11
Итак, я научился многому: размещать охотничьи окопчики там, где утреннее солнце не отыщет их мгновенно, но успеет до этого подняться над землей так высоко, что охотники, выглядывая наружу, смогут видеть снимающиеся с реки стаи птиц; размещать тяжелые деревянные чучела слева и справа от окопчиков, оставляя между ними промежутки достаточные для того, чтобы гуси, оглядев их, решили, что с прошлого вечера здесь почти ничего не изменилось, и опустились на землю, — но все-таки не слишком большие, иначе гуси смогут различить ружья и белые лица охотников, бывших нередко слишком нетерпеливыми. Чарли говорил, что американцы обычно толсты или стары или и то и другое сразу, что они плохо переносят холод, да и местная рыхлая, тяжелая глина, в которой мы рыли окопчики, им не больно-то по душе, и потому это дурачье вечно вскакивает на ноги или норовит вылезти из окопчика в самый неподходящий момент. Утки, говорил Чарли, — гоголи, шилохвостки, красноголовые нырки — всегда прилетают первыми и с криком проносятся над окопчиками, словно призраки во мраке: низко, косо, со свистом. Однако стрелять по ним — значит отпугивать обладающих острым слухом гусей, и потому такая стрельба не поощряется. Мне, когда я по-новому переставляю приманки, следует быть поосторожнее, потому как охотники склонны палить по всему, что движется, а иногда и просто на звук. Бывало, они и людей убивали. Чарли тоже получил однажды заряд дроби № 2, у него даже шрамы остались. Он разрешал охотникам заряжать ружья только по его сигналу, и все равно ему то и дело попадались любители пострелять по небесам, а такие особенно опасны. Кроме того, мне придется сообщать ему о любом охотнике, которого я сочту пьяным, — конечно, перед охотой все они станут до поздней ночи надираться в баре и спиртным будет разить от каждого. Тут главное — обращать внимание на тех, кого мутит, кто нетвердо стоит на ногах или неосторожно обращается с ружьем. Чарли же и своих дел хватит: проверять их лицензии, подавать сигналы о начале охоты и о ее прекращении — когда солнце поднимется слишком высоко и земля станет хорошо видной гусям. Я, как уже говорилось, должен буду сидеть в грузовичке и подсчитывать, глядя в бинокль, убитых и подраненных птиц, поскольку государственные егеря вечно вертятся неподалеку и тоже подсчитывают, используя бинокли посильнее нашего, подстреленных гусей и делят число упавших птиц на число охотников, а потом подъезжают, чтобы проверить, насколько их подсчеты совпадают с нашими. После чего они могут объявить, что нарушены такие-то и такие-то статьи закона, конфисковать ружья, выяснить, кто из охотников пьян, оштрафовать Чарли и, что еще хуже, оштрафовать Артура Ремлингера, содрать с него большие деньги, угрожая в противном случае повнимательнее присмотреться к тому, чем он занимается в городе: к девушкам-филиппинкам, к игровому зальчику рядом со столовой — к любым его делам, на которые власти города взирают без особого одобрения. У Артура Ремлингера имеется лицензия на оказание «егерских услуг», однако сам он охотниками не занимается и ничего о гусиной охоте не знает, да и знать не желает. Он собственник, он ведет бухгалтерию, составляет финансовые отчеты, селит охотников в отеле и собирает с них деньги; часть их отдает Чарли, а тот будет выделять малую толику мне. При этом каждому понятно, разумеется, что охотники непременно начнут раздавать направо-налево чаевые, нередко в валюте США, и потому внакладе никто не останется.
В один из последних теплых октябрьских дней, после того как мы с Чарли потратили утро на разведку и рытье окопчиков вблизи найденных нами гусиных пастбищ, я поехал на старом велосипеде по шоссе, шедшему из Партро на запад, в сторону Лидера, от которого нас отделяли двадцать миль. Я намеревался найти упомянутую миссис Гединс школу для сбившихся с пути девочек. Бёрдтейл стоял в шести милях по шоссе от Партро, и мне хотелось выяснить, не запишут ли меня в будущем — зимой, может быть, когда заниматься гусями больше не придется, и я смогу распоряжаться моим временем, — в ученики этой школы. Что такое «сбившаяся с пути» девочка, я не знал. Думал, что это, наверное, девочка, забредшая в эти места по пути в какие-то другие, — примерно как я. А кроме того, я не верил, что в школе могут учиться одни только девочки. Хоть несколько-то мальчиков должны ее посещать, полагал я, — даже в Канаде. По словам миссис Гединс, школой управляли монахини. Из рассказов мамы о Сестрах Провидения я заключил, что монахини — женщины добрые, великодушные и сразу ухватятся за возможность помочь мне, в этом и состоит их служение, ради которого они отказались от брака и нормальной жизни. А что я американец, так это неважно. Да я и не собирался говорить им, что мама у меня еврейка и что она вместе с отцом сидит в тюрьме Северной Дакоты. Жизнь начала требовать от меня вранья, без которого ничего в ней добиться невозможно. И я готов был соврать разок, а может, и больше, если это позволит мне попасть в школу и не отстать от сверстников.
Существовало и еще одно обстоятельство: я проникся верой в то, что водить компанию с девочками — хорошо и приятно. Разумеется, Бернер тоже была девочкой. Однако большую часть наших жизней мы, двойняшки, относились друг к дружке как к одному и тому же существу. Существо это было не мужчиной и не женщиной, а чем-то промежуточным и включало в себя нас обоих. Конечно, это не могло продолжаться вечно. Чарли дважды брал меня с собой в ресторанчик на Мэйн-стрит, поесть китайского рагу. И оба раза я видел там детей китайца, которому принадлежал ресторанчик, — они сидели за столом в темноватом дальнем углу, готовя школьные домашние задания. Особенный интерес вызвала у меня хорошенькая круглолицая дочь хозяина, девочка примерно одних, решил я, лет со мной. Она тоже заметила меня, но ничем это не показала. С тех пор я, прогуливаясь по Партро или расставляя в одиночестве моей хижины шахматные фигуры, не один раз тешился фантастическими мыслями о том, что мы с ней сможем подружиться. Она могла бы навещать меня в Партро. Мы с ней бродили бы по пустому городку или играли в шахматы. (Я был уверен, что она играет лучше меня.) Я воображал даже, как помогаю ей делать уроки. Никаких других мыслей, помимо этих, в голове моей не завелось. Имени ее я не знал, ни разу с ней не разговаривал. Наша дружба существовала только в моих фантазиях. В реальности же ничего между нами произойти не могло — и не произошло. Одиночество облегчило для меня признание этого грустного факта, и тем не менее я надеялся, что оно, да и многое другое может перемениться.
К западу от Партро ни шоссе, ни прерии ничем не отличались от того, что я увидел бы, направившись на восток, к Форт-Ройалу. Но мне, крутившему педали велосипеда, они представлялись новыми — землей, которую я еще ни с кем не разделил. То были всего лишь голые холмистые пашни с разбросанными по ним уходящими к горизонту тюками соломы и черными точками нефтяных качалок, а в небе над ними тянулись, поблескивая, все новые караваны гусей, и серый дым стелился вдоль горизонта — там, где фермеры жгли во рвах солому.
Доехав до указателя с надписью «Бёрдтейл», я никаких признаков города не обнаружил. Рельсы «Канадской тихоокеанской» тянулись вдоль шоссе — так же, как в Партро и Форт-Ройале. Однако, если здесь и был когда-то город, от него не осталось ни железнодорожного переезда, ни проема в зарослях караганы, ни мельницы, ни элеватора, ни квадратных фундаментов, на которых прежде стояли дома. Я не верил, что миссис Гединс взяла на себя труд обмануть меня. Я сидел на велосипеде, смотрел на небо, озирался вокруг, но школы не видел и решил проехать еще милю до второго, глядящего в другую сторону указателя «Бёрдтейл», если таковой существует. А добравшись до него, увидел с ним рядом еще один: «Школа сестер Святого Имени». Стрелка указывала на юг, вдоль гравиевой дороги, которая утыкалась, выйдя из полей, в шоссе. Над названием школы был изображен христианский крест. Дорога поднималась на холм, на вершине его стоял заброшенный дом, у которого она словно обрывалась в синее небо. Расстояние до школы могло оказаться каким угодно. Десять миль. Я проезжал в грузовичке Чарли по прериям мили и мили, не видя ни единого свидетельства того, что где-то здесь живут или когда-нибудь жили люди. И все-таки школа оставалась для меня важной целью. Я готов был ехать и ехать, пока не увижу по крайней мере ее здание и не пойму, что она собой представляет.
Переднее колесо мое с трудом одолевало оставленную совсем другими колесами песчаную колею. Старенький велосипед Чарли мотался из стороны в сторону, вихлялся на камнях и гравии, а я с натугой крутил педали. Но, едва одолев подъем и достигнув пустого дома, от которого открывался вид на мили вокруг, я увидел прямо под холмом, в конце дороги, школу или то, что должно было быть ею, — стоявшее в низине большое квадратное трехэтажное здание из красного кирпича; облик его не сильно отличался от того, какой имела бы школа Грейт-Фолса, если б ее перенесли сюда. И, едва увидев его, я понял, что означает «сбившиеся с пути». То самое, чем стали бы мы с Бернер, если б попали в лапы Управления по делам несовершеннолетних. Сирот. В таком месте, как это, могли жить только сироты.
Большой квадрат земли, посреди которого стояла школа, был отнят у пастбища, раскинувшегося вдоль узкого пересохшего ручья. На плоской возвышенности по другую его сторону росла пшеница. По лужайке были рассажены тщедушные деревца, а по траве между ними прогуливались маленькие фигурки — сбившиеся с пути девочки, решил я. Резкое октябрьское солнце, покусывавшее мою потную шею, придавало школе облик голый и спокойный. Я едва не развернулся и не поехал назад к шоссе. Никаких больших дубов, футбольного поля или ровесников, которые примут меня в свою компанию, — ничего, едва не обретенного мной в Грейт-Фолсе, я здесь не найду. Это место никогда не станет таким, в какое мне захотелось бы попасть. Так и останется Канадой.
И все же я проделал такой длинный путь. И потому направил велосипед по спускавшейся с холма неровной дороге. Времени было, по моим прикидкам, около часа дня. Два ястреба медленно кружили в высоком небе. Спуск завершился, дорога оказалась на одном со школой уровне, и я снова нажал на педали. Одни девочки сидели на траве по двое, по трое, разговаривая, другие прогуливались по границе лужайки — эти меня явно заметили. Наверняка, подумал я, редко кто заезжает на велосипеде в такую глушь, делать-то тут нечего, только назад поворачивать.
На ступенях школьного крыльца стояла, присматривая за двором, высокая монахиня в черной рясе и с повязанной белым платком головой. Второй завтрак уже закончился. Она беседовала с одной из девочек, та смеялась. Увидев через лужайку меня и мой велосипед, монахиня затем смотрела на нас неотрывно.
Там, где дорога подходила к границе школы, возвышались зарешеченные ворота, а вот забор у нее отсутствовал, что показалось мне странным: так ведь всякий может войти на территорию школы или покинуть ее когда ему заблагорассудится. Я представлял себе сиротский приют иначе. Дорога вторгалась в территорию намного дальше, за ворота. Я увидел стоявшие сбоку от здания школы автомобили. Решетчатые створки ворот были скреплены запертой на висячий замок цепью, а над ними соединял воротные столбы металлический транспарант с нарисованным золотой краской Христом, руки его были разведены в стороны, словно он приглашал людей войти в ворота, если, конечно, их когда-нибудь отопрут.
Я остановил велосипед и сидел на нем, вспотевший, хоть вдоль дороги, по которой я спустился, и дул холодный ветер. Поеду обратно, опять придется на холм взбираться. Ни одного мальчика, даже такого, который подстригал бы траву на лужайке, я не увидел. Должен же где-то здесь быть хоть один, думал я. Нет таких мест, где мальчики были бы нежелательны или не нужны.
Две девочки направились по двору к воротам, за которыми я сидел на велосипеде, оглядывая школу. Одна была высокой, костлявой, с плохой кожей и жестким, с морщинистыми губами, ртом, придававшим ей взрослый вид. Другая — шатенка среднего роста с квадратным, некрасивым лицом; одна рука у нее была меньше другой, не короче, а просто меньше. Улыбка у этой девочки милая, с удовольствием отметил я, и предназначается мне. Одеты обе были в одинаковые бесформенные синие платья, обуты в белые теннисные туфли и зеленые носки. Там, где мог бы находиться нагрудный карман, на платьях было белыми нитками вышито: «СВЯТОЕ ИМЯ». Платья сильно походили на то, какое было на маме, когда я в последний раз видел ее — в тюрьме.
— Тебе чего тут надо? — резко и враждебно, словно собираясь прогнать меня, спросила девочка постарше. Едва она открыла рот, как напряжение, которым сковывалось ее тело, сникло и бедра девочки немного сдвинулись вбок, совсем как у Бернер, когда она думала, что вот-вот услышит от меня нечто язвительное.
— Просто приехал взглянуть на школу, — ответил я, чувствуя, что привлекаю к себе излишнее внимание. Это же не Америка. С какой стати я прикатил к школе, о которой ничего не знаю? Пожалуй, мне лучше поскорее убраться отсюда, подумал я.
— Тебя к нам не пустят, — сказала девочка с иссохшей рукой. И снова улыбнулась мне, но уже не по-дружески. Саркастично. Один из передних зубов у этой девочки отсутствовал, темная дырка во рту портила ее милую улыбку. Ногти у обеих были обгрызены, руки исцарапаны, вокруг ртов бугрились прыщи, а ноги были волосатые, как у меня. Подружиться с ними — и думать было нечего.
За их спинами уже спускалась по ступеням рослая монахиня. Ветерок вздувал ее рясу, обвивая черной тканью лодыжки. Девочки на лужайке замерли и все как одна смотрели в нашу сторону, словно ожидая, что мы того и гляди подеремся. Монахиня приближалась к нам, размахивая руками, выкидывая вперед длинные ноги. Мне захотелось уехать прежде, чем она доберется до нас, — эта женщина могла ведь и полицию вызвать. Обе девочки оглянулись на монахиню, но, по-видимому, остались к ней безразличными. Они улыбнулись друг дружке подловатыми, довольными, явно заученными улыбками.
— У тебя девчонка, типа того, есть? — спросила старшая. Она просунула руки сквозь прутья, скрючила пальцы, пошевелила ими. Я слегка отпрянул. Китайская девочка из Форт-Ройала никогда так не сделала бы.
— Нет, — ответил я.
— А зовут тебя как? — спросила младшая.
Я стиснул ладонями руль, поставил ногу на педаль, приготовившись отъехать от ворот.
— Делл, — сказал я.
— Прочь отсюда! Прочь! — закричала монахиня, пересекая широкими шагами лужайку. Талию ее овивал бисерный поясок, большой крест мотался на груди вправо-влево, чистое, словно его отскребли, лицо — рот, глаза, щеки и лоб — плотно облегала накрахмаленная белая ткань.
— Прочь отсюда, мальчик! — выкрикивала она.
Девочки снова оглянулись на нее и обменялись злыми взглядами.
— Убирайся! Что ты здесь делаешь? — крикнула монахиня. Похоже, она думала, что вот-вот случится, если уже не случилось, нечто ужасное.
— Старая блядь, — сказала совершенно обыденным тоном девочка постарше.
— Мы ее ненавидим. Сдохнет, только рады будем, — добавила вторая. Глаза у нее были крошечные, узкие, темные, и, произнеся эти слова, она широко раскрыла их, словно сама себя поразила.
— Делл — в моих краях так мартышек зовут. В Шаунавоне, Саскачеван, — сообщила девочка постарше, не обращая внимания на быстро приближавшуюся монахиню.
Внезапно она протянула длинные руки еще дальше и с дикой силой вцепилась в мое запястье; я попытался высвободить его, но не смог. Она потащила меня к себе, вторая девочка засмеялась. Меня перекосило набок, я упирался в землю всего лишь правой ногой, каблуком ее ботинка, и уже начал заваливаться.
— Не трогай их! — завопила монахиня. Как будто я кого-то трогал.
— А он нас боится, — сказала младшая девочка и пошла от ворот, предоставив той, что постарше, словно приковывать меня к решетке.
Старшая глядела в мои глаза, причиняя мне боль и получая от этого удовольствие. Маленькие обкусанные ногти девочки впивались в кожу моего запястья, как будто пытаясь прорвать ее.
— Отпусти его, Марджори, — крикнула монахиня, почти уж подошедшая к воротам. — Он тебе больно сделает.
Тяжелый подол рясы стеснял ее движения.
Руки Марджори стягивали меня с велосипеда, поднимая повыше, к прутьям ворот.
— Перестань, — сказал я, — это ни к чему.
— А мне хочется, — ответила Марджори, стараясь поплотнее прижать меня к прутьям.
Она явно собиралась что-то со мной сделать. Избить, подумал я. Она была намного сильнее Бернер, да и крупнее тоже. Лицо ее оставалось спокойным, однако большие синие глаза жестко смотрели в мое лицо, а челюсти были стиснуты от усилий. А ведь она младше меня, вдруг подумал я. И почему-то решил: лет четырнадцати.
— Хочу сделать из тебя мужчину, — сказала она. — Или кучу дерьма.
Тут монахиня, наконец добравшаяся до нас, вцепилась Марджори в плечи и потянула ее от ворот, однако девочка меня не отпустила. Монахиня схватила Марджори за подбородок, отвернула ее лицо в сторону.
— Плохо, плохо, плохо, — сердито затараторила монахиня. Губы у нее были бледные, тугие. Черная ряса сковывала ее. Глаза смотрели на меня сквозь решетку. — Зачем ты здесь? — спросила она. Лицо ее начинало багроветь. — Тебе здесь не место. Уходи.
Она оказалась совсем юной девушкой с гладким, чистым, хоть и сердитым лицом. Немногим старше Марджори и меня.
В здании школы зазвонил колокол. Велосипед уже повалился на землю, однако сам я еще не упал. А Марджори с ничего не выражавшим лицом продолжала все больнее сжимать мое запястье. Я подсунул пальцы левой руки под ее пальцы, впившиеся в мою кожу, — на манер стамески. И начал разгибать их один за другим. Причинять ей боль я не хотел. И наконец освободился. Отступил на несколько шатких шагов назад, запнулся о велосипед и рухнул на гравий, ударившись так, что перехватило дыхание.
— Ты кто?
Монахиня свирепо смотрела на меня сквозь прутья сверху вниз. Лицо у нее было чистое, сияющее, яростное. Она крепко держала Марджори за плечи. А та улыбнулась мне, лежавшему на земле, как будто я что-то смешное сделал.
— Как тебя зовут? — спросила монахиня.
— Его Деллом зовут, — сообщила Марджори. — Как мартышку.
— Зачем ты здесь? — спросила, не выпуская ее плечи, монахиня.
— Просто хотел поступить в школу.
Я уже поднялся на колени и казался сам себе нелепым, коротышкой каким-то.
— Тебе в ней делать нечего, — произнесла монахиня с акцентом, которого я никогда еще не слышал. Говорила она быстро, выплевывая в меня слова. В темных плоских глазах полыхал гнев — на меня. — Где ты живешь?
— В Партро, — ответил я. — А работаю в Форт-Ройале.
Девочки уже покидали школьный двор, направляясь к крыльцу и выстраиваясь гуськом, чтобы войти в здание. На крыльце появилась еще одна монахиня, низенькая и коренастая, она стояла скрестив на груди руки. Марджори продолжала улыбаться мне сквозь решетку, но так, словно я казался ей жалким.
— Хочу тебя поцеловать, — мечтательно поведала она. — А ты меня, наверное, не хочешь, да?
— Иди в школу, — сказала монахиня, отпустив плечи Марджори и оттолкнув ее.
Марджори откинула голову назад, театрально развернулась, громко захохотала и пошла к строившимся у школы подругам.
— Извините, — сказал я.
— Чтобы я тебя здесь больше не видела, — приказала юная монахиня. Она покачала головой, приблизила лицо к решетке и наградила меня угрожающим взглядом, дабы я понял, что говорит она всерьез. — Появишься еще раз — позвоню констеблю. И тебя заберут. Запомнил?
— Да, — ответил я. — Извините.
Мне хотелось сказать что-нибудь еще, но ничего не придумалось. Я не знал, что такое отчаяние, однако его-то и ощущал. Юная монахиня уже шла к школе, ее тяжелая черная ряса раскачивалась, освещенная солнцем. Я поднял и развернул на гравии велосипед, сел на него и направился в обратный путь — вверх по холму, к шоссе и к Партро, — и ветер дул мне в спину.