкам, попрятавшимся в холодные подвалы, мокрые щели. Ожесточение на противника, который — это известно по опыту — будет сопротивляться с удвоенной, утроенной силой от сознания своих преступлений и предстоящей расплаты. Чувство невольной душевной заминки от понимания, что смерть грозит и задача трудна. А сколько сердец сжимается от естественного чувства страха! Но ни один из бойцов не проявлял этих чувств, все были возбужденно веселы и грубовато шутили.
— Колобок, раз уж он взялся, он вкатится, — говорили бойцы так, точно и впрямь не им самим, а сказочному колобку предстояло вкатиться в этот город.
По случайности, которые так часты на войне, штурмовой группой, в которую попал Сережка, командовал тот самый сержант, к кому он вышел, перейдя линию фронта, — маленький, подвижной, веселый человек, с лицом, испещренным множеством мелких морщинок, и с большими глазами, синими, но такими искристыми, что казалось, будто они беспрерывно меняют цвет. Фамилия его была Каюткин.
— Так ты из Краснодона? — переспросил сержант с выражением одновременно и радости и как бы даже недоверия.
— Бывал, что ли? — спросил Сережка.
— У меня был друг — девушка оттуда, — сказал Каюткин, немного пригрустнув, — да она эвакуировалась… Проходил я через Краснодон, — сказал он, помолчав. — И Каменск я оборонял. Все, кто обороняли, тот погиб, тот в плену, а я вот снова тут. Слыхал стишки?
И он прочел с серьезным лицом:
Был задет не раз в атаке, -
Зажило, чуть видны знаки.
Трижды был я окружен;
Трижды — вот он! — вышел вон.
И хоть было беспокойно
Оставался невредим
Под косым и под трехслойным,
Под навесным и прямым…
И не раз в пути привычном,
У дорог, в пыли колонн,
Был «рассеян» я частично,
А частично истреблен».
— Про таких, как я, сложены, — сказал Каюткин, посмеялся и подмигнул Сережке.
Так прошел день и наступила ночь. В то время когда командир дивизии повторял майору Кононенко его задачу, бойцы, которым предстояло решить эту задачу, спали. Спал и Сережка.
В шесть часов утра их разбудили дневальные. Бойцы выпили по чарке водки, съели по полкотелка мясного супа, засыпанного крупой, и по доброй порции пшенной каши. И под прикрытием тумана, ложбинками и кустарниками, стали накапливаться на исходных для атаки рубежах.
Под ногами передвигавшихся группами бойцов образовалась грязная кашица из мокрого снега и глины. Метрах в двухстах уже ничего не было видно. Загудели тяжелые пушки, а последние группы бойцов еще подтягивались к берегу Донца и залегали в этой мокрой каше.
Орудия били размеренно, методически, но их было так много, что звуки выстрелов и разрывы снарядов сливались в непрерывный гул.
Сережка лежал рядом с Каюткиным и видел перелетающие в тумане через реку, справа от них и прямо над ними, то круглые, то с огненными хвостами красные шары, слышал их скользящий шелест, резкие разрывы на той стороне и гул дальних разрывов в городе, и эти звуки возбуждающе действовали на него, как и на его товарищей.
Немцы только подбрасывали мины в места, где они предполагали скопление пехоты. Иногда из города отвечал шестиствольный миномет. И Каюткин с некоторой опаской говорил:
— Ишь, заскрипел…
И вдруг издалека, из-за спины Сережки, накатились громовые гулы. Они всё нарастали, распространялись по горизонту. И над головами залегших на берегу бойцов загудело, запело, и страшные огненные разрывы, окутываемые густым черным дымом, закрыли весь противоположный берег.
— Катюши заиграли, — сказал Каюткин, весь подобрался, и его лицо, испещренное морщинками, приобрело ожесточенное выражение. — Сейчас Иван-долбай еще даст, тогда уж…
И еще не смолкли гулы позади них, и еще продолжались разрывы на том берегу, когда Сережка, не слышавший, была ли какая-нибудь команда или нет, а только увидевший, что Каюткин высунулся впереди побежал, тоже выскочил из окопчика и побежал на лед.
Они бежали по льду, казалось, в абсолютной тишине. На деле по ним били с того берега, и люди падали на льду. Черный дым и серный запах волнами накатывались на бегущих сквозь движущуюся массу тумана. Но ощущение того, что на этот раз все вышло правильно и все будет хорошо, уже владело всеми бойцами.
Сережка, оглушенный этой внезапно наступившей тишиной, пришел в себя, когда уже лежал рядом с Каюткиным на том берегу в воронке развороченной дымящейся земли. Каюткин со страшным лицом бил во что-то прямо перед собой из автомата, и Сережка увидел не далее как шагах в пятидесяти от них высунувшийся из полузасыпанной щели, сотрясающийся хобот пулемета и тоже стал бить в эту щель. Пулемет не видел ни Сережки, ни Каюткина, а видел что-то более дальнее и мгновенно захлебнулся.
Город был далеко справа от них, по ним уже почти не стреляли, и они всё дальше и дальше отходили от берега в глубь степи. Спустя уже много времени на степь, по всему направлению их движения, стали ложиться снаряды, посылаемые из города.
У невидных в тумане, но хорошо знакомых Сережке хуторков их снова встретил сильный огонь пулеметов и автоматов. Они залегли и лежали так довольно долго, пока их не нагнали легкие пушки, которые катили руками. Пушки почти в упор стали бить по хуторкам, и в конце концов группы бойцов ворвались на хуторки вместе с этими пушками, которые всё катили и катили перед собой рослые, веселые и подвыпившие артиллеристы. Здесь сразу же появился командир батальона, и связисты уже тянули провод в подвал разбитого каменного домика.
Так все шло хорошо до этого продвижения к разъезду, конечной цели всей операции. Если бы у них были танки, они давно были бы уже на этом разъезде, но танки не были пущены в дело, потому что их не выдерживал лед на Донце.
Теперь бойцы наступали в полной темноте. Командир батальона, который лично возглавлял эту операцию, как только противник открыл огонь, вынужден был пойти в атаку с теми группами, которые были у него под рукой, а главные силы были еще на подходе. Бойцы ворвались на этот хутор, и группа Каюткина, которая сильно поредела и уже не была штурмовой группой, а просто отделением автоматчиков, проникла довольно глубоко по улице и завязала бой за здание школы.
Огонь из школы открылся такой сильный, что Сережка перестал стрелять и уткнул лицо в кашу из грязи. Пуля прожгла ему левую руку повыше локтя, но кость была нетронута, и сгоряча он не почувствовал боли. А когда он решился, наконец, поднять голову, никого уже не было возле него.
Вернее всего было бы предположить, что товарищи его не выдержав огня, отошли на окраину к своим. Но Сережка был еще неопытен, ему показалось, что все товарищи его убиты, и ужас вошел в его сердце. Он отполз за угол домика и стал прислушиваться. Двое немцев пробежали мимо него. Он слышал немецкие голоса уже и справа, и слева, и позади. Стрельба здесь смолкла, она все усиливалась на окраине, а потом и там стала стихать. Атака батальона была отбита.
Далеко над городом, окрашивая не небо, а сгустившиеся черные клубы дыма, колыхалось огромное зарево, и оттуда доносился стозвучный рев.
Раненый Сережка один лежал в холодной каше из снега и грязи на хуторе, занятом немцами.