Книга: Орельен. Том 1
Назад: XXVII
Дальше: XXIX

XXVIII

Мадам Дювинь сердито пробормотала:
— Если бы не мосье, разве бы я из дома вышла?
И действительно, стояла мерзкая погода: началась оттепель, в Париже снег лежит недолго. Шлепая по зловонной грязи и боязливо косясь на здание морга, который в те времена еще помещался на самом мысу Сен-Луи, экономка господина Лертилуа подумала: все-таки странно получается с погодой — при оттепели куда холоднее, чем при настоящем морозе. Мерзкая сырость! Плотнее закутавшись в черную вязаную шаль, мадам Дювинь ускорила шаг. Ее и так немножко задержали на левом берегу в доме, где она тоже вела хозяйство, посвящая ему утренние часы, до того как отправиться на остров Сен-Луи к господину Лертилуа. Эти давно пришедшие в упадок кварталы составляют, быть может, одну из главных прелестей Парижа. Многие из них постепенно перешли из ранга аристократических в ранг коммерческих, в них ютится теперь бедный люд, но фронтоны, двери, дворы, лестницы еще хранят былое величие и грусть о прошедших днях. Не случайно это некогда банальное великолепие так пленяет еще и сегодня, дело тут не только в красоте, и не в годах, нет, — особую прелесть таким кварталам придает какая-нибудь старая вывеска, осыпавшийся карниз, сама их убогость. Что же касается острова Сен-Луи, где лишь немногие дома были построены в период его расцвета, то этому каменному кораблю, отрезанному от города лентой реки, удалось счастливо избежать позорной близости торгашей. Его обошла стороной коммерческая жизнь огромного города и в этой, если так можно выразиться, островной деревушке все магазины, необходимые для существования, разместились на главной улице, на улице Сен-Луи-ан-л'Иль, у которой вечно такой вид, точно она стыдится нести пищеварительные функции в столь благородном организме. Здесь селятся лавочники, ремесленники, простонародье. Идущие по обе ее стороны переулочки выходят на набережные, на настоящие набережные, и почти сплошь застроены старыми особняками, где и по сей день живут впавшие в нищету дворянские семьи, буржуа, втайне взыскующие аристократизма, художники, законоведы, американцы — эти последние по причине высокого курса доллара; и среди этих строений, которые были радостью декораторов и прибежищем бедняков, ожидающих наследства, выросли в конце XIX века доходные дома, впоследствии переоборудованные — их сдавали жильцам вроде Орельена, князя Р., поэтессы Мари де Брейль, бывшего министра Тибо де Лакур и многих других вам известных.
Прежде чем подняться к господину Лертилуа, мадам Дювинь забежала на улицу Сен-Луи. Из-за воскресного дня в лавках была невообразимая толчея. Мадам Дювинь купила в молочной десяток яиц и заодно расплатилась за молоко. И покупатели и продавцы только и говорили о происшествии, случившемся нынче ночью. Мадам Дювинь пропустила рассказ мимо ушей и лишь в москательной, куда забежала купить скребок для кастрюль — старый никуда не годился, — ей удалось понять, о чем идет речь: судовщики вытащили из воды труп какой-то несчастной дамы — и, вообразите себе, в бальном платье! — по всему видно, что только недавно попала в воду; тут уж начинались всякие подробности, которые, переходя из уст в уста, менялись до неузнаваемости, так что под конец у дамы оказался отрубленным палец: должно быть, хотели снять кольцо. Значит, тут дело нечисто, замешаны убийцы. К сожалению, мадам Дювинь так и не удалось дослушать историю до конца, приходилось спешить. Ветер сбивал с ног. Что за проклятая погода! Мадам Дювинь остановилась в подъезде у каморки привратника. Сам привратник протирал тряпкой стены.
— Добрый день, мосье Мишю!
Мосье Мишю давно уже перевалило за полсотни, но он был достаточно бодр для своих лет хоть и невысок ростом, к тому же на редкость волосат; седые пышные усы свисали из-под картофелеобразного носа, а на правой щеке лиловело родимое пятно величиной с монету в десять су. Раньше он служил контролером в трамвайном управлении, но ушел на покой и помогал теперь по дому мадам Мишю. Ему очень хотелось работать у господина Лертилуа, но тот как назло держал экономку. Поэтому мосье Мишю пламенно ненавидел мадам Дювинь. В ответ на ее приветствие он что-то пробурчал, небрежно притронувшись к каскетке, — мол, ходят тут всякие, еще любезничай с ними. Однако не удержался и сообщил:
— Еще одну из Сены выудили, мадам Дювинь.
— Мне рассказывали в москательной…
Экономка господина Лертилуа тоже была не лишена чувства собственного достоинства. Мосье Мишю крикнул ей вслед:
— Я уже отнес газеты! Писем не было!
При каждом удобном случае он старался подчеркнуть, что не зря ест свой хлеб.
Кухня холостяцкой квартиры Орельена выходила на ту же площадку, что и парадный вход: черная лестница кончалась на предыдущем этаже. Мадам Дювинь добралась до площадки этого этажа по черному ходу, потом через дверь, несколькими ступенями выше, прошла на узенькую лестницу, которой пользовались господа. Она захватила газеты, засунутые за медную ручку, взяла хлеб и бутылку с молоком, стоявшую у соломенного половичка, и, нахмурившись, вступила в пределы кухни: она всегда заранее хмурилась, входя на кухню, ибо пыталась угадать — что-то ждет ее на краешке стола.
Следуя раз установленному порядку, Орельен клал на кухонный стол клочок бумаги, чаще всего в тех случаях, когда ему требовалось что-нибудь или когда он не хотел, чтобы его беспокоили. Иной раз это была просьба не будить, иногда сообщалось, что у него «кто-то есть». Иногда он писал: «Мадам Дювинь, приготовьте завтрак на двоих в комнате». Комнатой ради простоты называлась смежная с его спальней гостиная. Когда никакой записки не было, мадам Дювинь смело входила в спальню к мосье, открывала жалюзи и подавала ему в постель первый завтрак. Впрочем, мадам Дювинь всегда боялась застать кого-нибудь у мосье. Не то чтобы это оскорбляло ее целомудрие: когда служишь у холостяка, сама знаешь, на что идешь. К тому же мосье еще совсем молодой. Но все же в те утра, когда на столе ее ждала записка, она чувствовала себя не в духе, особенно потому, что в таких случаях лишалась порции утренней болтовни… Отчасти ее смущало присутствие посторонних, отчасти она, возможно, испытывала ревность. Поэтому-то она первым долгом взглянула на стол: ничего. Облегченно вздохнув, мадам Дювинь сняла шаль, зажгла газовую плиту, поставила на конфорку воду, тоненькими ломтиками нарезала хлеб для гренок и взялась за кофейную мельницу. Ну, слава богу, кофе на сегодня хватит… совсем забыла, что нужно купить! Где у меня только голова, помилуй боже!
Мадам Дювинь открыла занавески, а Орельен еще спал; он лежал, уткнувшись в подушку, и только когда в спальню проник белесый утренний свет, вытащил из-под одеяла свои длинные руки, потянулся и тупо огляделся вокруг. Маленький будильник в футляре красной кожи показывал одиннадцать часов.
— Как поздно! Добрый день, мадам Дювинь! — Он провел по всклокоченным волосам всей пятерней, словно гребнем.
— Добрый день, мосье… Мосье так сладко спал, что я уж и будить его не хотела.
— Ничего не поделаешь, приходится вставать, мадам Дювинь.
— Когда дела ждут, тогда конечно… Ну, а мосье почему бы лишнего и не поспать? Нынче ведь у нас воскресенье…
Экономка поставила на столик у кровати поднос с завтраком. Яйца всмятку, кофе, молоко… Орельен оглядывал давно знакомые предметы не без некоторой растерянности. В том полусонном состоянии, из которого он еще не успел выйти, жизнь представлялась ему ящиком комода, где требуется сначала навести порядок, а потом уж решать, что туда может еще поместиться. Мадам Дювинь, яйца всмятку… Вдруг ему вспомнился вчерашний день. И затопил его с головой своим светом. Мельчайшие подробности вчерашнего дня. Еще не окончательно пробудившееся сознание отказывалось понимать всю важность этого дня. И всего того, что отметило отныне его жизнь. Что меняло всю его жизнь. Он вспомнил слова, сказанные вчера сестре: «Я влюблен». Влюблен… он сам это сказал. Так ли это? Мыслимо ли? Потому-то все будто сдвинулось со своих мест, ничто не было таким, как прежде. Отныне он узник своих слов, своих мыслей. Влюблен… Образ Береники не сразу всплыл в его воображении, не сразу принял четкие очертания, не сразу выбрался из джунглей грез и ночи. Правда, она присутствовала в расплывчатых и бессвязных воспоминаниях о вчерашнем дне, возникших сразу по пробуждении. Но главный упор тогда был на другом. Имя и образ Береники не совсем совпадали. Было что-то мучительное в этой растущей силе света, в этой чистоте… Береника… Значит, я и вправду люблю? Откуда и зачем это безумие? Еще есть время остановиться. Внезапно ему представилось, как его жизнь продолжает идти прежним своим, до Береники, ходом: ничем не занятое сердце, зря потерянное время. Упреком прозвучала в его ушах фраза мадам Дювинь: «Когда дела ждут, тогда конечно…» Ему открылась вся бездонная пустота его существования и он подумал, зачем и для чего каждый день вставал с постели. Подняв глаза, он через полуоткрытые двери увидел на стене гипсовую маску. Как мог он находить в ней хоть малейшее сходство с Береникой? Сейчас он уже не видел этого сходства, но все, вплоть до несходства, возвращало его мысли к Беренике. Он цеплялся за эту любовь, он цеплялся за любовь вообще, как утопающий цепляется за соломинку. О чем это рассказывает мадам Дювинь?
— А платье на ней бальное, вы только представьте себе, мосье. Вся декольтированная, вот, должно быть, намерзлась, бедняжечка… Настоящая дама, а не какая-нибудь, пусть мосье ничего худого не думает, настоящая дама в бриллиантах, и палец-то ей из-за перстня отрезали…
Орельен прослушал начало истории. Но не стал спрашивать у рассказчицы подробностей ужасного происшествия. Вдруг он вспомнил, что у него свидание на улице Цезаря Франка. Сегодня в пять часов… Это все меняло. Он сел на постели и попросил подать ему поднос.
— Мадам Дювинь, сходите, пожалуйста, в магазин и купите мне ветчины. А варенье у нас еще есть? Я позавтракаю дома.
— Больше мосье ничего не надо? Я могу приготовить картофельное пюре. И салат тоже.
— Делайте все, что вам угодно, мадам Дювинь. Сегодня воскресенье, значит, у Маринье закрыто, а по такой погоде мне вовсе не улыбается бегать по городу, я выйду только к вечеру…
— И правильно сделаете, мосье! Такая грязь, не приведи господь! Мосье хочет, чтобы я осталась у него на целый день?
Нет. Мосье предпочитает, чтобы мадам Дювинь приготовила все на кухне, он намерен сегодня тщательно заняться своим туалетом, и поест потом, когда придет охота, просто на краешке стола, а когда — неизвестно, ведь и так уже поздно. Нет, нет, оставьте; генеральную уборку сделаем завтра… Я сам постелю постель… Да, спасибо. Значит, она не ушла? Орельен слышал, как экономка шныряет по комнате, собирает старые газеты, подкладывает щепки (ему останется только поднести спичку).
— Ну, я иду, мосье… оставлю все на кухне…
— Очень хорошо; когда вернетесь, можете ко мне не заходить, не стоит…
Мадам Дювинь с недовольным видом поджала губы: «Напрасно мосье опасается». Теперь она обиделась, этого еще только недоставало! Наконец в квартире воцарилась тишина и одиночество. Орельен спрыгнул с постели, чуть не уронив на пол подноса с остатками кофе. Большое зеркало послушно отразило высокого мужчину в измятой полосатой пижаме (одна полоска светло-серая, другая потемнее), с жирной после сна кожей, небритого, с всклокоченными волосами. Орельен неодобрительно оглядел всего себя вплоть до ненавистных ногтей на ногах. Воды, воды!
Устройство ванной было далеко не новейшего образца. Она досталась Орельену по наследству от прежних жильцов, и каждый раз утреннее омовение доводило его чуть не до бешенства: требовалось бог знает сколько времени, чтобы наполнить ванну, а вода нагревалась газовым аппаратом, который вдруг начинал шалить, теплая вода переставала идти, и поэтому нельзя было спускать с крана глаз. Словом, приходилось торчать тут все время. Орельен, следуя давно установленному утреннему ритуалу, пока ванна заполнялась водой, с ожесточением чистил зубы, — начиная с верхних. Выдавив на щетку немного скользкой пасты, он искоса поглядывал на ванну.
Теперь он открыл тайну своего безумия. Он уже не сомневался, что любит. Любит Беренику. Ту Беренику, о которой он ровно ничего не знает. Вытащив из ящика белье, он придирчиво и старательно разглядывал каждую сорочку, нет, только не эта, вот эта, пожалуй, подойдет. Пора, а то вода в ванне будет слишком горячая. Кальсоны он бросил на стул, снял пижаму… Вот так так, а мыла-то нет! Эта мадам Дювинь ни о чем не подумает. Пришлось бежать нагишом в спальню и искать в стенном шкафу мыло — его любимое мыло, которое присылали из Лондона, — большое, круглое, черное. На обратном пути в ванную Орельен с мылом в руках остановился перед зеркалом и долго себя рассматривал. Как бы стал рассматривать чужого человека. Потом покачал головой и пошел в ванную. Кто знает? Возможно, женщины видят нас совсем другими. С яростным старанием он начал тереть это тело, которое, увы, не сам для себя выбрал.
Он мог нескончаемо долго предаваться этому занятию и считал, что все еще мало. Мир в такие минуты сжимался до размеров вершка кожи. Жесткой волосяной перчаткой тело только подготавливалось, так сказать вчерне, к длительному растиранию мыльной пеной, которому не видно было конца. Пемза удаляла чешуйки отмершей кожи, щетина щетки проникала во все поры, и каждую из этих операций Орельен проделывал с чисто ребяческим рвением, обращаясь с самим собой, как с неодушевленным предметом. Представьте себе паркет или, скажем, ботинки, попавшие в руки маньяка. Каждый кусочек тела считался окончательно отмытым лишь тогда, когда не возникало сомнения в том, что так же чисты и соседние уголки, десятки раз мытые и перемытые, и этот труд, который можно было при желании длить беспредельно, чуть ли не до безумия, всякий раз оканчивался только тогда, когда вся кожа становилась багровой.
— Мосье!
Это окликнула Орельена мадам Дювинь. Ведь он же велел его не беспокоить.
— Что там еще?
— Все приготовлено на кухне. Пусть только мосье посмотрит за картошкой. Она доходит на медленном огне. И пусть положит маленький кусочек масла… Салат уже готов, надо только его перемешать…
— Хорошо. Понял. Спасибо.
Заткнув уши указательными пальцами, Орельен с головой погрузился в воду и, вынырнув на поверхность, долго отфыркивался. Ну и пристала эта Дювинь, ей-богу! Куда разумнее было бы нанять вместо нее мужчину. Гораздо удобнее в ряде случаев, и к тому же мужчина всегда лучше справится с чисто мужскими делами. Взять хотя бы вчера — как она омерзительно загладила складку на брюках от фрачной пары. Только попробуй найди приходящего мужчину. Правда, привратник несколько раз набивался к нему, но Орельену не нравилась его физиономия, это родимое пятно на щеке, к тому же он не особенно чистоплотен и наверняка служит в полиции… Словом, не то…
«Если я надену эту рубашку, тогда необходимо надеть серовато-синий костюм и тот галстук, который я недавно купил у Пиля… Нет, не выйдет, носков подходящих нет… Тогда наденем темно-зеленый от „Хилдич энд Кей“… В конце концов ради кого я так наряжаюсь? Ради себя или ради нее? Я же не знаю, что нравится Беренике. Ничего о ней не знаю. А вдруг шотландские носки покажутся ей слишком эксцентричными. Поэтому лучше не будем рисковать и остановимся на блеклых тонах, на более темном галстуке».
Выйдя из ванны, он долго и тщательно вытирался. Вдруг он понял, что думает только о себе. Береника была лишь предлогом, который неизменно подводил его к зеркалу воображения, где он видел Орельена, одного Орельена, вечно Орельена. А ведь он любил Беренику. Он повторил про себя эту фразу. И не без иронии процитировал слова мадам Дювинь: «Когда дела идут, тогда конечно…» Сегодня его ждут дела. Он занят, занят весь, до самых укромных тайников сердца. Все приобретало в его глазах небывалое значение. Все вращалось вкруг единого стержня — свидания в пять часов, и все затевалось ради этого свидания. И теперь времени уже не хватало, его нельзя было терять зря. Человек, который любит, — занятой человек. Ужасно занятой.
Подложив под себя полотенце и высунув кончик языка, он с напряженным вниманием начал стричь на ногах ногти. В ванной комнате стоял легкий парок. Покончив с ногтями, Орельен еще долго мучился сомнениями насчет выбора сорочки, забыл, что уже почистил зубы, только споласкивая рот, вспомнил, что вся операция была аккуратно проделана в положенное время, и обозвал себя дураком. Теперь пройдемся тряпкой по запотевшему зеркалу. И бриться…
Береника. Он кружил вокруг нее, вокруг своих о ней воспоминаний, с той неясной опаской и целомудренной осторожностью, с какой мужчина мысленно приближается к женщине. Он даже избегал этого приближения, боялся все загубить. Он заключил ее в широкий круг мыслей, которые, казалось, не имели к ней прямого отношения, но приводили прямо к ней, к ней приготовляли. Удивительная штука любовь мужчины: совсем такая же, до наивности такая же, как у птиц и медведей, стрекоз и волков. Даже когда дело идет совсем о другом, они представляют себе любовь лишь как подготовку к определенному мгновению, и мысли их тогда подобны весне в лесу: они выбирают себе сами пеструю окраску перьев, прочищают горлышко, чтоб оттуда полилась песня, мелодия, подсказанная инстинктом, готовят гнездо, ложе или берлогу, чтобы привлечь ее, ту, которой они уж конечно, видит бог, не мечтали коснуться даже кончиком пальца. Противоречия, самообман входят как составные элементы в подлинную любовь, — их нельзя вырвать, не убив самое чувство.
Так и не одевшись окончательно, Орельен отправился отыскивать пару туфель, на которую пал его выбор. Куда к черту засунула их Дювинь? Как нарочно, все прочие оказались на месте… Прослужить два года, и вдруг в один прекрасный день взять и передвинуть все, засунуть бог знает куда как раз то, что вам понадобится сегодня. Старуха упрятала их в самый низ шкафа. Зачем? А затем, чтобы схоронить следы преступления: проклятые туфли оказались нечищенными. Теперь придется самому чистить, пачкаться. Нет, решено, с завтрашнего дня начинаю искать себе мужчину.
Орельен прошел на кухню и при виде заботливо приготовленного завтрака расчувствовался. Мадам Дювинь накрыла стол и поставила в фарфоровую вазочку букетик цветов. Рядом с салатницей стояли в идеальном порядке соль, перец и мелко нашинкованный сельдерей. И тут же накрахмаленная салфетка, сложенная треугольником: Орельен расхохотался. Ай да матушка Дювинь! И с ожесточением стал чистить туфли.
Когда он заканчивал в комнате туалет, взгляд его упал на гипсовую маску. На сей раз она показалась ему вылитой Береникой… Не Береникой вообще, а Береникой в минуту душевного волнения, когда от лица ее отливает кровь. Какая изумительная у нее кожа! Прозрачная, живая, до того живая, что невольно начинаешь думать о смерти…
Что это за историю об утопленнице рассказала ему мадам Дювинь? Бальное платье, кольцо, отрубленный палец. Он пытался собрать воедино разрозненные звенья этой истории, которые тогда не коснулись его сознания, и подошел к окну.
Долго, долго глядел он, как катит внизу Сена свои желтые, взбудораженные, холодные и не внушающие доверия воды. Бальное платье… Почему бальное платье? Какая тут скрыта драма, сотканная из ночного мрака и струй, из пошлых и глубоких тайн? Почему так часто вылавливают нарядных утопленниц? Ведь речные воды принимают в свое лоно обнаженное тело, подобно смерти, подобно любви. Холодом также веют и простыни, когда укрываешься ими вдвоем. И тут он обозлился на себя самого — ну зачем ему понадобилось отсылать мадам Дювинь, так и не разрешив ей убрать квартиру: пусть даже ничего не случится… Нет ни малейшего, даже самого крохотного шанса… Ну, а вдруг? Ну, а если?
Орельен сменил постельное белье и подмел пол. Время от времени он подымал глаза на гипсовую маску, такую белую, чистую, такую далекую.
Назад: XXVII
Дальше: XXIX