XV
СТРАСТНАЯ ПЯТНИЦА
Дождь вместе с четверговыми колоколами перекочевал в Рим. День Страстей господних еле брезжил сквозь пыльно-серую пелену неба, заря, казалось, потускнела от слез, пролитых в Гефсиманском саду. Тем, кто шлёпал по улицам городов, где булыжная мостовая-редкость, или по замощённым лишь кое-где пограничным дорогам между Артуа и Фландрией, не верилось, что дождь перестал надолго. Оттого, что дождя нет, ещё обиднее вязнуть в глине. В такой ранний час мало кто из обитателей Сен-Поля приотворяет ставни. В кабачках, открывающихся ещё затемно, рабочие кожевенных мастерских и пивоварен наспех выпивают кружку цикорного кофе, спеша не упустить ни капли дневного света. Расположенная между двумя рукавами мутной и грязной Тернуазы кармелитская церковь, теперь самая большая в городе с тех пор, как при Директории разрушили собор, полна верующих-перебирая чётки, они возносят положенные на сегодня молитвы перед пустым алтарём, без распятия, без светильников, без покровов. Герцог Беррийский все в той же серой непромокаемой накидке, сопутствуемый неизменным Лаферроне и своим любимцем 'графом де Нантуйе, шагал по площади, с нетерпением дожидаясь, пока отец закончит туалет. Он ответил на приветствие Сезара де Шастеллюкс, кавалеристы которого выстроились по обе стороны трактира, готовые тронуться в путь.
А на графа Артуа, пока его брили в отведённой ему комнате, предутренний сумрак навевал тревожные думы. Какие бы донесения ни поступали из разных мест о стычках с мятежными войсками, как бы ни маячил повсюду призрак Эксельманса, как ни возрастала холодность, выказываемая жителями королевской гвардии, все это были пустяки по сравнению с молчанием самого короля. Граф невольно сопоставлял странности, подмеченные им в поведении брата в последнюю неделю, начиная с того заседания парламента, когда Людовик поклялся умереть, но не покидать Парижа и когда сам он, заразившись общим воодушевлением, от своего имени и от имени своих сыновей неожиданно поклялся в верности королю и конституции… Никогда не забудет он, как посмотрел на него Людовик, как усмехнулся презрительно. Все пошло оттуда… и подозрения тоже. А затем неприятнейший разговор. На сцену выплыл господин де Шаретт… Да уж. Карл крепко запомнил проклятое письмо, которым августейший брат попрекал его в критические минуты! Письмо, которое Шаретт написал в ноябре 1795 года, узнав, что граф Артуа уехал в Англию с острова Й„, предоставив вандейцев их горькой участи.
Каждое слово вновь вставало перед ним, пока камердинер намыливал ему кисточкой щеки, и под пеной не было видно, краснеет граф или бледнеет. «Сир, все погубила трусость Вашего брата. Его приезд на побережье мог либо погубить, либо спасти дело. Но он возвратился в Англию и тем решил нашу судьбу: мне остаётся лишь без всякой пользы сложить голову на Вашей службе». Нет, это немыслимо! Шаретт не мог написать такое! Эту фальшивку состряпали англичане, подлецы англичане… Лучше умереть, чем вернуться к ним. Но почему король перед самым отъездом в который раз напомнил ему о Франсуа Шаретт де Лаконтри? Что замышляет его величество? Какие козни строит в своей венценосной голове? Хочет покончить с младшей ветвью…
Женив герцога Ангулемского на дочери Людовика XVI, Людовик тем самым закрыл этой ветви все виды на будущее: знал же он, что принцесса не может родить наследника. Значит, остаётся герцог Беррийский, но тут король со своей полицией является первоисточником всех компрометирующих герцога слухов: о его женитьбе на госпоже Браун, хотя та даже не католичка, а все затем, чтобы на Шарль-Фердинанда не возлагали династических упований. К чему он клонит, этот король-подагрик? А теперь бросил всех и скрылся… Принцы, прикрывающие его бегство, оставлены на съедение Эксельмансу… Нет, дражайший братец, мы не из тех, кто без всякой пользы складывает голову на вашей службе! Надо как можно скорее нагнать короля, помешать его замыслам…
Военный совет заседал в самом узком составе-граф Артуа, его сын и Мармон. Маршал был совсем сбит с толку. Раз авангард королевской гвардии в Бетюне, значит, выбора нетнадо отправляться туда на соединение с ним, а оттуда в Лилль через Ла-Бассэ, это самый прямой путь, достаточно посмотреть на карту. Граф Артуа, против всякой очевидности, доказывал, что до Лилля ближе через Перн, Лиллер, Робек, Мервиль, Эстер, Армантьер… Да ведь это значит, что надо тащиться просёлочными дорогами, в обход, а люди с ног валятся. Герцога Беррийского больше всего беспокоило, что станется с их солдатами в Бетюне.
Графа это не трогало. Он ответил сыну, что в Бетюн надо отправить весь «хвост» — пехотинцев, волонтёров, тех, что явились только к ночи, например Шотландскую роту, и всю крупную кладь. А сами они под прикрытием этого манёвра, с ротой герцога Рагузского, с мушкетёрами Лагранжа, отборными гвардейцами князя Ваграмского, герцога Граммона и Ноайля, не преминув прихватить лёгкую кавалерию генерала Дама, по сути дела, их личную охрану, достигнут Лилля с запада, так что, если его величество покинет город и возьмёт направление на Дюнкерк, о чем поговаривали многие, помните, ещё до отъезда из Парижа… можно будет присоединиться к его августейшей особе по пути…
— Зачем его величеству уезжать из Лилля? — спросил Мармон. — Ведь это единственный укреплённый город, в стенах которого король может выждать, пока подоспеют союзники. — При этом он поостерёгся высказать блеснувшую у него догадку, что граф стремится в Армантьер из-за близости границы, а вовсе не потому, что собирается оттуда в Лилль… Но тут же он вспомнил о поклаже: не стал бы граф Артуа посылать свой багаж в Бетюн, если бы сам думал переправиться через границу… Так или иначе, пусть это нелепо с военной точки зрения, в отсутствие его величества граф Артуа представляет монархию. Его желания равносильны приказам. Приходится покоряться.
Тем временем герцог Беррийский разглядывал карту-да ведь раз надо попасть в Эстер, самая короткая дорога-на Бетюн, а оттуда прямиком до Эстера вдоль канала Ло… словом, через Лестрем. Вот наивный младенец, ничего-то он не уразумеет!
Придётся объяснять ему.
Для графа Артуа главное-вопрос безопасности, необходимо избегать тех городов, где гарнизоны могут примкнуть к мятежникам, и дорог, по которым передвигаются мятежные войска.
— Какие же тут города между Сен-Полем и Лиллем? О чем вы говорите, отец? — недоумевающе перебил герцог Беррийский.
Граф пропустил его вопрос мимо ушей. Вот Пери, Мервильэто край, искони проникнутый монархическим духом. Неужели Шарль-Фердинанд забыл собственные восторженные рассказы о поездке по Северу прошлым летом, в августе месяце? Он не мог наговориться о героических подвигах повстанцев в Перне в девяносто третьем году. Шутка сказать, они в самый разгар Террора кричали: «Да здравствует король!» и «Долой патриотов!».
Граф Артуа старался не вспоминать, как называли этот мятеж, вспыхнувший во время очередной ярмарки, ему неприятно было произносить слова «Малая Вандея»… и он быстро перескочил на Мервиль-там тоже они будут в настоящей монархической цитадели… однако он и тут умолчал, что Мервиль был одним из центров восстания, которое известно под названием «Северная Вандея» (граф предпочитал именовать её Лалейским краем, то есть подменял часть целым) и которое произошло в то время, когда Бонапарт увязал в русских снегах; да что там-не далее как вчера, за ужином, им тут же, в Сен-Поле, рассказывали историю замечательного мервильского юноши Луи Фрюшара, прозванного Людовиком XVII, потому что он был семнадцатым сыном в семье: приколов к шляпе кокарду из белой бумаги, на которой было написано его прозвище, и нацепив на синюю рабочую блузу жёлтые бумажные эполеты, он взял приступом супрефектуру Сен-Поль. Поистине Мервиль-центр восстаний!
Фрюшар собрал в обоих департаментах около двадцати тысяч вооружённых людей, и в феврале 1814 года года им оказал поддержку отряд казаков и гусар царской армии под командованием полковника барона Гейсмара…
— Взгляните на карту, любезный сын, и вы, господин маршал… вы сами убедитесь, что на девять миль в окружности нет ни одного селения, имя которого не было бы вписано в доблестный перечень монархических восстаний… Мы словно вступаем в густой лес верноподданнических чувств… Кстати, это и в самом деле край лесов…
— И болот!.. — пробурчал герцог Беррийский.
Под конец граф Артуа заявил напрямик, что, если менее подвижная, зато более значительная часть королевской гвардии запрудит дороги, прикрывая с юга их отход к Лиллю, она создаст своего рода заслон и послужит для отвода глаз-на случай появления солдат Эксельманса…
Мармон посмотрел на него. Неужели граф готов бросить основное ядро своих войск и даже поклажу, лишь бы обеспечить собственную безопасность? А может, ему на все плевать, ведь карета с таинственными бочонками при нем… Мармону незачем было высказывать свою мысль вслух. Граф Артуа прочитал её в его глазах. Несколько! высокомерно и с достоинством он произнёс:
— Бурбонам, господин маршал, прежде всего надлежит помышлять о будущем. На какие бы жертвы мы ни шли добровольно, как ни тягостно нам столь многое, первая наша заботаспасти династию… — С этими словами он положил руку на плечо сына, того самого сына, который направо и налево зачинал детей.
Итак, построившиеся в Сен-Поле войска расчленили на две колонны. Та, что направлялась на Бетюн, получила в наследство пушки господина де Мортемар, плохо приспособленные для быстрых переходов и для тех дорог, по которым предстояло продвигаться второй колонне. Дорога между Бетюном и Ла-Бассэ была единственной мощёной в здешних краях. А кроме того, пушки могут пригодиться в Бетюне на случай осады. Маршруты действительно хранились в тайне, командиры войсковых частей полагали, что решено воспользоваться двумя дорогами, дабы ускорить передвижение, а в итоге обе колонны сойдутся в Бетюне, вторая повернёт туда от Лиллера…
* * *
Во всяком случае, господин де Мортемар, включённый со своими пушками в бетюнскую колонну, высказал такое мнение своему кузену Леону де Рошешуар, который вместе с мушкетёрами Лагранжа направлялся на Лиллер. А господин де Рошешуар, когда встретил на улице маркиза де Тустен, из роты гвардейцев герцога Ваграмского, с которым ехал в карете до Бовэ, старого своего знакомца времён ранней юности ещё в Португалии, и когда узнал, что тот направляется по одному маршруту с чёрными мушкетёрами, отнюдь не выболтал секрета, а лишь повторил то, что считал правдой: их посылают, сказал он, в Бетюн через Лиллер. Но упоминание о Лиллере взволновало маркиза. Ведь в Лиллере, в семье жены, обосновался после отставки Балтазар!
Балтазар де Шермон-его шурин, брат госпожи де Тустен.
Маркиз надумал опередить колонну, чтобы повидаться с родными, и уговорил приятеля, господина де Монбрэн, поручика Швейцарской сотни, обладателя быстроходного экипажа (небольшого кабриолета, в который ему посчастливилось в Абвиле впрячь великолепного коня), доехать с ним до Лиллера: как же, кратчайший путь на Бетюн лежит через Лиллер, в этом он не сомневался, — ни у кого ведь не было карты, чтобы увидеть всю нелепость предположения, высказанного Леоном де Рошешуар.
Выехав немедленно, они с таким рысаком на целый час опередят графа Артуа и по пути присоединятся к колонне.
На то, чтобы построить личный королевский конвой и мушкетёров, тоже требовалось время, что давало им полчаса лишних, и, хотя дороги размыло, не было и половины восьмого, когда они приехали в Лиллер. Балтазар, по-видимому, находился в Лилле, и госпожа де Шермон, которую они подняли с постели, была очень встревожена слухами, которые привёз ночью гончар, приехавший оттуда в повозке, — слуги успели с утра сообщить ей эти неприятные новости. Быть не может? Лилльский гарнизон возмутился и поднял трехцветное знамя? А что же с его величеством? Озадаченный граф де Монбрэн отправился на разведку, оставив Тустена в родственных объятиях. Гончара найти не удалось, видимо, он пошёл спать, после того как целую ночь двенадцать с половиной миль тащился в фургоне со своим товаром, но кто-то сказал, будто с ним в Лиллер приехал возчик и сейчас, должно быть, пропускает стаканчик в кабачке на том конце площади Мэрии.
Тем временем та часть королевской гвардии, что была назначена сопровождать принцев и Мармона, двигалась по дороге от Сен-Поля на Лиллер через Перн. Местность тут резко отличалась от той, по которой войска проходили в четверг, чего за беседой не заметили ехавшие в экипаже господа де Тустен и де Монбрэн.
Обсаженная деревьями дорога пролегала по холмам и низинам, рощицы сменялись лесами. То и дело попадались домики-хоть и крытые соломой, но непохожие на те, какие встречались в Пикардии; в этой части провинции Артуа, граничащей с Фландрией, не было ни зловонных луж, ни беспорядка, ни грязи, что так огорчало графа в предшествующие дни. Здесь в приоткрытые двери выбеленных крестьянских домишек видно было внутреннее убранство, напоминающее интерьеры голландских живописцев тщательно наведённым блеском кухонной утвари, чисто вымытых плиточных полов и навощённой мебели… Деревни расположены среди зелени… Все это превосходно, только пресловутой приверженности к монархии, из-за которой граф Артуа выбрал именно этот маршрут, ни в чем не обнаруживается. Жителей не оповестили о следовании верных присяге войск, нигде не было видно белых флагов, а крестьяне с утра вышли в поле. Перн, где проливали кровь за короля, оказался всего лишь большим селом; центральная площадь, окружённая белыми домами, представляла собой выгон, где паслись овцы, вот, собственно, и все, что удалось здесь усмотреть. Герцог Беррийский с присущей ему нервозностью сновал взад-вперёд вдоль колонны, но на сегодня он отбросил «стиль Маленького Капрала» и ни с кем не заговаривал запросто. Белые плащи гвардейцев конвоя напоминали ему пернских овец. В конце концов отец заразил его беспокойством, от которого до сих пор он каким-то чудом умел себя оградить, хотя в войсках почти все чувствовали ненадёжность своего положения. А то ли ещё было бы, если бы кто-нибудь подслушал разговоры, которые вёл граф Артуа с Арманом де Полиньяк и Франсуа Экаром в своей зеленой колымаге, украшенной королевским гербом!
Расстояние в шесть миль, отделяющее Сен-Поль от Лиллера, проделали всего за два с половиной часа, после этого можно позволить себе длительный привал. Лиллер расположен в равнине, усеянной большими купами деревьев, какие окружают, например, усадьбу Шермонов. и построен вокруг двух площадей, вытянутых в длину и соединённых между собой тесной и короткой улочкой.
На первой площади-базарной-имеется довольно приличный с виду трактир, где Мармон и предложил отдохнуть графу Артуа.
Но не знаю, от кого граф услышал, что в дальнем конце второй площади находится часовня с образом божьей матери «Утоли моя печали», который слывёт чудотворным, а посему граф оставил свою карету под присмотром солдат лёгкой кавалерии и выразил желание зайти туда помолиться, как и подобает в страстную пятницу. От снедавшей его тревоги в нем проснулись религиозные чувства. После того как госпожа де Поластро умерла в Англии, граф вообще выказывал сугубое благочестие. От мыслей же о кавалерии Эксельманса его утренняя тяга к молитве ещё возросла.
«Ладно, — решил Мармон, — хочет молиться, пускай молится», — а сам вошёл в трактир и спросил яичницу-глазунью с ветчиной.
— Это в день-то Страстей господних? — ужаснулась служанка.
Маршал объяснил, что папа разрешает военных от поста в походе, и улыбнулся рослой ядрёной девке-как раз в его вкусе.
Его высочество герцог Беррийский проводил отца до часовни.
Но внутрь не вошёл, заинтересовавшись домом как раз напротив, прелюбопытным домом из белого камня и кирпича; во всю ширину фасада была начертана дата: 1631 год, причём каждую цифру окружало что-то вроде венка. Помимо этого, в нижнем этаже помещался кабачок. Резной деревянный шипец над его крыльцом приходился на самый угол улицы, и герцогу вдруг ужасно захотелось пива. Что-то здесь напомнило ему лондонские public houses', где он частенько околачивался в юные годы, когда престол был для него чем-то весьма отдалённым и химерическим.
— Пойти выпить, что ли? — обратился он к Лаферроне; тот огорчился такой вульгарностью, но промолчал, раз навсегда взяв себе за правило перечить его высочеству только в крайних случаях. Нельзя же, в самом деле, препятствовать принцу общаться с простым народом!
Церковь во имя божьей матери «Утоли моя печали» очень велика, но украшена со всею пышностью, присущей последнему веку королевской власти. Когда граф Артуа вошёл, его поглотил сумрак притвора; от ^освещённой части храма, где на коленях молилось человек десять-мужчин и женщин, — притвор отделялся толстой деревянной решёткой, у которой толпились старухи и нищие. Графу вдруг показалось, что он не имеет права пройти за эту ограду: ведь он не исповедался, а значит, недостаточно очистился душой, чтобы переступить грань, отделяющую мрак от света небесного. Когда он в этом году приобщится святых тайн?
И где? Он втиснулся в толпу нищих и, ухватившись руками за деревянные перекладины, прижался к ним горячим лбом. По ту сторону решётки священник, преклонив колена перед алтарём, бормотал невнятные слова, и верующие отвечали ему. Это не была месса. В страстную пятницу мессу служат днём. Граф не слышал слов молитвы. Он плохо различал живопись на боковых стенах: слева как будто изображено снятие со креста, но какое-то совсем необычное, или уж у него окончательно ослабело зрение.
И он стал рыться в памяти, стараясь собрать все сохранившееся из того, что в давние времена учил об этом дне страданий и смерти спасителя нашего Иисуса Христа. Он вспомнил, что при этом читали кого-то из малых пророков, кого бишь? Кажется, Осию, там ещё говорится: «Как сделаю тебе, Ефрем? Что сделаю тебе. Иуда? Благочестие ваше, как утренний туман и как роса, скоро исчезающая. Посему я поражал через пророков и бил их словами уст моих…» Он застонал. И ещё крепче прильнул лбом к деревянной решётке, не замечая, что бедняки отодвигаются от него и жмутся по углам притвора, как будто им не дозволено быть вблизи этого вельможи, хотя они и не знают, что он брат французского короля. Впрочем, этот королевский брат теперь попросту беглец. И он снова застонал. «Господи, господи, прости нам, если вера наша была недолговечней утренней росы… но разве не восстановили мы твои алтари, не вернули статуи святых в опустевшие ниши на перекрёстках и в заброшенные придорожные часовни? А ты попускаешь нечестивца взять над нами верх.
Ты призываешь в мстители того, кто посмел свергнуть первосвященника в Риме… и нынче, в день своего распятия, неужто не видишь ты, как распинают нас? Прости мне, господи, я тут укоряю тебя, а между тем уже воздвигают крест и слышно, как молоток вколачивает гвозди…» И он вполголоса повторил начальные строки страстей господних по Иоанну: «Сказав сие, Иисус вышел с учениками Своими за поток Кедрон, где был сад, в который вошёл Сам и ученики Его; знал же это место и Иуда, предатель Его…» И он, холодея от ужаса, представил себе кавалеристов Эксельманса. Знают ли и они это место? Где же Кедрон и где выйдут за него сыны французского королевского дома? Господи, господи, прости мне, что я сравниваю несравнимое, то, что даже сравнивать-кощунство…
Чёрные мушкетёры и гвардейцы конвоя со своими конями расположились на обеих площадях огромным лагерем, раскинувшимся куда шире, чем происходившие здесь ярмарки. Они поили своих лошадей, что совсем не сложно в Лиллере, где повсюду бьют ключи и почти при каждом доме есть колодец. Местные жители гордились этим и с презрением говорили, что в Бетюне для питья употребляют воду из цистерн… Один из каждого десятка кавалеристов стерёг напоённых коней, а остальные девять шли в трактир, в кабач-си, в частные дома, куда зазывали их обитатели, предлагая подкрепиться. Да, здешние жители питали явную слабость к королевской гвардии, сохранив недобрую память о тех временах, когда город был фактически оккупирован императорскими солдатами, посланными искоренять мятежный дух, господствовавший среди местной молодёжи. Таким образом, кабачок напротив церкви божьей матери «Утоли моя печали» был полон гвардейцев конвоя и мушкетёров, когда туда явился его высочество герцог Беррийский со своими двумя провожатыми.
Его узнали и почтительно расступились, чтобы освободить ему место. Только один гвардеец из Швейцарской сотни стоял спиной к вошедшим и, жестикулируя, что-то возбуждённо говорил усатому, небритому и неопрятного вида мужчине в русской шапке со спущенными ушами и в рваном тулупе нараспашку, под которым надет был какой-то странный балахон, а из прорех в залоснившейся овчине торчали клочья грязной шерсти. Его высочество собрался было одёрнуть наглеца, когда тот обернулся, и герцог узнал своего сверстника, господина де Монбрэн, которого не раз приглашал с собой на охоту, потому что у Монбрэна была недурненькая кузина.
— Какого черта вы тут делаете, Монбрэн? — воскликнул он. — И в такой компании?
В самом деле, собеседник Монбрэна был либо бродяга, либо разбойник. Отдав честь его высочеству, Монбрэн поспешил объяснить, что его так заинтересовало. Этот старик-«старик»
усмехнулся довольно дерзко: видно, не понял, кто перед ним, — итак, этот старик только что приехал из Лилля с фургоном глиняной посуды и рассказывает, будто тамошний гарнизон взбунтовался, нацепил трехцветные кокарды, и народ примкнул к солдатам. Герцога взорвало от таких вестей; накинувшись на пришельца, он стал трясти его за отвороты тулупа, выкрикивая:
— Лжёшь, бессовестно лжёшь, мужлан!
Высокомерным и резким движением мужлан попытался высвободиться, но тут Монбрэн поторопился объяснить ему, кто такой его высочество, что не произвело на него большого впечатления, однако удержало от дальнейших вполне естественных, но неуместных жестов. Глядя прямо в глаза принцу, он сказал охрипшим от усталости и недосыпа голосом:
— Ваше высочество, я только отвечал на вопросы этого господина, который, по-видимому, состоит в ваших друзьях.
Какова наглость! Нантуйе шагнул вперёд-необходимо арестовать, допросить этого негодяя, дознаться, кто он… Стоявшие вокруг гвардейцы угрожающе надвинулись. Но герцог внезапно проявил широту души, что бывало ему свойственно, когда он успевал поразмыслить.
— Не троньте! — сказал он, жестом отстраняя всех. — Я сам его допрошу.
— И обратился к странному оборванцу:-Послушайте, приятель! Прежде всего, кто вы? Можно ли вам верить?
Вопрошаемый стоял скрестив на груди руки. Наконец он опустил их и ответил:
— Я не требую от вас доверия, ваше высочество. Хотите верьте мне, хотите нет: лилльский гарнизон нацепил трехцветные кокарды, и я уверен, что в этом городе найдутся тысячи людей, которые не могут без ярости говорить о вступлении королевской гвардии в Лилль… Я слышал, как один кирасир грозился, что, если гвардейцы посмеют подойти к городским воротам, их впустят и тут же всех перебьют.
Вразрез со своим внешним обликом, незнакомец держался так надменно и в речи употреблял такие несвойственные простонародью обороты, что герцог Беррийский решил изменить тактику.
— Я оказываю вам честь, сударь, спрашивая, как ваше имя и откуда вы явились, — произнёс он все ещё величественно, но значительно сбавив тон.
Загадочное выражение мелькнуло на лице незнакомца.
— Имя моё, без сомнения, ничего не скажет вашему высочеству… А вот явился я… из Сибири… Из крепости Петропавловск на Ишиме.
Не успел герцог Беррийский по своему обыкновению возопить, что он, значит, из шайки бонапартовских разбойников, как один из вновь пришедших, презрев этикет, таким изумлённым тоном воскликнул: «Петропавловск!» — что все взгляды обратились к нему.
Это был маркиз де Ту стен, он узнал о прибытии королевской конницы и отправился на поиски Монбрэна, а название далёкой крепости воскресило в его памяти давно прошедшие времена, конец прошлого века, когда император Павел I сослал его туда вместе с дядей, господином де Вьомениль. Все это он поспешил изложить его высочеству в своё оправдание. И сразу же это словно бы подтвердило правоту слов незнакомца. Раз существует какой-то Петропавловск, раз господин де Тустеп свидетельствует о наличии в туманных далях этого самого Петропавловска, где маршал де Вьоменяль обретался в 1798 году, значит, стоит приклонить слух к речам загадочного пришельца и даже в известной степени придать им веру… Пожалуй, следует отвести его к графу Артуа… И уж во всяком случае, позаботиться, чтобы он не разглагольствовал о таких важных делах перед войсками.
— Господа! — воскликнул герцог Беррииский и сделал паузу, поводя во все стороны своей массивной, ушедшей в воротник головой и окидывая ирису тствуюгцих испытующим взором выпученных глаз. — Кто здесь за начальника';'
— И, увидев у большинства из окружающих зеленые кокарды, добавил: — Очевидно, это солдаты герцога Граммона. Где ваш командир, господа?
Кто-то из толпы ринулся к двери, словно тот, кого звали, был в двух шагах; и правда, требуемый офицер, как по волшебству, показался на пороге-он прибежал прямо с улицы, его нашли возле часовни, где он дожидался графа Артуа, погруженного в благочестивое раздумье.
— А, это вы, де Рейзе? — сказал герцог. — Препроводите этого человека в трактир, пусть мой отец…
На лице человека в тулупе выразилось изумление, впрочем сразу же подавленное.
— Я пойду сам, ваше высочество, — шагнув к двери, промолвил он с притворным почтением, которому противоречили сверкнувшие глаза, — провожать меня незачем. Ведь это трактир на соседней площади?
Все расступились перед ним. Герцог, не прекословя, крикнул ему вдогонку:
— Вы так и не назвали себя? Кто же вы?
— Я майор второго гусарского полка Симон Ришар, — ответил незнакомец. — Только, господин де Рейзе-если я верно расслышал ваше имя, — сделайте милость, не прикасайтесь ко мне. Я не выношу панибратства… — И он резким движением сбросил руку, которую Тони положил ему на плечо.
Допросив возвращавшегося из плена майора и оставшись в трактире одни, граф Артуа, его сын и маршал Мармон растерянно переглянулись. Верность показаний не подлежала сомнению, слишком уж подробно передана каждая мелочь, да и о самом рассказчике явно нельзя судить по одежде. Как же быть?
Продолжать двигаться на Лилль, рискуя столкнуться с бандой мятежных солдат, численно превосходящей ту часть королевской гвардии, какая сопровождает их и не насчитывает даже полутора тысяч человек?.. Разумнее всего свернуть на Бетюн, хотя бы уж для того, чтобы отдать распоряжение остающимся, когорых никоим образом нельзя увести с собой. А вдобавок поклажа, кареты, лошади! По правде сказать, богатства графа Артуа находились при нем. недаром вся его карета была загромождена бочонками. Ибо сам-то он катил в карего. И лишь время от времени приказывал подать верховую лошадь, чтобы поразмяться и показать себя войску. Так иди иначе, в Бетюне легче будет разобраться, как обстоят дела. Возможно, в Бетюн пришли вести от его величества? Вот и этом граф сомневался. Словом, какое расстояние до Бетюна? Немногим больше грех миль… Верхом гуда можно добраться к десяти. Будет время поразмыслить.
Пожалуй, имеет смысл послать и Лилль небольшой аваш-ард… или уж явиться гуда с артиллерией Мортсмара… А вдруг король ещё там? Правда, этот самый майор Ришар считает, что король уехал. Но ведь он руководствуется базарными слухами. Сам-то он не видел, что называется, воочию не видел, как его величество через потерну выбирается из города. Он что-то такое слышал якобы or очевидцев… а те, возможно, принимали желаемое за действительное.
— Может статься, король выехал на прогулку?
— Вы попросту глупы, любезный сын. Хорошее время для прогулок!
— Ну, тогда король мог наведаться в другой гарнизон в тайной надежде найти там поддержку прочив бунтовщиковкирасир…
— Между нами, не понимаю я Мортье. Что же он, в самом деле, не способен поддержать дисциплину во вверенных ему частях? Ну а если его величество все-таки уехал… так куда, спрашивается, он уехал из Лилля? Сами же вы, господин маршал, нынче утром говорили, что трудно придумать лучшее место, где бы можно было выждать, пока подойдут союзнические войска.
Ведь только один этот майор утверждает, будго Людовик XVIII уехал. А сказать, куда уехал, он не мог, вероятно, он и вообще ничего толком не знает…
— Так или иначе, ни слова никому. Чем можно мотивировать отмену приказа, когда, как на грех, только что по всем частям разослано распоряжение следовать на Лилль и точно расписаны все этапы?
— Экая важность, попросту изменим направление, а если кто и удивится, беда не велика, благо перед выездом из Сен-Поля войсковым частям предусмотрительно было дано понять, что их ведут в Бетюн на соединение с Лористоном и Ларошжакленом… и насчёт разговоров в кабачке тоже незачем беспокоиться, ещё неизвестно, что все эти гвардейцы расслышали, что поняли и, наконец, чему поверили… Вот что-мне пришла хорошая мысль, — сколько ни думай, лучше не придумаешь. Надо под каким-нибудь предлогом вызвать господина де Рейзе и вскользь, как бы доверительно, однако не настаивая на соблюдении тайны, сообщить ему, что перемена маршрута вызвана полученным от короля посланием-это вполне правдоподобно, уже столько времени от него ни звука… да, так его величество будто бы выражает желание, чтобы гвардия направилась не прямо в Лилль… Таково, мол, его желание… а раз в таком духе высказывается его величество… что ж, пусть лучше критикуют распоряжения его величества, чем наши, ведь командует-то здесь кто? Не кто иной, как вы, господин маршал. От моего имени, но, безусловно, вы.
Итак, пора трубить сбор.
— Что ж вы не отдаёте распоряжений, господин маршал? Ну вот, отлично.
Граф Артуа расположился в своей зеленой берлине. Арман де Полиньяк подхватил бочонок, скатившийся с сиденья, и поставил возле себя. Франсуа д'Экар уселся напротив.
Когда человек в тулупе увидел, что кавалеристы садятся в седло, он усмехнулся и что-то буркнул сквозь зубы. А затем отправился в сарай к гончару, куда поставил отдыхать Буланого.
Уши его меховой шапки подпрыгивали на ходу. Теперь майор Симон Ришар был в себе уверен. Он мог спокойно возвратиться в долину Соммы. И даже снова стать там графом Оливье. Ибо он взглянул в лицо генерал-майору Антуану де Рейзе и ощутил руку этого самого Тони на своём плече без малейшей дрожи, без желания накинуться на него и убить… зверски убить собственными руками.
Значит, отныне ничего невозможного нет.
«А как же Бланш, хотелось бы мне знать-неужто она тоже изменилась, отяжелела, расплылась? Сколько ж ей теперь лет? В тысяча восемьсот втором году ей минуло восемнадцать. Ну да, она родилась в восемьдесят четвёртом. Восемнадцать и тринадцать… Невообразимо! Тридцать один год! Уже вполне зрелая женщина…» Раз он мог хладнокровно смотреть на Тони, на его двойной подбородок, на гусиные лапки у глаз, Бланш и подавно покажется ему чужой. «Тридцать один год… На Ишиме женщины в этом возрасте уже совсем старухи… О наших детях я не говорю. Ведь я их даже не знал».
— Я внимательно слушал вас. Вчера вечером вы открыли мне глаза на то, без чего я не мог до конца понять речи, которые произносились в Пуа, — сказал Теодор приютившему его майору. — Но это мало чем мне помогло, я по-прежнему не знаю, на чью же сторону встать.
После прогулки по городу они уселись под навесом офицерской кофейни возле башни, в непосредственно примыкающем к ней здании. Перед ними как на ладони лежала Главная площадь, где расположились лагерем гвардейцы конвоя, королевские кирасиры, Швейцарская сотня… Мушкетёры в это утро несли сторожевую службу на крепостных стенах и у городских ворот. Перед ратушей были выставлены две пушки, их окружали гренадеры.
Неразбериха царила полная, тут же толклись местные жители и стояли кареты, которые пришлось бросить, так как в Бетюне все ворота были заперты. На длинных дрогах, тащившихся в обозе от самого Бовэ, спали, подостлав солому, недавно подошедшие волонтёры, а из окон понуро свисали белые, в дождевых потёках знамёна. С половины девятого утра из Сен-Поля начали прибывать пешие беженцы, но в городские ворота их впускали только после долгих уговоров. Бетюнские ребятишки вприпрыжку, с гиканьем бежали рядом с обозом, провожали солдат, как на праздник, скакали на одной ножке, играли в чехарду.
— Если бы выбор был только между Наполеоном и Людовиком Восемнадцатым,
— говорил мушкетёр, — возможно, на моё решение повлияло бы уже одно то, что король бежит, а на стороне Бонапарта армия… Однако теперь мне ясно, что есть и третья сила. Но вот что нелепее всего: вы мне её открыли, но вы сами не можете доказать, что более в интересах этой третьей силы, буде мне вздумалось бы примкнуть к ней. Ведь вы не в состоянии ответить на первый же вопрос, на вопрос, который поставил передо мной этот болван Удето, — зачем императору понадобилось, призвав Карно к власти, осчастливить его графским титулом?
Майор покуривал трубку и пожимал плечами. Разве в этом суть? Прикажете из-за этого меньше верить Карно-человеку, который ни разу не изменил республиканским идеалам? Ведь его присутствие подле императора знаменует союз армии и народа, а это главное.
— По словам Удето, Наполеон тем самым показывает, что ему не угодно быть императором черни… Удето смотрит на все глазами своей касты. Ну а я… Из того, что вы говорили, я твёрдо понял одно: Франция может дать отпор аристократам и союзникам, отечественным заговорщикам и иностранным армиям, только если народ будет вооружён. Вряд ли Наполеон решится на это.
Неужто вы не понимаете, что и он в свою очередь дарует стране хартию, только назовёт её конституцией, а дальше что? Дальше все пойдёт по-прежнему-дворцы, празднества… А народ попрежнему будет подыхать с голоду. И армия, если она окажется победительницей, будет служить для того, чтобы держать в страхе народ. Если же армию разгромят иноземцы, она примкнёт к лагерю обездоленных, вот и все. Один день кричи: «Да здравствует король!», другой: «Да здравствует император!» Потом опять сначала. Благодарю покорно! Если меня отпустят, я, по всей вероятности, возвращусь к своему уважаемому батюшке.
Снова возьмусь за кисти, это и есть моя работа, я живописец, а не пекарь, не возчик, не кузнец. Не знаю, при ком мне приятнее писать-при императоре ли, который желает, чтобы на картинах, где он изображён, не было других персонажей, могущих его затмить, вдобавок ещё эти картины проходят через цензуру барона Денона… или при короле Людовике-гот раздаст награды за ученическую мазню во славу Генриха Четвёртого и за полотна религиозного содержания, ибо это льёт воду на монархическую мельницу. Неужто за наш век не произойдёт никаких перемен?
Как ускорить их? Или уж это такие авгиевы конюшни, где бессилен даже Геркулес.
Майор возразил, что перестроить мир, по-видимому, все-таки можно… Вспомните Революцию… и все, чему мы были свидетелями… Конечно, не всегда идёшь прямым путём, бывают и отступления, и срывы. Однако же…
— Революция-возможно. Ведь я знаю о ней лишь то. что мне внушали. Да, разумеется, отцы наши, — и Теодор покраснел при мысли о своём, — словом, люди вашего возраста, без сомнения, верили, что это действительно перевернёт мир. Столько великих, благородных идей… а к чему они привели? К кровопролитию. К преступлениям без числа. Нет, не перебивайте меня! Не все же, что говорят, — сплошная ложь. Даже если Робеспьер был прав… у меня есть дядя, который подал голос за смертный приговор королю, так вот, он ни разу не попытался убедить меня в своей правоте. Одно преступление тянет за собой другое, и даже если это другое имеет целью исправить предыдущее, оно тем не менее остаётся преступлением. Но вся кровь, обагрившая руки якобинцев, — ничто по сравнению с тем, сколько её пролито императором. Поверьте, мне наплевать на герцога Энгиенского, не в том дело, но ведь Наполеон… Вы скажете, что королевская власть зиждилась на бесконечной цепи преступлений против народа, знаю, знаю! А Империя? Чего в конце концов желал народ? Почему он устал бороться, покорился произволу? Вместо покоя-двадцать лет непрерывных войн и полиция, какой ещё не видел мир. Я понимаю, этого требовала логика событий: Бонапарт, чтобы укрепиться на престоле, конечно, должен был создать полицию, но ведь она заполнила у нас все, наложила лапу на всю нашу жизнь, она контролирует, провоцирует… Вот и получается, что сама свобода и породила полицию… Наполеон возвращается, чтобы защитить свободу и ограничить её, победу торжествует не он и не народ, победу торжествует Фуше…
Теодор говорил машинально. Его внимание было поглощено пёстрым скопищем мундиров, касок и медвежьих шапок, ребяческой мишурой золотого шитья, сутажа, позумента, кичливой пышностью эполет, всей этой напоминающей сбрую цирковых лошадей амуницией: золотыми кисточками, аксельбантами, плюмажами. Этот поддельный блеск в своё время пленил и его самого…
— Her, — вскипел вдруг майор, — Фуше олицетворяет не полицию вообще, а лишь полицию определённого направления… Не знаю, из каких политических соображении Карно взял его к себе в помощники… но кто-кти, а уж армия сейчас бесспорно и выигрыше. Даже и .здесь, хотя в Бетюне стоят «белые-« и
—алые ' роты. господин ;(е Мольд счёл необходимым держать гарнизон в цнтаде.тн из опасения, что… ны сами видели, как офицеры с трехциетной кокардой проезжали и экипаже по площади и никто не посмел остановить их.'
— Трехцветная кокарда, белая кокарда-по-вашему, можно выбирать только между ними»-воскликнул Теодор. — Допустим.
«мпе!^:"орср'не цвета служат в настоящее время скорее ^мблемо»
армии, нежели полиции. Почему гак получилось? Да потому, что это не народная армия, а та сила, которая поддерживает правительство, JTO орудие, с помощью которого правит генерал Бонапарт. Да, с площадей сняли гильотину, зато в войска забрали молодёжь и послали исполнять роль жандармов по всей Европе, предпочтя гражданской войне просто войну. Значит, у меня один выбор: под каким предлогом проливать кровь… Либо смута, либо война-иного выхода нет! Господи, неужели так будет всегда?
Любой человек, на которого я смотрю, представляется мне не иначе как мёртвым, окровавленным… К какой бы партии он ни принадлежал… Глядите: рот искривлён, глаза закатились, лицо потемнело, стало землистым… И я буду с теми, кто гибнет! А цвета, в которые окрашена ваша жизнь! Разве это цвета красоты?
Нет, это цвета страдания, это спокойствие смерти!
Майор пожал плечами. Ох уж эти артистические натуры!
Подавай им красоту, только красоту. Что это за точка зрения? И при чем тут смерть! Вот уж путаники и любители противоречий.
Точь-в-точь буриданов осел. Вы слышали про буриданова осла?..
Он так же, как вы, не знал: то ли ему воду пить, то ли овёс кевагь… и не двигался с места, колеблясь между тем и другим.
Кстати, Буридан был родом из Бетюна…
В тоне собеседника Жерико почувствовал презрительный оттенок. На самом-то деле перед ним стояла не та дилемма, что перед буридановым ослом: его одинаково отталкивала и Империя, и королевская власть-вот оно что. Можно подумать, что майор умел читать в мыслях. Как бы то ни было он сказал:
— Неужели вы не понимаете, что в данном случае осел колеблется не между наследственным и вновь воздвигнутым престолом. Перед ним выбор-эмиграция или Франция…
Франция! Пожалуй, единственное слово, которое могло поколебать этого мушкетёра-мушкетёра только по мундиру, этого художника, оторванного от своих полотен, от самого себя. Он жил среди людей, для которых Франция перестаёт быть тем, что она есть, если её покидает один человек, если из неё эмигрирует король. И Теодору вдруг представились дезертиры на площади Карусель, эти провинциальные дворянчики, у которых не хватило духу сопровождать короля к границе. Что, если правы были они?
— Этот век не по мне, я не нахожу для себя пути, — снова заговорил Жерико, ища взглядом на убегающих вдаль улицах что-то, чего не видно было отсюда. — Может быть, позже… когда люди покончат с распрями, которые никак не увлекают меня.
Позже… я снова буду писать картины, да, писать-вот и все. А что-пока не знаю… Должно быть-тот народ, которому не осталось места на земле, его вытеснили герои, чья доблесть в том, чтобы убивать, убивать этот народ. Я отведу ему место на своих картинах. Он будет царить на них таким, каков он есть, лишённый надежды и силы, растративший свою красоту. — Все это приходило Жерико в голову тут же, по ходу разговора. Что ж такого? Мысль всегда импровизация. — Мне хочется сочинять истории. Рассказывать их с помощью красок и теней. Чтобы заглушить звон кандалов, которые мы влачим на нашей каторге.
Рассказывать о том, что выпало нам на долю, о новых наших бедах. И я все предвижу заранее: мои картины будут смотреть, обсуждать, на какой-то срок они возбудят толки в газетах и журналах. Потом вкусы изменятся и живопись тоже. Меня перестанут понимать. То, что я выражал или хотел выразить, уже не найдёт отклика, останется только моя «манера». Ведь у солдат восемьсот тринадцатого года теперь уже не те лица, их чувства отжили, уступили место новым… Разве можно угнаться за мыслями, когда они то и дело меняются. Давид, тот писал для вечности. Мне же хочется быть художником непрестанно меняющегося мгновения, ловить и запечатлевать его… Взгляните, перед вами Бетюн в страстную пятницу… Никто никогда не напишет этого… И пытаться нечего. Безнадёжно. Когда-нибудь художники станут более благоразумны, будут довольствоваться вазой с фруктами. Меня тогда уже не будет на свете. Черт побери, меня уже не будет.
— Не понимаю я вас, — вставил майор, — на вашем месте я пошёл бы к старьёвщику на Приречную улицу и купил бы себе штатское платье.
Не успел он договорить, как раздались громкие крики. Люди засуетились, лошади у коновязи повернули головы и заржали, забили барабаны, чтобы взбодрить смертельно усталых солдат и коней, и с улицы Св. Вааста на площадь вылетела лёгкая кавалерия господина де Дама с маршалом Мармоном и герцогом Беррийским во главе, следом за ними-чёрные мушкетёры господина де Лагранж, а дальше целый сонм белых плащей — королевский конвой… Карета графа Артуа, который высунулся из окошка… Опять солдаты конвоя… ещё и ещё кареты, жёлтые, зеленые, чёрные… с пожитками сановных господ и с чванной челядью.
Принцы следовали из Лиллера через Шок. Ещё три с четвертью мили… Но главное-не расстояние, а страх. Страх обуревал принцев, которые знали или догадывались… Страх обуревал тех, кто ничего не знал, но пугался перемены маршрутов и противоречивых приказов. Страх перед Эксельмансом, перед императорскими войсками. А при въезде в Бетюн беглецы, словно в зеркале, увидели своё подобие-та же растерянность, та же усталость, части королевской гвардии, охваченные паникой, нет ни решимости обороняться, ни сил двигаться дальше. И это в городе, обнесённом стенами, с запертыми, согласно приказу, воротами, с контргардами, с часовыми на вышках и сторожевыми постами на передовых укреплениях. Что сказать о проделанном пути? От Лиллера дорога сперва идёт лесами и пастбищами… В Шоке Сезару де Шастеллюкс захотелось пить, он спешился, чтобы напиться в кофейне пожарников… Там ему рассказали, что как раз на этих днях у одного из местных фермеров рыли колодец в восемьдесят восемь футов глубиной и вдруг в саду стал хлестать фонтан воды, да такой высокий, что при вчерашнем ветре, когда прямо быка с ног валило, струю отнесло на крышу дома.
Представляете отчаяние хозяина! Бедняга рвал на себе волосы и причитал: «Видно, мои грех до меня дошёл!» Но тут кто-то надумал, что надо сменить трубу, поставили другую, вдвое шире в поперечнике, водяной столб снизился как миленький, спустился ниже уровня крыши-теперь придётся рыть вокруг водоём… Не желаете ли поглядеть, господин офицер? Нет, офицер уже вскочил в седло. Он думает о Лабедуайере и с горечью повторяет красочное выражение, которое употребил незадачливый хозяин колодца: «Мой грех до меня дошёл».
Ближе к Бетюну тянутся белые меловые почвы, и вот уже развернулась панорама города-церковь св. Вааста, цитадель, дозорная башня. Отсюда ясно видно, что весь он громоздится на скале, этот город со ступенчатыми крепостными стенами и искусно возведёнными укреплениями. А правее и севернеерощицы с просветами между ними, ещё дальше-холмы. Вся равнина уже зеленеет. О чем же замечтался Сезар де Шастеллюкс? Лошадь идёт сама, а он едет с закрытыми глазами. Ему представляется Шарль де Лабедуайер… Нас тоже дядюшка воспитывал на Жан-Жаке Руссо. Но самые красивые слова не оправдывают измены…
Давайте же и мы закроем глаза. Вот я подношу к ним усталую руку, ладонью одно за другим придавливаю оба века. И сквозь дрёму наяву передо мной вырастает будущее. На сей раз будущее не отдельного человека. Оставьте меня, бога ради. в покое с вашим зятем, господин де Шастеллюкс, я знать не знаю, каков из себя этот Лабедуайер, которого впоследствии расстреляют. Это будет так, словно расстреляли вас самого. Нет, я вижу не ваше будущее. Будущее ландшафта, перед которым я закрыл глаза.
Переносясь в это будущее, я поворачиваюсь то в ту, то в другую сторону-на юг, к Марлю и к Брюэ-ан-Артуа. или дальше на запад, где Не. а за ним смутно угадывается целый край… или в другую сторону от Гомама до Облигема, где Ванден, Анзен… Что там происходит, что за переворот н природе? Равнина вздыбилась чёрными конусами с какими-то странными стрелами на вершинах, вроде протянутой в сторону руки, некоторые конусы вновь заполонила зелень-знак того, что они покинуты людьми. Повсюду непонятные строения прямоугольной или полукруглой формы и людские жилища-точно норы из тёмного кирпича, скучное однообразие убогих красных и чёрных домишек, ничто не напоминает прежние времена, даже церкви, — столько раз все это разрушалось и кое-как восстанавливалось, — было бы где переночевать между одним рабочим днём и другим рабочим днём, не спасают и смешные крошечные палисаднички, дощатые навесы, возле самых домишек цветы и колышки для будущего душистого горошка-рядом свалки нечистот, а на стенах крупными яркими буквами рекламы трикотажа, вина, минеральной воды… Случалось вам видеть, как муравьи, после того как спалят их муравейник, собираются и вновь восстанавливают его? Терпеливо перетаскивают на спине яички и непомерно большие для них былинки?
Здесь все черно. Чернота въелась в глаза, под ногти, в трещинки кожи, пропитала лёгкие. Из неё образованы гигантские кучи угольной пыли, которые называются терриконами. Эта чернота, эта жирная угольная грязь проступает из земликажется, будто дыхание преисподней вырывается из бескровных губ и все окрашивает в свой цвет: слизистую оболочку, руки, дороги, грёзы отрочества и немощи преждевременной старости.
Ничего, ровно ничего не осталось от прежнего. Приручённые реки образуют излучины, по каналам плывут длинные плоские баржи, на которых, погрузившись в свои мечты, восседает чернота. От прежнего не осталось ничего. Вопросы, волнующие людей, изменились. Кроме усталости и голода. Люди выводят на стенах мелом или белой краской гигантские крамольные письмена-то в защиту одного из своих, не пожелавшего сражаться под начальством немецкого генерала, то против депутатов, то против войны или за ту войну, что шла вдалеке, а вот самые последние знаки-одни призывают к власти генерала, другие провозглашают союз трех стрел с серпом и молотом… Кажется, все пошло с той находки в недрах земли-с угля, заполонившего целый край.
Все, вплоть до огромных кузнечиков на колёсах, этих красных машин— грузовиков, повозок без лошадей размерами под стать гигантскому размаху самого начинания. Будущее… Оно-то сделало выбор между Людовиком XVIII и Наполеоном. Кто владычествует в этом хаосе, что сродни хаосу после потопа? Народ?
Кому принадлежат чернеющие на равнине холмы и сложные механизмы?
Прошло сто, сто сорок с лишним лет… Все стало иным.
Отношения между людьми, их души. их жизни, окружающий ландшафт. Изменилось даже то, что казалось незыблемым. Все это можно написать. Живописцы для того и существуют. Для всего того, что живёт и что умирает. Для отчаяния и гнева.
Однако есть и такое, чего не запечатлеешь на картине. Нельзя живописать перемены. Перемены во чреве земли и в мозгу людей.
Сезар де Шастеллюкс открывает глаза и видит то, что есть.
Равнину. Плоский земледельческий край с ещё безлистыми рощами, где деревья перемежаются с кустами, и первые зеленые ростки на полях.
А впереди Бетюн, большущий серый артишок с ощипанными листьями… Сезар оборачивается и вглядывается вдаль, не видно ли кавалеристов Эксельманса. Подобно всем, решительно всем, ему ещё страшнее оттого, что их не видно, и тем не менее он уверен, что они где-то тут поблизости, готовят какой-то дьявольский подвох и в любой миг могут броситься на королевскую гвардию. Но позади Сезар видит только еле передвигающихся, измученных, запуганных королевских кавалеристов, видит только белые плащи, каски, красные доломаны. Кругом равнина.
Плоская, как ладонь, если не считать оголённых ещё перелесков.
Что за фантазия? Равнина как равнина. Без конусообразных чёрных холмов со стрелой наподобие протянутой в сторону руки… Да о чем вы толкуете? Равнина, по-мартовски зеленеющая, с меловыми пятнами. Такой она всегда была, такой всегда и будет.
Близ города навстречу попалась линейка, в каких ездят свадьбы, с верхом из суровой в красную полоску парусины, спускающейся фестонами. Внутри набито до отказа, весело, шумно. Вс„ военные. На козлах, на подножках, на скамейках, между скамейками, стоя. За кучера-поручик, он настегивает четвёрку лошадей, запряжённых в линейку, остальные тоже офицеры. Что с ними? Перепились, что ли? Они приближаются, и видно, что на всех трехцветные кокарды; вот они проезжают вдоль ошеломлённой колонны с взрывами хохота, трезвоном колокольчиков и кликами: «Да здравствует император!» Куда они направляются? Кто знает…
Его высочество герцог Беррийский рванул поводья и чуть было не ринулся на линейку, но его образумил де Лаферроне. Да, правда, неизвестно ни что впереди, ни что позади. И что происходит в Бетюне. А вдруг эти молодчики едут на соединение с Эксельмансом или ещё с кем-то? Какой срам. Крупные слезы в который раз набегают на глаза принца, в чьих жилах течёт кровь, от которой зависит все будущее Бурбонов.
Принцы со своим отрядом въехали через Эрские ворота, миновали Льняной рынок, пересекли Главную площадь под зловещую дробь барабанов, под грохот карет по неровной булыжной мостовой, а на лицах всадников-бледность поражения и страха; усталые кони, усталые люди. Никаких объяснений не требовалось: обыватели, перемешавшиеся с солдатами, с пешими волонтёрами, с гвардейцами конвоя, несколько распустившимися за долгую стоянку, гренадеры на карауле у ратуши, посетители кофеен, внезапно вскочившие с мест, — все понимали, что катастрофа надвинулась. Да что же, собственно, происходит? Куда ведёт своих солдат маршал Мармон, следующий верхом через площадь? Неужели он не остановится? Неужели он приехал сюда не для того, чтобы пресечь разброд в королевской гвардии, собрать воедино рассеявшиеся части и направить все верные войска в Лилль, к королю?
Но нет, отряд просто пересекает город, даже не собираясь делать остановку. Что это значит? Такой вопрос задают не только в толпе военных и штатских, на улице, у окон, в кофейнях-он точно кошмар навис над самим отрядом, над всадниками, которые топчутся на месте, сгрудившись в узких переулках, или протискиваются сквозь взволнованную толпу, над всадниками, которые с утра проделали уже около десяти миль, неизвестно зачем изменили маршрут, отклонялись на Бетюн, считая, что это и есть цель их следования, но оказывается, что нет, их, по-видимому, гонят дальше, к Лиллю: ведь головная часть колонны уже вышла с площади на улицу Большеголовых и свернула на Аррасскую улицу… А в Лилле взбунтовался гарнизон…
Командир серых мушкетёров Лористон совещался в ратуше с супрефектом, мэром и господином де Мольд. Он увидел в окно, что творится, и совсем потерял голову. Постойте, надо предупредить графа Артуа, маршала! Им ничего не известно. Они не знают о письме герцога Тревизского! Су префект Дюплаке опрометью сбежал с лестницы, другие чиновники-следом за ним. Они мчатся, расталкивая толпу, кидаются под ноги лошадям, и только на Аррасской улице напротив Тесного переулка догоняют карету графа Артуа. Господин Дюплаке обнажает голову, а его высочество через дверцу подаёт знак кучеру. Скрипят удила, колёса скребут булыжник. Что случилось? Те, что впереди, ещё продолжают двигаться. Лошади задних наталкиваются на крупы, потому что всадники не успели натянуть поводья и вовремя остановить их бег. Граф подозвал солдата лёгкой кавалерии, и тот, с трудом пробираясь между домами и войсковой колонной, бежит по узкой улице предупредить головной отряд-маршала, герцога Беррийского… Что случилось? Карета графа Артуа не может повернуть.
Сперва соскакивает Франсуа д'Экар, затем Арман де Полиньяк, он помогает графу Артуа, который, сойдя с подножки, надевает треуголку с плюмажем.
Отрывистые слова команды, лошади подались назад, многие всадники спешились. Принцы, господин де Лагранж, маршал, целый синклит генералов, всех и не назовёшь, а также господин Дюплаке и его спутники, которые жестикулируют и отвешивают поклоны, гурьбой возвращаются на площадь и всходят на крыльцо ратуши, где их встречает господин де Лористон…
Сезар де Шастеллюкс стянул к ратуше отряд лёгкой кавалерии, гренадеры ретировались, отсалютовав саблей. Что происходит в ратуше? Всех сбил с толку самый последний приказ, согласно которому в Бетюне решено не останавливаться, соответствующая эстафета послана Мармоном коменданту крепости.
Сезар ничего не понимает, а тесть не может дать ему разъяснения. Господин де Дама болен, его усадили в карету в самом хвосте колонны, он ничего не знает. Карета жёлтая, в неё сложили пожитки командира лёгкой кавалерии и его зятя; туда же Деман, казначей роты, отнёс папку с делами, и она теперь валяется на ящике с серебром. Сезар смотрит на Главную площадь, где стало ещё теснее оттого, что колонна повернула вспять. Он видит своего родственника Луи де Ларошжаклен, которого вызвали на совещание в ратуше, видит царящую вокруг неразбериху и растерянность, и вдруг глаза его застилает туман.
Ему представились солдаты Эксельманса, которые рыщут где-то вокруг и непременно оцепят город, если не вывести войска сейчас же. А с кем доведётся столкнуться по пути в Лилль? Гарнизоны снялись с мест и маршируют по всем дорогам. Кто же здесь командует? Кто?
Но вот перед ним, все заслоняя, встаёт образ Шарля де Лабедуайер, пленительного лукавца, которого, как ему казалось, он привлёк на сторону монархии, образ торжествующего, улыбающегося Лабедуайера с горделивой осанкой и надменными речами… Лабедуайера, которого расстреляют, когда настанет осень.
Что, если Лабедуайер в числе преследователей? И они столкнутся лицом к лицу?
— Незачем сидеть здесь, — сказал майор Теодору. — Пойдёмте ко мне, мы успеем добраться до лавки, пока войска не двинулись дальше. И лошадь будет у вас под рукой в случае чего…
С улицы Большеголовых через посудную лавку они вышли в Тесный переулок. Жерико хотел убедиться, что Трик ухожен и сыт. Но сюда тоже нахлынули гвардейцы конвоя, в заведении господина Токенна было полно лошадей, и мастеровые из кузницы угощали вином спешившихся кавалеристов. Это были гвардейцы Ноайля с голубой выпушкой на мундирах, и все радовались передышке, смеялись и по-братски выпивали вместе. Трику, как и коням новых постояльцев, принесли гарнец овса. Гости пили местное кисленькое вино за здоровье короля. Теодор наблюдал, кто поддерживает тост, оказалось, что и те, и другие-и гвардейцы, и бетюнские мастеровые.
— Не выпьете, приятель? — Теодору протягивал стакан рослый молодой человек, русый, остроносый, с зачёсанным наверх кудрявым вихром. Они представились друг другу. Имя гвардейца ничего не сказало художнику: ещё один провинциальный дворянчик, из тех, что щеголяет двойной фамилией. Этот был уроженец Макона, жизнерадостный юноша с заразительным смехом, даже странным в такие минуты. Зато ему фамилия Жерико была знакома.
— Вы родня художнику? — спросил он, и Теодор, краснея и отводя глаза, шёпотом признался, что это он и есть.
— Вот как! — воскликнул гвардеец. — Выпьем же за искусство, сударь, в этом обиталище ремёсел, среди этих славных малых, которые ничего в нем не смыслят! Вам знакома живопись графа де Форбэн? Помимо портретов его красавицы дочери, госпожи де Марселлю, он повинен ещё в пейзажах, написанных в манере Клода Желле, прозываемого Лорреном, однако что-то в них есть и своё… Он друг нашей семьи… но я-то особенно его люблю за итальянский дух его живописи. Ах, Италия, вы никогда не станете настоящим художником, покуда не повидаете Италию. Вы не бывали там? Давайте выпьем за восторги, которые ждут вас по ту сторону Альп, в Италии!
Внезапно имя, которым назвался гвардеец, дошло до сознания Теодора, — правда, он не был уверен, что не ошибся, но ударение на слове «Италия» что-то напомнило ему.
— Если я верно расслышал, вы назвали себя господином де Пра? Простите, что я переспрашиваю…
— Ну да, — подтвердил гвардеец. — Альфонс де Пра де Ламартин. Но вы не ответили мне, господин Жерико: вы собираетесь побывать в Италии? — И, подумав, добавил:-Кстати, вам не случалось, сударь, читать мои стихи?
— Читать-нет, — ответил Теодор. — Но мне их декламировала одна юная девица…
— Вот как? Да, правда, мои стихи по большей части нравятся барышням.
Теодор подумал, что дело тут, пожалуй, не в стихах.
В большом зале ратуши происходило уже не совещание штаба, а совет всех начальствующих лиц во главе с графом Артуа, герцогом Беррийским и маршалом. Среди собравшихся были Лористон и Лагранж, герцог Мортемар, Луи де Ларошжаклен, Этьен де Дюрфор, граф де Верженн, командир дворцовой стражи, и полковник Дрюо, командир волонтёров, господии де Мольд и гражданские власти-господа Делало и Дюплаке, маркиз де Бейна… Никто не созывал этого собрания, возникло оно стихийно, и здесь царила величайшая растерянность. Граф Артуа призвал ещё Шарля де Дама, который счёл за благо остаться в карете на площади-его лихорадило. Но теперь он поднялся в зал и присоединился к этому хору без регента.
Сейчас от командиров рот уже невозможно было скрывать истинное положение, в которое ставило королевскую гвардию известие об отъезде короля. Да, его величество покинул пределы Франции, не дожидаясь их. И даже никого не предупредив. Если же и мы уедем, известие это, конечно, нельзя будет утаить от остающихся, не надо только, чтобы оно дошло до низших чинов в тех частях, которые будут сопровождать принцев.
— Как? Кто остаётся? — в один голос закричали господа де Лористон и де Лагранж. — Значит, войска будут брошены на произвол судьбы?
Нет-нет, поспешил успокоить их маршал. Совершенно очевидно, что для обеспечения безопасности их высочеств необходимо, чтобы значительный отряд кавалеристов на сильных конях сопровождал принцев вплоть до границы… а там, ну, там видно будет, кто захочет-поедет дальше, кто захочет-останется. Это уже дело казначейства. Сами посудите, откуда в Бельгии взять средства, чтобы содержать три тысячи солдат под ружьём.
Ротные кассы не бездонные…
Но какое взять направление? Единственная хорошая мощёная дорога на Лилль-через Ла-Бассэ, однако граф опасался натолкнуться там на отряд, высланный гарнизоном им навстречу.
Лучше обходить укреплённые города. Ибо отныне армия-это Буонапарте.
Его высочество герцог Беррийский опять выдвинул свой план, который предлагал ещё утром в Сен-Поле: следовать вдоль канала Ло через Лестрем и Ла-Горг, с тем чтобы попасть в район между Байелем и Армантьером, где меньше всего пограничных постов.
Только было принялись обсуждать его предложение, как снизу послышался глухой шум, и господин де Дама, выглянув в окно, сообщил, что на площади происходит суматоха, если не паника.
Солдаты бросаются к лошадям, офицеры выстраивают их, а сами обнажают сабли, раздаются крики: «К оружию! К оружию!»
Пока генералы судили и рядили, господина де Мольд послали узнать, что случилось, а с ним вместе спустился и полковник Дрюо, обеспокоенный участью своих волонтёров-правоведов.
На лестнице они столкнулись с гвардейцем из отряда лёгкой кавалерии, который, спросив, где найти принцев, бросился в зал заседания, узнал герцога Беррийского и крикнул:
— Ваше высочество! Мы пропали! Войска Эксельманса штурмуют город.
Поднялся страшный переполох, все повскакали с мест, граф Артуа закричал: «Коня мне, коня!»; все командиры, и маршал, и герцог, и супрефект Дюплаке, и мэр с советниками ринулись к лестнице, подтягивая портупеи, пристёгивая сабли и впопыхах надевая каски. Внизу сумятица ещё усугубилась оттого, что отставшие от колонны, которая двигалась из Сен-Поля, пешие из разных войсковых соединений — гвардейцы конвоя и Швейцарской сотни-поодиночке, разношёрстными группами продолжали прибывать через Сен-Прийские ворота и стекались на площадь с улицы Большеголовых и с улицы Оловянных горшков, так что построить войска почти не было возможности, и герцогу Беррийскому еле-еле удалось, отыскав верховых лошадей-свою и отцовскую, — собрать гренадеров и лёгкую кавалерию и направить их вместе с волонтёрами и пешей Швейцарской сотней к Приречным воротам, куда, по слухам, заявились уланы с требованием впустить их в город. Горожане, не щадя сил, впряглись попарно в мортемаровские пушки, чтобы вкатить их на крепостной вал и оттуда стрелять по осаждающим.
Путь от Главной площади до Приречных ворот недолог, надо только пройти по грязной улице мимо мясных лавок, где набросаны кости и стоят лужи крови. Отряд проскакал по улице верхом; примчавшись к воротам, герцог Беррийский приказал открыть их.
И тут, как и везде, никаких солдат Эксельманса не было.
Вместо них у ворот оказались два эскадрона 3-го уланского полка, которые во вторник 21 марта прошли через Бетюн, следуя из своего гарнизона в Эре на Париж, в осуществление данного на предыдущей неделе приказа короля о переброске войск в столицу.
Однако, дойдя до Арраса, они узнали о бегстве его величества и тут с благословения своего командира, генерала Теста, нацепили трехцветные кокарды. Возвращаясь к себе в гарнизон, они в это утро подошли к Аррасским воротам, оказавшимся запертыми, и тщетно добивались, чтобы их впустили в Бетюн. Несколько крепких слов, сказанных в пылу спора, — и поднялась паника.
Командир улан сгоряча выкрикнул воинственную и вполне безответственную угрозу: «Если не откроете, я возьму город штурмом!» После этого он приказал своим солдатам пройти по дороге, огибающей крепостной вал между Аррасскими и Приречными воротами, и построил эскадроны на лугу, который спускается от ворот к каналу и носит название Конной ярмарки. Для столкновения не было ни малейшего повода, уланы преспокойно прошли бы учебным плацем и предместьем Каторив, потому что на Эр вела дорога, начинающаяся у Новых ворот. Но прибытие герцога и графа Артуа в сопровождении внушительного эскорта помешало уланам осуществить это намерение. Командир улан в свою очередь решил, что из Приречных ворот на них готовится нападение.
Не следует забывать, что в глазах графа и его сына скопление улан у Приречных ворот было стратегическим манёвром, так как, если бы они надумали податься на Эстер через Лестрем, им пришлось бы выезжать именно из этих ворот. Потому-то они так ретиво бросились защищать выход к границе, вообразив, что уланы не иначе как по наитию угадали их намерение и хотят воспрепятствовать этому. У солдат Ноайля ещё не выветрились пары молодого вина, выпитого в заведении кузнеца Токенна, когда они, повскакав на коней, помчались следом за принцами.
Амуницию они поправляли на ходу, один невзначай зацепился за что-то пистолетом, и грянул выстрел. Дрожь прошла по крупам лошадей, притиснутых друг к дружке, а гарцевавший впереди конь графа Артуа чуть не выбросил его из седла, вместе с треуголкой и белым плюмажем, и пустился вскачь. Граф, даже не помышлявший выезжать вперёд, теперь поневоле сделал вид, будто поступает так нарочно, и подскакал почти к самому фронту улан, выстроившихся на Конной ярмарке. Франсуа д'Экар пришпорил свою лошадь, чтобы нагнать графа. Маршалу и герцогу неприлично было оставаться позади, а гренадеры во главе с Ларошжакленом не долго раздумывали, следовать ли им за принцами или нет-на них самих сзади напирали гвардейцы конвоя с криками: «Да здравствует король!» На что уланы, естественно, отвечали: «Да здравствует император!»
Хотя их насчитывалось не больше пятисот человек, у этих двух эскадронов на конях посреди вытоптанного луга, под оголёнными ещё деревьями был весьма угрожающий вид. Правду сказать, свита принцев остановилась между Приречными воротами, приземистыми и широкими, единственными старинными воротами в Бетюне, и выдвинутой вперёд караульней с двумя каменными пилястрами по бокам, с пушечным ядром на каждом.
Герцог Беррийский подвигался навстречу уланам в сопровождении Лаферроне, Нантуйе и нескольких солдат лёгкой кавалерии, всего с дюжину человек, а граф и маршал оказались теперь позади.
Герцог смотрел на улан, на их позолоченные каски с конскими хвостами, на расшитые жёлтым галуном зеленые рукава и штаны, на синие нагрудники с белыми кожаными полосами, на белые перчатки с раструбами, на сафьяновые седла. На пиках у них были трехцветные значки, и сабли бились о бока коней, стиснутые чёрными ботфортами улан. Герцог Беррийский дрожал от ярости-ведь он сам не так давно производил смотр этому полку и держал перед ним речь. Он направился прямо к командиру, которого знал лично, но его игра в благородство была подпорчена каким-то гренадером, который решил, что жизнь его высочества под угрозой, и, обернувшись лицом к городу, гаркнул: «Спасайте принца!» Тут как раз обыватели подкатили обе пушки, наставившие свои жерла на непокорных солдат, а из города вылетела кавалерия и окружила герцога, который думал подъехать к бунтовщикам в сопровождении двенадцати-пятнадцати всадни ков, а тут вокруг него очутилось целое скопище конных и пеших всех родов оружия, весь гарнизон поспешил ему на выручку, гвардейцы герцога Рагузского и мушкетёры выскочили из Аррасских ворот, за ними следом-пехота, королевские волонтёры, Швейцарская сотня, так что уланы были почти взяты в кольцотолько в сторону учебного плаца им оставили выход, словно затем, чтобы они могли ретироваться к Эрским воротам.
На тесном лугу сгрудилось около тысячи человек пехоты и кавалерии, но вновь прибывшим волонтёрам по неопытности померещилось, что королевских гвардейцев тут тысячи четыре.
Увидав посреди этой сумятицы крест Людовика Святого на груди одного из эскадронных командиров, герцог подскакал к нему и крикнул:
— Кто разрешил вам сняться с места?
Дальнейшее рассказывают по-разному, по правде говоря, кроме тех, кто был непосредственно около принца, никто не слышал подлинных его слов, а почти все историки повторяют россказни королевских волонтёров, которые с такого дальнего расстояния не могли расслышать ровно ничего. Так или иначе, все увидели улана, который выскочил из рядов и, потрясая пикой, крикнул:
— Да здравствует император!
Герцог Беррийский, весь побагровев, словно его, того и гляди, хватит удар, зарычал в ответ:
— Ступай на место, сукин сын, а не то я всажу тебе в брюхо саблю по самую рукоять!
Говорят, что в эту минуту какой-то уланский офицер узнал в одном из ларошжакленовских гренадеров своего близкого друга и торжественно провозгласил, что, хотя бы ему и грозила смерть, он не поднимет руки на француза. По крайней мере так послышалось Сезару де Шастеллюкс, не перестававшему думать о Лабедуайере. Впрочем, все происходившее было донельзя сумбурно, включая и тот факт, что его высочество ткнул обнажённой саблей в грудь бригадира улан, который тем не менее выкрикнул:
«Да здравствует император!» Однако же первоначальное озлобление смягчилось, и герцог обратился к командиру с требованием, чтобы тот отвёл своих улан. Это подействовало куда лучше, чем угрозы, и, пока командир перестраивал ряды и отдавал приказ отступить к учебному плацу, герцог без всякого смысла все ещё приставал к уланам: «Кричите: „Да здравствует король!"“ — а в ответ уже с внушительного расстояния услышал: „Да здравствует император!“
Ничего не оставалось, как вернуться в город.
* * *
Причин тому, что принцы выступили из Бетюна около четырех часов пополудни, было много. Прежде всего, полнейшая неразбериха, неуверенность в том, отступили уланы на самом деле или нет, затем, были ли они единственным отрядом или только авангардом, за ними, чего доброго, к городским воротам явятся другие войска, но, главное, королевские гвардейцы совсем измотались и выбились из сил, надо было дать им время прийти в себя, перекусить и построиться заново. Вдобавок Мармон не знал толком, каким путём следовать дальше, кого отобрать для эскорта. Затем исчез куда-то граф Артуа. Где же он? В ратуше всполошились, но господин де Полиньяк всех успокоил: граф Артуа в церкви св. Вааста-он исповедуется.
— Счастье, что мы находимся в городе, где все население за нас, — сказал герцог Беррийский своему другу Лаферроне, — это мне стало ясно ещё в прошлом году, да вот взгляните сами-что ни окно, то белый флаг.
По правде говоря, немало флагов успело исчезнуть, и во многих домах женщины нашивали на них красные и синие полосы.
Небо нахмурилось. С минуты на минуту мог возобновиться дождь, гвардейцы смотрели на тучи и на свои едва просохшие плащи. Что им предстоит? Выдерживать осаду города или уходить, и куда? Где сейчас король? Как ни странно, но секрет, который знали чуть ли не тридцать человек, на сей раз не был разглашён, и Тони де Рейзе, например, свято верил, что его величество дожидается их в Лилле. Ему отдали распоряжение, совершенно сбившее его с толку. Отобрать лучших кавалеристов… значит, тех, на соединение с кем ехали сюда, решено здесь и бросить? И во всех ротах та же музыка. Слышались слова команды, перемещали лошадей, пересчитывали солдат. Значит, надо бросать комнату, которую каждый, как всегда на свой риск, добыл себе с утра? Что говорить услужливым хозяевам, недоумевающим, стлать постели или нет?.. Да или нет. Эти три словечка выражали всеобщую растерянность. Позволят взять кареты с поклажей или нет. Все ли оставить здесь или отобрать из своих пожитков лишь то, что можно захватить с собой. Гвардейцы конвоя, кирасиры, мушкетёры, гренадеры поспешно отыскивали кареты-свои или друзей, которым доверили драгоценную кладь.
А потом возвращались, нагруженные свыше меры; если придётся ехать, разве мыслимо все это тащить с собой! И они вступали в переговоры с квартирными хозяевами, доверялись им, заклинали хранить как зеницу ока какой-нибудь ларец, сундучок, ящик.
И вдруг оказывалось, что именно они-то и остаются в Бетюне.
Как? Значит, не едем? Нет, ехать-то едем, только не все. Да что это наконец-едем мы или нет?
Сумятица и растерянность были таковы, что, кроме отряда кавалеристов из роты герцога Рагузского перед входом в ратушу и гвардейских пикетов у городских ворот, ни одна из частей не была в сборе, роты всех родов оружия перемешались между собой, спешившиеся гвардейцы устроили на Главной площади что-то вроде форума, сходились кучками, спорили, расходились, вливались в другие такие же группы. Вокруг ораторов шушукались, сблизив свои медвежьи шапки, гренадеры, а также кирасиры и гвардейцы конвоя-разношёрстная толпа, у которой только и осталось военного что мундиры. Штатские держались в стороне, но даже и в эти для всех решающие минуты случалось, что белые плащи и красные доломаны ныряли в дверь или в проулок следом за какой-нибудь юбкой. Впрочем, большинству было не до того.
Одни шепотком, ужасаясь, обсуждали ходившие слухи, другиево весь голос, с возмущением. Горластее всех были те, что помоложе. Они выспрашивали старших, не считаясь с чинами, впрочем, часто соотношение между возрастом и чином было обратное, и всем, почти без изъятия, казалось величайшим несчастьем не быть в числе тех, кто сопровождает принцев. Если уж умирать зазря, так лучше умирать вместе с ними… Но тут речь шла даже не о смерти. Не хотелось думать о позоре, который горше смерти.
Теодор от волнения не мог усидеть у своего хозяина. Он перекинулся несколькими словами с господином де Пра, который уходил со свёрточком под мышкой в караул к Аррасским воротам.
Сам Теодор отправился на Главную площадь повидать когонибудь из мушкетёров, но те, к кому он обращался, не более его знали, что им предстоит в ближайшем будущем. Монкором завладела кучка волонтёров, один-долговязый как жердь, другой-маленький, чернявый, с девичьим голоском, третийкудрявый, с подёргивающейся губой. Больше всего эти молокососы боялись, чтобы их приверженность к королевской фамилии не была взята под сомнение. Они с негодованием говорили о сцене у Приречных ворот. И, захлёбываясь от восторга, описывали геройское поведение его высочества герцога Беррийского. Им хотелось верить, что ещё возможна вспышка верноподданнических чувств, что Франция, как один человек, ещё поднимется на защиту своих законных властителей. Они не могли примириться с мыслью о переходе через границу, о том, чтобы отдать страну во власть Людоеда, но, если так надо, они готовы и на это. «А вы тоже?» — спросил Жерико у Монкора. Монкор потупился. Жерико отошёл прочь.
Он обладал удивительной способностью чувствовать себя в одиночестве среди толпы. Его оттирали плечами, толкали в разных направлениях; отряд кавалерии, криками расчищавший себе дорогу, оттеснил его прямо на батарею, потом он вынужден был остановиться из-за того, что солдаты Швейцарской сотни затеяли ссору с гренадерами, которые вздумали передразнивать их выговор; его отшвырнули вправо, потом влево, под самую башню, когда он стал переходить на ту сторону площади, к «Северной гостинице», где как будто мелькнул господин де Лористон верхом на лошади… а он в который раз задавал себе вопрос, какое ему до всего этого дело. Пусть не для чего жить среди этой своры, так знать бы хоть, за что умираешь! Неудержимее, чем обычно, в нем перехлёстывала через край буйная, нестерпимая жажда расходовать избыток сил, которая, должно быть, и есть молодость и которую до сих пор он утолял бешеной скачкой верхом. Было бы хоть за что умирать… Какая горечь поднималась в нем, когда он вспоминал, что по недомыслию отказался участвовать в походах, где люди по крайней мере сражались. А он сделался солдатом под самый конец, только чтобы бежать! В чем смысл всей этой авантюры? Оставив в стороне нескольких сопляков, которые клевали на любую приманку и вместо всяких убеждений довольствовались верностью Бурбонам, — о чем думало огромное большинство, о чем думали их командиры, перебежчики от Наполеона или эмигранты, снова уходившие в изгнание? О тысчонке-другой франков, которую им удалось захватить, о сундуке с парадными панталонами и дорожным несессером, который они взгромоздили на карету. Противно их слушать. Физиономии искажены страхом. Господи, чего им страшиться? Что их атакуют, окружат, будут держать в осаде…
Ну и что же? На то и война, которую они избрали своим ремеслом. От Парижа до Бетюна они только и знали, что бежали.
Им не довелось увидеть ни единого штыка, ни кончика усов наполеоновского пехотинца. Им было страшно. Что их ранят, что они свалятся в грязь, не найдут крова для ночлега, страшно неравного боя, колющего острия, пронизывающей пули, страшно умереть. И так же, как Теодор, они не знали-ради чего.
На площади выстроилась колонна кавалеристов, и вдруг поднялся крик: «Уезжают! Уезжают!» В самом деле: уезжают гвардейцы конвоя и мушкетёры. «А как же я?» — думает Жерико и пытается пробраться поближе, чтобы узнать у кого-нибудь из всадников хоть что-то. Им руководит дурацкое укоренившееся чувство долга, страх не сделать того, что нужно, хотя в такую минуту и при его умонастроении этот страх-совершенная бессмыслица. Оказалось, что это эскорт их высочеств с Мармоном во главе, две тысячи лошадей при полутора тысячах всадников, остальные лошади запасные. А мушкетёров чёрных и серых было и вовсе сотни три-не больше, те и другие под начальством господина де Лористон: они составляли авангард, а за ними следовало основное ядро королевского конвоя. Экипаж графа Артуа, зеленую берлину с королевским гербом, окружал отряд лёгкой кавалерии под командованием Сезара де Шастеллюкс.
Сразу следом за ним катила жёлтая карета господина де Дама.
Вот уже с Приречной улицы, мимо мясников, по ухабистой мостовой выезжает герцог Беррийский в мундире лёгкой кавалерии, издали приметный из-за неизменного серого непромокаемого плаща. За ним следуют гренадеры, окружающие другую берлину с королевскими лилиями, но только жёлтую. Дальше две кареты, шесть-семь фургонов и две повозки с поклажей. Артиллерийские зарядные ящики, но пушек не видно. Опять кареты. Замыкал шествие королевский конвой. Как? И это все? Быть не может!
Нас построят потом, мы тронемся позднее и будем прикрывать отступление их высочеств… Уход колонны стал началом всеобщего бегства. Главная площадь опустела, все спешили-кто на отведённую ему квартиру, где задержался товарищ, кто за лошадью или в ротную канцелярию, если таковая имелась, — на площади остались лишь те немногие, кто заночевал прямо в повозках, да ещё походные кухни, отбившиеся от своих пехотинцы и, наконец, пушки.
С согласия графа Артуа Мармон поставил во главе войск, брошенных в Бетюне, господина де Лагранж, назначив комендантом крепости генерала графа де Монморен, которому были приданы пушки Мортемара, вся пехота и ббльщая часть кавалерии. Отряд, сопровождающий принцев, выступил из юрода через те самые Приречные ворота, у которых недавно очутились императорские уланы. Миновав потерну, выслали вперёд дозорных, те проехали Конную ярмарку, добрались до канала, переправились через него, произвели разведку окрестностей, пока не убедились, что никаких войск в поле зрения не имеется, и вернулись к своей колонне, которая построилась тем временем в маршевом порядке на Конной ярмарке.
Дорога в большей или меньшей степени следует за течением Ло и сперва пролегает между рощами, которые почти сразу закрывают вид на город. Но немного погодя ландшафт меняется коренным образом. Прежде всего и дорога-то вовсе не дорога, а немощёный просёлок, она ведёт через топь со стоячей водой, и на первой же полумиле от Бетюна повозки стали вязнуть в грязи, так что седокам приходилось вылезать и вместе с кучерами толкать их. После недавних дождей обочины совсем раскисли, и лошади, ступая по целику, то и дело натыкались на крупные камни. На перекрёстках, где от главной дороги отходили просёлочные, в поля, люди не знали, куда поворачивать, и часто конь какого-нибудь гвардейца увязал в грязи, а всадник, спешиваясь, тоже попадал прямо в воду.
Почти все окрестные поля стояли под водой. Но там. где вода сошла, видно было, что эти уже зазеленевшие поля разделены на большие прямоугольники наполненными водой канавами, вдоль которых, поблизости от уединённых ферм. рос ивняк. Главное осложнение заключалось в том, что эти протоки, покрывающие всю равнину между Лисом и Ло, начиная от Локона, омывают поля, а затем стекаются в придорожные рвы, и стоило экипажу или коню взять немножко в сторону, как они проваливались по ступицу или даже по грудь. Камни, проложенные между канавой и дорогой с промежутками в тридцать сантиметров и образующие пешеходную тропу в виде многоточия, создавали дополнительные препятствия, один из нагруженных фургонов опрокинулся, наткнувшись на них, и. к большой досаде владельцев поклажи, пришлось его бросить, а что поместилось-пристроить на другую повозку. Чем дальше, тем непроходимее становилась дорога.
Лошади с трудом тащили повозки. Как только попадалось относительно сухое, нетопкое местечко, всадники останавливались, чтобы кони могли отдышаться.
Таким образом, колонна очень скоро оказалась раздроблена.
отдельные подразделения вырвались вперёд, экипажи тащились в хвосте. Все командиры войсковых частей ехали вместе с их высочествами: господин де Лористон как командир чёрных и серых мушкетёров, составлявших большинство колонны, а также господа де Вилье-Лафей, де Рейзе, де Фурнель, де Леого, барон Лакур, барон Фавье, стоявшие во главе гвардейцев, отобранных из разных рот. Господин де Дама ехал в карете, как и генераллейтенант де Бордсуль, который нагнал королевскую гвардию в Бетюне после того, как вырвался из Стенэ, где его части взбунтовались. Господа де Верженн, де Мортемар и Этьен де Дюрфор взяли с собой во вторую королевскую берлину герцога де Ришелье, Луи де Ларошжаклен ехал верхом рядом со своим кузеном Шастеллюксом. Это был последний оплот королевской власти. Однако и люди и кони не знали отдыха от самого Парижа и выбились из сил. Вдобавок снова пошёл дождь, мелкий вечерний дождик, от которого смеркается раньше времени. Все были на ногах более полусуток, но из-за неопределённости положения не решались сделать хоть маленькую передышку в Бетюне. Маркиза де Фужер разлучили с его волонтёрами из Школы правоведения, те пытались выйти из города вслед за всей колонной, но их затёрло экипажами, а потом перед самым их носом захлопнули ворота, и маркиз жаловался на эту незадачу Леону де Рошешуар, который ехал во главе колонны, сейчас же за господином де Лористон, с мушкетёрами, составлявшими эскорт герцога Беррийского, более молчаливого, чем обычно. Их отряд успел добраться до Ла-Горга близ Эстера, где Ло встречается с Лисом и откуда начинается тот Лалейский край, о котором все время толковал граф Артуа. Но, после того как эскорт растянулся на целую милю впереди, сам граф, не добравшись даже до Лестрема, остановился в двух с четвертью милях от Бетюна, да и это расстояние ему насилу удалось одолеть за два с лишним часа. Берлина его высочества увязла в грязи: пока её вытаскивают, все равно придётся выйти. Так уж лучше сделать здесь привал. Что это за местечко? Это деревня Ла-Фосс в окрестностях Лестрема. Дома и развалины церкви расположены вправо, в сторону Ло. Карета его высочества угодила колесом в канаву на скрещении дорог, но тут местный кюре, работавший под вечер у себя в саду, всполошился при виде всей этой суеты, поспешил на дорогу, и он-то именно подал совет вышедшим из кареты господам Франсуа д'Экару и Арману де Полиньяк проводить графа Артуа вон в то высокое строение, прямо у дороги-до него всего пятьдесят туазов, не больше. Это лучшая ферма в округе, и фермер, господин Жуа, — человек гостеприимный и преданный монархии.
Здесь все, буквально все было покрыто водой. Большой канал вышел из берегов, и в канавах вода поднялась до уровня дороги.
Граф Артуа в развевающемся плаще и в треуголке, на которой повисли перья, что, казалось, сроду не были белыми, нёс на руках, точно младенца, бочонок. Оба его спутника тоже тащили по бочонку. Карета стояла в очень ненадёжном месте, на самом перекрёстке, и граф отнюдь не собирался бросать своё золото посреди большой дороги вместе с двумя-тремя зарядными ящиками.
Ферма называлась «Под тисами» — по ветвистым деревьям, росшим вдоль северного берега большого канала. Она высилась посреди этого низинного края наподобие крепости с башнями по обеим сторонам тяжёлых ворот, с подъёмным мостом через глубокий и широкий ров, окружавший всю усадьбу. От ворот шла луговина, обсаженная тополями, вправо, ещё за одним рвом, находилась сама ферма, обширное строение с оштукатуренными каменными стенами и соломенной кровлей. Из-за дома виднелся сарай, выстроенный на краю рва. Там поставили лошадей и устроили на ночлег гвардейцев из эскорта. Внутри сарай был необычайной высоты, вроде церкви, опорами служили поставленные вертикально деревья, обточенные наподобие колонн. Стропила тоже были огромные. Здесь держали земледельческие орудия, а также рабочих лошадей и запасы сена.
Хозяин и его сыновья, обмирая от благоговения, встретили высоких гостей, которых сперва не узнали в сгущающихся сумерках, да могли и не понять, зачем им понадобилось странствовать по таким скверным дорогам. Нижняя зала, откуда каменная лестница вела в жилые комнаты, была таких размеров, что в ней смело размещались за обедом сорок жнецов. Тут собрались с жёнами и малолетними детьми эти бородачи крестьяне и стояли рослые, крепкие, как столпы неиссякаемой жизни, которая находит источник своих неисчерпаемых богатств даже в этом безотрадном краю и его неукрощённых водах. Вдруг оказалось, что хозяева-именно они, а все эти графы, герцоги, принцы приплелись к ним, еле волоча ноги, точно цыгане, точно бродячие комедианты, которые заплутались между двумя отдалёнными деревушками, где давали представление, и присвоили себе титулы, какие носили в высоких трагедиях. Фермер что-то шепнул одному из сыновей, и тот разжёг гигантский очаг, который топили целыми, неразрубленными стволами. Вечер выдался сырой. И даже холодный.
Сколько времени они пробудут здесь? Жуа-старший из усердия пытался взять у графа увесистый бочонок, который тот укрывал плащом.
— Не надо! — изрёк его высочество. — Нынче в страстную пятницу нам самим надлежит до конца нести свой крест… — И он присел на каменные ступени, облокотившись на бочонок. Огонь очага ярче свечей освещал всю эту сцену.
— Однако же, ваше высочество, — начал фермер, не зная толком, надо ли говорить высочество или светлость, — соблаговолите откушать с нами, если на то будет ваше желание…
Мари, приготовь большую кровать для его высочества…
— Не затрудняйтесь, сударыня, — возразил граф Артуа, и видно было, что ему и на самом деле невмоготу, — не надо мне ни спальни, ни кровати, я останусь здесь…
— Однако же вашему высочеству будет жёстко на камне.
— Да, именно камень, твёрдый камень-больше ничего отныне не требуется мне, несчастному беглецу! — заявил Карл тоном развенчанного монарха.
И он настоял на своём. Даже еду ему пришлось приносить сюда, на лестницу, где он сидел, обняв свой бочонок, словно опасался воров. Зала была такая высокая и так далеко уходила в глубину, что от свечей тут и там скапливались тени. Отсветы очага бурым ковром расстилались до подножия лестницы. С полдесятка щёголей, вымокших до нитки, сняли ботфорты, развесили сушить плащи и вели разговоры, суть которых сводилась к одному-каковы дороги за Эстером. А куда они направляются? Тут граф перестал наконец скрытничать, как все ещё скрытничал с большинством своего эскорта, и спросил, где ближе всего граница; ответ, что граница проходит у Со, напротив Ньевкерка, решительно ничего ему не объяснил. Когда ему растолковали, что Ньевкерк-это фламандское название НевЭглиз, положение стало для него яснее.
— Ваше высочество, благоволите согласиться, что в постели…
Но его высочество твердил, что он беглец, а беглецу довольно и каменных ступеней.
Такое упорство произвело сильное впечатление на обитателей фермы, недаром эти слова дошли до наших дней и сейчас ещё известны владельцам фермы «Под тисами», хотя и тисов-то никаких не уцелело, и ферма отстроена заново на другой прямоугольной площадке, намытой потоками, и сохранилось только одно из гигантских стропил сарая. Когда автор настоящей книги побывал там, он вновь услышал, что граф Артуа твердил:
«Я беглец, беглец…» Три войны трижды разрушали ферму, а под сводами все ещё сохранился отзвук голоса, который отказывался от постели и отстаивал право беглеца спать на твёрдом камне.
Граф вполне равнодушно отнёсся к посещению господина Жюстена Маккара. самого видного лица в округе, который поспешил явиться, узнав о его прибытии в Ла-Фосс. Господин Маккар, сухощавый человечек, одетый по старинной моде в длинный редингот, с треуголкой и тростью в руке, выглядел каким-то старообразным, хотя ему ещё не было сорока лет. Он коллекционировал насекомых, издал учёный труд о растительности департамента и, явившись засвидетельствовать своё почтение королевскому брату, проездом посетившему их коммуну, принялся излагать ему проект лесных посадок на местных болотах, ибо во времена римлян здесь был густой бор, но люди по жадности и невежеству свели его. Не обошлось, конечно, без ссылок на собственную родословную: господин Маккар был уроженцем Лилля и обосновался здесь всего пять лет назад, а происходил он от Жанны дю Лис, племянницы Жанны д'Арк.:.
— Неужто вы не видите, господин Маккар, что его высочеству страсть как хочется спать? — прервала его госпожа Жуа.
Карл и в самом деле зевал чисто по-королевски. Посетитель ретировался.
Господин де Полиньяк улёгся на деревянной скамье: не будучи отпрыском французского королевского дома, он не имел права на камень. Господин д'Экар положил голову на мешок с мукой и удовлетворился голым полом. У дверей несли караул два солдата лёгкой кавалерии. Бочонки подкатили под огромный стол, за которым кормили жнецов. Дети с бабкой и невестками отправились спать наверх. Свечи задули, кроме одной, которую поставили за столбом, чтобы она не светила в лицо его высочеству.
Господин де Дама остался сидеть, облокотившись на стол, точно школьник, который делает уроки, когда все в доме спят, и задремал, а ржавые блики света падали из скрытого источника на его парик с косичкой по старинной моде. Многие придворные бодрствовали ещё долгое время и слышали, как вздыхает граф Артуа, облокотясь на свой бочонок. С его уст сорвалось даже имя Христово… Мало-помалу, несмотря на неудобства-а как требовать лучшего, когда королевский брат довольствуется камнем? — глаза у всех сомкнулись, кто-то всхрапнул раз-другой…
А граф во сне отталкивал брата, который пытался отнять у него бочонок, поминая господина де Шаретт. Карл отбивался, стоя на покрытой грязью, ведущей на Голгофу дороге, и твердил:
«Нет-нет, ни за что не поеду с вами в Англию! И не перейду через Кедрон, потому что на той стороне-Иуда». А Иуда был как две капли воды похож на отца Элизе и говорил: «Карл (возмутительная фамильярность)… Карл, отдай мне бочонок, если не отдашь бочонка…» Карл хорошо помнил, что после Киберона задолжал огромную сумму этому мерзавцу Торлашону, но отдавать ему все своё золото не хотел, а Элизе Торлашон грозил ему пальцем и повторял: «Запомни, Карл, когда ты приедешь в Англию, господа Ллойд и Друммонд, которым ты ещё со времён юношеских проказ должен тридцать тысяч фунтов стерлингов, подадут ко взысканию и засадят тебя в долговую тюрьму! Ты отлично знаешь, что, кроме меня, никто не может все это уладить… а если ты не отдашь мне своё золото… я все расскажу, и не только про денежные дела!.. Ибо у тебя. Карл, есть такие грехи, в которых ты не покаялся сегодня днём священнику в храме св. Вааста и никакому другому духовнику до него… и ты будешь проклят во веки веков за то, что утаил свои прегрешения перед судом божьим».
А Карл прижимает к груди бочонок, набитый золотом, и лепечет: «Ни за что, ни за что не поеду в Англию… лучше смерть, ни за что не перейду через Кедрон… Прочь, Иуда Искариот, с меня ты не получишь тридцати сребреников! Это ты, ты, окаянный мошенник, подделал письмо Шаретта и подсунул его англичанам! Ни за что, ни за что не поеду в эту проклятую страну! Прочь ступай, прочь, Торлашон».
В эту ночь в селении Ла-Фосс близ Лестрема, над каменной лестницей, к подножию которой скатилась треуголка с белым плюмажем, маячит навеянный чарами луны, никому не видимый и не понятный мираж города на трех холмах, что соединены висячими мостами, — города, где свирепствуют ветры, где горизонт загорожен холмами, где ощущаешь море, не видя его; вот цитадель высится посредине… а что это за дворец на старинной улице, перед которым стоят на страже солдаты в чёрных меховых шапках с множеством лент и тремя перьями, ниспадающими на плечо, в пунцовых суконных куртках, в зелёных с красными полосками килтах, из-под которых видны голые колени и чулки в красную и белую клетку, с кожаными сумками у пояса и серебряными пряжками на башмаках? Здесь витает тень Марии Стюарт, здесь у неё на глазах убили её любовника Риччо… Здесь ты будешь доживать свой век. Карл, граф Артуа, здесь, в замке Холируд, в Шотландии. Сейчас ты спишь, опершись на бочонок с золотом, но впредь во Франции для тебя не найдётся, чтобы прикорнуть, даже каменных ступеней на ферме «Под тисами» близ Лестрема, где и камень что пух для беглеца.
В Бетюне дождя не было и во всех окнах горел свет, когда маршал Макдональд добрался туда в полной темноте, около восьми часов вечера. Ехал он в той самой карете, которую починили в Бомоне, но лошади в эти дни были нарасхват, и при выезде из Лилля ему впрягли первых попавшихся кляч, так что, проделав всего шесть миль до Ла-Бассэ, он пожелал их переменить. Однако в Ла-Бассэ лошадей не оказалось. Поневоле приходилось сделать передышку. Маршал выбрал этот путь. а не другой-на Аррас, так как рассчитывал попасть в Париж через Амьен, минуя запруженные войсками дороги, где, пожалуй, не всякий проявил бы снисходительность к маршалу, ещё не успевшему скинуть мундир королевской гвардии.
В трактире Жак-Этьен заказал лёгкий обед-суп и овощи, к рыбе он относился с опаской… А ведь он даже не позавтракал сегодня, и, возможно, потому у него так отчаянно болела голова, хотя спал он вполне достаточно. Как бы то ни было, лучше воздержаться от вина и пива. Он не мог забыть, как его подвёл Мортье. Тот самый Мортье, с которым он думал провести весь день… которого считал надёжным другом… и что же? Когда Макдональд послал записочку с просьбой извинить его за опоздание к завтраку-он-де нынче заспался, а ему ещё надо одеться. — Мортье не долго думая ответил, что ждать не может. Уже была провозглашена Империя, войска сменили знамёна на трехцветные и, по телеграфному распоряжению из Парижа, командование было возложено на Друэ д'Эрлона, который неожиданно вынырнул из своего убежища, где скрывался с начала марта, после участия в восстании Лефевр-Денуэтта. Мортье с минуты на минуту должен был выехать в Париж по вызову военного министра, маршала Даву… да, там не мешкали. «А я-то так мечтал провести денёк с другом Эдуардом…» Говоря по правде, Макдональд впервые называл Мортье Эдуардом, даже про себя. В салат налили слишком много уксуса. Он кликнул служанку и попросил приготовить другой, без приправы, он сам добавит что нужно из судка. «А ведь как подумаешь, что ещё в конце января, когда Эксельманс самовольно покинул назначенное ему место жительства и его судил военный трибунал 6-й дивизии, стоящей в Лилле, Мортье самым наглым образом вынес ему оправдательный приговор… Друэ д'Эрлона он тогда и не подумал разыскивать, зато нынче утром мигом столковался с ним».
Погруженный в такие размышления, Макдональд вдруг слышит, как в соседней комнате-в здешнем трактире было несколько смежных залов-молодой голос называет его имя. Он заглядывает туда, видит незнакомого юношу, вполне прилично одетого, который перебирает какие-то письма и показывает их сидящему напротив. Любопытство разбирает Жак-Этьена, он подходит поближе и узнает письма, которые отправил накануне перед сном графу Артуа с уведомлением об отъезде короля. А собутыльник молодого человека так и заливается и напевает:
Добрый путь вам, мсье Дюмолле!
В Сен-Мало вам пристать без помехи.
Добрый путь вам, мсье Дюмолле!
Ждём вас снова на нашей земле.
Надо назвать себя хотя бы для того, чтобы одёрнуть разошедшихся весельчаков. Кто такой этот гонец, которому дали оба письма, хотя их должны были отправить двумя путями-одно на Армантьер, другое для вручения графу в дороге?
Юноша покраснел, но виноватым себя не признал. Оба письма были вручены главному интенданту королевской гвардии, тому, что доставил его величеству депешу, посланную графом Артуа из Бовэ. Одно из писем он должен был передать этому молодому человеку, а со вторым ехать сам другой дорогой. Но, можете себе представить, у этого интенданта объявились друзья в Маршьене, в шести милях от Лилля, только в другом направлении, вот он и отделался от обоих пакетов…
— Вы что же, голубчик? Вам вручили письма вчера с вечера, а вы доехали только до Ла-Бассэ.
— Мне сказали, что я повстречаю королевскую гвардию в дороге, — чистосердечно объяснил молодой человек, — а сюда я добрался порядком усталый и решил соснуть.
Итак, граф ещё не знает об отъезде короля. Макдональд отобрал письма и, весьма недовольный, возвратился в свою карету. Езды до Бетюна было не больше часа, но попасть туда оказалось довольно мудрено. Настоящая осаждённая крепость, хотя ни под стенами, ни вокруг незаметно было скопления войск.
Пришлось вести нескончаемые переговоры у Аррасских ворот, откуда идёт дорога как на Аррас, так и на Лилль. Гвардейцы Ноайля, с синей кокардой, нёсшие караул в контр гарде, не слушали никаких резонов. По счастью, с ними был офицер, который узнал маршала и сообщил ему, что граф Артуа после известий, полученных из Лилля, отбыл с тремя сотнями гвардейцев. Каких известий? От кого? Ведь письма-то у меня в кармане!
Однако, когда маршал добрался до ратуши и прямо направился наверх к коменданту, генералу де Монморен, он застал там сборище офицеров, оставшихся в Бетюне под начальством господина де Лагранж. Кроме него, здесь были только либо генералмайоры, либо полковники, все высшие чины королевской гвардии укатили с графом Артуа. Они понимали, что солдаты их почти не знают, и не решались выполнить оставленный им приказ — собрать войска на Главной площади и объявить во всеуслышание, что его величество отбыл в Бельгию, где не может содержать столько народу, а посему их просят отправляться по домам.
Офицеры были в замешательстве, они сами сомневались в отъезде короля и боялись, как бы полки не обвинили их в измене…
Среди прочих здесь находился генерал Дессоль, начальник Генерального штаба и командир парижской Национальной гвардии. Он недавно прибыл в Бетюн по дороге в Лилль, чтобы в качестве королевского министра присоединиться к свите монарха.
Он отвёл Макдональда в сторону, желая узнать, правильны ли сведения об отъезде короля. Неужели он переправился в Бельгию? Это в корне меняло дело. Генерал Дессоль не собирался покидать родину…
— Да и вы, господин маршал, как будто повернули назад?..
Их давно уже сближала общность вкусов, любовь к музыке.
Дессоль устраивал у себя домашние концерты, о которых говорили в свете, ибо участием в них не пренебрегали Керубини и виконт Марен.
В общем, ничего иного не оставалось, как собрать войска на площади и объявить им об их участи. Маршал решительно настаивал на этом, и господину де Лагранж пришлось повиноваться.
Все равно до возвращения кавалерии никаких окончательных действий предпринимать нельзя, никто из присутствующих не имеет законных полномочий произвести расформирование. Вот разве что вы, господин генерал…
— Почему я, а не вы, полковник?
Макдональд видел, что каждый норовит свалить ответственность на другого. Дорога на Амьен идёт через Дуллан, где, как он слышал в Лилле от Мортье, находится главная квартира Эксельманса. Э, рискнём!
— Вы едете со мной, Дессоль! Вот только удастся ли выбраться из Бетюна?
Хотя у Аррасских ворот не было и тени кавалеристов Эксельманса, все здесь убеждали маршала, что они кишмя кишат вокруг города и ехать в Дуллан-чистое безумие, ведь это же дорога на Сен-Поль, идёт она болотом от предместья Сен-При, а уж там-то выход блокирован наверняка! После рассказа о дневном инциденте с герцогом Беррийским у Приречных ворот никто не сомневался, что город окружён-пусть войска стоят даже на расстоянии, но все равно окружён.
Итак, Дессоль сел в карету с Жак-Этьеном. Он наблюдал вступление Наполеона в Париж, понятно тайком, но захлёбывался от впечатлений. Ладно. Когда их наконец выпустили через ворота Сен-При, они очутились в полном мраке на совершенно безлюдной дороге. Надо полагать, тем, кто сидел в Бетюне, Эксельманс попросту пригрезился. Оба посмеялись над этими мнимоосажденными.
В память Теодора навсегда врезалось зрелище бетюнской Главной площади при свете факелов, загромождённой повозками, лафетами, запруженной почти полутора тысячами человек, преимущественно молодыми людьми, которые не помнили себя от тревоги и нетерпения и невольно прислушивались к тому, что им нашёптывали насчёт их командиров. Имена назывались с опаской, но, если первый произносил их шёпотом, десятеро повторяли эти имена во весь голос. Кто, кто? Да господин де Лагранж взял на себя эту незавидную обязанность, а господин де Лористон смылся вместе с принцами… Все это только слушки… Но в этот трагический час вс„ на этих улицах под пасмурным небом, куда уходит шпиль башни, создаёт картину какого-то фальшивого оживления, — распахнутые и по большей части освещённые окна, откуда обыватели с жёнами, стоя спиной к свету, смотрят на происходящее внизу, и кофейни, где горят низко спущенные лампы, и уличные фонари, которые бледнеют рядом с ручными факелами, и фонари карет с выпряженными лошадьми и стоящими на козлах кучерами, и лихорадочно блестящие глаза… В этот трагический час для молодых людей, начинающих понимать, что им давно уже лгут, что против них что-то умышляют, что их обрекают на жалкую долю, вполне естественно взвалить вину на тех, кто ими командует, подвергнуть сомнению намерения командиров, припомнить их прошлое: все бывшие бонапартовские офицеры сейчас им подозрительны… Кем был Лагранж, кем был Лористон, кем были и остались маршалы? Ничего удивительного, если они вернутся к прежнему хозяину… и слово «измена» переходит из уст в уста.
Все эти молодые люди толпятся здесь, собираются кучками, созванные с разных концов города барабанным боем. Некоторым, пришедшим с опозданием, повторяют все заново, и они в ярости швыряют наземь каски, кивера, шапки и плачут, как малые дети.
Сторожевые посты послали сюда представителей, чтобы те, вернувшись на пост, осведомили их.
И вдруг Теодор, который послушался было своего хозяина и даже завернул на Приречную улицу, где мясники убирали с полок туши и где он намеревался взглянуть, что представляет собой лавка пресловутого старьёвщика, будто бы особенно бойко торгующего теперь… вдруг Теодор чувствует, что у него не хватает духу уехать. Он словно заразился всеобщим отчаянием, порывами ярости: те чувства, которые, надо полагать, таились под спудом, сейчас проявляют себя открыто и необузданно.
Казалось, он знает этих легкомысленных франтов, этих балованных сынков, которым папенька купил офицерский чин, этих юнцов, способных только орать да пить, и что же? Именно они полны отчаяния и страха перед бесчестьем, и надо полагать, не сегодня родилась в них преданность и вера, пускай во что-то невразумительное, но все-таки вера и преданность…
— Нет, нет! — выкрикивает какой-то гренадер, и всем понятно.
к чему относится его негодующий возглас.
Королевские кирасиры, все как один, выхватили сабли и размахивают ими при свете факелов. И даже несчастные мальчики-волонтёры-вместо башмаков у них на ногах холщовые обмотки, а взгляните, какое выражение лица хотя бы у этого долговязого… А швейцарцы, они-то почему бьют себя в грудь и всем пожимают руки?..
Где Монкор? Где Удето? Где юный Виньи? Посреди этой давки, в которой отдельные группы сливаются, распадаются, перемещаются в причудливом свете, а привязанные лошади ни с того ни с сего начинают бить копытом, толпа вдруг раздаётся, из неё выволакивают раненого гвардейца конвоя, ни от кого не добьёшься толку, ни одного знакомого лица. Главное, солдаты не построены по роду оружия, все бегут с разных сторон, перед ратушей стоят гренадеры, на балкон выходит незнакомый генерал, а вокруг него офицеры, набранные откуда попало, образчики всех мундиров королевской гвардии…
— Как вы назвали того, что говорил сейчас?
— Генерал де Монморен.
— Откуда он взялся? Из ваших, что ли?
— Да нет же…
Теодор потрясён: он слышит слова, удивительно похожие на те, которые уже слышал тогда ночью, в Пуа, их произносили совсем другие уста, но слова были те же. Здесь тоже говорят о родине, о мире. Из домов выходят женщины, обнимают содрогающихся от рыданий мальчуганов и плачут вместе с ними. Они-то думали, что на их стороне сила, количество, на их стороне право и отчизна. И вдруг выясняется, что их предали, теперь ясно, их предали той призрачной армии, которая давно уже, как им чудится, окружает, преследует, подстерегает их, она где-то здесь, хотя пока что не показывается, из всей этой неуловимой армии они видели сегодня только улан, нарушивших присягу своему королю, но ещё носящих на груди ордена, полученные из рук его высочества, герцога Беррийского… Всех их заманили в Бетюн, и они простодушно вошли в его стены, считая, что это очередной этап, оказалось же, что это ловушка, быть может подготовленная заранее, капкан, который захлопнулся за ними. Теперь они пленники, пленники! К чему им это оружие? Пушки, которые они тащили за собой от самого Парижа и которые не выстрелили ни разу, не выпустили ни единого ядра, да, впрочем, в кого?
Неприятеля нет, есть грандиозный заговор, в который их втянули бесчестные командиры, а они-то, несчастные дурачки, верили во все-в знамя, в бурбонские лилии, в династию…
— Что такое? — кричит гвардеец-кавалерист волонтёру, который только что говорил. — Не веришь больше?
Ответа никто не слышал, все это напоминало танец призраков, они менялись местами, как будто раскланивались, сходились, расходились… Группы все больше дробились, расталкивали друг друга, чтобы услышать, что говорит их товарищ там, в центре кружка, наваливались один на другого, кричали: «Мы будем драться! Не сдадимся!»
Да и правда, как поверить тому, что им сейчас сказали?..
— Королю пришлось выехать из Лилля, так как его величество не мог положиться на верность войск, составляющих гарнизон лилльской крепости, и ныне с великим прискорбием принуждён покинуть Францию…
Когда эти слова прозвучали с балкона, они долетели отнюдь не до всех, многие решили, что не поняли, ослышались. Никому не известный генерал вынужден был повторить: «Королю пришлось выехать из Лилля…» Каждый пересказывал другому все с начала и до конца… «…и искать прибежища в Бельгии». Когда это произошло? Одни утверждали, что два дня назад, другие, что накануне. А от них это скрывали. Всю вину за умолчание они возлагали на единственного известного им военачальника, на Лагранжа. Принцы удрали, взяв с собой только свою свиту, а ведь сопровождать их готовы были все, решительно все.
— Король выражает благодарность всем тем, кто остался ему верен, и в ожидании лучших времён предлагает всем вернуться к домашнему очагу.
Что для большинства означают эти слова? Для тех, кто всю жизнь служил бросившему их ныне на произвол судьбы королю, кто изведал изгнание, унизительность подчинения иноземным офицерам, кто мыкался по всей Европе, в тех краях, где им, отверженным. Узурпатор оставлял ещё немного места в стороне от движения своих армий. Вернуться к домашнему очагу! Где он-их домашний очаг? Не меньшей насмешкой звучит это и для юношей, которые взялись за оружие, надеясь, как их отцы в войсках Конде или Наполеона, положить начало славной эпопее, прожить увлекательную жизнь:
— Король поручает военачальникам расформировать те части, кои не могут вступить неразоруженными в чужую страну…
Невообразимо! Немыслимо! Не мог король сказать подобные слова! Где это написано его рукой? Кто нам докажет, что нас не обманывают? Это все придумал Лагранж! Вы сами свёртываете знамёна! Вы гоните прочь преданные сердца!
Теодор сроду не слыхал таких речей. Значит, неправда, что головы у них пусты и ничто не заставляет биться их сердца… нет, все эти мушкетёры, солдаты конвоя, гренадеры верят, твёрдо верят в своего короля, хотя король в эту самую минуту бросает их на произвол судьбы. Поистине душераздирающая картинатак человек безмятежно возвращается домой и видит, что гнездо его опустело, а жены и след простыл… Сердце разрывается у него в груди, и он твердит: «Чего ей недоставало, почему она ушла от меня…»
Когда к офицерам приступали с расспросами, они по-своему толковали королевское послание, считая, что тут явно видна рука графа Артуа. Ведь сказал же господин де Монморен, что ничего не будет предпринято, пока не возвратится кавалерия. Кавалерия, ну, во всяком случае, та её часть, которая сопровождает принцев.
Да ведь достаточно кавалерии осталось и здесь! Так к чему же медлить? Раз есть приказ короля… В том-то и дело, что это вовсе не приказ: король освобождает нас от присяги, и теперь мы вольны либо расходиться по домам, либо следовать за королём за границу. Кто это сказал? Может быть, это говорится в угоду общественному мнению, чтобы отмежеваться от лагранжей и лористонов, чьи имена стали синонимами перебежчиков к Бонапарту? Теперь группы формировались более отчётливо, потому что почти в каждой объявлялся свой оратор. Его перебивали, спрашивали, как его зовут, особенно молодёжь, простые солдаты, которым дела нет до чинов… «А сам ты кто такой?» Сам он был виконт Рикэ де Карамон или маркиз Дюбокаж, граф де Сен-Мори или барон Потр де Ламот… Или ещё господин де Мондор, господин Лаббе де Шангран. Им кричали: «Вы служили Буонапар^ те?» Они отрицали; тех, кто был в армии принцев, награждали рукоплесканиями. Таким путём Теодор узнал фамилию волонтёра, на которого обратил внимание ещё в Бовэ, очень уж это была приметная фигура, вездесущий, длинный как жердь болтун, а руки точно крылья ветряной мельницы! Тот самый, что ехал от Пуа до Абвиля в фургоне приказчика, который тут же на козлах пустил себе пулю в лоб.
Сейчас, например, у подножия башни собралось не меньше двухсот человек, и Теодор не преминул вмешаться в толпу. Здесь была не только зелёная молодёжь, но и люди постарше и даже штатские, привлечённые пылкостью речей, кучера с кнутом в руках, слезшие с козёл, ребятишки, не желавшие идти спать. Но большей частью это были сверстники оратора, юнца лет восемнадцати. Сразу видно, что он готовится в адвокаты, язык у него подвешен неплохо! Правду сказать, он чувствовал, что слушатели на его стороне, и подкреплял своё красноречие широкими жестами. Впрочем, будем справедливы, говорил он складно. В словах оратора слышался шум ветра, развевающего знамёна, когда он, держа в руках ружьё, восклицал:
— Конечно, принцы не могли официально приказать нам, чтобы мы разделили их изгнание, посмотрите же, как великодушно они освободили нас от присяги! А знаете, чего они втайне ждут от нас? Разве сердце француза способно на капитуляцию? От нас самих зависит пойти на жертву, избрать горькую долю изгнанников, примем же, примем достойно выпавший нам удел, безрадостный и высокий, суровый и трудный.
Кто-то не разобрал, каким именем назвался вначале долговязый, и теперь перебил его:
— Как тебя зовут, приятель! Уж больно ты хороню говоришь!
Оратор остановился, несколько уязвлённый тем, что его имя не запомнили с первого раза, и повторил:
— Руайе-Коллар Поль, студент-правовед, я сын доктора…
Это имя звучало как пароль отнюдь не из-за отца-доктора, а из-за дяди, знаменитого Руайе-Коллара, который во времена изгнания был членом королевского совета. Теодор переводил взгляд с оратора на обращённые к нему взволнованные молодые лица. Ему хлопали, но некоторые гвардейцы конвоя и мушкетёры перешёптывались и подталкивали друг друга локтем. Вдруг вперёд вытолкнули рослого, статного кавалериста, который был виден Теодору только со спины. Тот отнекивался и отбивался.
Когда он очутился в центре круга и какой-то королевский кирасир осветил его лицо факелом, Жерико с удивлением узнал его, а все слушатели, по крайней мере те, кто мог что-то разобрать, были захвачены с первых же слов. Те, что стояли подальше, кричали:
— Громче, не слышно!
Тогда господин де Пра взобрался на колесо зарядного ящика и, оказавшись рядом с пушкой, сызнова начал свою речь со всем жаром двадцати пяти лет и тем желанием нравиться, которое так сильно чувствовалось в нем и редко бывало обмануто:
— Моя фамилия Ламартин, я родился в Маконе, семья моя ни разу не покидала родной земли, веря в священные права отчизны, как наши предки верили в права престола.
Помимо звучности и красоты голоса, именно смущение, проистекавшее от того, что молодой человек впервые выступал публично, придавало особое обаяние его речи. Глядя на него при вечернем освещении, Теодор охотно признал про себя, что господин де Пра в самом деле хорош собой и нечего удивляться, что юная Дениза любила сидеть у него на постели и слушать, как он рассказывает про Италию.
Молодой оратор долго распространялся о жизни провинциального дворянства, из среды которого он вышел и которое, презирая развращённость двора, вместе с тем осуждало «преступления Революции», хотя и было «неизменным и умеренным сторонником её принципов»… Тут поднялся шум, фанатикироялисты прервали его.
— Не мешайте! Данте ему говорить! — кричали другие.
Он продолжал:
— В глазах моего отца и братьев Кобленц был безумием и ошибкой. Они предпочли быть жертвами Революции, нежели пособниками врагов родины. Я воспитан на этих принципах-они вошли в мою плоть и кровь! Политика гудит в наших венах.
«Предпочли быть жертвами…» Дальнейшего Теодор почти не слушал. Многое из скачанного поразило его. Этот молодой человек размышляет вслух. Верно. И то, что он говорит, — верно.
Жерико знавал таких аристократов, которым отчизна была дороже их рода, они с лихвой заплатили за то, что остались во Франции, и ни разу не пожалели об этом. Но что он ещё там рассказывает-этот гвардеец из роты Ноайля? Защита свободы и защита Бурбонов ныне слиты воедино… что-то он пересаливает.
Ага! Хартия…
— Наша сила в том. что душою мы с республиканцами и либералами, нами движет та же ненависть к Бонапарту…
Господи, что это? Теодору вдруг показалось, будто это продолжение сцены среди кустарников на откосе в Пуа, только теперь выступает монархист-надо сказать, довольно своеобразного толка; он говорит, что стоит республиканцам и роялистам восстановить против Бонапарта общественное мнение, как часы его царствования будут сочтены. Нужно, чтобы все французы сплотились против тирании.
— Неужто вам не понятно, что сейчас они готовы с нами объединиться на основе конституционных свобод и восстановления принципов восемьдесят девятого года, однако они решительно порвут с нами. если увидят нас на чужой земле и убедятся, что мы отнюдь не отстаиваем независимость нашего отечества?
Трепет недоумения прошёл по толпе этой молодёжи-никто и никогда не говорил им таких слов. Большинство из них тоже не были эмигрантами, они выросли в полуразрушенных замках, разорённых поместьях, где родители, не пожелавшие бежать, с детства держали их взаперти. Теперь молодой Ламартин выражал опасение, что стоит сделать ещё хоть один шаг по стезе верности королю и чести, как они лишатся родины… (последние слова он произнёс, отчеканивая каждый слог), этот шаг не принесёт им ничего, кроме сожаления, а в дальнейшем, быть может, и раскаяния.
— Эмигрировать-значит признать себя побеждённым именно в том, ради чего стоит сражаться…
Чем больше он приводил доводов в пользу возвращения домой, под родное небо, где ждут их матери и невесты, тем ближе становился этим юношам. Сражаться? Нет, главное-не покидать Франции и воспользоваться свободой мнений и свободой слова…
Когда же он сказал: «Я не перейду через границу», стало ясно, что только этих слов все и ждали и что победа осталась за ним.
Группа раскололась на две, отстаивавшие противоположные решения, однако тех, что и теперь желали последовать за королём на чужую землю, оказалось очень немного. Это были по большей части волонтёры, вроде первого оратора… Его окружили семьвосемь юнцов и все вместе, яростно жестикулируя, удалились.
Теодору хотелось поговорить с господином де Пра, но, когда Ламартин спрыгнул с зарядного ящика, его обступила такая толпа, что добраться до него не было возможности. Теодор решил зайти к нему попозже, когда он вернётся к кузнецу, господину Токенну, очень уж интересно задать ему кое-какие вопросы.
Особенно взволновала художника политическая сторона дела: непонятно было, откуда у этого маконского дворянчика такое отношение к республиканцам.
Вся Главная площадь была усеяна такими же группами, они собирались, рассыпались, тут рукоплескали, там свистели, а случалось, доходило и до рукопашной. Вдруг Теодор заметил рядом мальчугана лет десяти, смотревшего на него восторженно и вместе с тем пытливо, как смотрят в детстве на старших. Это был Жан, младший сынишка его хозяина. Жерико ласково окликнул мальчика. Жан объяснил, что мать велела напомнить постояльцу про обед, они до сих пор его дожидаются, но не беда. сейчас тоже не поздно пообедать, сегодня пятница и к столу будут сбитые сливки, жаль только не с грушами, сейчас им не время, а с рисом, это совсем не так вкусно… Что ж, придётся идти за мальчуганом. Теодор взял его за руку, и они поспешили прочь от света и речей, свернули на улицу Большеголовых, но, так как посудная лавка была заперта, пришлось обогнуть угол и пройти через узкий и мрачный проулок.
— Мы вас дожидались, — строго сказал майор.
Все сразу же сели за стол.
А когда Теодор после обеда отправился на другую сторону переулка к кузнецу, господина де Пра де Ламартин там не оказалось. Вместе со своим приятелем господином де Вожела он снова отправился нести караул у Аррасских ворот.