Ольга Власова
Девона
Весенние горы — зелено-красные от яркой сочной травы, алых хрупких маков и диких тюльпанов. Небо — ляпис-лазурь из Истханы, дорогая, на вес золота, такой место в ханских или даже шахских дворцах. А дорога весенняя, как откроются перевалы в горах, легка, сама под ноги коню стелется, в праздничном бунчуке шелковой лентой вьется…
Зарах иль-Тар поправил платок на голове — подсмотрел такой в свое время у болтливых тосков, что живут у Эллинского моря и света не видят без хлопанья парусов и жгучей морской воды, — и легонько, намеком, стегнул жеребца узорной камчой, поднимая его в галоп, так, чтобы ветер в ушах свистел…
Иль-Тар возвращался домой. Как сладко и грустно звучит это слово после шести лет разлуки! Отец Зараха, достопочтенный глава цеха ювелиров Миридабада, столицы и главной жемчужины в венце эмирата, не стал слушать возражений жены и отправил младшего сына учиться — на запад, туда, где дома с острыми крышами и где весна наступает так поздно. Шесть долгих лет — и несколько дней до дома…
К вечеру, когда солнце надолго застыло над горизонтом, раздумывая, стоит ли отправляться на покой, ювелир добрался до Илму-куша, первого городка в предгорьях. Он бросил страже у ворот полдинара и осведомился, где в городе чайхана получше — переночевать и там сойдет, устал от шумных караван-сараев за долгий путь. Выходило, что у хауза Трех карагачей, которую держит Толстяк Юсуф. Иль-Тар хмыкнул — он был готов поставить свой расшитый халат против старых штанов последнего из нищих, что расхваленная чайхана принадлежит родичу одного из стражников, но промолчал — города он все равно не знал.
Улочки кривые, улочки узкие, улочки белые от пыли, за высокими заборами раздаются женские голоса и детские крики, там тень и прохлада. На тихой площади встали три старика-карагача над вымощенным синей плиткой хаузом с удивительно чистой и прозрачной водой. А вот и чайхана — немаленькая и, видно, недешевая, но уж сейчас деньги можно не жалеть.
Зарах иль-Тар спешился, сунул поводья в руки стоявшему у коновязи слуге.
— Конюшня здесь есть? Позаботься о коне. Приду — проверю.
Парень — прилично одетый, лет на пять моложе Зараха, — кивнул, не поднимая на путешественника глаз, и что-то тихо сказал.
— Что? Ах да, держи! — Зарах кинул тенге.
Парень монетку ловить не стал — медь сверкнула в солнечном луче и звякнула о плиты мостовой.
Чайхана оказалась и в самом деле хорошей — резные столбики недавно подкрашены, ступеньки на айван ни разу не скрипнули, из кухни доносятся чудеснейшие запахи шурпы и мясного плова, дразня разыгравшийся аппетит, а в маленьком палисадничке на радость гостям распускаются розовые бутоны. Прямо кусочек Вечных Садов на земле, только гурий не хватает.
Когда ювелир, приятно отягощенный съеденным и выпитым — что и говорить, честно заработали свои полдинара храбрые стражи у ворот! — вышел на площадь, парень-слуга сидел у хауза.
— Эй, где у вас конюшня, показывай! Ты что, оглох? — Послеобеденное благодушие еще не покинуло иль-Тара, и он решил сам подойти к глуховатому слуге.
Положив руку парню на плечо и заставив того развернуться, Зарах раздраженно повторил:
— Ты оглох? Где мой конь?
Парень поднял глаза на ювелира и улыбнулся — добродушной и мягкой улыбкой умалишенного.
Ювелир отшатнулся. Глупец! Трижды и четырежды глупец! Парень, которому он доверил своего коня, — девона! Как?! Как, о Творец, он мог так ошибиться?! Где были его глаза, что он принял безумца за слугу?! И где, где, скажите на милость все звезды небесные, искать в этом проклятом Илму-куше пропавшего жеребца лучших паньольских кровей? Да его уже давно увели у этого сумасшедшего, теперь продадут за десяток динаров и не поморщатся! А ведь иль-Тар покупал его… Да разве в деньгах дело?!
Зарах судорожно оглядел площадь. Куда бежать, где искать? Бесполезно. Девона, все так же ласково улыбаясь, смотрел на него, и такая злость охватила иль-Тара, что, позабыв — Создатель не велит обижать таких, да и парень ни в чем не виноват, — он замахнулся на беднягу…
Пощечина не достигла цели — в омраченных бессмыслием карих глазах девоны дрогнул и расширился, захватывая радужку, зрачок… и Зарах провалился — в черное вихрящееся безумие, в крики сотен голосов, в мерцание огненных точек. Ни неба, ни земли… Одна темнота, гнилыми каплями сочащаяся в сердце, и дрожащее мигание огней… Нет, так моргают глаза — десятки! сотни! тысячи! Иль-Тар дернулся, забился мухой в патоке, — бесполезно. Попытался крикнуть — из стиснутого ужасом горла не вырвалось ни звука. Все попытки разбивались об упругую черноту, о несмолкаемый беззвучный вопль… Между тем пылающие зрачки приближались, и в какой-то момент ювелир понял, что все это — глаза одного существа… Ближе и ближе. Сознание отказывалось воспринимать происходящее, и уже на грани безумия Зарах почувствовал, как темнота становится хрупкой и ломается льдом под ногами…
* * *
Натянутое над прилавком полотно будто в ладоши хлопало, но даже ветер не смягчал оглушающей — дубинкой по бритому, истекающему по́том затылку — жары середины лета. Тень казалась тонкой, почти прозрачной, как вэньские шелка на танцовщицах — ах! вроде и одеты, а вроде и нет… Лепешечник Шахар вздохнул и промокнул лоб рукавом халата. Нет, думать о танцовщицах по такой жаре нельзя — так недолго и удар схватить. Перед Шахаром — ровными стопками, одна к другой, — лежали лепешки. И каких здесь только не было! Большие и маленькие, такие, что впору самому шаху — по динару, полновесному динару за штуку, и те, что из серой муки, бедняцкие, которые есть можно лишь горячими, иначе они каменеют, по полтенге за пять штук, — даже эти у Шахара выходили на удивление. Ароматные, румяные, присыпанные мелко нарубленным бараньим жиром и луком, морковью и специями: тмином, райхоном, зирой, укропом, кинзой… Как, вы думаете, пахнет в Небесных Садах? Цветами? Нектаром и амброзией? Ошибаетесь, уважаемые! И долго вы там протянете, пыльцу вкушая? Хлебом там пахнет, свежевыпеченным, с пылу с жару! Так всегда говорил Шахар-лепешечник своим покупателям, а они ели и поддакивали!
— Эй, парень, чего брать будешь?
Вихрастый мальчишка лет десяти, уже давно стоявший у прилавка, коротко взглянул на Шахара сквозь заросли пегих от пыли волос.
— Эх, кто ж тебя так разукрасил? — скривился лепешечник — нос у мальчишки был распухший и сине-лиловый, на щеках — царапины. — Не иначе как с Джанджахой-демоном сражался, пахлаван?!
На хохот мальчишка не отозвался. Хлюпнул разбитым носом и жадно поглядел на разложенное перед его глазами аппетитное богатство.
И Шахар-лепешечник не поверил своим глазам — прямо перед ним аккуратная горка лепешек с бараниной сократилась аж на три штуки!
— А?.. Ты это как… — воззрился лепешечник на мальчишку. Сомнений в том, что лепешки стащил именно он, не возникло. Вот не было этих сомнений, и все!
Мальчишка под взглядом Шахара дернулся, часто-часто заморгал…
— Я… Простите, простите, ради Создателя! Я… я не хотел! — Тонкая детская рука рванула ворот старой рубахи — чужое, взрослое движение.
И над прилавком возникли три лепешки с бараниной. Раз — и они попадали обратно; одна не удержалась, прокатилась по прилавку и свалилась в рыжую базарную пыль.
— Та-а-ак… — Шахар ловко схватил маленького оборванца за ухо. — Ты что творишь?! Хлебом разбрасываться?! Да кто ты такой?
— Не трожь его, Шахар, — лениво вмешался сосед слева, укрывшись, как за крепостной стеной, за пирамидой ранних дынек-кандалупок. — Это приемыш старого Рудари-писца. Мальчишка и вправду не нарочно — бывает у него так, посмотрит на что-нибудь, и то вдруг исчезнет. Мне жена рассказывала. Рудари мальчишку бьет, голодом морит, вот он на твои лепешки и уставился. Есть он хочет.
— Та-а-ак… — повторил Шахар и поглядел на оборванца. Тот вытянулся в струнку — а как иначе станешь, когда за ухо со всей силы держат? — но молчал. — Как тебя зовут?
— Фарухом, — опередил мальчишку всезнайка-сосед. — Так Рудари назвал. Сам-то мальчишка своего имени не помнит. Ни имени не помнит, ничего не помнит. Его месяца полтора назад караван старого Юсада оставил — вроде как подобрали на дороге.
— Не помнит, говоришь… — прогудел лепешечник, внимательно оглядев нечаянного воришку. — Если ухо отпущу, не побежишь?
— Н-нет.
Шахар отпустил покрасневшее ухо, но предусмотрительно взял мальчишку за шиворот.
— Тогда пошли. Эй, сосед, пригляди за товаром!
— Пригляжу, отчего не приглядеть для хорошего человека. — Лысина торговца сверкала на солнце, как одна из его дынек. — А куда это ты его потащил?
— К горшечнику Улькаму, ему помощник нужен. Все лучше, чем у Рудари синяки получать. На, держи. — Шахар сунул мальчишке лепешку. — Держи, держи. Раз сам даю, значит, можно. И откуда ж ты такой взялся? — вздохнул лепешечник, глядя на сияющие глаза маленького оборванца.
Босиком — по солнцу… Горячо, горячо, горячо! Полуденный зной выбелил небо и нагрел даже саманную крышу, да так, что припекало и привычные ко всему босые ноги мальчишки. Подпрыгивая и шипя сквозь зубы, Фарух пронесся по горячей кровле туда, где сушились уже окрашенные горшки, дожидаясь второго обжига.
Фарух схватил первый попавшийся под руку кувшин, высокий, чуть ли не в половину своего роста, и не выдержал — скривился. «Яшмовая» полива, секрет гончара Улькама, была похожа сейчас на бурую высохшую тину и пахла едко и противно, протухшей рыбой и мокрой шерстью. Совсем другое дело будет после того, как кувшин достанут из печи — он засверкает, словно обработанная яшма, и вода из такого кувшина покажется вдвое вкуснее обычной…
Нести кувшин было неудобно, уж больно большой — не видно, куда и шагаешь. По лестнице надо бы поосторожней, не допусти Создатель споткнуться… И словно злые духи подслушали — узкая ступенька ушла из-под ног, Фарух попытался удержать равновесие, но тяжелый кувшин зажил своей жизнью и выскользнул из рук…
Вдребезги.
Фарух стоял и ошеломленно смотрел на осколки. Всего неделю он живет у устада Улькама — и вот…
— Что случилось? Фарух, ты куда пропал?!
Фарух дернулся, и осколки кувшина исчезли с вытоптанной земли.
— Сейчас иду, мастер!
Устад его побьет, это точно. Старый Рудари и не за такой проступок прохаживался палкой по тощим мальчишеским бокам. При мысли о побоях у Фаруха заныл сломанный недавно нос и защипало в глазах, но деваться некуда — признаваться все равно придется.
— Как ты это делаешь?
Фарух обернулся — у дувала, в тени старой кривой урючины, стояла девочка — яркие ленты в косичках как бабочки в траве — и внимательно смотрела на него. Дочка горшечника, сообразил Фарух, он уже несколько раз видел ее в саду, но ни разу не разговаривал.
— Как ты это делаешь? — повторила она свой вопрос.
Фарух пожал плечами и потупился. Не знает он, как это у него получается! Само выходит.
— Боишься, что отец накажет? — Девочка подошла ближе. — Хочешь, скажу ему, что это я кувшин разбила? Он меня ругать не станет.
— Нет! — вскинулся Фарух. Еще чего не хватало, будет он за какой-то девчонкой прятаться! — Я ему сам скажу. Вот сейчас пойду и скажу.
Он повел рукой, и осколки невезучего кувшина вернулись на землю, будто их никто и не трогал.
Девочка завороженно посмотрела на них, потом ткнула один ногой.
— Слушай, — карие глаза ее блестели, — а ты так со всем, чем угодно, можешь?
— Ну, — задумался Фарух, — не со всем.
— А… — девочка повертела головой, — а с ней можешь?
Фарух поглядел — у самого дома, вытянувшись на узкой полоске тени, спала в холодке трехцветная горшечникова кошка, время от времени дергая лапами — наверное, бежала в своем кошачьем сне.
— Нет, не могу, — признался Фарух, но, увидев, как поджала губы девчонка, поспешил добавить: — То есть могу, но у меня голова сильно болит, когда живых так… прячешь.
— А-а-а… — протянула девчонка. Было видно, что у нее еще много вопросов, но сказала она совсем не то, что ожидал Фарух: — Меня Гюльнар зовут.
— А меня — Фарух.
— Я знаю, — кивнула она важно и неожиданно ткнула пальцем куда-то на лоб Фаруху: — А это я вышивала.
Фарух снял тюбетей — его, как и всю остальную одежду, дала ему жена горшечника, Мухаббат-опа, проворчав, что в его лохмотьях и нищему-то ходить стыдно. На тюбетее разноцветным шелком была вышита чудесная птица Семург, рисунок был кривоват, а узор вокруг был явно сделан впопыхах — мастерице, видно, не хватило терпения.
— Мне очень нравится, — честно сказал Фарух.
— Стан твой строен, как кипарис, лик твой подобен луне, глаза — блистающим звездам, губы — кораллам, а груди твои… Ой! За что?!
— Сам не догадываешься?
— Да это же не мои слова. — Фарух потирал бок, куда так болезненно ткнула кулачком Гюльнар. — Это великий…
— Иль-Ризани, знаю, — фыркнула Гюльнар, даже в темноте можно было разглядеть ее недовольно сдвинутые брови. — То, что он великий, еще не означает, что ты можешь мне такое говорить. И… ты когда-нибудь видел кипарис?
— Э-э-э… нет, любимая.
— Так откуда ты знаешь, что я похожу на него?
Фарух промолчал в замешательстве. Он так старался, запоминал… но Гюльнар — на что она обиделась?.. Теперь будет молчать, а то и вовсе уйдет…
Едва слышно журчала вода в арыке, прохладный ветер с реки шевелил листву, донося до укрывшейся в глубине сада пары сладко-легкий запах цветущей джиды, а месяц, хрупкий, тоненький, бросал отсветы на ее лаковые листья…
Фарух ласково провел ладонью по блестящим волосам девушки — она распустила косы — для него…
— Ты изящна, словно молодой тополек, что твой отец посадил у колодца, кожа твоя — как лепестки шиповника, первых бутонов, чей аромат пьянит сильнее вина, глаза твои — прости, не могу сказать по-иному, — звезды в ночи, указующие путнику дорогу к дому, губы сладки, как спелый тутовник… Так сладки…
На этот раз никто Фаруха в бок не бил…
— И не нужен нам никакой иль-Ризани, — прошептала зардевшаяся Гюльнар.
— А помнишь, я принес тебе полную тюбетейку тутовника, и мы измазались так, что отстирать одежду не получалось, и потом твоя мать обещала надрать мне уши, если я ей на глаза попадусь?
— Помню. — Тихий смех в ответ.
Так зудит комар — то тише, то громче, протяжно и нудно, не прекращая, не останавливаясь… Фарух никогда не думал, что такие звуки может издавать человек, одаренный милостивым Творцом мыслью и речью. Стоявший шагах в пяти от Фаруха мужчина немолод и небогат — седина уже затронула бороду, рваный в нескольких местах халат подпоясан засаленным платком, крупные, темные от постоянной работы под солнцем руки дехканина крепко сжимали длинную, с устрашающим крюком на конце, пику. Человек покачивался, с пятки на носок, — так мерно движутся волны — и тихо выл. От этого утробного стона хотелось сбежать, не важно куда, главное — не слышать и забыть побыстрее, или подойти и — ударить, сильно, только чтобы замолчал. Убежать Фарух не мог — сменить их на стене должны были еще часа через четыре, а ударить… тоже не мог — ветер с южной стороны долины, куда, не отрываясь, смотрел дехканин, то и дело доносил до часовых едкий дым спаленных виноградников. «И упаси Создатель, — думал Фарух, — узнать, что видит в дыму этот человек».
Старый эмир ушел из цветущих садов своей столицы в Сады Вечные — да будет прочен мост над Пропастью грехов под его ногами, и да встретят его на той стороне гурии с радостью! — а на престол из шахриданской бирюзы и белого золота решили взойти сразу двое его сыновей. Старший сын, книгочей и астролог, как и завещал эмир, и младший, воин и любимец восточных князей, на чью пылкую гордость надел узду покорности старый эмир. Вражда сторон захлестнула столицу и выплеснулась на просторы страны кровавой усобицей. Илмукушцы присягнули старшему брату, отправив гонца с посланием, и дары, и отряд в сто человек — а больше войск в Илму-куше и не стояло, город-то маленький, — все, как требовалось, честь по чести. Но, видно, не в пользу горожан легли кости… Через два дня под стенами Илму-куша стояли полторы тысячи сабель одного из восточных князьков, а у ворот города — тот самый гонец, верхом на осле, едва живой от побоев и с вестью — Илму-куш признан мятежным городом. С такими разговор короткий — если жители сдадутся на милость настоящего владыки, то будут оставлены в живых, но проданы в рабство, если же нет — город будет разрушен, дабы явить благой пример другим. И что с того, что войска старшего брата стоят в пятидневном переходе от города? Илму-кушу они помочь уже не успеют.
Сзади раздались шаги и звон кольчуги. Фарух выпрямился и тверже стиснул тяжелое и такое непривычное для гончара копье — Масуд-бей, начальник городской стражи, не терпел распущенности, пусть даже и от вчерашних мирных горожан.
Тихий рык — и забивший слух стон оборвался, послышался торопливый топот — вниз, по лестнице.
— Остаешься один. И не спать!
Гончар кивнул, глядя в холодные глаза под седыми бровями. Холод поселился в глазах старого сотника с утра, когда узнали, что городской глава бежал, а с хокимом и его личная стража, пятнадцать человек. На стенах Илму-куша, давно требовавших ремонта, оставались сорок городских стражников, больше привыкших на базаре за порядком присматривать, и не обученные за меч браться горожане.
— Не спать, — повторил Масуд-бей и подергал себя за сивый ус, глядя, как прямо перед ними, в пяти полетах стрелы, за обмелевшим саем, готовятся к ночевке враги.
— Не спать? Уснешь тут, — дернул плечом Фарух, когда сотник ушел дальше проверять посты. — Когда такое впереди.
Впереди… А за спиной — город… Неродной город. В детстве Фаруха дразнили приблудышем, чужаком, отродьем демонов… Что ему до Илму-куша? Уговорить Гюльнар бежать и ночью, когда его сменят на посту, перебраться через низкие стены… Она откажется бежать, оставив родителей в городе. А Шахар-ака, согласившийся стать отцом жениха на намеченной осенью свадьбе? А… Фарух едва не застонал, сообразив, что всех не убедить, не вытащить из осажденного города. Да, Илму-куш ему не родной, но какой же тогда родной?
В быстро сгущающихся южных сумерках один за другим замерцали теплые огоньки костров. Два, три, десять, двадцать… все больше. Там едят, пьют и веселятся: Илму-куш — законная добыча, жирная добыча! — которая и сопротивляться-то не сможет. Не будет подвига, но будут вереницы рабов на невольничьем рынке, и потечет рекой в кошели на замызганных поясах звонкая монета. Ее благословенный звон приятней пения гурий и заглушит угрызения совести… Да какая там совесть?! — резко оборвал себя Фарух. Не было никогда и нет совести у этих последышей противоестественного союза верблюдицы и осла! Зато есть оружие, умение и опыт… и не низким стенам Илму-куша противостоять распаленной ожиданием добычи солдатне. Тех, кто будет сопротивляться, вырежут, город сровняют с землей, как уже сталось с Чаркентом… Быть может, потом эмир и найдет управу на брата, но чем это поможет илмукушцам? Ведь нельзя вернуть все — и всех! — назад, не в силах это человеческих…
Не в силах… А для отродья демонов? Фаруху стало страшно — в прозрачной синеве подступавшей ночи, подмигивая и пританцовывая, дрожали сотни костров, и у каждого, наверное, не по одному человеку… Он не сможет, не потянет всех! Пять, шесть человек, десяток, ну, может, два десятка он «спрячет» — если разом, не отвлекаясь ни на что, но не всех!
И что же делать? Ждать утра и неизбежной атаки? Кто из жителей города доживет до вечера? Кто?!
Главное — успокоиться и внимательно всмотреться в окружающую костры темноту. Остротой зрения Фарух мог гордиться по праву — вот одна фигура, другая… надо представить, увидеть — они такие же люди, как и все. Где не справятся глаза, поможет воображение… Так, есть один… два… три… Резко, рывком, заломило от боли голову. Не отвлекаться. Дальше… Они обычные люди, они… Есть десять. Люди, как все… Из носа текла кровь, щекоча кожу и отвлекая. Это же люди…
С тихим стоном Фарух сполз по стене на пол, его трясло от боли, ногти сорваны… Он не справился. Пожалел — и себя, и этих… Больно? Люди? Это сейчас они — люди, но что будет при штурме, что будет после? Кто из них ворвется в маленький дом гончара, где во дворе старая, не приносящая плодов урючина? Ее бы спилить давно, да все жалко… Кто из этих людей — нелюдей? — посмеет дотронуться до черных кос красавицы-невесты?
Фарух заставил себя встать. Легче надо… легче… Опереться на еще теплые, нагретые солнцем камни стены и позабыть о рвущей виски боли. Над головой качается черное мягкое небо, и кружатся в танце близкие звезды, а впереди — мигают, расплываются оранжевые шары костров. Так бывает от слез. Но ты же не плачешь, нет? Легче. Еще… Это не огни костров, это глаза — слезящиеся от жара зрачки чудовища. Оно ворочается и ничего не понимает, оно огромно… Но чудовище — одно. И ты — один, а значит, ты сможешь… Сможешь.
* * *
Ледяная вода бежала по лицу, заливаясь в нос, и Зарах закашлялся и очнулся. Перед глазами маячили встревоженное лицо чайханщика и высокий расписной чайничек, из длинного носика которого текла струйка воды.
— Хва… — Иль-Тар поперхнулся, снова зашелся в приступе кашля и замахал руками. — Хватит! Убери.
Не слушая причитаний толстяка-чайханщика, Зарах встал, с омерзением отряхивая халат. Ледяное купание превратило дорожную пыль, в которой он валялся, пока был без сознания, — как свинья, прости Творец! — в мокрую грязь. Иль-Тар скинул халат на руки расторопного чайханщика и нашарил взглядом девону. Тот сидел на краю хауза и как ни в чем не бывало смотрел на играющие по водной глади солнечные блики.
Два динара, сверкнув на мгновение профилем эмира, перекочевали из Зарахова кошелька в пухлые ладони хозяина харчевни.
— Это за помощь. Еще столько же получите, если найдете моего коня — рыжий жеребец со звездочкой на лбу.
— Не беспокойтесь, блистательный господин! — как заведенный принялся кланяться чайханщик. И как только тюбетей не падает с головы? — Найдем мы вашего коня, как не найти?! Вмиг найдем! Да не стой столбом! — на одном дыхании толстячок напустился на мальчишку-поваренка. — А ну, быстро! Чтоб одежда нашего благороднейшего гостя была готова через час! Да, и беги к горшечнику Улькаму, скажи, что Фарух здесь! — уже в спину сорвавшемуся с места, так что пятки засверкали, мальчишке. И снова Зараху: — Да вы проходите, проходите!
Зарах позволил увести себя в прохладный уют чайханы. Смотреть на странного девону не хотелось, но любопытство — о это вездесущее и всепобеждающее любопытство! — то и дело заставляло ювелира бросать взгляды на ссутуленную фигуру у водоема.
— О, не беспокойтесь, господин, — неправильно истолковал интерес иль-Тара чайханщик. — Фарух не опасен, он мирный безумец, да и припадки находят на беднягу все реже и реже. Уже три года прошло… А господин знает, что у нас приключилось?
Ювелир покачал головой.
— О, так я вам все расскажу! — обрадовался словоохотливый толстяк. — Это когда младший брат нашего милосердного эмира… А, вот и жена его идет…
Красивая молодая женщина с черными распущенными волосами, как у незамужней девушки, присела рядом с девоной. Тот робко погладил ее по прекрасным локонам и что-то сказал… И только сейчас иль-Тар почувствовал, как растаяли до конца осколки тягучей темноты в душе.
Девона поднялся, обнял жену и подошел к айвану.
— Дядюшка Юсуф! Я тут ничего не натворил, надеюсь? — Девона улыбался, но теперь в его улыбке не было ни следа безумия, лишь едва заметная ирония человека, умеющего смеяться над своей болезнью.
Чайханщик развел руками и вопросительно посмотрел на Зараха. Иль-Тар покачал головой. Ему было стыдно, как никогда в жизни.
— Ну, тогда совсем хорошо, — рассмеялся девона. В карих глазах блеснули на миг оранжевые отсветы… Но нет, это всего лишь закатное солнце пробилось сквозь листву…